да не пили? - изумленно поглядел на него Мазанка. - Никогда не пил. И не курил также. - Много потеряли! - сказал Мазанка, а Кароли ошарашенно выпятил губы: - Накажи меня бог, первый раз такого человека вижу! Куда же вы свои миллионы намерены девать? - Что не пьет и не курит - это верно, - сказал Лихачев. - И очень хороший службист, - рекомендую! У него все и всегда в порядке. При таком субалтерне эскадронный командир может быть спокойным перед любым смотром и перед любой ревизией. Ливенцев принял эту рекомендацию как желание Лихачева вывести своего корнета из неловкого положения, хотя и не понимал как следует, в чем же именно тут неловкость. И только когда пригляделся к Цирцее вплотную, как привык приглядываться к людям, понял, что Лихачев говорил это не для них трех, а для нее одной, для той, которую теперь перестали уж совсем занимать голая коричневая собачка и две белых болонки. Она дала им каждой в свою мисочку по куску рагу из баранины, и около нее теперь шло деловитое чавканье и урчанье, как около подлинной Цирцеи на ее острове, и она была теперь явно разгневана тем, что тот, который носил около нее, ею как будто и данный ему, облик простеца и бедняка, оказался вдруг перевоплотившимся самовольно во что-то другое, вдруг как-то неожиданно сделался далеко не так прост и, главное, совсем не беден, даже очень богат! Да, у нее было явно негодующее лицо. На Зубенко она смотрела не отрываясь. Ливенцев понял, что это - женщина властная. И вот еще что он понял: что он сам как будто человек с другой планеты среди остальных; что здесь, в Балаклаве, за одним столом с ним, получающим только свое полуторасторублевое жалованье прапорщика и больше ниоткуда ничего, сидят все богатые люди. Об адвокате Кароли он знал, что у него прекрасный дом в Мариуполе, что сюда, в Севастополь, он взял свой выезд - красивый кабриолет и пару дышловых лошадей, неизвестно почему уцелевших пока от мобилизации; трое остальных были помещики, из которых самым богатым оказался самый незаметный на вид и преувеличенно скромный в своих привычках, не захотевший тратить даже двугривенного на третьи звездочки себе на погоны, хотя и мог бы носить погоны поручика так же незаконно, как и Кароли. Над тем, что говорил ему о Зубенко дня два назад этот радикал, земец, доктор Моняков, он пытался думать только теперь - и удивленно видел, что молодой еще степной помещик этот, обладатель миллионов, захлестнут как-то до потери самого себя своими богатствами, что как-нибудь пользоваться ими он совсем не умеет, даже боится, что он умеет их только стеречь, может стремиться их увеличить, но совершенно лишен способности их тратить, - и в нем появилась какая-то не то что отчужденность, а даже брезгливость к этим всем, чересчур связанным с землею, преувеличенно земным людям и к Цирцее с ее африканскими и прочими собачками, и он сказал, улыбаясь, как всегда, когда чувствовал брезгливость: - Господа! У меня нет ни имения, ни дома, ничего вообще, кроме знания математики, и то приблизительного, конечно. Но математика не нуждается в защите при помощи кавалерии, а также штыков и пулеметов... Да на нее никто и не нападает: какая корысть нападать на какую-нибудь теорию парабол и гипербол? А вот напасть на имения с их пшеницей или на угольные копи - тут есть так называемый казус белли. Говорят уже, что теперешняя война - война угля и железа... и доломита, конечно, поскольку он необходим для железа. (Тут Ливенцев улыбнулся в сторону Цирцеи.) Вопрос теперь, значит, только в том, чтобы нам всем, - и мне тоже, представьте, как это ни странно! - суметь защитить все наши пшеничные поля и угольные копи. - Как защитить? - глянул на него непонимающе Лихачев. - От кого защитить? - спросил Мазанка. - Кто на них покушается? - Вот тебе на! Разве немцы не заняли у нас часть Польши? - удивился Ливенцев. - А мы разве не заняли часть Пруссии? - спросил Лихачев. - Линия фронта может, конечно, колебаться то здесь, то там, но-о до наших коренных русских земель куда же добраться немцам? Ни-ко-гда этого не будет! Да и вообще пустяки... Наше военное министерство урок японской войны учло - это теперь для всех очевидно... Нет, война кончится месяца через два-три... - А вы как думаете? - обратился Ливенцев к Зубенко. Зубенко подумал, помял хлебный мякиш между толстыми пальцами и сказал решительно: - К новому году кончат войну! Кароли же горячо добавил: - И как только Вильгельм попадется в плен, - накажи меня бог, об него готов тогда буду целый день спички тушить! Так он мне с этой войной надоел, проклятый! Ливенцев поглядел на него и расхохотался вдруг. - А если... если не через два месяца, а и через два года не кончат войну? - еле проговорил он сквозь хохот. - Абсурд! - махнул рукою Лихачев. - Чепуха! - сказал Мазанка. - Мне надо насчет сена распорядиться, - вдруг поднялся из-за стола, наклоняя голову в сторону Цирцеи, Зубенко. - Сейчас же надо послать подводы, а то ведь на сено много охотников... Не успеешь оглянуться - артиллеристы заберут, а потом ищи-свищи! - Да-да! Вот именно: ищи-свищи! Идите, идите, - забеспокоился и Лихачев, а Мазанка кивнул Кароли: - Надо бы и нам ехать... Но хотя Зубенко и ушел, простившись с ними, их остановил Лихачев, так как подавали еще чай (на серебряном подносе, и стаканы в подстаканниках старого серебра), ликерные узенькие рюмочки и пузатую черную бутылку бенедиктина. - Ка-ков оказался скромник наш Зубенко! - сказала Цирцея, снова усаживая на колени африканку и укутывая ее платком. - Ведь если бы вы не сказали нам, то откуда бы мы могли узнать, что это - богач? Если бы мы имели хотя бы половину его состояния! А ведь он... Она остановилась, не договорив, но Ливенцев понял ее так, будто хотела она добавить: "...каждый день обедает на наш счет!" И ему стало весело, когда добавил он про себя именно это. А когда, простившись с Лихачевым, выходили они трое к своей линейке, Ливенцев заметил на верхней филенке верандной двери размашистую надпись химическим карандашом: "Прошю оставит сей дом внеприкосновенности допребытие хозяина". Ливенцев понял, что писал это высланный на Урал немец, надеясь, как и они все, что война скоро окончится и еще скорее - забудется, и он, честный владелец табачных плантаций, снова будет командовать целой армией русских девок из Мелитопольского уезда, которые будут ему цапать землю, высаживать из парников рассаду, срывать спелые листья, сушить их на суруках и проделывать с ними вообще все эти сложные трудоемкие процедуры, пока не получится товар, готовый для отправки на табачную фабрику. И даже вообразил вполне ясно и определенно именно такого, каким только он мог бы быть, балаклавского немца-табачника Ливенцев и представил, как на этой вот веранде, кейфуя в послеобеденный час, мечтает он, честный немец, о своей табачной фабрике, о конкуренции с Месаксуди и какими-нибудь братьями Лаферм и непременно о миллионах... А кучер Кирилл Блощаница, заметив, что привезенные им офицеры вышли навеселе и с завидно-покрасневшими лицами, подмигнул Ливенцеву как-то сразу всем своим широким загорелым рябым лицом и сказал, облаживая сбрую: - Такое в прежнее время заведение у него, у Лихачева, было до чужих кучеров, какие, конечно, гостей привозили: стаканчик водки чтобы и, само собою, обед в людской... Думка такая у меня и теперь была, ну, однако, не вышло. А денатурату того когда-сь случилось выпить стакан, так от него аж каганцы в глазах!.. Конечно, пьют люди за неимением, только же его, говорят, через хлеб пропускать треба... Кирилл Блощаница явно был недоволен ротмистром Лихачевым. III На обратном пути говорили опять о том же корнете Зубенко, причем Кароли высказывал догадку, что разбогател он случайно, что три тысячи десятин эти у него не родовые, а приобретенные, что он не дворянин, конечно, а, вероятно, из зажиточных хуторян, которым вдруг подвезло с этим углем на их земле. Втихомолку Зубенко-отец скупал по дешевке земли себе под межу, втихомолку же завязал и эти политичные сношения с бельгийцами, но нечаянно как-нибудь умер, "если не от рака в желудке, как наш мариупольский Родоканаки, то от какой-нибудь еще стервочки", и вот корнет Зубенко, как старший, вполне естественно, выходит в запас, а потом в отставку, чтобы вести хозяйство и сражаться с бельгийским "Унионом". - Мужичок он, разумеется, прижимистый, - сказал Мазанка, - и в больших капиталах со временем будет, но вот для меня, как отца, - я ведь тоже сына-гимназиста имею, - вопрос в чем: сам ли он такой уродился, этот корнет Зубенко, или его так отец воспитал? А если воспитал отец, то каким же образом мог он этого добиться? Мытьем или катаньем? Ведь жмот сверхъестественный! - Накажи меня бог, - музейная редкость! За деньги можно показывать. Ливенцев молчал, потому что в голове его вертелись миллионы всех мастей: русские, бельгийские, немецкие, французские, английские... Эти миллионы принимали в его мозгу, несколько разгоряченном лихачевским вином, странно-уродливые, однако вполне реальные формы. И они сражались - эти разнонародные миллионы, а Кирилл Блощаница, который пока возится с серыми, секущимися на лопатках конями и мечтает о стаканчике водки, потом когда-нибудь пойдет вместе с ним, математиком Ливенцевым, оборонять русские миллионы против миллионов немецких... А зачем это им обоим? Сердит ли был Блощаница, или серые рвались домой к кормушкам, только они бежали бойко. На седьмой-восьмой версте от Балаклавы они догнали три мажары, в которых сидело по нескольку человек: солдат-ополченцев, у которых солдатского было только - медные кресты на вольных картузах. Несколько впереди их, верхом на гнедом дончаке, но уже не на белоногом, а на другом рысил Зубенко. - За сеном? - крикнул ему Мазанка, поравнявшись. - За сеном! - ответно крикнул Зубенко, явно не пожелавший ни ехать с ними рядом дальше, до Севастополя, ни вступать в какие-либо разговоры еще, после того что говорилось за обедом у Лихачева. Он даже не улыбнулся, он только чинно поднял руку к козырьку своей потертой фуражки. А Мазанка сказал Кароли: - Если фураж на целый эскадрон через руки этого Зубенко будет идти, то чем это пахнет, а?.. - и подтолкнул его локтем. Энергически, как всегда, Кароли отозвался: - Накажи меня бог, наживет еще миллион за время войны!.. При этом добавил он весьма сложное и выразительное ругательство, какого никак не ожидал математик Ливенцев от поручика с университетским значком. Когда проезжали уже окраиной Севастополя, Кароли заметил свой кабриолет, в котором каталась его жена, и пересел к ней, а Мазанка и Ливенцев слезли с линейки у остановки трамвая. Кирилл Блощаница один поехал в дружину, где офицерам жить было негде. Толстая, сырая, обветренная, красная, с облупившимся носом, старая торговка с двумя корзинами помидор и дынь спешила, грузная, к тому же вагону трамвая, в который сели Мазанка и Ливенцев, и уже занесла было она обрубковатую ногу в пыльном башмаке на подножку, но чахлого и сонного вида кондуктор дал свисток, вагон тронулся. - Та куды же ты, нэгодяй, подлец?! - пронзительно завопила торговка. Между тем в вагоне было всего несколько человек, и Ливенцев сказал кондуктору: - Там еще какая-то старуха осталась, - посадить надо. Сощуренными мутными глазками глянул на него кондуктор и дернул за веревку: вагон стал. Втискиваясь в узкую дверь вагона со своими корзинищами, свирепо орала на кондуктора баба: - Сви-сти-ит!.. А чтоб у тебя в животе так свистело!.. Куды ж ты свистишь, нэгодяй, когда я садюсь? Она уселась как раз против Ливенцева, тяжело дышащая, с росинками пота на широком носу, и, время от времени обращаясь то к нему, то к Мазанке, полновесным грудным голосом воинственно кричала: - Вот нэгодяй, - ну, что вы скажете, а!.. Сви-стит, когда человек сидае! Он знай свое - сви-стит!.. Вот так они и людей давлють! Смешливый Ливенцев не выдержал, наконец, и захохотал; заулыбался весело и Мазанка, а старуха ворчала: - Смийтесь, смийтесь себе, а мне начхать!.. Я садюсь, а вин себе свистит, нэгодяй!.. Даже и полусонного кондуктора развеселила свирепая старуха. А Ливенцев говорил Мазанке сквозь смех: - Вот она - матушка Россия! Попробуйте ее в вагон культуры не взять - какого она крику наделает! Не-ет, она свое место под солнцем знает и ото всех отобьется. И с тою наивностью, которая его отличала, обратился он вдруг к старухе: - А ну-ка, послушаем глас народа!.. Когда кончится война, о дщерь Беллоны? Но дщерь Беллоны, остановив на нем серые, в набрякших веках, маленькие, но сердитые глазки, сказала вдруг для него неожиданно: - А-а, як так будете вы воювать, как воюете, то и людей на вас не хвате! Поджала презрительно губы и отвернулась к окну вагона. - Что это значит? - вопросительно поглядел Ливенцев на Мазанку. - Что такое изрекла эта Сивилла? Мазанка сделал жест левым плечом и левой стороной лица, означавший: "Охота была к такой обращаться!" Но тут скоро остановился вагон, и на этой остановке бурно ворвался в него мальчишка-газетчик со свежими дневными телеграммами и звонким криком: - По-те-ря двух наших корпусов в Восточной Пруссии!.. Генерал Самсонов убит!.. И через две-три минуты из радостно-розового по цвету широкого листа телеграммы Ливенцев узнал то, что гораздо раньше его узнала базарная торговка, - что под Танненбергом и Сольдау, в болотистых лесах, восьмая германская армия, пользуясь превосходством артиллерии и лучшим знанием местности, обошла армию Самсонова, что Самсонов и два других генерала с ним были убиты немецким снарядом, что мы потеряли два корпуса... Телеграмма была запоздалая, очевидно задержанная в штабе крепости, не решавшемся опубликовать ее. Но из штаба крепости, конечно, через писарей, проникла она на базар. Выходя из вагона вместе с Мазанкой близ Малой Офицерской, на которой они жили оба, говорил Ливенцев взволнованно: - Меня это ударило страшно! Совершенно не думал, что это возможно. Самсонов! Опытный генерал! Участник японской войны... О нем писали как о военном таланте, о стратеге... Эх! Какая жалость! Два корпуса! Ведь это - восемьдесят тысяч человек!.. - А что же делал Ренненкампф? Осаждал Кенигсберг? Почему не было согласованности действий? Потому что он - Ренненкампф, - вот почему! - выкрикнул залпом Мазанка, и красивое лицо его стало бледным, только глаза горели. - Может быть, он миллион получил от Вильгельма за то, что не поддержал Самсонова, почем мы знаем? Немец с немцем всегда сговорятся за русской спиной. Это уж будьте покойны. - Значит, вы полагаете, что дело не в каком-то генерале Гинденбурге, назначенном Вильгельмом на место Притвица, а исключительно в одном только немецком миллионе, предложенном Ренненкампфу? - Непременно! - очень убежденно отозвался Мазанка. И, внимательно глядя в его горячие на бледном лице глаза, Ливенцев проговорил, запинаясь: - Вот подите же... Для меня, конечно, ясно, что я подхожу к людям совсем не с того конца, с какого надо... И знаете, что я теперь думаю после этого несчастного Танненберга?.. Что немцы не так скоро сдадутся, как мы все об этом мечтаем. Нет. Не так скоро. ГЛАВА ВТОРАЯ ОХОТНИК ЗА ЧЕРЕПАМИ I Артиллерия дружины - батарея трехдюймовок - стояла на Северной стороне, и туда комиссия, в том же составе: подполковник Мазанка, поручик Кароли и прапорщик Ливенцев, приехала на следующий день. Там тоже было всего лишь два офицера: штабс-капитан Плевакин и поручик Макаренко; причем Плевакин был не женат, африканских собачек и повара у него не было, отчетность велась кое-как, на каких-то клочках линованой бумаги, под кроватью в его комнате виднелись пустые водочные бутылки, на столе стоял лобзик, - он выпиливал какую-то рамку сложного рисунка, - и так же с нескрываемым изумлением встретил он ревизионную комиссию, как и ротмистр Лихачев, хотя и должен был прочитать об этом в приказе по бригаде. Но о приказах этих он сказал презрительно: - Тоже еще - при-каз-зы пехотные! К пехоте вообще он, видимо, привык относиться без всякого снисхождения, а к тому, что прикреплен к какой-то там ополченской дружине, даже и за месяц не успел привыкнуть. Правда, вид у этого Плевакина был воинственный: нос - долбежка, зубы - как у лошади, и даже рыжие волосы надо лбом завивались кверху петушьим гребнем. - Ре-ви-зии! - ворчал он, выбрасывая из своего стола поручику Кароли разные счета, им оплаченные и сваленные в столе в полнейшем беспорядке. - Какая-нибудь пехтура - и вот тебе, здравствуй! - ревизия!.. А война вся - артиллерийская. Поручик же Макаренко, тяжелый черный одутловатый человек лет под сорок, у которого за годы отставки ничего не осталось военного ни внешне, ни внутренне, рассказывал между делом Ливенцеву: - Собрався это я себе на охоту ехать, собак накормил... - Как же вы это: на охоту ехать, и вдруг собак кормить? - перебил Ливенцев. - Та годи уж... Накормил собак, только собрався ехать, аж глядь - урядник иде!.. Гм, думаю себе, что ему надо от мене, уряднику? Аж подает бумагу: "Призываетесь прибыть в дружину такую-то". Вот черт! А зачем - неизвестно! "Прибыть-прибыть, а зачем прибыть?" - спрашиваю того урядника. "Так война ж", - говорит. "Туда к черту!.. Да с кем, бодай тебе лиха година, - с кем нам война? Какая война? Когда это?" - "Так с немцем же", - кажет. "M-м, - с немцем!.. А я-то думаю, с кем же это нам война?" - Да вы газеты-то читали? - поглядел на него удивленно Ливенцев. - Ну да, еще чего - га-зе-ты!.. И на черта мне голову морочить, газеты читать? Что я, у-чи-тель? Или же поп? Или пысарь сельский?.. У мене ж хозяйство! Смешливый Ливенцев весело расхохотался. Подполковник Мазанка посоветовал все-таки Плевакину завести книгу отчетности, чтобы на следующий месяц не так долго сидеть комиссии за его клочками бумажек, и все вышли посмотреть батарею. Очень удивило Ливенцева, что на всех орудиях было аккуратное клеймо: "Made in Germany", а Плевакин сказал: - Какое же это имеет значение? Что, они постесняются бить немцев, что ли?.. А вот если их мало купили в свое время, денег пожалели, - вот это будет свинство! Войну затеваешь - денег не жалей, - первое правило! Война денежки любит... А ревизию после войны назначай! Около орудий увидел Ливенцев тощего, с зеленым острым лицом, хотя и не такого уж маленького мальчишку, лет тринадцати на вид, беспечно одетого в какую-то рвань. Он неотступно ходил за ними, пока они осматривали батарею. - Здешний? - спросил о нем Ливенцев Плевакина. - Какой черт здешний! Беглый. Из Мариуполя с ополченцами приехал... Ой, Демка, смотри, я тебя по этапу отправлю! - Ну да! По этапу!.. Дурак я, что ли, вам дался? - независимо ответил Демка. - А вот прикажу, чтоб тебя не кормили на кухне и хлеба чтоб не давали, - сам, черт, уйдешь! - Хлеба! Очень я нуждался! Что мне, хлеба никто не даст? Голос у Демки был мрачный. - Кто же твой отец, Демка? - спросил его Кароли. - Я в Мариуполе кое-кого знаю. - Не знаете вы его... - отозвался Демка, глядя на Кароли исподлобья. - Он грязным ремеслом занимается. - Каким же это грязным? Шпион он, что ли? - Нет, не шпион... Он позолотчик. Иконостасы золотит. - Вот тебе на! Какое же это - грязное ремесло? - сказал Ливенцев. - Да, вы еще не знаете, какое... Грязное, и все! А теперь и вовсе все православные в шелапуты переходят, - никакой выгоды нет заниматься... - Видно, что у тебя этот вопрос решен - насчет ремесла твоего папаши... А что же ты здесь делаешь? - спросил Кароли. - Отправки жду, - что!.. На войну когда отправят - вот чего. Картуз у Демки был синий когда-то, теперь - розово-лиловый, а козырек болтался на одной нитке посередине, отчего лицо его менялось в освещении, но выражение его оставалось одно и то же - упрямое, недоверчивое, осторожное, но самостоятельное, потому что весь он был отдан во власть одному, захватившему его целиком, стремлению: попасть на позиции. - От-прав-ки! - покачал головой Мазанка. - Куда тебя, такого зеленого, отправлять? На кладбище? - Ну да! На кладбище!.. Почище ваших ополченцев буду! - качнул козырьком Демка, однако из осторожности отошел. Ливенцев отметил, какие тонкие были его босые ноги, и какие узкие, несильные плечи, и какие слабые, темного цвета, косицы спускались ему на шею из-под фуражки. Даже старый и лопнувший под мышками нанковый пиджачишка - и тот был какой-то подбитый ветром, под стать всей его бестелесной фигуре. И он сказал Плевакину: - Ополченцев ваших он авось не объест, - подкормили бы его немного, а потом можно отправить его домой. - Гложет же он мослы на кухне! - отозвался Плевакин, а Макаренко добавил: - То уж такая худородная порода... Жеребята вот тоже иногда такие бывают шершавые. Ну, те, правда, долго и не живут - подыхают. Местность кругом была унылая: песок под ногами, чахлые низкорослые акации кое-где, с листьями наполовину желтыми, повисшими, сожженными жарою, и казармы со всех сторон. Даже голубая бухта, а за нею море не давали простора глазу. В бухте торчали пароходы, когда-то служившие для каботажного плавания, ныне ставшие тральщиками, а море... море стало совершенной пустыней, холодной, враждебной, растерявшей все веселые белые паруса и все заботливые мирные дымки на горизонте, а вместе с ними потеряло и всю свою ласковость, всю поэтичность. II С ополченцами дружины трудно было наладить занятия военной подготовкой. Поручик Кароли объяснял это тем, что они не имели необходимого солдатского вида. - Ты ему разъясняешь всякие его там солдатские обязанности, за неимением прав, а у него на голове бриль соломенный, а на ногах - постолы из рыжего телка!.. Спросишь его: "Да ты откуда такой взялся, что стоишь и десятый сон видишь и глаз расплющить не можешь?" - "А я из экономии, говорит, волiв пас". - "А добрые ж были волы?" - "Авже ж добрые... У богатого пана уся худоба добрая..." Ну, вот и говори с ним о волах, да о баранах, да почем у них там сало свиное... А какой же из него, к черту, солдат? Накажи меня бог, - насмешка над здравым смыслом с ними чертовщиной всякой заниматься! Пускай лучше песни орут. И ополченцы маршировали в своих брилях и постолах из свежих шкур телят своего убоя и орали песни. Песен этих было всего четыре. Если шли неторопливым шагом, как идут люди на серьезный, но отдаленный все-таки подвиг, то пели: Пише, пише царь германский, Пише русскому царю: "Разорю твою я землю, Сам в Расею жить пойду!" Зажурився царь великий, Смутный ходит по Москве... Не журися, царь великий, - Мы Расею не дадим! Если шаг мог быть просторнее и вольнее, как у косцов, когда возвращаются они с сенокоса, то пели про благодушное, домашнее: Ехал купчик из Бер-дян-ки, - Пол-то-раста рублей сан-ки! Пятьдесят рублей ду-га, - Ах, цена ей дорога! Если шагу придавали некоторую торопливость, неразлучную с представлением о какой-нибудь деревенской трагедии, например, о пожаре, требующем общенародного действия, то пели: Как у нашей у деревни Нова новина: Не поймали щуки-рыбы, Поймали линя. Раздивилысь, рассмотрилысь, Аж воно - дитя! Аж мало дитя! Наконец, если идти надо было побыстрее и повеселей, тем шагом, какой на военном языке называется форсированным, то пели "Ухаря-купца". Эту песню пели с особыми вывертами и высвистами, по-своему переиначивая слова: Ехал на ярморок юхорь-купец, Юхорь-купец, д'юдалой молодец! В красной рубахе, в серых штанах, Ходит по вулице весел и пьян... Девок и бабов ен поит вином. Эх, пей, пропивай, все равно пропадем! Песню эту пели с особым одушевлением: должно быть, настроениям ополченцев она отвечала больше, чем другие. Впрочем, была еще песня, которую пели ополченцы только в присутствии начальства, - например, командира дружины или командира бригады, генерала Баснина, который поначалу, по новости дела, раза три приезжал в дружину, пока не надоело. В этой песне были такие боевые строки: Дружно мы станем стеной на германца, Докажем, что есть ополченцы в бою! Смело пойдем воевать со врагами, Положим живот свой за веру-царя! Во всех этих песнях, и боевых и разгульных, Ливенцев все-таки не слышал ничего боевого, ничего разгульного, и больше понимал он базарных торговок, когда приходилось с ратниками из своих амбаров-казарм проходить мимо базара в поле, где только и можно было развернуть как следует огромную ополченскую роту. Торговки говорили сожалеюще: "Апольченцев гонють!" - и это была правда. Дружина была собрана в Екатеринославщине, но не только украинцы в нее попали: были и греки из-под Мариуполя, были немцы из колоний; были русские, рабочие и шахтеры, захваченные мобилизацией на местах работы; были евреи, были татары, были армяне... И у всех замечалась эта ошеломленность, какая бывает у мыши, оглушенной захлопнувшейся внезапно железной дверцей мышеловки; кроме того, у всех была затаенная обида на эту нелепую мобилизацию потому даже, что никто не хотел верить, будто их могут погнать на фронт. Все думали, что война кончится и без них: "Мало ли солдат было в полках? Мало ли было казаков? И разве в японскую войну брали ополченцев? Почему же вдруг теперь?.." И были такие, что не только верили сами, что вот-вот распустят их по домам, как забранных по ошибке и бестолковости властей, но пробовали убеждать и других. Больше всего сбивало с толку то, что долго не выдавали гимнастерок и шинелей. Не хотели думать, что нет этих шинелей, и рубах, и сапог, и фуражек, и даже поясов с железными бляхами. А не выдают - значит сами сомневаются, нужно ли выдавать их, не будет ли это совершенно зря, а новые вещи ополченцы в какой-нибудь месяц приведут в негодный хлам. В ротах особенно угрюмые лица были у хозяйственных многосемейных степняков старых сроков службы, а среди молодежи, склонной вообще к артельной жизни, попадалось достаточно беспечных и веселых - плясунов, гармонистов, балалаечников... Были даже сказочники, вменившие себе как бы в обязанность рассказывать по вечерам сказки, и чем эти сказки были длиннее, тем они казались занятнее: коротких слушать не любили. Даже и анекдоты требовались подлиннее и позакрученней. И в то же время покупали много газет и сходились кучками слушать последние новости с "театра военных действий". И сразу обозначались среди ратников яростные политики, зараженные газетной одноголосицей о задачах и целях войны и не допускавшие мысли, что война не окончится через два-три месяца. Но во всей дружине, насколько мог наблюдать ее всю Ливенцев, не было никого, кто бы стремился как можно скорее "положить свой живот за веру-царя", торопился бы получить солдатскую обмундировку и щеголять в ней себе на радость и кому-то на утешение, - никого, кроме вот этого самого тринадцатилетнего Демки, бежавшего от своего отца, позолотчика иконостасов. Он был уже теперь здесь. Выгнал ли его Плевакин из артиллерийской казармы, или он решил, что скорее отправят на фронт пехоту, и перешел сюда сам, - только его встретил уже в своих казармах Ливенцев дней через пять после ревизии. На тонких ногах его были чьи-то доброхотные опорки; козырек плотно пришит кем-то к картузу; пиджак нанковый тоже починен. - Демка, Демка, и охота тебе тут околачиваться без дела! - сказал ему Ливенцев. - Ехал бы ты домой, а? - Не поеду! - твердо ответил Демка. - Домой!.. Тут я, может, подводную лодку увижу, а дома что? - Где же ты ее тут увидишь? - На берегу, - где!.. Она ведь по дну морскому ходит, а на берег должна же когда вылезать. - Гм... как же она по дну может ходить? - Как! Очень просто: на колесах катится. Демка смотрел на Ливенцева исподлобья и, пожалуй, даже презрительно: не знает таких простых вещей, а еще офицер! - Кто ж тебе это сказал, Демка? - Кто! Я сам знаю... А то тут тоже начальник дружины кричит: "Горниста мне сюда! Горнист где?.." Горнист этот самый прибегает с трубой, а он ему: "Послушай, горнист! Что бы нам такое сыграть?" Ей-богу! Не знает, что горнист играть должен! - Гм... Демка, Демка! Разве так можно о начальнике дружины говорить? Он начальник дружины, полковник, а ты что такое? - Я?.. Мне бы только до фронта доехать, я бы им показал! - мрачно пропустил сквозь зубы Демка, и костлявые кулаки его воинственно сжались. - Кому бы ты показал? Немцам? - А то кому же!.. А то идут, поют: "Пойдем резать москалей!" Как это стерпеть можно? - А почем же ты знаешь, что они там поют? - В газете вон - люди читали... "Мо-ска-лей резать!.." Это они нас москалями зовут... А я бы их прямо, как "Охотник за черепами"! Э-эх! - Демка тут до того свирепо поглядел на Ливенцева, что тот расхохотался. - Демка, Демка! Вот они у нас где - охотники за черепами таятся! А я и не знал. - Пускай мне винтовку дадут, - попросил вдруг Демка. - Я и в строю буду ходить тоже... с винтовкой. - Тяжела тебе винтовка будет. Кабы трехлинейка - та полегче, а то - берданка. А в берданке одиннадцать фунтов. - Ну что ж, одиннадцать! Не донесу, что ли? Я уж пробовал, носил. - Такие Гавроши, как ты, брат Демка, хороши бывают во время уличной войны - патроны на баррикады таскать. А на этой войне чтобы тебе охотником за черепами быть - ничего не выйдет! Там тебя снарядом за пять верст ухлопают, и никто этого даже и не увидит, может быть. И ты сам и не успеешь даже подумать, что это с тобой случилось, как от тебя уж тогда одни брызги останутся. Брось о немецких черепах думать и поезжай в свой Мариуполь. Денег на дорогу я тебе, так и быть, дам, Демка. Ливенцев говорил это как можно серьезнее, чтобы подозрительный мальчуган не усмотрел в его лице или в оттенке голоса и тени шутки, но Демка вызывающе качнул головой: - Брыз-ги!.. Тоже еще... брызги! - и пошел от него проворно, больше недовольно, чем испуганно, удивив его тем, что не попросил денег на проезд, как мог бы сделать это другой: ведь деньги на то на се бывают и мальчишкам нужны. Еще заметил Ливенцев, когда он повернулся от него круто, что глаза у Демки раскосые. Он подумал, что вот как хитрил этот охотник за черепами, глядя исподлобья и в упор, когда говорил с ним: он боялся, должно быть, что косоглазие его заметят и за это его забракуют и не возьмут на фронт. III На другой день, когда Ливенцев был в канцелярии дружины, получилось, вместе с другою почтою, письмо на имя полковника Полетики. Тот начал было читать его, но безграмотность письма, и серая бумага, и расплывшиеся местами чернила не расположили его к чтению до конца. - Чепуха какая-то! Мальчишка какой-то у нас будто... Ерунда! - и бросил письмо в плетеную корзину под стол. - Позвольте! Мальчишка? У нас действительно есть мальчишка... Демка. Охотник за черепами... - сказал Ливенцев и вытащил из корзины письмо. Вот что это было за письмо: "Ваше высокородие! У вас ходится мальчик убежавши вместе с поездом военый и сейчас увашей друшины имя его Димян Семенов Лабунский глаза раскосия то все покорнейше прошу вас умоляю припроводить его в город Мариуполь дом Краснянского улица Фонтальная а вам и всему воинству жалаю быть счастливы в своем деле родители его Семен Михайлыч и Васелиса Никитечно". Письмо это Ливенцев спрятал в карман, так как Полетика был занят важным делом: пришла из штаба бригады бумага, что дружина получает фуражки, шинели и сапоги, за которыми надо будет явиться заведующему хозяйством с каптенармусами и подводами от каждой роты. Когда Ливенцев сказал в своей роте, что наконец-то выдают дружине шинели, сапоги и прочее, он усиленно следил за лицами и не верил глазам: ни одного опечаленного этим лица он не заметил. Даже те, которые уверяли других, как он знал, что совсем не думает начальство гнать их на фронт, потому-то и не выдает им обмундировки, - и те спрашивали его только о том, подарят ли им за службу шинели и сапоги, когда кончится война. Он отвечал убежденно: - Ну еще бы не подарят! Непременно должны подарить... как солдатам, уходящим в запас. И они становились вполне довольными и хлопали друг друга по спинам: все-таки шинель, сапоги, суконные рубахи, шаровары, - все это кое-каких денег стоит и ноское, хватит надолго. И несколько дней потом прошло не в бестолковой, а вполне осмысленной суматохе: в четырех огромных ротах дружины пригоняли, ввиду наступающей осени, теплую казенную обмундировку, в которой люди, распущенные зимою, по окончании войны, разъедутся по домам, - это было похоже на дело. Но, получив обмундировку, дружина стала назначаться комендантом города в наряды на гарнизонную службу. И однажды Ливенцев был отправлен с восемьюдесятью ратниками в распоряжение градоначальника. Помещение для назначенных в наряд отвели на паровой мельнице грека Ичаджика, где на дворе кишели утки, пожирая отруби из кормушек и разводя кругом вонючую грязь. В длинном подвальном этаже мельницы поставлены были нары и висел телефон для связи с градоначальством, но до сумерек никто не звонил. А когда стемнело, явился городовой, чтобы отвести двадцать пять человек при старшем унтер-офицере на сторожевую службу. Через два часа он же пришел за сменой. Отлучаться с мельницы сам Ливенцев не имел права: могло быть передано по телефону из градоначальства какое-нибудь важное распоряжение. А пришедшая на отдых первая смена чувствовала себя заметно сконфуженной. - Что вы там делали полезного для отечества? - спросил своих ратников Ливенцев. Ратники фыркнули и закрутили головами, а унтер-офицер Старосила, человек бородатый, степенный, старше сорока лет, ответил, подумав: - Ну, одним словом вам сказать, ваше благородие, ащеульничали! - Как? Ащеульничали?.. Гм... Слово весьма малопонятное и требует объяснения, - сказал Ливенцев, пытаясь сам догадаться, что значит и это слово и сконфуженность ратников. - Дома эти самые нехорошие тут поблизу, - пояснил Старосила. - И вот, одним словом... - Какие нехорошие дома? Терпимости, что ли? - Так точно!.. И вот, стало быть, по одной улице дома - к этим девкам матросня ходит, а на другой улице рядом - там для артиллерии девки... - Хорошо, а вы были при чем? Для ополченцев, что ли, дома там отводились? - Никак нет. Ополченцам пока нет такого положения. Ратники прыснули. - Не понимаю, что вы могли там делать! - сказал Ливенцев, испытующе глядя в бороду Старосилы. - Мы, ваше благородие, вроде бы патрулями ходили, чтобы скандалу где не было, а также вредной драки. Через то это могло быть, что матросня, она, конечно... ей, одним словом, получше девки пришлись, а что касается артиллерии - той похуже. - Ну? - Ну, а всякому, ваше благородие, хотится, чтобы получше, вот черезо что артиллерия к матросне на улицу лезет, и начинается тут у них свалка на улице: артиллерия лезет, а матросня не дозволяет. - А вы что должны были делать? - А мы, вроде бы, должны их разводить, ваше благородие. - Вот так раз-во-дя-щие! Ратники хохотали кругом. - Известно, на военной службе всего насмотришься, - кротко закончил Старосила. - Хорошо, - сказал Ливенцев. - Вот вернемся в дружину, я подам командиру рапорт, что это за наряд такой и нельзя ли этот наряд на будущее время похерить... А теперь пока ложись, хлопцы, спать! Но долго не спали ратники, а заливисто хохотали по углам; действительно, наряд был не совсем обыкновенный. И кто-то просил ротного сказочника Дудку рассказать сказку. Дудка был очень толстогубый, молодой еще малый, угрюмого вида, так что предположить в нем сказочника никак не мог Ливенцев, и он начал, проворно шлепая губами, длинную, что было важно, сказку о трех Иванах: коровьем, кобыльем и овечьем, и каком-то Лиходее, который держит под замком на высоченном дубу красавицу. Эту красавицу и хотят освободить Иваны и взять себе в жены. Сначала едет к Лиходею Иван Овечий, а Лиходей говорит: - Ты приихав до мене биться, чи мириться? Иван Овечий тому Лиходею ответ: - Я приихав до тебе совсим не мириться, - хай ты сгоришь, а приихав я до тебе биться! - Да как-ак вшкварит ему! - замахивается кулаком Дудка, а слушатели хохочут от удовольствия. Лиходей оказался сильнее все-таки Ивана Овечьего и его одолел. Но пока они бились, вертелась тут же поблизости сорока. "Они бьются себе, они бьются, а сорока стрекочет-регочет..." И когда убил Лиходей Ивана Овечьего, сорока полетела за мертвой и живой водой. А Иван Коровий, не дождавшись Ивана Овечьего, поехал к Лиходею и натыкается на убитого, который "лежит себе ни мур-мур...". Покуривая толстую кручонку и то и дело сплевывая на пол и затирая сапогом, Дудка рассказывал однообразно, но складно, как Лиходей убил и Ивана Коровьего и потом Ивана Кобыльего, но сорока оживила тем временем Ивана Овечьего, и только что управился Лиходей с Иваном Кобыльим, снова идет на него биться, а не мириться Иван Овечий, а потом - воскрешенный сорокой Иван Коровий, а там - Иван Кобылий... Конечно, Лиходею ничего не остается делать, как бежать от этих бессмертных и уступить им красавицу на дубу. Как раз когда кончил свою сказку Дудка, пришла, также фыркающая от смеха, вторая смена, а с нею вместе неожиданно для Ливенцева пришел Демка. Оказалось, что он встретил эту смену недалеко от мельницы Ичаджика и кого-то узнал из ратников. - А-а! Демка! Где же ты пропадал последнее время? - спросил Ливенцев. - Кажется, с неделю я тебя не видал. - Я-то?.. Я в Балаклаве был, - пытался улыбнуться Демка, но улыбка ему вообще не удавалась. - В Балаклаве? У кого же ты там был? У ротмистра Лихачева? - Ага!.. В эскадроне. - Ты что же думал, что эскадрон наш на своих лошадях скорее до фронта доскачет, чем мы пешие дойдем? - Ага! Верхом ездить учился, - буркнул Демка. - Гм... Засела в тебя эта скверная идея - охотиться за черепами немцев. Ах, Демка, Демка! - А что же им - спустить это? - при электрической лампочке сверкнул раскосыми глазами Демка. - Никогда не спущу! - Чего же ты именно не спустишь? - Того!.. Как это они наших солдат пленных живыми в землю закапывают? Хорошо это? Спустить это можно? - Откуда ты это знаешь? - Знаю! Ребята в газетах читали! - Может, это и выдумка: немцы - народ культурный. - Выдумка! Пальцы нашим пленным отрезают, чтоб они больше стрелять не могли. А каких прямо в землю... - А немецкие газеты про наших солдат то же самое пишут. - Не-ет! Наши этого не сделают. Пускай не брешут! - Давай с тобой лучше думать, что все это - одна брехня на человека, кто бы он ни был... И потом вот что, Демка... Ты ел что-нибудь сегодня? Может, это ты с голодухи такой свирепый? - А то не ел? - подозрительно поглядел Демка. - А что же ты так поздно по улицам ходишь? - Да я ведь прямо из Балаклавы сюда. - Тебя, что же, погнали оттуда? - Ну да, "погнали"! Я сам ушел... Когда они на войну даже не собираются. А вам уж шинеля повыдавали. - Шинеля и там будут получать не сегодня-завтра. Только там шинеля другого образца - с длинным раструбом... А домой тебе не хочется ехать? - Чего я т