тоящих вразброд. Жили там остатки бывших семей, тающие постепенно. Шла мимо как-то Ольга Михайловна (несла продать ноты, совершенно не зная, кто бы их мог здесь купить) и встретилась с Дарьей, прачкой, вдовою кровельщика Кузьмы, умершего весною от голода. Даже чуть улыбалась Дарья, когда говорила ей: - И-и, золотая, - хо-ле-ра!.. Испуг что ли тут какой? Подумаешь, радость какая в теперешней жизни!.. У меня вон девчонка, Клунька (всех-то их у меня шесть!), что ни день говорит: - Ах, хоть бы помереть поскореича!.. Чем ни чем заболеть, только бы помереть!.. - Хи-хи!.. Мода какая теперь пошла!.. Конечно, дите!.. Слышит - кругом так-то говорят, - ей и в мысль, что так надо... А живущие такие, - все одно кошки... Утром встанешь, - всех обойдешь, послушаешь, - дышит или уж кончился?.. У меня бы их, кабы раньше не помирали, пятнадцать душ всех-то быть должно!.. Золотая!.. Куды бы их теперь такую ораву?.. С этим беды-горя!.. Прежнее время, конечно, - хорошо жили: муж - кровельщиком, ни одного дня без работы не гулял: постройки везде были... И на водку ему хватало, и детишки сыты-одеты... Так мы, с хороших харчей, дите за дитем и гнали... Каждый год, бывало, то рожаешь, то носишь... Один в пушку, другой - в брюшку... Хи-хи... А зимой этой старик мой говорит: - Ну, ребята, что теперь будем делать? - А Клуня как так и надо: - А теперь, говорит, помирать будем... - И горюшка ей мало!.. И хоть бы тебе какая работа всю зиму!.. А как старику помирать - уж на лавке лежал, - тут тебе и пришли от Аджи-Бекира, кофейщика, - два листа на крыше переменить, да желоба... Поднялся это он, - слава, мол, господи, - взял это ножницы, гайку, пробой в карман (уж лома тащить не мог) - за-шму-ры-гал!.. Ан, пяти дворов не прошел, сел... Шумят нам: - Берите свово старика: кончился!.. - Подошли мы, а Клуня: - Теперь, говорит, наш черед... - И прямо мне дивно было на нее глядеть: дите, а никакой в ней живности нет... И к отцу жалости нет, как так и надо!.. Конечно, все - еда делает... Оно и другие тоже - прежде, бывало, крику-шуму от них, - хоть со двора тикай: ведь шестеро!.. А теперь, золотая, до того тихие, до того тихие, - только глазами смотрят... Американский корм, он какой?.. Много с него накричишь?.. И так долго... И баба еще нестарая, - лет сорока, и непонятно было Ольге Михайловне, - в шутку это она или серьезно, - приземистая, похожая на киргизку, с ноздреватым, луковкой, носом. А через дом от Дарьи, в немудреной лачуге в два окна, ютился остаток другой семьи - двое ребят, Колька и Павлушка. Колька - старший, лет шестнадцати, но полоумный, - голова толкачом, - и почти слепой, а Павлушка года на два моложе, - лупоглазый, длинноухий и тощий, как весенний заяц. Павлушка кормил Кольку - приносил ему из столовой обед. Но однажды не утерпел и съел половину сам. Потом стал делать это ежедневно. Колька ослабел и слег... Иногда Мушка не одна пасла Женьку и Толку по балкам, поросшим дубняком, карагачем и дикими грушами, иногда к ней прибивались маленькие пастухи и пастушки, то с козой, то с парой барашков, то с телкой, почти чудом уцелевшими от голода, и однажды узнала от них Мушка, как умер Колька. - Мама, ты знаешь, - говорила она потом дома, - Павлушка запер Кольку на замок и ставни закрыл и два дня домой не приходил, а его обед съедал весь... А на третий день подошел к окну, посмотрел сквозь ставень, - Колька на полу лежит, ногтями пол скребет, а глаза закрыты... И стонет... Он испугался, да бежать... И еще день не приходил... Только на пятый день утром пришел, дверь отпер: - Колька, - говорит, - ты жив? - А он, конечно, уж мертвый... Он сейчас же в Горхоз: - Велите подводу прислать, мертвого забрать... Брат у меня был, - мой век заедал, - теперь, слава богу, помер!.. Вот какой, мама, а?! И Мушка смотрела на мать испуганными глазами. - Когда мы уедем за границу... - начала было Ольга Михайловна, но Мушка перебила досадно: - Никогда не уедем!.. И я терпеть не могу, когда о чем-то мечтают без толку!.. И ты, и Максим Николаич такой же... А еще называются взрослые!.. - Что это за тон? У кого это ты учишься?.. Да если мы не уедем, мы тут погибнем! - Конечно, погибнем, - спокойно сказала Мушка. - Вот потому-то мы и должны уехать! - Ехать нам не на что, - ты это сама говорила... Лучше пойдем пешком... Будем идти и петь хором: Во Францию два гренадера Из русского плена брели... И лицо Мушки стало до того вызывающе, что испугало Ольгу Михайловну. 6 Утро 25 июля было душное так же, как и несколько предыдущих утр, море так же пустынно; у гор, направо от дачки Ольги Михайловны был такой же неживой, засушенный вид, какой принимали они всегда в июле; совершенно неподвижно сидящие кусты дубняка по скатам были точно вырезаны из окрашенного картона и точь-в-точь такие же, как накануне; и точно так же розовы и сини были шиферные откосы балок... так решил бы невнимательно скользнувший по всему кругом скучающий взгляд. Но неисчислимо много нового вошло кругом в это утро для глаза, умеющего смотреть и видеть. В это утро Мушка в первый раз отчетливо увидела, какая страшная вещь небо - обыкновенное небо, июльское, чистое, без единого облачка. Она выгнала Женьку пастись, а сама присела на откосе балки и, задрав голову и открыв рот, уперлась в небо глазами. Смотрела с минуту, и то, что увидела, ее испугало. Небо роилось... Небо было все как бы живое, - бесспорно живое, - и роилось: от неба, как пух с одуванчика, отлетало новое, верхнее небо и кружилось темными точками, а от этого второго - новое, и еще, и еще... и трудно было следить глазами за тем, что вчера еще было только воздухом, голубым, потому что преломлялись в нем как-то солнечные лучи... И когда потом, удивленная, глянула на море Мушка, она и здесь увидела то, чего никогда не видела раньше: она ясно заметила неровную, щербатую линию горизонта, потому что там изгибались, всплескивали и падали такие же самые волны, как и здесь, вблизи: совсем не было перспективы. А горы струились... Было явственное шевеление и голых сине-розовых камней на верхушках, и кустов кизиля, карагача и дуба... Было дрожание, дышание, передвижка пятен... Просто как будто во множестве сбегали вниз взболтанно-пыльно-зеленые струйки... Так было только в это утро, - никогда не было раньше. Это поразило Мушку. Это почти встревожило ее. От этого, нового, стало даже как-то неловко. И когда, бросив Женьку с Толкушкой, вошла она на веранду, где Ольга Михайловна подметала пол, она остановилась прямо против нее и смотрела, чтобы убедиться, что это, лучше, чем чье-либо другое в жизни, знакомое ей лицо теперь будет не такое, как всегда, - другое... И с замиранием сердца увидела, что действительно другое: оно точно светилось изнутри, - такое стало отчетливое... Она села, скрестив ноги, - локоть левой руки в колено и подбородок в ладонь; и смотрела на это лицо в упор. Мушка была очень похожа на мать, и знала это, и теперь ей как-то неоспоримо показалось, что это она сама, нагнувшись и подвязав голову по-бабьи синим линючим платком, водит по неровному бетонному полу обшарпанным веником, и эта рука, державшая веник, загрубелая уже в работе и с неотмытно-грязными пальцами, - ее собственная рука. Мать сказала дочери: - Что же ты сидишь без дела? Мушка ответила тихо, точно говоря сама с собой: - А что же мне делать?.. Мне нечего делать. - Как нечего?.. Поди-ка решай задачу дальше... - Не хочу, - сама себе ответила Мушка. - Как это "не хочу"?.. - подняла от полу голову мать. - Не хочу и все... Была охота!.. Тебе какая польза от того, что ты училась?.. - А вот я возьму лозину, да лозиной! Почему-то именно так стала говорить в последнее время Ольга Михайловна, и Мушка раньше удивлялась, откуда она это взяла, но теперь она будто говорила сама с собою и не заметила этого. Она спросила: - Вот умер Колька... и все? - Что "все"? - И больше ничего?.. И ему ничего уж больше... Как же это?.. - Что же ему еще?.. Что ты? Бредишь? - Все-таки что-нибудь нужно бы... И с Павлушки никто не спросит?.. Ведь он все равно, что убил! - Я тебе сказала: иди, решай задачу! - Не хочу... Я после... И никому до этого нет дела!.. Вот страшно! - Он был слепой... и глупый... - Значит, таких можно убивать? Я, положим, читала в истории, - был такой народ... больных детей бросали со скалы вниз... и разбивали об камни... - Тут с Павлушки спросить, - с мальчишки несчастного, а папу убили в поезде, - с кого спросить?.. Ольга Михайловна домела пол и выпрямилась и обернулась лицом к Мушке. Лицо это светилось изнутри, и Мушка почувствовала, что ее собственное лицо теперь светится именно так же. - Вот и папу тоже... Убили папу, и никто за это не ответит... И никому, никому это не нужно... И мы скоро забудем. - Не теряй зря времени и не болтай, чего не понимаешь... Садись заниматься!.. - Вот, - не понимаю!.. Я не понимаю, а ты понимаешь? Я тоже хочу понять!.. А ты объясни!.. То говорили: "Грех, грех", - а то кругом убивают, и никакого греха... - Потому что не с кого спросить... И некому спросить, понимаешь?.. Некому!.. А со временем спросят... - И за папу?.. Разве кто-нибудь будет узнавать, кто его убил?.. И, может быть, кто его убил, этого даже не видел... Папу ведь ночью убили... Конечно, не видел!.. Просто, стреляли в поезд, а совсем даже не в папу... - И все-таки он ответит!.. Когда-нибудь ответит... - Мама, а ты знаешь... Ты помнишь, как мы с тобой ехали с завода, и ты боялась, как бы сыпную вошь не схватить?.. Помнишь, я с тебя снимала, а ты с меня?.. От сыпной вши сколько народу погибло? Миллион?.. Значит, сыпная вошь за это ответит? Ура!.. Вошь ответит!.. Кому же этот вшиный ответ нужен?.. - Ты на какой задаче остановилась? - взяла Ольга Михайловна задачник с книжной полки. - Я не хочу, - скучно отозвалась Мушка. - Подумаешь, - пятью пять - двадцать пять... Очень просто... А на самом деле так никогда не бывает... - Как это не бывает?.. Ты что это сегодня мелешь? - Так и не бывает!.. Никогда и нигде!.. И никто ничего не знает!.. А тоже все суются... Пятью пять!.. - Не будешь пятью пять знать, тебя любая торговка на базаре обсчитает... Ну-ка, доставай бумагу... И карандаш твой где?.. Вот этот огрызок?.. А куда же делся новый?.. - Потеряла... - Смотри!.. Я возьму лозину!.. Сейчас же найди!.. Карандаш долго не находился, но и потом, когда Ольга Михайловна нашла, наконец, его в корешке истории Трачевского, Мушка только стучала им по своим резцам и гневно глядела на задачник. В задачнике требовалось узнать, сколько купец заплатил за столько-то сот аршин черного, синего и зеленого сукна, по таким-то ценам за аршин, а Мушка говорила презрительно: - Тоже еще!.. Пишут о том, чего нигде не бывает!.. Сук-но-о!.. А если это - французский купец, так бы и писал: французский... Потом пришла за бутылкой молока аккуратно через день подымавшаяся с берега старушка, Марья Семеновна, вдова дивизионного врача. Старушка была древняя уж, - нос целовался с подбородком, - но назойливо речистая и говорила все об одном. У нее был небольшой домик на берегу, - она и сейчас в нем жила, - но он был продан ею маркитанту белых, какому-то болгарину Петрову за много миллионов, незадолго до конца Врангеля. У нотариуса совершив купчую, покупатель там же, в конторе, отсчитал и передал ей миллионы и даже чемодан, в котором их привез; но потом уехал на "Кагуле" с армией белых, и вот уже два года почти не было о нем слуху. Деньги даны были им разные, какие тогда ходили: и "правительства юга России", и керенские тысячерублевки, и донские, и даже царские пятисотки, - но всего только четыре штуки... И теперь старушка полна была страхов и опасений. Деньги, лежавшие все в том же чемодане у нее в укрытом месте, уже давно, через неделю после очищения Крыма Врангелем, перестали что-нибудь стоить; однако ей все казалось, что их украдут. Опасаясь воров, она опасалась и переселяться из своего бывшего дома куда-нибудь в город: разберут соседи по дощечке, и не будет дома совсем. Конечно, дом не ее теперь, а болгарина Петрова, который его купил. Однако болгарина этого нет и в помине, - может быть, умер, - и тогда дом остается за нею. Конечно, она продала его только потому, что боялась большевиков; все равно, - придут и отнимут. Однако она ведь не знала, что таких маленьких домов не отнимают, иначе не продала бы. Наконец, болгарин Петров, если он жив и вздумает приехать, чтобы ее выселить из дома, должен понять, что если бы она не жила в доме, то от него не осталось бы и следа... Но главная забота были деньги в большом чемодане из клеенки. И всякого из благонадежных, кого она встречала, спрашивала она сюсюкающим шепотком: - В какой цене теперь керенки и донские?.. Я отлично знаю, что их скупают, только мне надо знать, почем?.. И в этот день, как всегда, придя на террасу, она уселась на стул и долго обмахивалась платком, отдышивалась, откашливалась, наконец спросила, оглянувшись: - А не знаете, милая Ольга Михайловна, почем теперь идут пятисотки? - Да они разве еще идут? - возясь с воронкой и молоком, спросила та рассеянно. - Ну вот, - здравствуйте!.. Уж и пятисотки чтоб не шли!.. Как же они могут не идти?.. А я-то вас считала... сведущей!.. И обиделась явно, и Мушке, которая сидела тут же на перилах и болтала босыми ногами, сказала, покачав головой: - Вот растет... дитя природы!.. - Хорошо это или плохо, по-вашему? - спросила Мушка. - Маруся!.. не болтай ногами! - прикрикнула мать. - Мама!.. Да ведь все эти старые деньги давно уж все в печках сожгли!.. И ты сама говорила, что тебе это надоело!.. И вы бы взяли да сожгли! Старушка долго жевала запавшими губами и смотрела на нее зло и обиженно, наконец продвинула между носом и подбородком: - Это труд человеческий - деньги!.. Труд человеческий жечь? - Велика важность! - Чтобы труд человеческий пропал зря? - Он и всегда пропадает зря... Вообще, все зря трудятся и трудились... - Маруся!.. - Мама, дам ведь тоже труд человеческий? А разве он, какой угодно, - не может сгореть?.. Сгорит в лучшем виде, и все... И наш может сгореть, и ваш тоже... Загорится как-нибудь ночью, - и все... - Поди за дровами, Мурка!.. Поди, пожалуйста!.. Заниматься не хочет... в разговоры старших лезет... Что это с тобою сегодня? А старушка сидела совсем испуганная, и голова у нее дрожала. С веревкой и топором, для которого сама когда-то сделала топорище, Мушка, пообедав, пошла за дровами в балки; кстати надо было посмотреть, не ушла ли слишком далеко Женька. Теперь она старалась не приглядываться к морю и горам и не глядеть в небо. Только искоса и бегло взглядывала и тут же отводила глаза. Глядела в землю, ища толстых корней по обрывам; узловатые, крепкие, они горели долго и жарко, как каменный уголь... На одном дубовом пне сидел в тени и слетел, спугнутый ею, большой ястреб-тетеревятник. Мушка тут же решила, что это - тот самый, который в прошлом году заклевал у них не меньше десятка кур, и странно было, что каждую клевал по-новому; то раньше всего разбивал клювом голову и съедал мозг; то разрывал грудь и срывал с кобылки все белое мясо; то начинал лакомиться печенью; а одну неторопливо ощипал догола всю лучше любой кухарки и нигде не ранил, - так и нашли курицу голой, когда его согнали, нигде не раненной, но все-таки мертвой: должно быть, умерла от страха. - Ах ты, убийца! - крикнула ему вслед Мушка и бросила камень. - Погубил все наше куриное хозяйство!.. На голос Мушки отозвалась издалека дружелюбным мычанием Женька, а Мушка крикнула ей: - Женя, Женя, Женя, - на, на, на, на, на-а-а!.. Женька посмотрела, подумала, понимающе промычала еще раз и повернула к дому: время было пить воду, доиться и полежать под навесом, отдохнуть. А Мушка замечала о себе самой, что как-то неуверенно, неловко, не так, как всегда, ходила она по сыпучим шиферным скатам; два раза чуть не сорвалась вниз; и топор ей казался очень тяжелым. В трех местах она порвала платье; осерчала и бросила топор; собрала дрова, - вышла небольшая вязанка, - и когда поровнялась с нею Женька, за которой еле поспевало Толку, погнала их к дому. Начинала даже немного болеть голова, - конечно, от солнца, - когда она подходила к своей калитке. Дрова и топор она брякнула на дворе устало и сердито, но, увидев на веранде рано пришедшего Максима Николаевича, сказала обрадованно: - Ага!.. Вот у кого я спрошу!.. Максим Николаевич, как всегда утомленный долгой ходьбой из города, только поглядел на нее устало, а Ольга Михайловна ахнула, увидя изорванное платье: - Мурка!.. Да что же это!.. Даже страшно смотреть!.. Сейчас же поди зашей!.. - Была охота, - медленно отозвалась Мушка, сама вся пунцовая. - Лозины хочешь?.. Сейчас же возьми иголку, зашей! - А где иголка? На что ответил Максим Николаевич: - Отдел третий, шкаф седьмой, полка пятая... Стремительная вообще, Мушка была рассеянна. Часто посылали ее в комнаты с террасы за тарелкой, чашкой, вилкой, ножом, и неизменно она спрашивала: - Где это? - Найди там... - А где искать? Поищет и вернется тут же и скажет: - Нет там ничего!.. Где искать? В шутку говорил в таких случаях Максим Николаевич, представляя большую публичную библиотеку: - Отдел... шкаф... полка... Говорил это спокойно, совсем не в насмешку, но Мушка почему-то надувала губы. Услышав это теперь, она посмотрела на Максима Николаевича, на мать, потупясь постояла немного на террасе, забывчиво потирая одну оцарапанную голую ногу другою ногой, и пошла в комнату, куда тут же, как всегда быстро и прямо неся высокое тело, вошла мать, говоря на ходу: - Вон у зеркала, в подушечке, - видишь?.. Всегда там иголки и больше нигде!.. Но тут, - было ли это от усталости, или от июльской жары, или от чего другого, - Мушка упала вдруг перед ней на колени и сказала глухо и тихо: - Мама... я не могу так больше... жить!.. Подняла на нее глаза в слезах и добавила еще тише: - Милая мама... Не могу... Нет... Этого никогда с ней не случалось раньше... Этого не могла припомнить за нею Ольга Михайловна... Она спросила испуганно: - Да что с тобою? - Ничего, - прошелестела Мушка. Максим Николаевич сидел на террасе (он пил молоко), а они две - маленькая муха и большая - так похожие друг на друга, так привыкшие понимать друг друга, были теперь рядом и отдельно... Ольга Михайловна чувствовала только, что у ее девочки теперь такая же тоска, какая заставляла ее самое повторять временами: "До чего мы дожили, - боже мой!"... Как мучительны были приступы этой тоски - она знала. Ей хотелось чем-нибудь утешить Мушку, но чем же было утешить?.. Она гладила мягковолосую головку девочки и вдруг вспомнила, как та все порывалась искупать свою корову в море, и сказала вполголоса: - Хочешь, - поди искупай Женьку! Она ждала, что Мушка вскочит, кинется ее целовать, бурно завертится волчком по комнате, но Мушка только посмотрела на нее долго, печально, непонимающе, как взрослая на ребенка, и отозвалась тихо: - Я пойду... Только это в город надо... Там мельче... за купальнями... а здесь глубоко... - Ну что ж... Иди на тот пляж... Кстати, продай яиц десяток и купи мыла... Просто, отдай в лавочку Розе, а она даст мыла... какое раньше брали... - Только вот Толку... Его надо запереть, а то он... потащится следом... - Ну, конечно, Толку запрем... 7 Женька не понимала, куда и зачем ее ведут. Она упиралась короткими крепкими молодыми смоляно-черными ногами в каждый бугорок дороги, оглядывалась назад и мычала. Но Ольга Михайловна помогала Мушке ее вести, - подгоняла сзади, - и ушла домой только тогда, когда Женька окончательно присмирела и пошла спокойно. Проходя мимо домика в два окошка, где жил Павлушка, уморивший брата, Мушка смотрела на него во все глаза: даже самый этот домишка, похожий на клетку, казался ей страшным. И другие тоже. Появилась робость ко всему кругом - незнакомое ей раньше чувство. Начинало казаться, что вот-вот кто-то выскочит из этих страшных домишек и отнимет у нее и Женьку и яйца, и, главное, не было прежней уверенности, что она сама может убежать куда-нибудь: вялые, негибкие были ноги. Очень обрадовалась, когда, пройдя уже пригород, около первого городского дома доктора Мочалова увидела свою бывшую подругу по здешней школе, Шуру Комкову. - Шу-ра!.. Вот как хорошо!.. А то я так боялась... Пойдем купаться!.. Пойдешь?.. Ты откуда идешь? - Пол у доктора Мочалова мыла... Шура была на год старше Мушки, с такими же серыми глазами, худенькая, с тихим голосом; одета в юбку из красной камчатной скатерти и блузку из такой же чадры, как у Мушки. - Пол мыла? - Да, он в холерном бараке сам, а она так боится... Знаешь, сколько уж умерло? - Семнадцать человек. А ты куда корову?.. Или продали? - Ку-пать!.. Женька моя купаться хочет!.. Шура, милая, возьми ее за веревку, - она ничего, - и иди, а я сейчас яйца занесу Розе... Вон лавочка Розы... Мушка думала сунуть Розе яйца, взять кусок мыла и догнать Шуру в два прыжка. Но еврейка Роза так долго разглядывала каждое яйцо на свет, так долго пела (она именно пела, а не говорила), что мыло страшно подорожало, а яйца подешевели, что она уж купила яйца у какого-то татарчонка, и ей, признаться, не так и нужно... Когда Мушка получила, наконец, небольшой кусок мыла и выскочила от Розы на улицу, Шура была уже далеко. Мушка бросилась бегом догонять, вспотела, захотела пить... Было душно. Колотило в виски... Когда догнала Шуру, сказала: - Ух, пить хочу! А Шура: - Вот тут как раз во дворе колодец, - мой дядя Василий копал... Глубокий-глубокий... Вода холодная-холодная!.. Когда вытаскивали воду ведром на цепи и пили прямо из ведра, говорила о своем дяде-колодезнике Шура: - Мы-то зимою лошадиную кожу с травой варили, кое-как выжили, а дядя Василий с ума сошел... Увезли его отсюда куда-то в больницу, - по-настоящему не знаем, куда... Должно, помер теперь... - Он что говорил, когда с ума сошел? - Так... разное... Чепуху все... "Захочу, - говорил, - вот из этих камней булыжных хлебы сделаю, и человечество будет сыто!.." Одеться тоже не во что было, он листья разные к своим дырьям за черешки привяжет, так и ходит... "Человечество, - говорил, - не замечает, во что ему одеться, а я указую на райскую жизнь!.." Все "человечество"... А еще так: "Класс народа - класс божий"... От холодной воды заломило зубы у Мушки и стало неловко горлу... Но море было в пяти шагах. - А вдруг Женька в море совсем даже и не войдет? - заволновалась Мушка. - Если не войдет, мы ее мыть будем... с мылом... да, Шура?.. Но Женька вошла. Подойдя к самой воде, чуть набегавшей на песок белой каймой ленивого прибоя, она грузно наставила рога к морю, раздула ноздри, сбычила голову, страшно выкатила глаза, собралась бодаться... Потом поглядела на Мушку, встряхнулась, понюхала и лизнула соленую гальку, хотела было напиться, - заболтала головой и зафыркала - не понравилась вода... Ступила передней ногою в пену прибоя и смотрела очень внимательно, как погружалась в рыхлый песок нога. Мгновенно сбросила с себя Мушка платье, бухнула с разгону в море, забрызгала и Шуру и Женьку, схватила веревку... - Но, Женька, но!.. Лезь, не бойся!.. Лезь, дура, и будем плавать!.. Подгони ее, Шура!.. Женька еще сделала шаг и еще... Вдруг погрузилась по самую шею, подняла рогатую голову, теперь явно курносую, и поплыла... - Ура! Плывет!.. Смотри, Шура, - гидроплан!.. Она сама плыла вперед вдоль берега, работая одной рукой и ногами, а другой крепко держа Женькину веревку. Шура с берега, тоже уж раздетая, беззвучно смеялась, упершись руками в колени, страшным, выпученным Женькиным глазам, и от смеха вздрагивали на ее узкой рыбьей спинке две тугие недлинные русые косички, перевязанные синей ленточкой. Море тут было мелкое: близко впадала речка, протекавшая через городок, и стояли в воде железные рельсы, остаток бывшей здесь раньше пристани для яликов. Но доски пристани не так давно растаскали на дрова, и у торчащих из воды свай был загадочный вид, как у всяких развалин... А море на горизонте еще отчетливее, чем утром, щербатилось, - однако теперь не до него было: надо было завести Женьку в узкий коридор между свай. - Женька, моя египетская ночь, - сюда! Когда же, уставши, наконец, грести одной рукой и тащить веревку, она вывела корову на берег, и Женька, отдуваясь, и фыркая, и мотая мордой, и встряхиваясь, как собака - совсем по-собачьи, колечком свернула вдруг хвост, - оживлению Мушки не было границ. - Шура, Шура, смотри! И она бросилась к Шуре, завертела ее по пляжу, танцуя вокруг Женьки танец дикарей, наконец повалилась от хохота и усталости на песок и здесь, запрокинув голову, хохотала: - Собачий хвостик! Белые пятна Женьки от воды потускнели, зато черная шерсть лоснилась, блистала, и хвост был устойчиво и уморительно завернут кверху кольцом. Беспокоили все время Женьку, как и всех коров летом, жесткие, как жуки, желтые мухи; они стаями сидели в таких местах, где она никак не могла их достать языком; теперь их не было на ней, и Мушка ликовала: - Ага! Потонули, проклятые!.. Больше Женька уж не вошла в воду, зато до дрожи купалась сама Мушка и плавала боком, на спинке и по-бабьи ничком "гнала волну". Только Шура напомнила ей, что надо идти домой - поздно, а то бы она, отдохнув и обсохнув, купалась снова. Пообещавши зайти к ней на днях, Шура прямо с берега пошла домой, а Мушка повела Женьку одна. Идти было любопытно. Правда, улицы были пустынны как море, но все, кто попадался, удивлялись, - так представлялось Мушке, - как это могла девочка выкупать в море корову, точно лошадь. Развеселили два татарчонка с вязанками валежника за плечами. Они смотрели на мокрую корову с диковинно закрученным хвостом, показывали на нее пальцами и кричали: - Собака!.. Собака!.. Но чем дальше шла Мушка, тем больше спадало с нее оживление. Подъем из города в гору показался небывало крутым, но и на нем она не могла как следует согреться; прежнее ощущение жуткого страха, когда она проходила мимо домишек Павлушки, Дарьи и других, еще усилилось; ноги положительно деревенели, так что даже Женька догоняла ее и тыкалась мордой в плечо, сопя над ухом. - Однако ты долго! - встретила ее Ольга Михайловна. - Вот мыло, - на, - сказала устало Мушка. - А Женька что? Купалась? Вошла в воду? - Женька?.. Конечно, вошла. И больше ничего не сказала, и не хотела есть, и спать почему-то легла раньше, чем ложилась всегда. Спальня у Ольги Михайловны и Мушки была общая. Вся еще полная теми странными словами Мушки: "Мама, я не могу так больше жить!" - Ольга Михайловна в эту ночь почти не спала. Все думала над ними: откуда они?.. Она объясняла: - Ведь она ребенок еще, а ей так много приходится делать, как взрослой... Целый день... и учиться еще... И все время одна, среди взрослых... Говорят при ней все, а она - ребенок еще... Забыли об этом... Забыли о ребенке, что он - ребенок!.. И, однако, ясно было, что никак изменить и ничем скрасить Мушкину жизнь нельзя. В последнее время как-то перестали даже говорить о загранице: не с чем и невозможно было уехать. 8 Был день отдыха - воскресенье, и пока можно было не думать о суде и бумагах. Чай был настоящий, хотя и плиточный, даже с сахарином, и при небольшом забытьи казалось, что это как прежде, обычное: воскресенье, утренний чай, свежая газета. - Му-ра! - позвала Ольга Михайловна. - Иди чай пить! Но Мушка ответила из комнаты: - Не хочу я! - Почему это? - Не хочу, и все! Она лежала одетая на диване, читала "Пир во время чумы", но строчки почему-то двоились и рябило в глазах, отдельные буквы выпадали из строчек, голова тупо болела и кружилась, и чуть тошнило. Ольга Михайловна знала, что Мушка вообще не любила чаю. Она не спросила даже, не больна ли Мушка. Она думала, что готовить сегодня на обед и из чего готовить: каждое утро сваливало на нее кучу домашних забот. - Тогда посмотри поди, куда пошла Женька. - Женька?.. Я сейчас, - отозвалась Мушка лениво. Она встала, вышла на террасу, потянулась... Солнечный яркий свет так резанул глаза, что она зажмурилась и покачнулась... Потом сказала: - Я сейчас! - и опять ушла в комнату и легла на диван, а ложась, в первый раз почувствовала, как остро вдруг заболело горло... Открыла было Пушкина снова, но так распрыгались вдруг буквы, что даже удивилась она, и когда заставила их собраться снова, то голова заболела сильнее, стало бить в затылок тупыми, круглыми ударами и затошнило. - Мама! - позвала она недоуменно. Ольга Михайловна была на кухне, и отозвался Максим Николаевич. - Чего тебе? - Мама! - досадливо позвала Мушка. - Мама занята... Ты что там? Пушкин выпал из рук девочки, - такой он показался тяжелый, - и свет резал глаза. - Да ма-ма же! - протянула Мушка плаксиво. Как будто двухлеткой стала, когда мама бывает единственной и всемогущей. - Ангина, должно быть, - сказала Ольга Михайловна мужу. - Или, может быть, живот... Попасите уж вы Женьку, Максим Николаич. - Что же... пройдусь... И он пошел, захватив газету и даже не взглянув на Мушку: ангина или живот... Между тем конференция в Гааге кончится, кажется, вничью, впустую... и вся жизнь кругом впустую... и уж совершенно впустую жизнь его, Максима Николаевича... Предсказал бы ему лет двадцать назад какой-нибудь кудесник, что он будет кончать дни свои писцом в этом деревенском суде и пасти единственное имущество свое - пеструю корову! День был такой, когда ясное здоровое сознание меньше всего склонно бывает допустить, что земля движется. С утра одолела ее жаркая лень. Даже какой-то хищник в небе висел неподвижно, как убитый. Женька ушла уж далеко от дома, и едва разглядел он в кустах черную спину и белый лоб. Видно было, что паслась она добросовестно и деловито, обгрызая подряд всю траву, какая попадалась, и ежеминутно отмахивалась хвостом от мух. Чтобы не терять ее из виду, Максим Николаевич взобрался повыше и поближе к дороге, стал было читать газету, но скоро ухватился за какую-то мысль, развил ее, и опять пошла сучиться, как нитка, речь. Однако речь эта была странная: никого не защищал он и никого не обвинял. Он только доказывал, что все случилось так изумительно неизбежно, так ясны и отчетливы были все слагаемые, давшие в сумме ту Россию, какая появилась теперь, что смешно даже и говорить о каких-то "если бы". И будь на шахматной доске русской истории опять расставлены в прежнем, предреволюционном порядке фигуры и начни игроки переигрывать партию снова, результат игры неминуемо был бы тот же самый, и каждое "если бы" - только ребячество того, кто о нем говорит... Когда рядом с ним появился человек, неслышно подошедший сзади, он даже вздрогнул от неожиданности, а человек этот сказал весело: - Вот как мне повезло сегодня: к кому шел, того и нашел!.. Правда, вас мне показали издали... Здравствуйте!.. Узнаете?.. Постарели вы немного, - засеребрились... Узнаете? И, вглядевшись, Максим Николаевич узнал Бородаева, тоже бывшего московского адвоката. Они не виделись около пяти лет, и за это время Бородаев, оказалось, потолстел. Одет он был во все новое, хотя и по-дачному свободно и просторно. Жесткая бородка его и усы были еще черны, но в голове тоже уж много седины. Поцеловались, хотя раньше никогда не были ни дружны, ни даже очень близко знакомы. - Отощали, батенька, отощали!.. В года входите - надо полнеть!.. А я совершенно случайно, - вижу, вывеска "Народный суд"... Дай, думаю, спрошу, кто здесь судья. Судья-то оказался незнакомый, зато сек-ре-та-арь!.. Что же вы так скромно? - Так уж... Да вы откуда к нам? - Я... все-таки из Москвы!.. Устроился там на бирже... Поздравьте: биржевой заяц!.. Возношусь на крыльях нэпа и вздуваю десятки... А здесь я с женой... Однако и вы, говорят, того? Женились? - Женился, - не сразу почему-то ответил Максим Николаевич. - Как только стали всячески разрушать семью, так и вышло, что обязательно надо жениться... Пойдемте, - познакомлю с женой... Кстати подгоню ближе мою корову Женьку... а то далеко зайдет... - Скажите, пожалуйста, да вы - Цинцинат!.. - Только вот спасать отечество меня не зовут... Когда Максим Николаевич представил Бородаева, у Ольги Михайловны был явно оторопелый вид. Он приписал это одичанию: отвыкла от всего прежнего, между прочим, и от гостей... Но скоро вошло в обычное: гость сидел в столовой, пил молоко и ел творог, спрашивая, почему от такого глагола, как "творить", в русском языке три смешных слова: тварь, творог и творило, - остроумие ли тут какое или некая скудость ума? Он вкусно ел. Есть люди, - и таких большинство, - которым не идет как-то, когда они едят; этому шло. В него плотно, как по мерке, вкладывалось то, что ел; глаза у него были маленькие, веселые и поблескивали хитро и сыто; голос был рассыпчатый, грудной. И, двигая лоснящимися красными щеками, гость говорил Ольге Михайловне: - Вы знаете, сколько стоит корова на Украине? - Пол-мил-ли-арда! Ольга Михайловна поглядела на него, стараясь понять, что именно он сказал, и отозвалась невнятно: - Да они и здесь до этих цен доходят. - Ах, как вам хочется, чтобы наша Женька тоже стоила полмильярда, - улыбнулся ей Максим Николаевич. - Нет, как хотите, а слово - великая вещь... Миллиарды заношу я нашей революции в актив... И если вернемся мы когда-нибудь к копейкам, ах, как это будет скучно!.. Это я серьезно, - я отвык шутить... Неужели придем назад к старой культуре?.. Зачем же? Смелость так смелость!.. - Гм... Отвык шутить! - подмигнул на него гость Ольге Михайловне. Но она не улыбнулась; она сказала: - Приехали вы в Крым отдохнуть, а у нас тут холера... - Ни-как-кие холеры вам тут не страшны! - счел нужным обнадежить женщину гость. - На таком солнце, как у вас, все бациллы передохнут за пять минут. - Ма-ма! - позвал вдруг из закрытой спальни слабый голос Мушки. - Ага! "Мама", - игриво подмигнул Бородаев Максиму Николаевичу, когда Ольга Михайловна пошла в спальню. - Дочь моей жены от первого мужа, - объяснил Максим Николаевич. - Она уже большая, - двенадцать лет... Приболела что-то сегодня. - Я сюда не на отдых, - закурив, сказал гость. - Я сюда по делу... А от вас хочу получить сведений тьму, так как вы уж тут старожил и все знаете. И он начал обстоятельно говорить, что их - компания из пяти человек, - все биржевые маклеры, но биржа - дело неверное: всегда надо быть готовым к тому, что закроют и разгонят; поэтому они хотят основать здесь, на Южном берегу, большую мельницу-вальцовку. Озабоченная вышла из спальни Ольга Михайловна и, тихо прикрыв двери в зал, ушла снова к Мушке, а Бородаев, еще более повысив свой рассыпчатый голос, пояснил: - Практика последних лет показала, что единственные предприятия, возможные у нас, - пищевые... Мельницы все разобраны в аренду, а фабрики-заводы стоят... и так будет еще лет пять, пока накопятся продукты. Вот почему мы и пришли к бесспорному выводу: вальцовка!.. Но вопрос: где же именно?.. Только из-за этого я и был в Полтаве... Короче, мы вполне сознательно выбрали Крым. Очень тщательно притворив за собою дверь, вошла в столовую Ольга Михайловна. - Ну как?.. Что там такое? - спросил Максим Николаевич. - Жалуется, - голова очень болит... Поставила градусник, - ответила Ольга Михайловна; а гость продолжал о своем: - В этом районе вальцовок совсем нет, между тем - хлебопашество... Да, несмотря на виноградники и сады, здесь сеют довольно хлеба, и с каждым годом будут сеять все больше... Не думайте, - мы учли голод!.. На всех бывших табачных плантациях, на всех старых, запущенных виноградниках, даже на всех сенокосах теперь будут сеять хлеб... - Но ведь у нас есть мельницы, - попытался вставить Максим Николаевич. Гость усмехнулся: - Какие же это мельницы?.. Водяные?.. Шеретовку делают?.. Только зерно портят... А у нас будет крупчатка не хуже американской, а, конечно, лучше, потому что без примеси... Да и пшеница наша лучше... Если во всем побережном районе будет тысяч пятьдесят жителей... считая Гурзуф, Ялту и все деревни... Как вы полагаете, - будет? - Пожалуй, будет... с приезжими летом... - Тогда наше дело в шляпе! - Кто же к вам поедет за мукой и с зерном? - А мы будем возить все сами... Имейте в виду, - если есть у какой части России ближайшее будущее, то это у Крыма. У него все возможности Греции: береговая линия и прочее, и он прежде всего должен расцвести... И вы знаете, кто выведет Крым в ближайшие годы из разрухи? - Что? - с большим любопытством спросил Максим Николаевич. - Не "что", нет, а именно "кто"! И, сделав глаза хитрее хитрого и приличную паузу, выждав, Бородаев сказал: - Курица! - Как курица? - Да... Обыкновенная курица!.. То есть не это, конечно, двуногое недоразумение, какое разводят здесь татары, а кохинхина, плимутрок, брама... При нашей мельнице огромнейшее, насколько возможно, птичье хозяйство... Обстоятельную лекцию о курице прочту я и здесь у вас и во всех городах Крыма... Курица уже спасла одну страну - Данию, после разгрома ее Пруссией, - спасет она и Россию... А рынок для сбыта яиц всегда готовый: Англия!.. Проглотит любое количество... И никакого рельсового пути: через Дарданеллы, прямехонько к нам... Имейте в виду: ни табак наш, ни шерсть, ни вина крымские, ни фрукты - Европе не нужны... но яйца... - Позвольте! - горячо перебил Максим Николаевич. - Но ведь для яиц этих надо зерно, а зерна не хватает даже для людей... Вот у меня есть курица Чапа, я выменял ее за два фунта тухлой пшеницы (пшеницу эту выдали мне, как месячный паек в феврале)... Два фунта такой пшеницы стоили бы в прежнее время копейку, и купить бы ее могли только для тех же кур... или для свиней... Но ведь я выменял на эти два фунта целую курицу, цена которой была, на худой конец, полтинник!.. Вот и считайте теперь прибыль от кур... Но вы бы лучше вот что... - Сорок один! - сказала вошедшая в этот момент Ольга Михайловна. Максим Николаевич видел ее лицо, вдруг ставшее неживым от бледности, но мгновенно мелькнуло в памяти, что их пятнадцатиминутный термометр показывал на сколько-то больше, чем было, и это "сорок один" показалось не очень важным. И когда гость, забеспокоившись, что его ждет жена обедать, поднялся, Максим Николаевич сам пошел его провожать, указал ближайшую к морю тропинку и не заметил даже, заговорившись, как спустился вниз и пошел береговой дорогой. Теперь говорил он, говорил о том, что перевернуло их жизнь, и одного из них заставило быть биржевым маклером, другого - писцом... Раза два он прощался с Бородаевым, говоря: - Ну, пойти домой... - Но тут же возникал какой-нибудь общерусский вопрос из целого моря новых общерусских вопросов и требовал немедленного решения. Казалось, что, не решивши его, нельзя даже и жить, не только идти зачем-то домой. И он опять оставался. Правда, расставшись, наконец, с нежданным гостем, Максим Николаевич спешил подняться в гору и был весь в смутной тревоге, когда подходил к даче. Входная дверь не была заперта, но Ольги Михайловны нигде не было. Он догадался: пошла за доктором. Он вошел в комнату Мушки. Там, в полумраке (ставни были затворены), едва различил глаз белевшее лицо девочки на кровати. - Мушка! Голубчик!..