трем ротам. Он оказался в прикрытии батальона, он - в первой линии перед врагом, нападет ли тот утром или теперь же ночью, - Ливенцев даже не предполагал в себе того, что одно это сознание даст ему такую четкость мысли и уверенность не только в своих силах, но и в силах и выдержке всех без исключения своих людей. IV Едва наступило утро, Гильчевский отправился из Малеванки на свой наблюдательный пункт. Канонада уже гремела на всем десятиверстном участке по реке Икве. Обе дивизии располагали дивизионом тяжелых орудий каждая, но Гильчевский оставил в своей дивизии еще и восемь гаубиц, на что неодобрительно кивали командиры финляндских стрелков, говоря: "Конечно, своя рубашка к телу ближе!.." Несколько обижены они были и в легкой артиллерии: им Гильчевский дал всего тридцать восемь орудий, а в своей дивизии оставил пятьдесят шесть. Но он просто хотел уравновесить как-нибудь силы своих ополченцев с кадровиками... Кроме того, в утро этого решительного в жизни своей дивизии дня он чувствовал себя как-то совсем неуверенно, несмотря даже и на то, что Федотов его как бы предпочел начальнику чужой дивизии, а может быть, благодаря именно этому. С одной стороны, он мог торжествовать над командиром корпуса, который, только что попрекнув его тем, что он держит дивизию в кулаке, вполне потом с ним согласился, усилив его целой дивизией, а с другой - велика была сила внушения, испытанного в молодые годы: "Болотистая долина Иквы - почти непроходимая преграда", - так говорилось в Академии, - значит, это знал и Федотов. - Непроходимая, непреодолимая, неприступная, - как там ни выразись, все равно скверно, - говорил он Протазанову. - А "почти" - что же такое это "почти"? "Почти" может быть какого угодно веса, - смотря по обстоятельствам. Обыкновенно бывало так, что начальник штаба 101-й дивизии держался осторожнее, чем сам начальник дивизии. Но теперь, чувствуя сомнение в успехе, которое закралось в душу Гильчевского, Протазанов, этот подтянутый, всегда серьезный человек, с сухим, красивым лицом, счел своим долгом уверенно сказать в ответ: - Как бы кому ни икалось от этой Иквы, а мы сегодня австрийцев гнать от нее будем в три шеи! Такая решительность, прорвавшаяся вдруг сквозь обычную осторожность, несколько успокоила Гильчевского, но когда они с конной группой человек в двенадцать выбрались на опушку леса, чтобы отсюда, спешившись, дойти до наблюдательного пункта на высоте 102, то невольно остановились. Вся высота была окутана розовым дымом: казалось, не было на ней места, где бы не рвались австрийские снаряды, и в то же время там, в окопе, сидели связные с телефонами. - Вот так штука! - изумился Гильчевский. - Значит, кто-то им уже передал, что там у нас - наблюдательный пункт! - И добавил укоризненно: - А вы мне только что говорили!.. - За шпионами, конечно, дело не станет, да ведь и без того у них тут пристреляно, нужно полагать, все, - спокойно ответил Протазанов. - А наблюдательный пункт надо оттуда снять и перенести сюда. - "Надо" - хорошее дело "надо", а как это сделать? Нужно, чтобы пошел туда кто-нибудь и снял связных, а кто же пойдет в такой ад? - прокричал Гильчевский. - Кто пойдет? - Да, кто пойдет? Кого послать? И Гильчевский оглядел бегло всех около себя и так ощутительно почувствовал, что послать придется на явную смерть и, может быть, без всякой пользы для дела, что всех ему стало вдруг жаль. Он понимал, что приступ жалости - слабость, совершенно непростительная в руководителе боем, и в то же время отделаться от этой слабости не мог. Вдруг Протазанов подкинул голову, поглубже надвинул фуражку на лоб и сказал решительно: - Я пойду! - Что вы, что вы! Как я могу остаться без начальника штаба! Гильчевский испуганно схватил его за руку в локте, но Протазанов мягко отвел его руку. - Ничего, - я в свою звезду верю. И, не улыбнувшись, пошел четкой строевой походкой, как на параде, к розовой высоте, а Гильчевский напряженно-испуганно следил за каждым его шагом. Остановить и заставить его вернуться было нельзя, - он понимал это, и в то же время вышло все неожиданно нелепо: начальник штаба дивизии жертвовал собой успеху дивизии, значит, он тоже не верил в успех без этой жертвы? Беспокойство и неуверенность только усилились, а между тем показывать их перед чинами своего штаба было бы совершенно непростительно, - это понимал Гильчевский и сдерживал себя, как мог, следя за подходившим уже к высоте Протазановым. Как раз в это время несколько человек конных показалось в лесу близко к опушке, на той самой дороге, по которой только что добрался сюда сам Гильчевский. Он послал узнать одного из офицеров штаба, кто это и зачем, а сам все следил, идет ли еще или уже упал Протазанов: в дыму на горе этого уже нельзя было отчетливо видеть. Приехавшие спешились и шли вместе с посланным офицером к нему, и Гильчевский подумал: не из штаба ли корпуса? Не прислал ли нового приказания Федотов? Но подходил какой-то совершенно незнакомый полковник генштаба с двумя обер-офицерами. Мелькнула даже торопливая нелепо-странная мысль, не прислан ли к нему новый начальник штаба на место Протазанова, и он, Протазанов, это заранее узнал каким-то образом, но от него скрыл и, оскорбленный, решился на самоубийство. Мысль была вздорная, однако Гильчевский яростно воззрился на подошедшего полковника и еще яростнее крикнул: - Что, а? Вам что? - Честь имею представиться, полковник Игнатов! - несколько обескураженный таким приемом, проговорил подошедший, но Гильчевский, не протянув ему руки, крикнул снова: - Зачем? - Из штаба армии, ваше превосходительство, - в замешательстве уже, хотя отчетливо, ответил Игнатов. - Разрешите поучиться у вас управлению боем. - Управлению боем?.. Гильчевский скользнул глазами по обескураженному простоватому лицу полковника Игнатова, тут же отвел глаза к высоте 102, разглядел на ней сквозь расслоившийся дым Протазанова рядом с наблюдательным пунктом, облегченно сказал: "А-а! Пока браво!" - и только теперь протянул руку полковнику из штаба армии. Но в следующий момент снова заволокло дымом Протазанова, - снаряды на холме продолжали рваться, - и, неуверенный уже в том, удалось ли начальнику штаба войти в окоп, Гильчевский резко бросил Игнатову: - Сопроводительный документ из штаба армии извольте предъявить, поскольку я вас не знаю. Поняв свою оплошность, Игнатов поспешно вытащил из кармана бумажку, о которой он совсем было забыл, а Гильчевский, взяв ее, продолжал неотрывно следить за высотой 102. Канонада густо гремела сплошь, однако делались ли проходы в проволоке противника? К тем опасениям и сомнениям, которые овладели Гильчевским в это утро, прибавилось теперь еще и это: не видно было отсюда, как действует артиллерия, а высота, выбранная для наблюдательного пункта, оказалась под преднамеренно сильным огнем. Так прошло около получаса, и когда Гильчевский уже хотел сказать вслух то, что все время вертелось в мозгу и жалило его: "Ну, значит, погиб, аминь!" - вдруг показался Протазанов, а за ним несколько связных, нагруженные аппаратами и мотками проводов, которые они собирали проворно. - Слава богу, жив! - крикнул Гильчевский, обращаясь непосредственно к полковнику Игнатову, который понял и восклицание это и сияние глаз начальника 101-й дивизии только тогда, когда сам увидел подходившего Протазанова. - Слава богу, вы - молодец, конечно, вы - молодец! Но-о... но приказываю вам этого больше впредь не делать! - радостно кричал Гильчевский. Однако с приходом Протазанова и связных около него оказалась уже порядочная кучка людей, и ее разглядели со своих холмов за рекой австрийские наблюдатели: вблизи начали рваться снаряды. В то же время и наблюдательный пункт нужно было занять другой, запасной, хотя и не столь выгодный, как высота 102, с меньшим кругозором. Удача Протазанова подняла настроение Гильчевского: стала уже мерещиться удача всей атаки. Вот один полк начал цепями сходить с холмов в долину Иквы. Гранаты и шрапнели рвались в цепях, но цепи шли быстро. Это было захватывающее зрелище торжества человеческого упорства в достижении цели. Видно было сквозь розовый дым, как валились десятки людей то здесь, то там, но остальные двигались вперед с каждой минутой быстрее. Вот уже подошли к мосту и бегут через мост на тот берег... - Это какой полк? Какой? - волнуясь, спросил Протазанова Игнатов. - Это четыреста первый Карачевский... Там командир полка - Николаев, - ответил Протазанов спокойно. Они с Игнатовым оказались однокурсниками по Академии, но там плохо знали друг друга, даже просто не помнили один другого. Гильчевский не переставал подозрительно относиться к Игнатову, как соглядатаю, подосланному штабными, которых вообще не жаловал боевой генерал, говоря о них неизменно: "Ни черта не понимают в деле, а только интриги разводят, друг друга подсиживают да представляют себя взаимно к наградам!" Но простоватое лицо Игнатова было непритворно удивленно. - Этот полк, что же он, - первым пошел в атаку? - спрашивал он. - Что вы, что вы, это - резерв! - недовольно кричал в ответ Гильчевский. - Ударные полки теперь уже на той стороне!.. На той стороне, а не на этой! Не хотелось объяснять, что решить дело должны были два полка: 6-й - от финляндских стрелков и 404-й - от его дивизии, и некогда было объяснять это, и не шли слова на язык. В мозгу все вертелось: "Проходы, проходы... Пробиты ли проходы для штурма?.." Ничего на том берегу не было видно из-за высокого хлеба, над которым навис иссиня-белый дым от своих снарядов. Но если не посчастливилось пробить проходы, значит, пропало все: растают полки от ближнего огня австрийцев. Время шло. Канонада не слабела. Противник отстреливался ожесточенно. Подходило уже к одиннадцати часам, когда вдруг заметно стало, что там, за зеленой равниной хлеба, к роще, потянулась небольшая кучка австрийцев, - человек сорок... Это заметили в одно время и Протазанов и Гильчевский, но только переглянулись, отводя глаза от своих биноклей и тут же снова прильнув к стеклам... Еще кучка левее... Правее тоже, и гораздо больше, чем первая... Гильчевский опасался раньше времени поверить в успех, он только сказал с виду безразличным тоном: - Кажется, кое-где идут наши мадьяры рачьим ходом. - Не отступать ли начали? - тем же тоном отозвался Протазанов, а Игнатов подхватил возбужденно: - Что? Что? Победа, а? Победа? Это раздосадовало Гильчевского. Он крикнул яростно: - Какая там победа! Какой вы скорый! В это время начальник связи, поручик Данильченко, отрапортовал, подойдя: - Телефонограмма от полковника Ольхина, ваше превосходительство! - А? Что? - встревожился Гильчевский. - "Первый батальон мой обошел через мост позиции противника, ворвался в Красное и гонит австрийцев", - с подъемом отчеканил поручик. - Ну вот, очень хорошо, очень хорошо... - обрадованно сказал Гильчевский, но тут же добавил, строго глядя на Игнатова: - Хорошо что, собственно? Хорошо, что саперы успели поправить мост там сгоревший, - вот что! Вот мост и пригодился для дела... И, вспомнив тут же слова донесения "гонит австрийцев", обратился к Протазанову: - Гонит австрийцев в каком же направлении, а? Ведь вот они отступают прямо на запад, а должны бы отступать на юг! - Это не от Красного отступают, - сказал Протазанов. - Это гораздо левее. - Разумеется, разумеется, это уж наши их так!.. Передать на батареи, чтобы открыли по ним заградительный огонь! Не больше как через десять минут доносил и полковник Татаров, что его передовые роты выбивают мадьяр из окопов и берут пленных. И только после этого донесения посветлело лицо Гильчевского, и он сказал Игнатову: - Ну вот, это еще не называется успехом, но, пожалуй, пожалуй, что мы уже толчемся где-то около него, стучим ему в двери, - дескать: "Отворяй, черт тебя дери, на всякий случай!" Однако сила внушения была все еще так велика, что не поддавалась в нем воздействию первых признаков успеха, тем более что он видел вереницы раненых, которые шли по долине реки к своим перевязочным пунктам. Вместе с ранеными уходили, конечно, и трусы, но легко было представить и множество тяжело раненных и убитых перед окопами противника и в самых окопах. Наконец, дрогнувший вначале враг мог оправиться потом и защищаться так упорно, что даже отданные им окопы могут быть отбиты снова. Хорошим признаком считал он про себя то, что артиллерийский огонь противника как будто слабел, но поделиться с кем-нибудь около себя этим восприятием он пока еще не решался. Он старался только сохранить спокойный вид, побороть волнение и для этого тоном напускного равнодушия говорил: - Пока еще бабушка надвое сказала: то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет. V По сравнению с другими прапорщиками в четвертом батальоне Ливенцев считался более опытным, однако и ему не приходилось никогда ночью, с трудом, шаг за шагом, пробираться по кочковатой долине, где местами хлюпала под ногами грязь, вести роту. Сзади, у воды, урчали лягушки, спереди, в хлебах, били перепела, но противник молчал; однако молчание это могло в любой момент разорваться сверху донизу очередями пулеметов и частым огнем винтовок, а то и легких орудий. Впереди, конечно, шли патрули, но Ливенцев опасался, что они или преждевременно поднимут тревогу, или сознательно будут пропущены цепью противника вперед. Однако чем дальше от моста продвигалась рота, тем меньше становилось опасений у Ливенцева, и когда прошли наконец долину реки и начали подниматься к хлебам, то совершенно твердо, как будто не свою только роту, а целый батальон он вел, Ливенцев решил продвинуться настолько, чтобы сзади довольно осталось места для остальных рот. О хлебах ничего не говорил Шангин, но Ливенцев, наблюдая эти хлеба днем, еще тогда про себя подумал, что они, такие высокие и густые, могли бы, как кустарники, надежно укрыть целые полки. И хотя благодаря неожиданной смене командира полка никому не удалось разобраться как следует в поставленной начальником дивизии задаче, но Ливенцеву казалось неопровержимым, что другого решения быть не может. И вот хлеба. Пшеница. Местами по пояс, местами по грудь ему, человеку выше среднего роста. Она очень густая, от росы мокрая и душно пахнет. Если идти по ней осторожно и не колонной, а цепью, то она будет не слишком и примята, а утром, когда высохнет, даже может и выпрямиться. Ливенцев сделал все, чтобы рота его продвинулась в хлебах и залегла, пустив в дело лопатки. Земля была рыхлая и поддавалась легко. Для связи с ротой Коншина он отрядил одного ефрейтора с рядовым, но примет ли четырнадцатая вправо или двинется влево от его роты, не знал. Когда же определилось, что она будет у него справа, то почему-то (он не отдал себе отчета, почему именно) это было ему приятно. Пятнадцатая с легкомысленным Тригуляевым выдвинулась левее, - таков был приказ Шангина, который остался при шестнадцатой, в резерве. В старинном, многовековом черноземе камней не было: камни лежали грядами на спусках в долину реки; лопатки не звякали; люди работали старательно и споро, - это наблюдал Ливенцев. Он не сидел на месте, - он беспокоился и беспокоил, обходя роты в цепи, и не напрасно делал это: троих пришлось ему растолкать, - они заснули, улегшись на росистый хлеб, и забыли о том, что надобно окопаться. Подозрительным казалось Ливенцеву и то, что мадьяры не стреляли. Это можно было объяснить и тем, что окопы их были еще довольно далеко, - не меньше полуверсты, - и тем, что они теперь спали, готовясь к бою утром, и тем, наконец, что не придавали большого значения переходу русских через Икву, надеясь на силу своего огня. "Разумеется, - думал Ливенцев, - если они готовят нам разгром, то для них удобнее прижать нас потом к реке, чем самим переходить ее под нашим огнем, хотя бы и ради преследования..." Это соображение, впрочем, не только не пугало его, но, напротив, придавало ему больше устойчивости, так как он верил в удачу. Главное, его мозг математика постигал, хотя и отчасти только, какой-то отчетливый ход мысли этого светлоглазого чернобрового старика, начальника дивизии, который понравился ему еще с первого смотра в начале апреля. Он в него поверил тогда и сейчас ему верил. Он понимал, что мост необходим для переброски на этот берег нескольких тысяч людей и что его рота вместе с другими тремя пока что должна охранять этот мост от возможного натиска мадьяр. Оставалось только ждать этого натиска до рассвета, когда, как обычно, загремят пушки. Когда против левого фланга роты Тригуляева поднялась было ружейная пальба, Ливенцев подумал встревоженно: "Неужели атака?", но в то же время быстро передал своим, чтобы не стреляли до его команды. Было не то, чтобы совершенно темно, хотя луна не появлялась и облака проходили низко: от звезд, пробиваясь сквозь облака, шел все-таки небольшой свет, - в двух-трех шагах можно было узнать хорошо знакомого человека. Стрельба у Тригуляева быстро прекратилась и потом, вплоть до рассвета, не подымалась вновь нигде в цепях. А до рассвета время не тянулось для Ливенцева, потому что рота выполняла приказ закрепиться, и рассвет подошел, - так ему показалось, - гораздо быстрее, чем можно было бы его ждать. И тут же вслед за рассветом началась канонада. Это вышло торжественно и строго: начали свои орудия сразу и уверенно, как сознающие свою силу, как передатчики этого сознания силы своим ротам, залегшим в хлебах на страже двух мостов через Икву. И потом час и два и три чертили в небе над головой расчисленные дуги снаряды, свои и чужие. Иногда слышен был их полет сквозь залпы и разрывы, как бывает слышен свист голубиных крыльев сквозь городской шум. Подобравшись сзади, укрытый в полусогнутом положении стеною пшеницы, Некипелов сказал Ливенцеву: - Как приказано, Николай Иваныч: нам ли первым в атаку итить, или мы пропускать другие роты должны? Вопрос был по существу, и небольшие лесные глаза сибиряка смотрели серьезно. - Никаких на этот счет приказаний не было, - ответил Ливенцев. - Может быть, и нам, может быть, и другим, а в общем, конечно, придется всем. - Я потому это спрашиваю, что идут уж наши, - кивнул головой назад Некипелов. Оглянулся Ливенцев, - действительно, роты подходили уже цепями к мосту. - Вот когда будут бить по мосту австрийцы! - сказал он с большой тревогой. - Однако ничего, - отозвался на это Некипелов. - Бегут сюда по мосту наши! Пальба русских батарей усилилась, австрийские отвечали им реже, слабее, - так воспринимало ухо, но Ливенцев боялся поверить этому: может быть, ему просто хочется, чтобы так именно было, а на самом деле нет этого? - Чья артиллерия сильнее бьет? - спросил он Некипелова. - Выходит, однако, наша сильнее, - уверенно ответил сибиряк. - Ну, значит, будем готовиться к перебежке частями! Не может быть, чтобы новые роты шли дальше, а мы чтоб лежали... Они на наше место, а мы вперед... Тогда я подам команду... Идите пока ко второй полуроте. Ливенцев говорил это спокойно. Он и был спокоен. Наступали очень большие, решительные, может быть последние минуты жизни, но не было ни сосущей под ложечкой тоски, о которой он слышал от других, когда лежал в госпитале, ни нервической дрожи, которая тоже будто бы охватывает все тело и которую надо побороть, чтобы овладеть собою и быть в состоянии действовать. Он владел собою. Он вспоминал первый штурм, когда много было затрачено каких-то не поддающихся определению усилий нервов и мысли, чтобы подготовиться к настоящему бою, но тогда занесенная для боя рука опустилась скромно и немного даже стыдливо: бой был решен другими. Теперь повторялась во всем теле та же самая собранность, которая появилась тогда, и острота зрения такая, что Ливенцев вспомнил прапорщика Коншина и подумал: "Как же он будет вести своих в атаку, если он - в пенсне?" Ливенцев даже поймал себя на том, что теперь, с этой минуты ему досадно, что именно так вышло, - что командует ротой по соседству с ним хотя и толковый человек, но в пенсне. А вдруг потеряет он пенсне или высокая пшеница сдернет его с носа, что он будет делать тогда? Не различит своих солдат от австрийских! Фельдфебель Верстаков, с того времени как увидел его в первый раз в марте Ливенцев оплывшим наподобие свечного огарка, давно уже подобрался, - "вошел в свою норму", как говорил о себе не без важности он сам. Он оказался исполнительным, быстро соображающим человеком, способным понимать своего ротного с полуслова, как это умеет делать большинство фельдфебелей. Ливенцев шутил иногда, что фельдфебелями люди рождаются так же, как и поэтами. Теперь Верстаков, тоже весь полный ожиданием решительной минуты, занял место ушедшего ко второй полуроте Некипелова и, как до него подпрапорщик, поминутно оглядывался назад и считал своим долгом докладывать, хотя Ливенцев видел это и сам: - Еще батальон поспешает!.. Это, похоже, второй... Значит, они в оборотном порядке... А потом пойдет первый... Когда доложил он: - Ваше благородие, третий батальон добегает к нам! - Ливенцев почувствовал, что наступила решительная минута, что надо идти вперед. Команды "вперед!" не было дано, но она уже как бы повисла в воздухе, оставалось ей только зазвучать, как звучит телеграфный провод, натянутый между столбами. И она прозвучала. - Перебежка частями! Первый взвод начинает! - прокричал Ливенцев, вынимая свисток. Ему казалось, что он командовал едва ли не громче, чем надо было, однако команду эту расслышали только ближайшие к нему солдаты первого взвода, и Верстаков метнулся от него в сторону тех, до которых она не дошла из-за грохота орудийных выстрелов и разрывов снарядов, так как обстрел не только не прекращался, а даже усилился. Гильчевский держался и теперь того, что дал ему опыт недавнего штурма, тем более что он знал, как далеко от окопов противника закрепились ночью батальоны. Кругозор Ливенцева был гораздо уже, хотя сам он находился ближе к врагу. Ливенцев видел высокие черные фонтаны взрывов русских тяжелых снарядов над австрийскими окопами, однако он не знал, пробиты ли легкими снарядами и где именно, если пробиты, проходы в колючей проволоке. При штурме позиций на высоте 100 действие артиллерии было видно издали, так как там укрепления противника шли по скату высоты в два яруса, здесь же высокая пшеница и складки местности скрывали и окопы и заграждения перед ними. После бомбардировки, длившейся с раннего утра, то есть несколько часов подряд, можно было ожидать, что раздавлены все пулеметные гнезда мадьяр, но, чуть только началась перебежка взводами, застрекотали пулеметы. К батальону под утро пришли два артиллериста, наблюдатели, оба прапорщики, со связными, но один из них остался при роте Коншина, другой при роте Тригуляева, где местность была повыше. Они передавали по телефону батареям, тяжелым и легким, как ложились снаряды, но уничтожены ли пулеметные гнезда, этого не могли, конечно, определить и они. Ливенцеву не пришлось учить свою роту перебежкам на лагерном плацу, и он не был даже уверен, будут ли бежать вперед его люди под огнем пулеметов, но теперь видел, что они бежали, разбирая на бегу руками густую пшеницу и пригнувшись, бежали деловито, не останавливаясь, пока не раздавался свисток взводного, как это и требовалось по уставу, и потом вытягивались и прижимались головами к земле. После он объяснял себе это тем, что батареи посылали снаряд за снарядом и иные из этих снарядов удачно накрывали пулеметы; тем также, что бежать солдатам пришлось под прикрытием пшеницы, а не по открытому месту, что было бы неизмеримо труднее; наконец, и тем, что бежали и справа и слева от них, по всему берегу реки, что бежали и сзади, им в затылок, что в атаку шли тысячи людей, - и как же можно было выпасть куда-нибудь из такого стремительного людского потока? С другой стороны, и огонь пулеметов был как-то вял и слаб по сравнению с тем, что пришлось испытать несколько больше полугода назад Ливенцеву в Галиции. Он старался отбросить мысль, что раз атака началась издалека, то австрийские пулеметчики поджидали, когда цепи придвинутся ближе. Некогда было ему думать о чем-нибудь другом, кроме как только об этом: как, в каком порядке бегут люди? Сколько еще осталось перебежек до штурма? Есть ли там, в заграждениях, проходы или их придется пробивать еще ручными гранатами?.. Теперь он держался сзади, - не вел роту, а направлял ее. На него же, обгоняя мешкотную, как ее толстый командир, шестнадцатую роту, напирали люди третьего батальона. "Ну, пропала пшеница, - потопчут!" - думал он бодро, видя такую стремительность. После нескольких перебежек начали попадаться воронки от первых недолетевших снарядов. Наконец, видны стали колья и местами повисшая, местами туго натянутая, ржавая проволока на них. Это были не те проходы, которые он видел три дня назад, но все-таки он сказал самому себе успокоительно: "Ничего!", тем более что в них все-таки еще рвались снаряды, значит, минута штурма еще не наступила. Окопы передовые, как и укрепления второй линии, сооруженные австрийцами еще прошлым летом, теперь заросли травой, по высоте своей не уступающей пшенице, но от действия снарядов все было перебуравлено там: странно-белесыми, опаленными клочьями торчала эта трава из-под засыпавшей ее то черной, то глинистой земли; торчали в разные стороны разбросанные и перебитые колья; не были издали заметны, но чувствовались по буграм земли объемистые воронки, через которые надо будет бежать, где перескакивая через них, где их минуя. Но вот заметно стало, что перестали рваться снаряды вблизи, что они молотят только вторую линию... Все в Ливенцеве напряглось в ожидании сигнала к штурму, - и сигнал этот он услышал. VI В неглубокой воронке торчали ноги в сапогах со сбитыми набок каблуками, а все тело вывернулось совершенно неестественно в сторону, лицом вверх. По лицу, искаженному, но с открытыми неподвижными глазами, пробегавший мимо Ливенцев узнал взводного унтер-офицера Гаркавого. Мельком подумал: "Убит?" и тут же перепрыгнул через нижний ряд проволоки с расчетом, чтобы не угодить в следующую воронку. Рядом с ним оказался с одной стороны обычно вальковатый, однако преобразившийся теперь в сообразительного и ловкого бойца тот самый Кузьма Дьяконов, который говорил о "настоящей пищии", а с другой - Мальчиков, из рода столетних жителей вятских сосновых лесов, справедливо сомневавшийся в досягаемости этих лесов для немцев. Не приказано было кричать "ура", чтобы не притянуть криком раньше времени больших сил по ходам сообщения к передовым окопам, однако солдаты как будто совершенно забыли об этом. Орал и Дьяконов. - Не ори! - бросил ему на бегу Ливенцев. - Неспособно молчком! - буркнул Дьяконов и шагов через пять заорал снова: - Ра-а-а-а! Большинство пулеметных гнезд было разрушено, но мадьяры не хотели уступать окопов без боя. От их ружейного огня беспорядочно залегли те, кто остался в живых от первого взвода, не добежав всего шагов двадцати до последнего ряда кольев. - Па-ачки! - прокричал команду второму взводу, с которым бежал на штурм, Ливенцев. Тут же перехватил его команду и третий взвод, бежавший уступом ко второму и несколько левее. Ливенцев оглянулся туда, увидел там Некипелова и как будто стал вдруг выше ростом. А на бруствере уже не было многолюдства: мадьяры очищали его; там впереди только убитые или тяжело раненные валялись ничком. - Урра! - теперь уже сам хрипло орал Ливенцев, до боли сжимая рукой свой браунинг. Потом потерялась отчетливость восприятия: штыки, длинные и синие, согнутые спины солдат, лица, искаженные яростью рукопашного боя, пронзительный чей-то вопль рядом: это тот, обтиравший ежедневно картины от пыли, - фамилию его Ливенцев не припомнил; массивный мадьяр всадил свой штык ему в живот; Ливенцев выстрелил мадьяру в красный вздутый висок, и мадьяр свалился... Потом рвались в окопах и в ходах сообщения чьи-то гранаты, - вражеские или свои, нельзя было понять. Ливенцев кричал своим солдатам: - Не входить в окопы!.. Не лезь в окопы, э-эй! Новые жертвы казались ему уже излишними, но остановить разгоряченных боем не было возможности. Между тем мадьяры уходили в тыл: не уходили, - бежали. Они старались бежать по ходам сообщения, но это не везде им удавалось: местами ходы были засыпаны, приходилось выскакивать наверх... За ними гнались или кричали: "Сдавайся!" Они останавливались и клали наземь винтовки. И вдруг Некипелов рядом: - Николай Иваныч! Глядите! Он показывает рукой вправо. Тут же был и Мальчиков. Ливенцев только что спросил его, увидя кровь на рукаве его гимнастерки: "Что? Ранен?", и услышал бодрый ответ: "Это ни черта не составляет!" Мальчиков тоже пристально вгляделся в то, что раньше его заметил сибиряк, и сказал изумленно: - А вот это действительно сволочь! Шагах в двухстах, - может быть, несколько больше, - за участком окопов, занятым уже четырнадцатой ротой, окопы мадьяр несколько загнулись внутрь, и то, что разглядел там Ливенцев, его поразило. По фигуре, по фуражке он узнал прапорщика Обидина, державшего руки вверх, стоявшего впереди нескольких своих солдат, тоже поднявших руки. Еще момент, и окружившие эту группу мадьяры потащили бы их в плен. - По изменникам - пальба взводом! - крикнул вне себя Ливенцев, забыв о том, что рядом с ним всего несколько человек, из которых у Некипелова, как и у него самого, не было винтовки. Однако залп, и еще залп, и еще один успели сделать Мальчиков, Дьяконов и другие пятеро-шестеро, и залпы эти произвели действие. Там разбежались, а потом туда нахлынули солдаты двенадцатой роты... Некогда было следить за тем, что делалось за двести шагов по фронту, когда нужно было спешить во вторую линию укреплений, куда уже стремились кучки солдат четырнадцатой роты и где уже перестали рваться снаряды своих батарей. Ливенцев скользнул глазами по этим кучкам, надеясь увидеть Коншина, но не увидел и крикнул туда: - Эй! Четырнадцатая рота! А ротный командир ваш где? Там остановился какой-то ефрейтор, поглядел на Ливенцева и вывел тонко и жалобно: - Ротный командир наш? У-би-тай! - махнул рукой, покрутил головой и побежал дальше догонять других. Ливенцев непроизвольно сделал рукой тот же жест, что и этот ефрейтор, добавив: - Вот жалость какая! Как раз в это время поровнялся с ним опешивший тоже вперед прапорщик-артиллерист, наблюдатель. - Послушайте, прапорщик! - обратился к нему Ливенцев. - Вот рядом в четырнадцатой роте убит ротный командир, - не возьмете ли ее под свое покровительство? Прапорщик этот, светловолосый, потнолицый, с расстегнутым воротом рубахи, но бравого вида, был понятлив. Он ничего не расспрашивал у Ливенцева, он спешил. У него оказался звонкий голос. На быстром ходу прокричал он: - Четырнадцатая рота, слушать мою ко-ман-ду! - и, только оглянувшись на двух связных, спешивших за ним и тянувших провод, тут же побежал впереди десятка солдат четырнадцатой роты, потерявшей своего командира. А не больше как через пять минут Ливенцев услышал новые залпы своей артиллерии: это был заградительный огонь, который приказал открыть Гильчевский, чтобы задержать бегство мадьяр на участках, атакованных Ольхиным и Татаровым. VII Теперь уж штабу 101-й дивизии можно было перейти не только на облюбованную раньше Гильчевским для наблюдательного пункта высоту 102, но и гораздо ближе к Икве, на высоту 200, находившуюся против деревни Баболоки, однако в этом больше не было нужды: руководство боем закончилось, так как закончился бой. Это было в начале двенадцатого часа. Заградительный огонь подействовал на значительные толпы отступавших, которые сначала остановились, потом повернули назад, чтобы сдаться. Однако основные силы мадьяр все-таки уходили на юго-запад и уходили быстро. - Эх, конницу бы нам теперь, кон-ни-цу! - почти стонал от бессилия Гильчевский. - И вот же всегда так бывает с нами: когда полжизни готов отдать за один полк кавалерии, видишь только хвосты своей ополченской сотни. При дивизии была и оставалась без переименования ополченская конная сотня с поручиком Присекой во главе. Ее пускали в дело для конных разведок, из нее брали ординарцев, при ней содержались верховые лошади штаб-офицеров, но больше из нее ничего нельзя было выжать. - Поздравляю, ваше превосходительство! - с искренним восхищением, преобразившим его простоватое лицо, говорил Гильчевскому Игнатов. - Я видел прекрасное руководство боем! - Ну, что вы там видели, - ничего вы не видели, оставьте, пожалуйста! - отмахивался Гильчевский. - Сначала вам нужно увидеть настоящих героев этого боя, а их мы с вами увидим, если сейчас поедем в Торговицу, оттуда в Красное, а потом вдоль фронта... И непременно, непременно передайте в штабе армии, что... Я не знаю, конечно, может быть, кавалерийские дивизии выполняют сейчас гораздо более важные задачи, - этого я не знаю, но то, что одной из них нет сейчас здесь, это - большое упущение, это - непростительная ошибка чья-то, чья-то! - вам лучше, чем мне, знать, чья именно! С высокого берега, в Торговице, около церкви, где чуть было не был убит он дня два назад, Гильчевский наблюдал движение уже последних арьергардных частей противника, скрывавшихся за дальними рощами. Считая беспорядочное преследование отступающих пехотными частями, потерявшими притом многих своих офицеров, совершенно излишним для дела и даже небезопасным, Гильчевский запретил его. В то же время к Торговице приказано было им собирать пленных, взятых в деревне Красной 6-м Финляндским полком и на фронте всей 101-й дивизии. Пленных еще вели и вели с той и с другой стороны, но и теперь уже они заполнили всю базарную площадь местечка и ближайшие к ней улицы, и теперь уже, до полного подсчета, видно было, что их гораздо больше, чем оказалось после штурма 24 мая. При этом получалось так, что один 6-й полк набрал пленных не меньше, чем вся 101-я дивизия, что несколько даже смутило Гильчевского. По тому самому мосту, который чуть было не сгорел, но потом очень успешно был восстановлен саперами, Гильчевский и все, кто был с ним в кавалькаде, двинулись в Красное. Однако чем ближе подъезжали, тем меньше радовались. - Эге-ге, - сказал Протазанов, - тут жаркое было дело! Деревня дымилась в нескольких местах, хотя пожары, видимо, тушились. Много домов было разрушено артиллерией австрийцев. Разбитая черепица, слетевшая с крыш, краснела всюду на улицах. Тела убитых русских солдат попадались часто. Их сложили санитары возле домов; тут же над тяжело раненными они хлопотливо натягивали полотнища палаток, чтобы защитить их от полуденного зноя, пока явится возможность перевезти их, куда прикажет начальство. На выезде из этой, до сражения очень благоустроенной, большой деревни с каменными домами стали попадаться рядом с телами солдат Финляндского полка тела австрийских солдат, и чем дальше, тем было их больше и больше... и тяжело раненные стонали тяжко для слуха. - Тут была рукопашная! - сказал Гильчевский. - Мадьяры тут отчаянно защищались! Дорога от Красного на запад была очень оживлена: двигались группы солдат туда и оттуда, шедшие оттуда сопровождали пленных мадьяр и своих раненых. Издалека заметил Гильчевского полковник Ольхин, бывший верхом, и подскакал к нему. - Вот видите, кто настоящий герой этого дня! - Вот кто! - обратился несколько торжественно Гильчевский к Игнатову, когда Ольхин был уже близко. - Ольхин? Я его хорошо знаю: вместе состояли в штабе армии, - улыбаясь сказал Игнатов. Большая вороная, сильная на вид лошадь Ольхина бежала, однако, с трудом: она была ранена пулей в мякоть правой задней ноги. Но не только у лошади, - у самого Ольхина был тоже перетруженный, усталый вид: он, такой обычно бодрый и деятельный, едва шевелил теперь пересохшими губами. Он даже не улыбнулся, здороваясь с Игнатовым, хотя силился улыбнуться. Свой рапорт Гильчевскому он начал с того, что его более всего удручало: - Доношу вашему превосходительству: вверенный мне полк понес большие потери... Они еще не вполне подсчитаны, не приведены в полную известность, но не меньше... не меньше, как тысяча человек! - Тысяча человек? На полк, - да, много, - сказал Гильчевский. - Треть полка, ваше превосходительство, но... трудно было и ожидать таких контратак, какие пришлось отбивать полку, - продолжал, с трудом подбирая слова, Ольхин. - Было пять контратак!.. Деревня Красное была занята полком с налету еще в шесть часов, но потом пошли настойчивые контратаки, одна за другой... Это оказалась очень укрепленная позиция; противник придавал ей очень большое значение... Правда, потом было взято много пленных... - Сколько именно пленных? - спросил Гильчевский. - Не вполне подсчитаны и пленные, ваше превосходительство, они еще продолжают прибывать... Последняя круглая цифра - две тысячи шестьсот человек. - Ну, вот видите, как! - обратился Гильчевский к Протазанову. - Где наибольший успех, там не могут быть ничтожными и потери, - что делать, это - закон. Во всяком случае тут был левый фланг австро-германских позиций, и он был опрокинут и обойден шестым Финляндским стрелковым полком, выдержавшим (Гильчевский говорил это так, как будто диктовал своему начальнику штаба донесение в штаб корпуса) несколько ожесточенных контратак противника за время с шести до одиннадцати часов, когда противник был окончательно сломлен и потерял, кроме убитых и раненых, пленными до трех тысяч... Ну, честь вам и слава! - обратился он к Ольхину и протянул ему руки для объятия. Когда потом кавалькада двинулась дальше вдоль взятых позиций, в сторону участка 101-й дивизии, Игнатов говорил возбужденно: - Прошу извинения, ваше превосходительство, но я напросился к вам по своей доброй воле, исключительно, чтобы поучиться, как действовать в бою... Я совсем не намерен оставаться на работе в штабе! - А-а! - протянул Гильчевский и посмотрел на него гораздо более приветливо, чем за все время, которое провел с ним рядом. - Теперь же тем более, когда полковник Ольхин оказался таким героем... - Подождите, я вам покажу скоро другого полковника-героя, - бесцеремонно перебил его Гильчевский, не любивший высокопарности. Другой полковник-герой был Татаров, перебросивший один из своих батальонов на другой берег Иквы, к деревне Рудлево, и прорвавший своим 404-м полком австрийские позиции. Однако до места прорыва от Красного было верст пять, - весь участок 6-й дивизии, - и эти пять верст нельзя было проскакать галопом. Это были версты подвигов и потерь, торжества и учета, а главным образом, общих сожалений, что разбитый враг ушел и преследовать его так же, как преследовали 24 мая, с большим рвением, но без всякой надежды догнать его раньше, чем он дойдет до заранее заготовленных, еще год назад, позиций, нет никакого смысла. - Эх, если бы у нас была кавалерия! Вот бы пустить ее в погоню! - говорили Гильчевскому офицеры финляндских стрелков. - А вот у нас тут есть полковник из штаба армии, - оживленно отозвался на это Гильчевский. - Достаточно ли у нас в восьмой армии кавалерии? Игнатов ответил на этот вопрос без колебани