тка великорослой Дуни с хозяином тайги; но зато в той схватке, которая предстояла вот-вот, можно было положиться на брата сибирской медвежатницы. Правда, четвертый батальон назначен был идти по порядку, после третьего, но, во-первых, тринадцатая рота должна была показать пример всему батальону, а во-вторых, третий батальон с двумя Капитановыми во главе его и с такими ротными командирами, как Обидин, Ливенцев не считал надежным. Ему представлялось, что этот батальон непременно испортит дело двух первых и не кому-либо другому, а именно ему, Ливенцеву, придется спасать положение какою-то мгновенной догадкой, каким-то "тррр", без которого все дело может погибнуть. Батареи не прекращали пальбы, и трудно было судить в окопе о том, что делалось наверху, зато это видел взволнованно следивший за всем со своего наблюдательного пункта Гильчевский. Слишком смело выдвинутый вперед, - всего на семьсот шагов от окопов, - этот наблюдательный пункт уцелел от артиллерийского обстрела, но пули залетали сюда и звучно шлепались в бруствер, так что стоять здесь было совсем небезопасно. Однако ни Ольхин, ни Протазанов, ни тем более сам Гильчевский, - никто из них не мог удержаться от соблазна следить за тем, как выбежали из своих окопов первые роты обоих ударных полков, как очень быстро пробежали они по расчищенным снарядами проходам, как задерживались они то здесь, то там на брустверах мадьярских окопов, но потом прыгали вниз и исчезали, а за ними следом бежали, как будто даже еще быстрее и уверенней, вторые роты, потом третьи... - Пошло дело, пошло дело! - кричал возбужденно Ольхин. - Подождите хвалить, - не сглазьте! - останавливал его Протазанов. - Нет, уж теперь не сглазишь! Теперь уж взяли их за жабры! - не унимался Ольхин. Гильчевского ободряло это, что командир полка чужой дивизии, - притом старой кадровой, стрелковой и академист к тому же, - так близко принимает к сердцу интересы его дивизии, ополченской, к которой принято было в кадровых частях относиться не иначе, как только насмешливо; но он, как и его начальник штаба, все еще не свеял с себя горечи вчерашней неудачи, поэтому он предостерегающе поднимал в сторону Ольхина палец и бормотал: - Цыплят по осени считают... по осени... по осени... Глухо из-под земли начали доноситься со второй линии неприятельских окопов взрывы. - Ага! Наши гранатометчики, наши работают! - радостно закричал Ольхин. - По-чем вы знаете, а? По-чем вы знаете, что наши, а не ихние? - пробовал даже возмутиться этой преждевременной радостью Гильчевский и не мог: ему тоже казалось, что так рваться могут только русские гранаты! Одна за другой бежали в проходы и уже без задержки спрыгивали в глубокие окопы мадьяр, как в свои, роты вторых батальонов. Вот на высоте 125 появились кучки австрийцев с пулеметами, однако не успели пристроиться, чтобы обстрелять штурмующих, как были обстреляны сами снарядами гаубичной батареи и разбежались, бросив пулеметы и несколько убитых возле них. - Так их, та-ак! Так-так-так, - молодцы! - кричал теперь уже сам Гильчевский по адресу батарейцев. - Крой их, вонючих, кро-ой! "Вонючими" стали у него австрийцы только сегодня, когда вздумали взяться за удушливые газы: раньше Гильчевский отдавал дань уважения своим противникам за их благоустроенные деревни, в которых улицы были щедро посыпаны гравием, за то, что вместо наших грунтовых дорог, непроезжих осенью и весною, у них везде шоссе, как везде линии телеграфных и телефонных столбов и повсеместны указатели, благодаря которым безошибочно можно было двигаться в любую сторону, не прибегая к опросам местного населения, не всегда ведь толкового, а иногда даже и сознательно долго скребущего в затылке, прежде чем ответить что-нибудь такое, что совершенно сбивало с толку. Враг с сегодняшнего утра стал в его глазах подлым, и, чувствуя к нему личную озлобленность, Гильчевский понял наконец, что та же озлобленность теперь у всех от мала до велика в его дивизии и что поэтому неуспеха уже быть не может, как вчера, а непременно должен быть и будет успех. Движение рот, одна за другой идущих на штурм, было исключительно дружным, и самое дело штурма чем дальше, тем быстрее текло. Вот уже на той верхушке высоты 125 появились взамен еще недавно там бывших австрийцев кучки бойцов 401-го полка; вот они осматривают и забирают с собою брошенные противником пулеметы; вот они, не мешкая ни минуты, переваливают через гребень к третьей линии укреплений. - Смотрите, - пленные, пленные! Пленных ведут! - кричит раскрасневшийся от радостного волнения Ольхин, и Гильчевский видит - действительно, группа австрийцев идет под конвоем, а навстречу этой группе бегут и потом проваливаются в окопы и ходы сообщения, кажется, уже четвертого батальона какого-то полка роты... Какого именно, - 401-го или 402-го, - трудно уж и следить стало от влаги, заволакивающей старые глаза. Вот на высоте 100 свои, - значит, и она взята, а пленные австрийцы, группа за группой, идут сюда безостановочно, - два потока движутся: свои - широкий, туда, враги - узкий, сюда, свои вытесняют врагов, свои занимают их окопы, свои бегут и бегут вперед молодцами, как и надо... - Как думаете, больше уж, пожалуй, их будет, чем вчера? - кивает на пленных Протазанову Гильчевский. - Куда там вчера! Гораздо больше! Победа, Константин Лукич! - кричит Протазанов. - Победа, победа, - ура! - подхватывает Ольхин. Оба они кричат потому, что возбуждены, но артиллерия как своя, так и вражеская уже умолкла, а винтовочные выстрелы и короткие очереди пулеметов доносятся теперь уже издалека, с того склона высот, откуда все подходят, одна крупнее другой, новые и новые кучи пленных. - Ого, ого! Поздравляю! - кидается Ольхин к Гильчевскому. Тот обнимает его, стряхивая непрошеную слезу на его мощное плечо, и говорит вдруг торопливо-начальственно: - Поезжайте же за своим полком, - придвиньте его сюда! Сейчас я пущу в наступление свой последний резерв: куй железо, пока горячо! - Слушаю, ваше превосходительство! Через три четверти часа тут будет мой полк! - говорит Ольхин, уходя поспешно. А на наблюдательный пункт начальника дивизии сходятся теперь уже отдыхающие командиры тяжелых батарей, чтобы тоже поздравить с победой; а горные батареи уже снимаются с позиции, чтобы мчаться вперед через заготовленные заранее мостки над ходами сообщения и палить отступающему неприятелю вдогонку. IV Когда Шангин дал знать Ливенцеву, что пришло время ему передвигать свою роту в передовые окопы, чтобы оттуда бросить ее на штурм, Ливенцев не представлял еще, что ждет его солдат там, наверху, где перестала уже греметь канонада. Он не знал и того, что было уже известно Гильчевскому и его штабу; он знал только одно и знал твердо, что ему самому придется бежать впереди роты, что бы там ни было впереди: пулеметы, огнеметы, минометы или только те же самые австрийские винтовки, какие были и в руках его бойцов. К этому он уже приготовился. По опыту он знал, что, стоит только ему начать бежать с криком "ура", непременно найдется несколько человек из молодых солдат, которые его обгонят, и тогда ему, в свою очередь, надо будет догонять их, чтобы руководить рукопашным боем. Так как ум у него был насмешливый, то про себя он добавлял, думая об этом: "Необходимо в такие моменты, чтобы физиономия была наводящая ужас на неприятеля и возбуждающая невольное уважение к тебе подчиненных. Почему-то бывает во время штурма именно так, что зверские лица точно вынимаются ради этого из вещевых мешков и приклеиваются моментально поверх обычных лиц; добродушие же исчезает даже из самых кротких в мире глаз, что, конечно, само собою понятно: откуда же и взяться добродушию, когда люди бегут навстречу своей смерти и с чужою смертью, крепко, изо всех сил, зажатой в руках?" Он как бы раздвоился в эти моменты перед действием, вместо того чтобы быть собранным, но это была только старая привычка его наблюдать за собою со стороны. И когда он беспокойно думал о том, как ему надо сделать, чтобы не потерять руководства ротой там, в австрийских окопах, где в темноте и тесноте рассыплются его солдаты, - кто-то другой в нем как будто недоуменно пожимал плечами перед такою бренной заботой. - Рота, вперед! - скомандовал Ливенцев, и рота пошла, и сразу ясно стало, что не о чем больше думать, что дальше все случится само собою, только бы вырваться из своих окопов и увидеть чужие, теперь, впрочем, уже занятые своими или ставшие просто проходным двором: предвидеть заранее, что может встретиться роте там, наверху, все равно было нельзя. Рота шла гуськом, змейкой вытягиваясь по ходам сообщения поспешно и молчаливо. Но чем ближе подходила к передовым окопам, тем оживленнее становились в ней все. "Победа!.. Бегут венгерцы! Сдаются в плен!.." - это слышали на ходу чаще и чаще от встречных раненых и вот начали выбираться наконец из своих окопов наружу, и первыми Ливенцев с Некипеловым: нужно было осмотреться, куда и как вести роту. В несколько коротких, но ярких моментов Ливенцев вобрал в себя: тела убитых впереди в проходе, разорванная проволока задралась кверху, блестит; пара сапог торчит из воронки, венгерские окопы совсем недалеко, - добежать можно в две-три минуты; бруствер их - рыжий, на нем местами тела вповалку; выше - еще линия окопов, блестит задранная проволока, валяются убитые, но их больше: не попали ли под фланговый пулеметный огонь с соседней высоты 125?.. - Наши уж просмолили дальше! - говорит Некипелов и кричит солдатам: - Скорей, скорей, вы там! Какого черта возитесь! Ливенцев не знает, как лучше сделать: дождаться ли, когда выберутся из окопов наружу все в его роте, или ждать не стоит, а бежать с теми, кто уже вылез, оставив других на Некипелова? И тут же решает: "Выиграешь в скорости, потеряешь в силе, - нельзя... А главное, потеряешь руководство ротой..." Он знает, что сзади теперь напирает на его роту четырнадцатая, а на ту - пятнадцатая: ему кажется что он тормозит порыв всего батальона, а между тем его солдаты сами спешат вылезть из окопов, помогая один другому, и время, потраченное ими на это, в сущности ничтожно, самое же важное то, что он осознает: обе высоты спереди молчат, - ружейные выстрелы доносятся только с задних их скатов. "Мы - для отражения контратаки мадьяр... они теперь так же спешат отбить эти высоты, как мы спешим их занять", - думает Ливенцев в то время, как последние из его роты вылезают, и, не дожидаясь уже каких-нибудь пяти-шести отсталых, он командует, выхватывая револьвер из кобуры, - командует с огромным подъемом, на какой только способен: - Рота, вперед, за мной! Он бежит сам, едва через плечо оглянувшись назад. Сначала он слышит за собою только топот многих ног и вспоминает вдруг, что нужно было ему крикнуть еще и "ура", - однако тут же кто-то сзади, должно быть Некипелов, исправил его ошибку, и дальше он бежал, крича "ура", как и вся его рота. По передовым окопам мадьяр и дальше по ходам сообщения расставлена была цепочка из солдат 402-го полка, указывавших, куда бежать дальше. Ливенцев счел это за предусмотрительность полковника Кюна, но Кюн, как и командир 401-го полка Николаев, получил точный приказ Гильчевского о всем порядке штурма: через какие именно проходы вести роты на штурм, через какие санитарам выносить и выводить раненых и через какие вести в тыл пленных; только начальник дивизии, сам руководивший штурмом, а не сидевший в безопасном месте в тылу, мог и дать такой приказ, чтобы ни пленные, ни свои же раненые не тормозили дела. Пленные? Толпу их увидал мельком Ливенцев, едва задержав на них глаза, когда пропускал первые ряды своих солдат в мадьярские окопы и готовился спрыгнуть туда сам. Пленных вели стороною, лощинкой, спускавшейся с высоты 100 к ручью Муравица. Они шли открыто, и он подумал: почему же ему не вести было свою роту так же открыто прямо ко второй линии укреплений? Но цепочка из солдат стояла не на открытом склоне, теперь безопасном, однако сплошь почти опутанном где разорванной, а где и не тронутой еще проволокой на кольях, где поваленных набок, где стоячих. Наконец, мадьяры могли обстрелять склон этот гаубичным огнем, и неизвестно еще, скорее ли этот "прямой" путь до их третьей линии укреплений. Самым важным казалось теперь Ливенцеву привести туда, где еще дрались мадьяры, не беспорядочную кучку солдат, а действительно роту - четыре взвода, восемь отделений с их командирами, с полными подсумками патронов. И когда он заметил, обернувшись назад, как со всех ног бегут догонять своих несколько человек отставших, он успокоенно почти мешком свалился в первый австрийский окоп, какой пришлось ему увидеть здесь, на Волыни. Дивизия занимала большой участок фронта - двенадцать верст, так что на каждый из двух атакующих полков приходилось по шести. Однако занять людьми все шесть верст даже только одних передовых окопов так, как требовала обстановка, создавшаяся к концу мая (началу июня), не могли австро-германцы. Силой своих укреплений они думали заменить недостающие живые силы, как искусственным бензином из угля заменили бензин из нефти; на место отдыхающей на русском фронте тактики они выставили фортификацию - в масштабах, еще не виданных в мире. И вот русская тактика победила, и сознание того, что он - тоже участник победы, необычайно, как он и не думал даже, волновала радостно математика в рубахе защитного цвета - Ливенцева. Если галицийские окопы австрийцев казались ему, по сравнению с русскими, образцом строительного искусства в земле, то волынские, - он видел, - далеко превзошли те. Они были и глубоки, и сухи, и чисты, вполне безопасные от тяжелых снарядов полевой артиллерии, вполне обжитые за девять месяцев подземные галереи, со стенами, забранными досками, с настоящими полами, - не окопы, - дачи, - так это казалось теперь, в конце весны, когда все жители больших городов неудержимо рвутся на лоно природы. Конечно, бомбардировка двух предыдущих дней, а может быть, и только что умолкшая испортила кое-где дачное благополучие окопов: были кое-где проломы, торчали бревна концами вниз, а под ними кучи земли, свалившейся сверху, громоздились на полу, и приходилось пробираться вперед уже не во весь рост, а согнувшись: кое-где приходилось обходить тела убитых; где-то пришлось несколько шагов сделать по мягкому, - тут свалены были в кучу бинты и вата, - знак того, что здесь был перевязочный пункт, поспешно оставленный... Цепочка солдат вывела роту в ходы сообщения, тоже сделанные аккуратно, - Ливенцев даже подумал "любовно": о побежденном враге можно уж было так думать. И вот - вторая линия укреплений, гораздо более мощная, чем первая: Ливенцев изумился тому, как можно было бросить такие блиндажи, в которых, как определил и Некипелов: "Сорок лет сиди себе, посиживай, был бы только женский монастырь поблизости, а только, лиха беда, и есть не так далеко монастырь, так не совсем подходящий". - А вы какой же монастырь имеете в виду? - спросил его на ходу Ливенцев. - А вы разве не знаете, Николай Иваныч? Так Почаевская же лавра от нас верстах в тридцати пяти, люди говорят, если не врут! - весело ответил Некипелов. О том, что знаменитая Почаевская лавра так, сравнительно, близко, Ливенцев действительно не удосужился узнать, но его удивила явная веселось сибиряка, точно шел он не с ротой на где-то там впереди еще упорно сражающихся мадьяр, а со своей сестрой Дуней после удачной охоты. Впрочем, как заметил он, у всех в роте настроение было приподнятое, хотя никто ничего еще не ел с утра. И никто не задерживался, как он побаивался перед штурмом, чтобы пошарить под нарами и койками в окопах, не стоят ли где бутылки с ромом и жестянки с консервами. Даже любитель "настоящей пищии" Кузьма Дьяконов проворно шагал вместе с другими в неведомое грядущее, теперь уже, видимо, никому не казавшееся мрачным. V Четырнадцатая, пятнадцатая, а вслед за ними и шестнадцатая рота, с ее тяжеловатым и староватым корнетом Закопыриным, подпирали тринадцатую, - это придавало ей тоже немалую бодрость. Но следом за шестнадцатой ротой двинулись батальоны 403-го полка, - общий поток дивизии сделался совсем неудержимым, она уже бросала свои окопы надолго, навсегда, чтобы идти вперед далеко, как можно дальше, - на Броды, на Луцк, на Ковель - и куда бы ни приказал командарм! Это был знаменательный день. Этого дня долго ждали. В этот день далеко не все и верили, однако же он настал в посрамление маловерам. Если не день "настоящей пищии", то настоящий день. Уже гремели по мосткам сзади пехоты упряжки лихой горней артиллерии. И если четвертый батальон 403-го полка видел, как упряжка за упряжкой по трудным проходам в проволочных заграждениях пробирались на вершину высоты 125, то в роте Ливенцева, добравшейся наконец до заднего ската своей высоты 100, видели, как батареи горных орудий догоняли своими снарядами поспешно отступающих мадьяр. Да они уж не сопротивлялись больше. Главные силы их видны были уже далеко и даже еле видны в облаке поднятой ими пыли. В то время, когда шла тринадцатая рота и слышна была ружейная стрельба, это только вяло выполняли свое назначение арьергардные отряды, оставленные для прикрытия отхода главных сил, начатого под надежным занавесом обеих высот. Штурм, проведенный накануне, как бы он ни казался неудачным самому Гильчевскому, поколебал решимость мадьярских полков защищаться до последней крайности, а выход им во фланг прорвавшейся 14-й дивизии создавал для них явную угрозу обхода. Все это стало вполне ясно Гильчевскому после беглого опроса пленных, которых к трем часам дня набралось уже в колонии Новины до четырех тысяч - из них около сотни офицеров. Больше всего попало в плен из образцового венгерского 38-го, короля испанского полка, оставленного в арьергарде, как полк наиболее надежный из всей дивизии. Донесения шли за донесениями, и все радостные. Захвачено было свыше десяти орудий и бомбометов, несколько пулеметов и минометов, семь тысяч винтовок, большие боевые запасы, брошенные венгерцами, и двадцать пять верст конной железной дороги. А потери по общей сводке трех полков едва дошли в этот день до трехсот человек. Мало того: отличился и 404-й полк, переданный комкором Федотовым в 105-ю дивизию. Находясь по соседству, он не захотел отстать от своих трех полков, кинулся в прорыв и сумел захватить полторы тысячи пленных. - Теперь вопрос: в мою или в сто пятую дивизию будут приписаны эти пленные? - негодующе спрашивал приведшего свой полк Ольхина Гильчевский. - Практика войны показала, что подобные пленные поступают на счет той дивизии, к какой полк временно был прикомандирован, - отвечал Ольхин, - но я лично считаю это неправильным. - Ага! Вот в том-то и дело! Неправильным, да, и даже мало того, - преступным, вот что я должен сказать!.. Полк в данном случае действовал один? - Один! Помогла ему сто пятая дивизия? - Нет, - нисколько! Так на каком же основании у сто первой дивизии отнимать этих пленных, а сто пятой дарить? - Ваше превосходительство, прошу не забывать, что мой полк так же точно прикомандирован к вашей дивизии, - пленительно улыбаясь, отозвался на это Ольхин. - Так что если он в будущем возьмет сколько там нибудь пленных... - То они пусть и считаются вашей финляндской второй стрелковой дивизии, - перебил Гильчевский, - а мне чужого не надо. И вообще-то зачем было нашему комкору брать полк у меня, а вместо него прикомандировывать ко мне ваш, хотя бы и в двадцать раз лучший? Зачем делать это вавилонское смешение языков? Ведь из этого может быть в конце-то концов только кавардак. Или, как поется в какой-то дурацкой песне: Сидела честна братия в царевом кабаце, И всяк из них говаривал на своем языце! Так или иначе, а сейчас мне надобно ехать догонять полки. Вот пообедаем, и тут же я поеду. И вы ведите форсированным маршем свой полк, стараясь держаться на правом фланге. Пленных же забирайте, сколько вам посчастливится взять, - моя дивизия на них притязать не будет, а вам желаю успехов, каких вы, по всем видимостям, вполне заслуживаете! Наскоро пообедав и сделав несколько главных распоряжений остающимся, Гильчевский, верхом, со своим штабом, тоже на лошадях, помчался догонять полки, увлекшиеся преследованием венгерцев. Кавалькада взобралась на высоту 125, еще вчера казавшуюся неприступной. Оттуда должны были развернуться широкие горизонты, - так ожидал Гильчевский; они и развернулись, но ни сам начальник дивизии, и никто из его штаба не мог обнаружить ни одного из полков. Правда, местность была пересеченная, лесистая, весьма неудобная для наблюдений даже с такой высоты. Только где-то очень далеко в направлении на юго-запад видно было широкое черное полотнище дыма. - Эге, жгут свои склады, должно быть, немцы, чтобы они не достались нам! - сказал Гильчевский и направил своего серого, секущегося на недавно перелинявшей шее, донского коня в сторону этого дыма. Попадавшиеся навстречу отсталые и раненые солдаты тоже махали в ту сторону руками, когда к ним обращались или сам Гильчевский или кто-либо из штаба с вопросами, куда пошли полки. Дорог в тылу австро-германцев оказалось много, однако небольшие клочки лесов неизменно на топких болотах все-таки способны были сбить с толку людей в горячке преследования такого легконогого противника; этого и опасался Гильчевский. Рысили уже больше часа, когда вдруг заметили в стороне на холме деревню, возле которой толпилось много русских солдат, - видимо, даже расположившихся на отдых. Это встревожило Гильчевского. - Черт знает что! Чьи же они такие, надо бы узнать... Не допускаю мысли, что мои, однако... Чем черт не шутит!.. По плану тут, кажется, должна быть деревня или хутор Пьяново. Как раз шли по дороге два старика со строгими желтыми лицами, в широкополых соломенных брилях, белых рубахах, забранных в нанковые шаровары; к ним и обратились: - Это что за деревня такая? - Деревня?.. Яка деревня? - начали озираться старики. - Оця деревня? - Ну да, вот эта самая! - Ця деревня, паночки, кажуть люди, Пьяне, - расстановисто сказал один старик. - Эге ж, Пьяне, пане полковнику, - обращаясь к Протазанову, подтвердил другой. - Ну, знаете, если Пьяне, то это наводит меня на размышление, - заметил Гильчевский, упорно вглядываясь в солдат в свой бинокль. - Мне кажется, что это люди одного из наших полков, а? - Как же могли они так забрать в сторону? - раздумывал Протазанов, когда Гильчевский сказал вдруг решительно: - Вижу! Это четыреста второго полка люди! Едем туда! И он направил своего серого к деревне Пьяне, переменив аллюр. Теперь вся кавалькада скакала галопом, и Гильчевский все больше укреплялся в своей догадке, что деревня эта не зря получила такое имя. - Ведь они же не слепые там все, они должны нас видеть, как и мы их, - возмущался он, - почему же они так расселись кружками, и что они могут там такое делать с преувеличенным вниманием? - Не водку ли пьют? - догадался Протазанов. - Вот то-то и есть, что не пьют ли! Скоро ясно стало для всех: в деревне Пьяне шло пьянство, и пьянствовал третий батальон. Он делал это вполне разрешенно, так что даже перед подъехавшим к первому кружку начальником дивизии с его штабом далеко не все солдаты встали. - Что за черт! Какая рота? - крикнул Гильчевский, глядя на унтер-офицера с тремя басонами, стоявшего впереди других. Багровый и потный унтер-офицер, не успевший поставить наземь бутылку, которую держал в руке, приосанясь, ответил без запинки: - Одиннадцатая рота Усть-Медведицкого полка, ваше превосходительство! - А где же командир роты, а? - Где-сь отдыхают, ваше превосходительство... Унтер-офицер добросовестно, оглянувшись, пошарил даже глазами между хатами, не найдется ли где прапорщик Обидин, но Обидин в это время, сидя на крылечке одной из хат, в благословенной тени за столом, вместе с супругами Капитановыми и остальными ротными командирами третьего батальона, пил из стакана коричневый токай, оказавшийся довольно коварным вином: оно не казалось крепким, только вкусным. - Вот это винцо, так винцо, - говорил Капитанов, причмокивая и блаженно нюхая усы. - А кто приказал батальону повернуть сюда? - Я! Разве тебе пришло бы это в твою лысую голову? - торжествующе возглашала мадам Капитанова. Очень скоро настроение у всех за столом стало весьма повышенным, но подлинным героем дня чувствовала себя эта дама-казак. Она сидела рядом с Обидиным и относилась к нему с самой бесцеремонной нежностью, то и дело ероша его волосы и сама подливая ему вина в стакан и называя Пашенькой. Обидин при таком с ним обращении совсем не чувствовал себя неловко: он уже вполне привык к нежностям своей командирши, как привык сам Капитанов к бесцеремонностям супруги. Другие же ротные командиры, - все прапорщики, - были так же, как и Обидин, молодой народ, только смотрели на вещи гораздо проще, чем их товарищ, пытались непринужденно острить и хохотали весело и громко. Остроухий серый конь с кровавыми полосками на худой шее, а на нем - начальник дивизии, известный своим крутым нравом, потом полковник Протазанов на гнедой лошади и еще несколько человек штабных, - вся кавалькада эта появилась перед крыльцом до такой степени неожиданно и внезапно, что все встали, оцепенев; не растерялась одна только Капитанова. - Это что за ка-бак та-кой? - загремел Гильчевский. - Весь батальон валяется пьяный! У всех бутылки в руках!.. И это в то время, когда ведется наступление!.. И попали черт знает куда-то в сторону!.. Командир батальона! - Я, ваше превосходительство, - попытался сказать поотчетливей и стать так, чтобы быть повиднее, Капитанов. - Ка-ак вы смели допустить такой разврат, а? - обрушился на него Гильчевский. - Если даже вас занесло почему-то к черту на кулички, где оказался склад вина, то вы и должны были немедленно его уничтожить! - Вот мы его и уничтожаем, - вступила в разговор с разгневанным начальством дама-казак, - а вы совершенно напрасно горячитесь по пустякам. Капитанов хотел было остановить свою супругу умоляющим взглядом, но не успел в этом. - А вы, вы кто такой? - остолбенел было Гильчевский. - Во-первых, я - не "такой", а "такая", а во-вторых... - начала было объясняться Капитанова, но Гильчевский уже узнал и вспомнил ее. - В обо-з! - загремел он. - В обо-оз, сию минуту!.. И чтоб я вас больше никогда не видел в строю-ю!.. В обоз!.. А ба-тальону сейчас же строиться и идти форси-ро-ван-ным маршем на деревню Надчицу, догонять свой полк! И Гильчевский со штабом дождался, пока офицеры, так не вовремя занявшиеся кутежом, празднуя не ими добытую победу, разошлись колеблющейся походкой по своим ротам, и роты тронулись в одну сторону, в ту, которую им указали, на деревню Надчицу, а дама в бешмете, которая, как и муж ее, ехала верхом, повернула в сопровождении данного ей Гильчевским ординарца в "обоз", то есть в тыл полка: несколько протрезвев, она поняла, что теперь, пока начальник дивизии слишком разгорячен, лучше не протестовать, а подчиниться. Гильчевский же говорил, глядя ей вслед, Протазанову: - Я терпел ее, когда дивизия сидела в окопах, и то, вы знаете, скрипя зубами, терпел, но теперь, когда мы наступаем и когда она мне тут портит и офицеров и весь батальон, - не-ет уж, - теперь атанде, сказал Липранди, - теперь надо ее совсем удалить с фронта. Дав направление заблудшему батальону, Гильчевский оставил его, когда начало вечереть, однако, хоть и неплохо скакали кони, догнать свои полки до наступления темноты не смог. Встретились только несколько рот из другой дивизии - 14-й, тоже каким-то образом отставших от своих частей. Между тем небо в нескольких местах озарилось огнем пожаров: это австро-германцы жгли свои склады, весьма стремительно откатываясь на запад. Деревня Надчица находилась от линии фронта в пятнадцати верстах, и было уже близко к полночи, когда наткнулись в темноте на 403-й полк, подходивший как раз к этой деревне, а несколько впереди их оказались и два других полка, и Гильчевский дал отдых и усталым людям и себе до рассвета. Укладываясь спать в одной из халуп, он ворчал по поводу венгерцев: - Можно, конечно, приходится иногда отступать, на то и война с переменным счастьем, но чтобы так можно было драпать во все лопатки, как эти мадьяришки, это уж последний крик моды! ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ОТЗВУКИ ПРОРЫВА I В двадцатых числах мая в ставке собралась вся царская семья. Потому ли, что весною и счастливых тянет вдаль; потому ли, что "счастливые" уже начинали тревожиться за свое счастье, - так ли оно прочно и долговечно; потому ли, что царице хотелось быть ближе к своему слабохарактерному супругу, чтобы в критический момент самой стать на страже интересов династии, но она уже водворилась в ставке, заняв в ней половину царского дома и тем нарушив весь "холостой" строй жизни многочисленной свиты царя и заставив ее уплотниться на второй половине. Впрочем, древний годами граф Фредерикс, гордившийся тем, что шестьдесят лет уже состоял в офицерских чинах, тридцать пять лет - в генеральских и двадцать пять лет на посту министра Двора, собирался ехать в отпуск; генерал По, военный представитель Франции, тоже уезжал в Ессентуки лечиться от подагры; дворцовый комендант Воейков тоже уезжал к целебным водам своей "Куваки", причем испросил у царя разрешение отправить на работы к нему в имение и на станцию "Воейково" для ее расширения шестьсот пленных из только что взятых армиями Брусилова. В связи с этим царь издал указ "обратить немедленно к работам внутри империи" многочисленных пленных, так как в результате мобилизаций общее количество работников на полях сократилось почти вдвое, а фронт уже и теперь жаловался на недостатки не только боевых, но и съестных припасов. Со стороны царицы препятствий к этому указу не было, так как пленные на Юго-западном фронте были главным образом чехи, мадьяры, босняки, хорваты, словаки, - вообще подданные Габсбургов, а не Гогенцоллернов. В покровительстве же своем немцам, как своим, так и чужим, она оставалась неизменной. Так, когда были изобличены два молодых вольноопределяющихся с немецкими фамилиями в том, что у них и подданство германское, и они - не больше как шпионы, имеющие чины лейтенантов германской армии, - следствие по их делу, порученное сенатору Кауфману, было прекращено по требованию царицы. Сильную заступницу в ее лице нашел и бывший командующий первой армией - генерал Ренненкампф, оставивший без всякой помощи со своей стороны Самсонова с его второй армией, разгромленной Гинденбургом при Сольдау. Мало того, что ближайшие родственники Ренненкампфа оказались германскими подданными и жили в Германии, но ревизия по делу о нем, тянувшаяся довольно долго и только что в апреле напечатавшая материалы следствия, собрала этих материалов пять толстых томов, в которых на каждой странице пестрели слова: "взяточничество, лихоимство, мздоимство". Казалось бы, что все должны были отвернуться от такого "деятеля во славу русского оружия", однако перед своим отъездом в ставку царица дала аудиенцию этому мерзавцу и милостиво беседовала с ним около часа. Четыре царских дочери, появляясь вместе около ли дома, или в аллеях довольно скромного, впрочем, по своим размерам парка, - в белых ли платьях и белых шляпках с белыми перьями, или в красных, как две старшие, или в серых, как две младшие, - все-таки разнообразили унылый в общем пейзаж ставки. Они весело улыбались, перекидывались шутками и смеялись, когда были одни. Но картина резко менялась, когда к ним выходила мать. Оледенявшая всех кругом себя, она леденила и своих дочерей. Она говорила так мало, будто разучилась уже говорить, и ей стоило большого труда вспомнить то или иное общеупотребительное слово. На лице ее почти бессменно во всех уголках и впадинах таилась брезгливость, и она не могла или не хотела согнать ее даже тогда, когда была только с дочерьми и сыном. Наследник, правда, не стеснялся этим и в силу своего бойкого темперамента проказничал, как мог: щипал сестер, дудел в бутылку, бросал в своего дядьку Деревенко пригоршни песку. День 25 мая был высокоторжественный - день рождения царицы; к этому дню наследник был произведен в ефрейторы, и дядька его, матрос Деревенко, сделанный кондуктором флота, сам пришил к его погонам по серебряному лычку, что очень понравилось мальчику, которому только больная нога мешала бурно проявлять свою радость. В этот день другая хромоногая из членов царской семьи - бывшая фрейлина Анна Вырубова прислала царю поздравительную телеграмму не с победой на Юго-западном фронте, а с днем рождения Александры Федоровны: "Горячо поздравляю всем сердцем, помоги всесильный господь. Серенький день, еду в собор, после в ванну. Очень одиноко. Аня". Телеграмма эта была из Евпатории, где она лечилась. А накануне пришла на имя царя телеграмма из Петрограда: "Государю императору. Славно бо прославился у нас в Тобольске новоявленный святитель Иоанн Максимович, бытие его возлюбил дом во славе и не уменьшить его Ваш и с Вами любить архиепископство, пущай там будет он. Григорий Новых". В аппаратной, принимавшей эту телеграмму, ничего в ней не поняли и даже послали запрос в Петроград, так ли приняли; оказалось, что вполне точно. Но о чем именно телеграфировал друг царя - Гришка Распутин, в ставке так и не разгадали. В ставке, если кто и переживал по-настоящему радостно успехи армий Брусилова, то два представителя Италии - старый еще не собиравшийся уезжать Марсенго, и новый, приехавший только в начале мая, граф Ромео. Они двое были по-настоящему празднично настроены в день 25 мая, когда ставка официально отбывала придворный праздник, когда после обедни все чины ставки, начиная с Алексеева и Пустовойтенко, проходили в зале шеренгой в затылок мимо царя с наследником, обмениваясь с ними рукопожатием, и мимо царицы с дочерьми, тоже построившимися в шеренгу, целуя их руки. Постороннему наблюдателю не могло не показаться в этот день, что из всех стоявших в православной церкви наиболее истово молились эти два католика - граф Ромео и Марсенго; что из всех поздравлявших царскую фамилию России наиболее преданные ей были эти два итальянца - граф Ромео и Марсенго; даже и за обедом, хорошим, правда, но не роскошным и с русскими винами в кувшинах старого серебра, наиболее довольными и русской кухней и русскими винами были эти два поклонника своего вина - кианти - Марсенго и граф Ромео. Они получили уже телеграммы, что благодаря победам армий Брусилова австрийцы на плоскогорье Азиаго приостановили свое наступление, что спешившие к ним в подкрепление корпуса отзываются обратно на русский фронт. В ставке ходила по рукам и телеграмма от адмирала Веселкина, русского военного представителя в Румынии, такого содержания: "В совете министров в Бухаресте на вопрос короля о здоровье министр Филиппеско ответил: "Наконец, я напал на хорошего доктора - Брусилова". Сообщаю вам этот курьез". Телеграмма была адресована адмиралу Нилову и не была секретной. Между тем ставка, отпраздновав день рождения императрицы, тут же начала готовиться к другому празднеству, гораздо более торжественно обставленному, а именно: нужно было принимать икону божьей матери, называемую Владимирской, отправленную из московского Успенского собора. Разрабатывался ритуал встречи этой иконы на вокзале, куда должны были идти войска и ехать в автомобилях царь с наследником и всем семейством, его свита и чины штаба. С подобной торжественностью в ставку доставлялась в августе 1914 года другая икона - явление божьей матери Сергию Радонежскому. Она была написана на доске от гроба Сергия, и посылала ее Троице-Сергиева лавра. Эти внеочередные события и заботы как-то не давали ставке ни возможности, ни даже времени сосредоточиться на телеграммах Брусилова, подводивших итоги наступательным действиям его войск за первые три-четыре дня. Одни, - к ним относился и сам Алексеев, - их просто не ожидали, этих успехов, и теперь не знали, как их оценить: принимать ли их всерьез, или отнестись к ним выжидательно и осторожно, или даже счесть эти успехи раздутыми ложными донесениями командиров отдельных частей, сумевших втереть очки командармам - Сахарову и Каледину. Количество пленных было определено в сорок тысяч за три дня, не считая офицеров, которых будто бы насчитывалось до тысячи человек. Отрицать этого успеха, конечно, не приходилось, но в то же время в нем было кое-что и нежелательное для ставки, в этом успехе: с ним просто не знали, что делать дальше, он путал все карты, сводил на нет все заготовленные уже распоряжения об отправке таких-то и таких-то пехотных частей, таких-то и таких-то артиллерийских парков, таких-то и таких-то и столько-то боеприпасов в ударные армии Западного фронта, к Эверту, а также на Северо-западный фронт - к Куропаткину. Становилось даже как-то досадно за путаницу, внесенную в долгие и строгие соображения и расчеты неожиданно крупными размерами брусиловского прорыва. В то же время это был не прорыв, а действительно прорывы в нескольких местах, как и готовил их Брусилов и о чем он говорил в ставке 1 апреля на совещании в присутствии царя, - это тоже было неприятно и всей ставке в целом. Выходило так, что успехом увенчалось довольно дерзкое предприятие, начатое вопреки всей практике войны с немцами и даже вопреки желанию царя: чтобы прорыв подготовить и провести в каком-нибудь одном месте фронта, не разбрасываясь в силах. Успех Брусилова заставлял прибегнуть к старой поговорке: "Победителей не судят", но от этого не могло быть легче тем, которые осуждали заранее эту затею. Наконец, в ставке в эти дни был и генерал Иванов, для которого последним гвоздем в крышку его гроба был этот успех Брусилова. Он все сделал и в марте и в апреле, чтобы помешать Брусилову, объявить его праздным фантазером, поколебать доверие, которое вдруг, неожиданно для бывшего главнокомандующего Юго-западного фронта, возымел к нему царь, подчиняясь советам, идущим извне, от союзников. Он не имел удачи, несмотря на помощь ему в этом и Фредерикса и царицы: царь поддался другим влияниям и не захотел перерешать ни вопроса о назначении Брусилова, ни вопроса о наступлении армий Юго-западного фронта. Однако Иванов не хотел складывать оружия, которым он действовал. Он стал завзятым шептуном. Он бродил по ставке и только и делал, что всем, с кем бы ни сталкивался, вещим, пророчески-таинственным, пониженным голосом предсказывал полный провал всего начатого так, по его мнению, безрассудно, так опрометчиво наступления. Он подымал указательный палец к бороде, выкатывал сильно запавшие глаза и шептал: - Эта безумная затея окончится катастрофой, да, да, - прошу мне верить!.. Она окончится такой стра-те-ги-ческой трагедией, размеров которой никто пока даже и представить не в состоянии. Прошу мне верить! II Но, кроме ставки, была Россия. И если в ставке семейный праздник царя и приготовления к достойной встрече иконы Владимирской божьей матери отняли у всех, исключая итальянцев, слишком много внимания, чтобы его хватило еще и на дела Юго-западного фронта, то Россия следила за ними. Она подняла голову, опущенную под впечатлением слишком многочисленных неудач в течение почти двух лет войны; в ее опечаленных глазах засветилась надежда и с запекшихся уст сорвался возглас радости... Пусть не таким и громким еще был этот возглас - всего несколько сот поздравительных