у прочим, огромная клетка с огромными птицами. Естественно, девицам хочется узнать, что за птицы такие. Желая отличным познаньем блеснуть, "Орлы!" - отвечает им франтик И, вздохом волнуя тщедушную грудь, Поправил на галстуке бантик. И как настоящий злодей-сердцеед, Он к клетке подвел их с поклоном, Но девы, приняв за насмешку ответ, Вещают торжественным тоном: "Все ваши насмешки нисколько не злы, Вы нас не морочьте словами. Мы знаем отлично без вас, что орлы Бывают с двумя головами!" Ливенцев, окончив чтение стихов, думал, что Фомка и Яшка обидятся, но они довольно весело рассмеялись над явной глупостью каких-то двух девиц, живших в старинное время. Конечно, они-то сами знали, что орлы... - Орлы бывают даже ручные, если их маленькими поймают, - сказала Фомка. - Да, папа рассказывал, что на Кавказе где-то, где он в полку служил, были на одном дворе ручной орел и ручной медвежонок, - добавила Яшка. - Только орел стал все-таки потом драть кур, - припомнила Фомка. - А медвежонок таскал всякую еду из буфета и все в саду обнес, - припомнила Яшка. - И орла потом продали персам... - А медвежонка продали цыганам... - Ага! Персам, должно быть, для охоты? - думал догадаться Ливенцев. - Хотя охотятся, кажется, только с кречетами, соколами, ястребами, а орлы к этому не так способны. - Не знаю уж, зачем его персы купили, - не помню... А медвежонка цыгане научают всяким штукам, - сказала Фомка. - А потом им деньги зарабатывают, - добавила Яшка. Тема эта насчет орлов, медвежат, собак, на которых потом перешли, и кошек, и даже кроликов оказалась очень богатой, и ее хватило вполне, чтобы нескучно провели время девицы Гусликовы с прапорщиком Ливенцевым, пока доехали, наконец, до Французского кладбища. И Ливенцев провел время не без пользы для себя, потому что узнал, что крольчата бывают очень забавны, а когда сосут свою мамашу, то прибегают ко всяким хитростям и даже опрокидываются очень проворно на спину и подсовываются под нее мордочками, если она лежит на животе. Но больше всего их занимали собаки, особенно фоксы и таксы. - У меня был фоксик Тилька, - белый; пятна коричневые, - с увлечением рассказывала Яшка. - До чего был умный, необыкновенно! В трамвае ездить с собаками не полагается, но только я в вагон, он за мной - скок! и сел рядом. Кондуктор его гонит, конечно, на остановке его вон выкидывает... Тилька сидит себе на панели. А чуть только трамвай пошел, Тилька стрелой за ним... Скок - и опять он в вагоне. Так еще до одной остановки доедет. Опять его кондуктор выкидывает. Опять он на панели сидит и ждет... Кондуктор звонок дает, трамвай пошел, он - скок! И опять со мной рядом. Так всегда и доедет до места. И очень лучилась Яшка, вспоминая своего Тильку. Но не хотела отстать от нее Фомка: ей тоже хотелось рассказать о своей таксе Пике. - У меня была такса Пик, а рядом - Коммерческий сад. И вот раз там пускали ракеты по случаю царского дня. Смотрю, Пик пропал! Искала я его, искала, а он под кровать забился от страха, в самый угол, и там дрожит. "А-а, так ты такой, говорю, трусишка! Хорошо! Я тебя выучу!" И вот я его стала нарочно пугать огнем всяким. Спичку вдруг чиркну в темноте, а сама его злю. "Куси, куси, Пик! Куси!" Он и выучился... Один раз гроза такая была, что мы все глаза зажмуривали, а Пик, чуть только молния блеснет, он сейчас же на окно и ну лаять!.. Пока, конечно, гром не тарарахнет... - А то вот был еще у меня пудель Джек - черный, стриженый, - спешила рассказать и перебивала Яшка. - Я его часто в угол ставила. Скажешь: "Джек, иди в угол!" Он пойдет, а тут вдруг муха мимо летит. Надо же ее поймать! Он клац зубами - поймал, смотрит, нет ли еще где поблизости мухи, и только потом уж пойдет и станет... А раз колбасы кусок фунта два съел... Была колбаса куплена, на стол положили, пошли, а потом смотрят - нет колбасы. Я к нему: "Ты съел? А ну, признавайся!" А он - никакого внимания, как будто святой какой и отроду ничего скоромного не ел, а только мух одних... Смотрю потом - лужа была на дворе после дождя, и вдруг ее уж нет, высохла... А Джек только усы себе облизывает... Вот только когда мы догадались, что это он колбасу съел, иначе зачем бы ему всю лужу до дна выпивать? Ливенцев видел по восторженным лицам обеих девиц, что это были приятнейшие воспоминания из всей их жизни, и старался слушать их с самым горячим сочувствием, так что плохо заметил, было ли что-нибудь примечательное по дороге. Впрочем, он уже знал из частых своих поездок на дрезине, что окрестности Севастополя вообще довольно безотрадны на вид. А Французское кладбище оказалось очень уютным, и, оглянувшись туда и сюда, когда уже вошли в ограду, поручик Кароли сказал, покрутив серой, как волчья шерсть, головой: - О-очень недурно устроились тут на вечный покой господа французы! Даже завидки берут, накажи меня бог!.. Ведь подумать надо - в чужой стране и таких памятников понаставили и таких деревьев понасадили! Что это, например, за дерево такое? - постучал он по толстому и гладкому стальному стволу исполинского дерева. - Павлония, - сказал Ливенцев. - Смотрите-ка, уж набухают почки, а листья будут в лопух. - Вот, видите как! Павлония! В первый раз слышу такое название. Это, значит, непосредственно из какой-нибудь Ниццы и сюда, родным покойничкам сувенир из родных палестин. Э-эх! Где-то нас, господа, похоронят!.. А что над нами таких памятников никто ставить не будет, никакой паршивой бузины даже не посадят, это уж та-ак! Это уж будьте уверены! Вобьет снарядом в трясину куда-нибудь аршин на десять в глубину, и ни один сукин сын не узнает даже, где там твои кости и на какую потребу они пошли! - Прочь мрачные мысли! Гоните их прочь! - продекламировал Пернатый. - И ищите местечко, где бы нам расположиться, чтобы дамы наши не запачкали платьев... и прочего. У самого же у него отнюдь не веселое было лицо: оно оживлялось на моменты только, потом тускнело и очень казалось дряхлым. Не омолодила его женитьба, нет. Был желт, глаза запали. Зато Анастасия Георгиевна выступала, как львица, вышедшая на ловлю добычи. Ливенцев увидел на ней такое же самое платье с разрезом на боку, каким она возмущалась тогда, на Приморском бульваре; она слегка пошевеливала плечами и горделиво оглядывала всех кругом. И видно было, что кладбище и французские памятники с витиеватыми надписями, выбитыми на них, и все это обилие огромных деревьев, заставлявших представлять тут густейшую тень повсюду летом, - это ее не занимало нисколько. Она очень критически оглядывала с ног до головы двух девиц Гусликовых, и наблюдавшему это Ливенцеву живо вспомнилось замечание Шопенгауэра: "Когда встречаются на улице женщины, они глядят друг на друга, как гвельфы на гибеллинов". Наглядевшись на трех женщин и по-своему решив, конечно, что они для нее совсем не опасные соперницы, она стала пристально приглядываться к Мазанке, у которого в этот день особенно лихой вид имели усы и довольно озорно играли глаза, теперь уже потерявшие былую поволоку. С дамой из Ахалцыха, по-видимому, успела уж наговориться за дорогу Анастасия Георгиевна, тем более что дама эта, как знал Ливенцев, была не из особенно говорливых. Кроме того, модного выреза сбоку на платье у нее не было, так же как у девиц Гусликовых, и не было такого ухарского, сдвинутого на правый бок, синего берета с раструбами, похожего на польскую конфедератку. Правда, она была жена заведующего хозяйством, а не ротного командира, но ведь чины у них одинаковы. - Ну, живо, живо, господа мужчины, ищите место, где! - распоряжалась Анастасия Георгиевна. - Что же вы все памятники смотрите, на каких и прочитать ничего нельзя? И так как прапорщика Ливенцева она уж считала своим хорошим знакомым, то подхватила его под руку и скомандовала ему: - Ну-ка, в ногу! Раз! Два! Левой, правой! - и потащила его по дорожке вперед. - Куда же это вы меня? - полюбопытствовал Ливенцев. - Мы с вами сейчас же найдем самое лучшее место, где! - ответила она, повернув вызывающе голову в сторону Мазанки. Однако ни Фомка, ни Яшка отнюдь не хотели так вот сразу, здорово живешь, уступить его какой-то наглой особе и сейчас же пристроились сбоку. Анастасия Георгиевна побежала было, увлекая Ливенцева, но они побежали тоже. Ливенцев вспомнил, что он - единственный холостяк здесь из всех мужчин, и очень пожалел, что не пригласили Значкова и Легонько. - Ах, эта война! - сказал он. - Подумать страшно, сколько перебьют нашего брата - мужчин!.. И как будут потом женщины! - Поступят в телеграфистки, - сказала Фомка. - И в телефонистки, - добавила Яшка. Анастасия Георгиевна вдруг начала хватать Ливенцева за рукава и воротник шинели, приговаривая: - Вот так они тогда будут! Вот так!.. Они на вас всю одежду оборвут тогда, за вас цепляться будут. - Постойте-ка! Вы-то хоть не рвите, - пятился Ливенцев. - Как же не рвать, когда вас останется, может, один мужчина на двадцать женщин! - Ну, все-таки пленных берут много, - неожиданно хозяйственно сказала Фомка. - Вон в одном Перемышле захватили больше ста тысяч. После этого Ливенцеву уж ничего не оставалось сказать больше, как только это: - Вот когда по-настоящему онемечится Россия! - А Германия обрусеет! - безбоязненно подхватила Фомка. Яшка же посмотрела на Ливенцева мечтательно и добавила: - Вообще произойдет переливание крови. - А женщине это совершенно даже без-раз-лично, русские ли какие, или же они немцы, - пожала плечами Анастасия Георгиевна. - Я одну девушку знала, она за китайца вышла. Только он с косой ходил, так она ему косу эту ножницами у сонного днем отрезала и сейчас же в парикмахерскую за четыре рубля продала: "Довольно, говорит, с нас двух одной моей косы". Китайчик поплакал по косе по своей, а потом отлично себе привык, - как так и надо. Нашли удобное место, точно нарочно приготовленное для пикника, - две широкие скамейки друг против друга, - и сошлись сюда все, и Урфалов торжественно вынул из свертка и установил где-то добытые им две бутылки водки и две бутылки красного вина для дам. - Изволите видеть, - говорил он не спеша, - в военных операциях самое важное что? Самое важное - провиант! Будь бы в Перемышле провианту больше, не было бы у нас радостного такого события. А то там уж довоевались до ручки, изволите видеть, и за фунт хлеба офицеры платили такие деньги, что-о... уму непостижимо! Хорошую лошадь можно у нас за такие деньги купить. - Я читал, что прокламаций там множество ходило за сдачу, - вставил было Кароли, но Урфалов весьма решительно объяснил: - Прокламации всякие эти роли играть не могут, ежели офицер и солдат сыты. Вот что, изволите знать... Прокламации - это одни слова, а вот была бы у них там, в Перемышле, каждый день на братию бутылочка водочки, да вот вяленая таранка, да вот анчоусы, всякая такая закуска, - кто бы их и за уши потянул сдаваться, нипочем бы они не пошли! - Верно! - подмигнул ему Переведенов. - Зато от очень сытой жизни войны и бывают, вот что! - азартно накинулся на Урфалова Кароли. - Какого им черта нужно было, этим немцам? Голодали они, что ли? А сербам какого черта было в эрцгерцога стрелять? Свинины у них мало было? Сколько угодно!.. И вот потому-то, черт их дери, что сколько угодно всего, войну начали! Как стекольщики делают, когда работы нет? Посылают мальчишек окна в домах поблизости от себя бить, - ясно и просто. А потом хозяева за стекольщиками посылают, - вот тебе мало-мало доход! Понаделали пушек и снарядов чертову уйму, пулеметов, патронов, дирижаблей, дредноутов и черт их знает чего, - надо же их как-то истребить, чтобы новые делать. - И гораздо лучших систем, - добавил Ливенцев. - Отцы мои хорошие, дайте и мне сказать по этому поводу, - торжественно посмотрел направо и налево Пернатый, но Переведенов, впившийся глазами в бутылку, из которой пробку выбивал об ладонь Урфалов, разрешающе махнул рукой: - Поводы-поводы! Что там поводы? Без поводов говори! - и дернулся на месте от нетерпения. - Кажется мне, насколько я помню, конечно, на "ты" с вами мы не пили, - заметил Пернатый. - Вот важность какая: не пили! Не пили - сейчас выпьем! - цепко схватил со скамейки первую налитую рюмку Переведенов и хотел было чокнуться с Пернатым, но не был в состоянии дождаться, когда Урфалов нальет его рюмку, широко открыл рот и плеснул в него водку, как в пропасть, а на Пернатого потом только глянул значительно, пожевал слегка губами и потянулся за второй рюмкой. - Постойте-ка, теперь водка счет любит, - заметил Урфалов. - Этак вы никому не дадите ее и понюхать. - А что ее нюхать? Нюхать!.. Водку - ее пить, а не нюхать, - успел все-таки схватить еще рюмку штабс-капитан, попорченный "беспорядками" девятьсот пятого года. - Почему не закусал? - удивилась, глядя на него, дама из Ахалцыха, резавшая в это время длинную вяленую тарань на куски. - Такие, матушка, не закусывают, а только пьют, - объяснил жене Гусликов. - Пить же он думает на шереметьевский счет, а я по общей раскладке у него из жалованья вычту. - На-пу-гал!.. Гм... Вот как на-пугал! - закачал одноухой головой Переведенов и нацелился уже было на третью рюмку, но ее перехватил Мазанка и кивнул Кароли: - А ну-ка, адвокат, - речь! - Отцы мои добрые, позвольте мне сказать речь... - Куда тебе против адвоката?! - прикрикнула на Пернатого жена. - Чтобы только меня конфузить! Но Ливенцеву жаль стало обескураженного старика и хотелось все-таки узнать, что такое не терпится ему сказать, и он крикнул: - Говорите! Ждем! Пернатый благодарно наклонил голову в его сторону, слегка поднял рюмку и начал: - Говорилось тут о войнах, от сытости они или от голода? А по-моему, отцы хорошие, войны заводятся от скуки. Да, от зеленой скуки! Одному если человеку скучно станет, он другому в ухо заехал - вот как будто и поразмялся, а когда миллионам скольким-то там, или даже пусть нескольким десяткам миллионов скучно станет, то уж тут, отцы мои, не иначе как должна начаться война. Так и казаки наши запорожские - сидели-сидели на своих островах за порогами днепровскими, и пили, и ели ничего, да скука одолевала, вот и шли в поход. Многие ведь и не возвращались назад, в гирла днепровские, а головы свои клали где попало, в Туретчине или в Польше, вот почему, отцы хорошие, и говорится: скука смертельная! Вот так и Вильгельма одолевала скука, и поднял Вильгельм войну... И придумал я вот ему какую казнь, отцы родные, когда попадется он нам в плен... Чтобы ему простили войну такую, этой я даже не допускаю мысли. Чтоб его на какой-нибудь остров, подлеца, заточить - это вполне для него были бы пустяки. Нет, его в клетку золотую посадить, - непременно чтоб для него сделать золотую клетку, - и возить по всей России показывать. Вот что с ним надо сделать, отцы хорошие! Пей и ешь, проклятый, а мы на тебя только смотреть будем - вот! - Загрозил ты ему этим, как же! - выкрикнул Переведенов. - Мы с вами на "ты" еще не пили, - повернулся к нему Пернатый. - Вот и выпьем сейчас! Где моя рюмка? - кивнул тот Урфалову, но Урфалов хотел все-таки уяснить, за что же предлагает выпить Пернатый, так и спросил: - За что же подымаете вы тост? - За здоровье его императорского величества первый тост! Ура! - приосанясь, крикнул Пернатый. И под это "ура" выпили по первой, но Вильгельм в золотой клетке - это показалось Кароли очень мечтательным. - У нас и казанскую богородицу украли, а то чтоб беспрепятственно золотой клетке дали по России прогуливаться! Какой же конвой при этой клетке прикажете держать? Роту при поручике Миткалеве - нельзя: и Вильгельма выпустит и клетку пропьет. Батальон при подполковнике Генкеле - тоже нельзя: Вильгельма своим родственником подменит, и вместо золотой в одну ночь медная клетка появится и будет еще лучше золотой гореть. А золотая очутится в имении под Курманом... Полк с полковником Полетикой тоже нельзя: через день, накажи меня бог, он забудет, при чем и при ком он с полком состоит и какие такие обязанности несет: не то ему походную кухню дали, не то дюжину поросят, - и уж через день у него ни Вильгельма, ни клетки не будет, и стоит ему сказать, что полк за малиной в лес командирован, он скажет: "Разумеется, за малиной... Конечно же, за малиной! А только это я и без вас, красавцы, знаю, черт вас дери, и прошу меня не учить!" Очень похоже передразнил Кароли Полетику, так что все засмеялись, а дамы захлопали. Переведенов же сказал: - Наговорено много, а за что же пить? А пить не за что... А надо уж по третьей... Ну, на-род! В то же время не нравилось ему, зачем налили стаканчики вина девицам, которые в нем только обмочили губы, и он пробубнил: - Гм... порча вина, и больше ничего! - и передернулся презрительно раза четыре. По второй выпили за взятие Перемышля. Переведенов потер липкие ладони и заторопил Урфалова наливать по третьей. - Вот кому бы с Вильгельмом-то ездить! - кивнул на него поручику Кароли Урфалов и спрятал от него бутылки подальше. - Гм... чудаки какие! Я тост придумал какой, а они... - Говорите! Даже и даме из Ахалцыха захотелось послушать, какой такой тост может сказать этот достаточно странный человек, и она прокричала: - Пожалост! Пожалост! Мы вам слушали! - А слушали, так чего вам еще? - вполне невежливо отозвался Переведенов. - Значит, ваше счастье! - Приличия! Приличия соблюдайте! - покачал головой, глядя на него пристально, Гусликов. - А в чем же вы тут видите неприличие? - спросил за Переведенова почему-то Мазанка. В то же время, непонятно для Ливенцева, собрал в какую-то предостерегающую гримасу все свое загорелое долгоносое лицо Кароли; глядя на Мазанку, он вздернул плечами и тут же выкрикнул: - Желающие сказать третий тост, подымите руки! Рук, правда, не поднял никто, но Анастасия Георгиевна напомнила: - Приличные кавалеры, раз если они и за царя выпили и за Перемышль выпили, должны теперь выпить за дам. - Ясно, как ананас! - одобрил Переведенов и толкнул Урфалова: - Ну-ка, за дам! - Кто кому! - отозвался Урфалов, но по третьей рюмке всем все-таки налил, и за дам, чокнувшись с их стаканчиками, все выпили. Даже Фомка и Яшка осушили стаканчики, и обе возбужденно зарозовели и наперебой закричали Ливенцеву: - Теперь вы скажите речь, вы! - Что вы, что вы! Совсем не умею я никаких речей говорить! - махал обеими руками Ливенцев. - Рассказывайте, что не умеете! - Ну, какие-нибудь стихи смешные прочитайте! - Стихи? - подхватил Пернатый, приосанясь, но, оглядев поочередно девиц, вздохнул и померк, и Ливенцев догадался, что ему хотелось бы прочитать окончание "Царя Никиты", но неловко было бы просить девиц пойти прогуляться по кладбищу, пока он будет читать стихи, презревшие цензуру. О дамах, как о своей жене, так и о жене Гусликова, он беспокоился, конечно, гораздо меньше. - Помилуйте, какие там смешные стихи! - сказал девицам Ливенцев. - Этак вы и до песен можете дойти... на кладбище-то! - Что же, что кладбище? Это кладбище давнишнее. Теперь уж на нем никого не хоронят. Здесь вполне можно песни петь, - решила Фомка. - А французы тем более наши союзники, они на нас в претензии не будут, - поддержала Яшка. - Можно? Споем! Хором споем! - воодушевился вдруг Переведенов. - Я начну, вы - подхватывай! И, сам себе дирижируя, он начал жужжащим горловым баском: За речкой, за быстрой Становой едет пристав... - Подхватывай все! Ой, горюшко-горе, Становой едет пристав! Никто не подхватил, конечно, но это не смутило штабс-капитана, он продолжал, входя в раж: С ним письмо-водитель, Страшенный грабитель... Ой, горюшко-горе, Страшенный грабитель... - Ну вас к черту, слушайте, с такими песнями! - прикрикнул на него Кароли, но он успел пропеть еще один куплетец: Рас-сыльный на паре За ним следом жаре. Ой, горюшко-горе, За ним следом жаре... И только когда все кругом зашикали на него и замахали руками, замолчал, но спросил все-таки: - Не нравится? Неужели не нравится?.. Странно!.. Почему же? Анастасия Георгиевна совершенно беззастенчиво подсела вдруг к Мазанке и обняла его, заглядывая ему в глаза и говоря: - Вот вы, должно быть, хорошо поете: у вас очень-очень красивый голос! Мазанка, отвернувшись от нее к Ливенцеву, сделал такое ошеломленно-уморительное лицо, что Ливенцев не мог не расхохотаться, и Пернатый спросил его тихо: - Что такое смешное насчет моей жены сказал вам этот Мазанка? Пришлось успокаивать как-то Пернатого, но дама из Ахалцыха почему-то упрямо решила вдруг не уступать этой горняшке самого красивого тут мужчину с такими великолепными усами и, решительно отодвинув Урфалова, подсела к Мазанке с другой стороны и тоже попросила его умиленно: - Спейте!.. Спей, цветик, и студися. - Что тако-ое? - вдруг отшатнулся от нее с явным возмущением в глазах Мазанка. - Что это значит такое, что вы сказали? - Это значит: "Спой, светик, не стыдись!" Это из басни Крылова, - объяснил ему Гусликов, глаза у которого вдруг стали сухие и колкие. Он тянул за руку свою жену от Мазанки, а у той дрожали тонкие губы не столько, может быть, от обиды, сколько от досады за то, что ей этот красивый подполковник явно предпочел горняшку. Она встала и отошла, прижавшись к мужу, но Ливенцев увидел во всем этом что-то очень непонятное, что мог бы объяснить ему только Кароли, и Кароли объяснил быстрым шепотом на ухо: - Ведь они крупно поссорились, Гусликов с Мазанкой, мы их сюда мирить привезли. - Отчего же не мирите? - Да вот черт его знает, кто должен начать мирить... Одним словом, надо еще пропустить рюмки по две и тогда мирить. Он отшатнулся от Ливенцева и крикнул: - Господа! Выпьем за наши войска, а?.. За наши войска, - продолжал он, приподнявшись, - которые там, в о-ко-пах, в грязи, одичавшие, завшивевшие, позабывшие о том, что они люди, подставляют себя под пули из пулеметов, под целые реки пуль, которые заливают буквально, от которых нет и не может быть спасенья вне окопов... или воронки от снарядов... Это надо только представить, что такое современный бой... Чемоданы из каких-то шестнадцатидюймовых, которых и представить невозможно! Реки пуль из пулеметов! Бомбы с аэропланов! Ядовитые какие-то появились газы!.. О винтовках наших и штыках я уж не говорю!.. Ручные гранаты! Огнеметы! И черт знает что еще!.. И все это - на несчастного человека. Вот такого же самого, как и каждый из нас, - щипнул он себя за руку. - Как же все это наши войска выносят, не понимаю? Ведь наш солдат - серый мужик. Что он видел на своем поле? Ворону и галку, и весною - грача... Еще заводские рабочие, как в армиях западных, те хоть сколько-нибудь понимают, что такое грохот и что такое адская жара на заводах чугунолитейных. А наш мужик привык к тишине, и вот на него, несчастного, сваливается целый ад кромешный. И он не бежит от этого ада, он еще даже наступает и крепости берет!.. Думаю я: чем же победы наши могут достигаться? Для меня ясно: ценою огромных потерь! Потому что техника вся - она где? Она, конечно, у немцев, а у нас если и есть орудия, и то на них надпись: "Мэд ин Жермэн"! Думал я в самом начале войны, что будут нас за отсталость гнать и гнать немцы, однако же вот не гонят, и мы еще ихние Перемышли берем... Кто же взял Перемышль? Ополченские дружины! Ура!.. Тост понравился. Выпили за ополченские дружины. После этой рюмки развязался язык у мрачного Переведенова. Он вытер слабо растущие усы ладонью и сказал с подъемом: - Господа! Был у меня враг. Этот враг подох... Отчего же он подох - вопрос? От икоты! Начал икать ежеминутно. Икал, икал, все икал. Недели две икал... и подох! А почему он икать начал - вопрос? Потому что я его вспоминал ежеминутно! Вот по этому самому!.. Тут говорилось насчет того, чтоб Вильгельма - в клетку... Ерунда, конечно! Эту птицу поймать сначала надо, а потом уж... как-нибудь вообще... А я такой придумал проект: хочу на высочайшее имя подать. Чтобы всех кобелей, какие в России есть, издан был приказ называть Вильгельмами. Вот! "Вильгельм! Вильгельм! Вильгельм!.. Хлеба! Хлеба! Хлеба!" Вот кобель и прибежит, и хвостом завиляет... А кобелей в России сколько есть? Миллионы! А сколько раз на день их звать будут?.. Вот вы и подумайте, сколько раз придется ему, Вильгельму германскому, икать! Это уж будет явная смерть тогда. А раз Вильгельм подохнет, войне будет скорый конец. Так вот, это самое... Виночерпий! - обратился он к Урфалову. - Где моя рюмка? Выпьем сейчас поэтому за успех... это самое... моего проекта в высших сферах! Очень смешной оказался Переведенов, вошедший в экстаз, и все расхохотались, и Кароли нашел, что это лучший момент для того, чтобы попробовать помирить двух подполковников. Он сказал возбужденно: - Мировую надо пить, господа!.. Вильгельм назначал когда-то премию тому ученому, который найдет причину рака и способ лечения, конечно. Начинал он войну не зря: он силы своих противников знал до точки, и не боялся он ни нашей армии, ни французской, а рака он боялся, и сейчас, конечно, боится, потому что от рака умерли и отец его и дед. Да если бы и подох он от рака, на его место уже есть кронпринц, и - война продолжаться будет... Но вот в нашей дружине, господа, печальное явление: два уважаемых штаб-офицера наши поссорились. Конечно, ссора пустяшная, но все-таки... - Почему пустяшная? - резко перебил вдруг Мазанка, и Ливенцев даже не узнал его, сразу взглянув: до того горели у него глаза и дрожала нижняя челюсть. Гусликов тоже преобразился: несмотря на несколько рюмок выпитой водки, у него вдруг как-то заострилось лицо, подсохло, и забилась какая-то жила на правой скуле. Он тоже как будто хотел что-то сказать, но Кароли продолжал: - Я не берусь, конечно, быть между вами судьей. Избави бог судить своих же товарищей по службе: непременно кого-нибудь обидишь. Я предлагаю только вот от лица всех однодружинников наших - помириться!.. Там, на фронте, господа, другие ополченские дружины Перемышли берут, подвиги совершают геройские, а мы тут... накажи меня бог, я даже не понимаю, как это можно так ссориться, что даже и смотрят друг на друга, как неприятели на фронте!.. Ну, поругался - это куда ни шло, бывает иногда с нашим братом, запустишь сгоряча на пользу службе. Но чтобы так вот, принципиальность какую-то... не стоит, господа, перед лицом великих исторических событий! Поэтому я и предлагаю... и прошу... - Все просим! - сказал Урфалов. - Просим, просим! - сказал и Ливенцев, хотя и не знал, из-за чего так крупно могли поссориться подполковники. - Конечно! Какого черта, в сам-деле! - пробубнил Переведенов, пристально глядя на ту часть скамейки, на которой стояли в полном ведении Урфалова бутылки и рюмки. И уже наполовину приподнялся было с места Гусликов с явным намерением подойти к Мазанке, но Мазанка возбужденно дергал себя то за правый, то за левый ус и чмыхал носом. И вдруг он заговорил, глядя почему-то в землю: - Посмотреть кому-нибудь со стороны, свежему какому-нибудь человеку, то, конечно, рассудить можно... Оставил человек, призванный в первый же день мобилизации, жену, детей на глухом хуторе, в имении, от железной дороги в тридцати верстах, и хозяйство свое все. А жена ничего не понимает в хозяйстве. Она людям верит, а люди ее надувают, конечно. Потому что кругом мошенники... сколько я уж потерял на этом! И вот был случай... представился случай такой - командировка. Отлично я мог бы домой заехать и все там наладить! Но Гусликов берет эту командировку сам... - Ваше имение в Екатеринославской губернии, - перебил его Гусликов. - Дайте ему высказаться, нельзя так! - поморщился Кароли. - ...а командировка была в Новороссийск, - успел все-таки докончить Гусликов. - Я успе-ел бы и в Новороссийск. Не беспокойтесь! - поднял на него злые глаза Мазанка. - И все бы сделал по службе, что надо, но Гус-ли-кову... - Павел Константинович! - остановил его Кароли. - Перед лицом исторического события - взятия Перемышля - все пустяки по сравнению с вечностью, накажи меня бог! И Пернатый торжественно подошел к Мазанке: - Будем мириться, отец мой дорогой, и-и... запьем! А горе свое завьем веревочкой! Потому ли, что Пернатый одно время тоже мечтал стать заведующим хозяйством, или почему еще, только Ливенцев увидел, что Мазанка поглядел на него насмешливо и прикачнул головой. Ливенцев перевел этот насмешливый взгляд так: "А что, не удалось и тебе, что не удалось мне! Так-то, брат!" Но Пернатый сказал еще: - Наконец, кто же мешает вам просить отпуск на две недели? - Просить я могу и чин генерала от инфантерии! - отозвался на это Мазанка. - Если захочу только, чтоб меня в сумасшедший дом посадили на испытание... - А в самом деле, если бы отпуск? - спросил Гусликова Ливенцев. - Вполне могли бы дать теперь, - только именно теперь, после Перемышля, - ответил Гусликов. - Тогда за чем же дело стало? Значит, все можно отлично поправить... Миритесь-ка, Павел Константинович! - Вы тоже так думаете? - спросил Ливенцева Мазанка. - Разумеется, думаю так, как говорю. - Ну, хорошо. А рапорт мой об отпуске кто же поддержит? - спросил Мазанка Кароли, но так, чтобы ответил на это Гусликов, и тот это понял и сказал: - Я же и поддержу... на правах заместителя командира дружины. - Кончено! Берем свои так называемые бокалы! - провозгласил Кароли, и началось общее оживление. Главное, оживились девицы Гусликовы, которые сидели примолкши, но еще больше их - дама из Ахалцыха. Она поняла теперь, почему был так груб с нею этот красивый подполковник, и она ему сразу простила, - это видел Ливенцев по ее зардевшим продолговатым глазам под сросшимися черными бровями. Она очень бойко схватила узкой и маленькой рукой свой стаканчик вина, и когда чокались, запивая мировую, ее муж с Мазанкой, она стукнулась стаканчиком о рюмку Мазанки тоже, притом так темпераментно, что несколько капель вина брызнуло на ее жакет. - Нич-чево! - сказала она, лихо вбросила все вино сразу в яркий мелкозубый рот и только после этого вытерла жакет надушенным маленьким платочком. Подействовала ли, наконец, водка, или дамское красное вино, было ли это следствием удачно проведенного примирения между двумя штаб-офицерами, но все стали развязнее, крикливее, веселее. Весенние тени резки. Но переплет темно-синих теней от веток огромного японского клена, под которым стояли гостеприимные скамейки, был мягок, ласков и как-то необходим, как и теплый солнечный день, и тишина, и весенний воздух, и запах начинающих лопаться почек на деревьях, и запах отовсюду вылезшей, уже некороткой травы и одуванчиков в ней, - необходим для того, чтобы еще сильнее зарделись глаза у этой узколицей дамы из Ахалцыха, с тонкими ноздрями слегка горбатого носа. И когда зеленой змеей проскользнуло между деревьями и памятниками что-то живое, вдали, она цепко ухватила за руку Мазанку и спросила быстро, кивая в ту сторону головой: - Это... там... что? - Как будто бы хвост павлина, - ответил Мазанка. - Пошел! Смотрел! - решительно потянула она его, и он поглядел ей в горячие глаза и сказал: - Что же, пойдемте, посмотрим. Между толстых стволов деревьев и памятников, величавых и важных, они скрылись незаметно для Гусликова, увлеченного в это время беседой с Кароли, и даже для девиц Фомки и Яшки, осаждавших в это время Ливенцева. Востроглазая Анастасия Георгиевна могла бы заметить это, но как раз занимал ее очень Переведенов, которому она говорила: - Ну, вы, знаете, такой урод, такой уродище, что я даже и не знаю, как это вы живете на свете!.. Да-а-авно бы я на вашем месте повесилась! А Переведенов, рассолодевший блаженно, бормотал ей: - Гм!.. Че-пу-ха! Вешаться чтоб... Черт те что! Лучше я вам песню спою: Ут-тя-я-ток, гус-ся-ток. Да деся-ток порося-ток... Ой, горюшко-горе, Да десяток... поросяток... Теперь это выходило у него протяжно, по-бабьи, и очень жалобно, и необыкновенно горестный имел он при этом вид, так что Анастасия Георгиевна вскрикивала: "Ой, я не могу!", хлопала себя по коленям и хохотала, как только могла звонко. И прошло минут десять, а может быть, и четверть часа, пока вспомнил, наконец, Гусликов о своей жене, но в это время Мазанка уже возвращался с ней из таинственной весенней дали Французского кладбища и, прищуривая глаза, говорил с подходу Ливенцеву: - Не хотите ли вы посмотреть хвост павлина? За-ме-ча-тельный, очень! Советую! - и кивал бровью на Анастасию Георгиевну. А у дамы из Ахалцыха был нисколько не сконфуженный, - напротив, победный вид, какой мог быть только у генерала Селиванова, взявшего Перемышль. Водки было не так много выпито, чтоб от нее опьянели привычные люди; они были только веселее и откровеннее, чем обычно, но какая ничтожная и совсем невеселая получалась эта радость под весенними ультрамариновыми легкими тенями от могучих деревьев на старом историческом кладбище! Ливенцев воспринимал все, что видел и слышал кругом, как обиду. Даже боль какую-то остро-щемящую чувствовал он, бегло скользя по всем лицам кругом обеспокоенно-внимательными глазами. Выходило неопровержимо так, что вот на нескольких тысячеверстных фронтах погибают миллионы людей и какие-то нечеловеческие подвиги совершают миллионы других людей только для того, чтобы этот вот седоусый, темнокожий, турецкого облика капитан Урфалов имел повод достать где-то две бутылки водки и две бутылки вина, а потом в компании нескольких своих сослуживцев с их Фомками и Яшками и зауряд-женами распить эти бутылки на зеленой травке, на свежем воздухе, вдали от городского шума, на кладбище, где мелькают между деревьями хвосты павлинов и имеются вполне укромные места для усатых подполковников, желающих приятно провести хотя и короткое время с дамами из Ахалцыха... Правда, дамы эти совсем не умеют говорить, но это даже и лучше, - во всяком случае экзотичнее... Гусликов только взглянул на свою жену и Мазанку через плечо и продолжал рассказывать Кароли, Урфалову и Пернатому, как он, когда ездил на велосипеде фирмы Герике как вояжер, между Батумом и Ардаганом встретил стражника Кадыр-агу, бывшего абрека. - Замечательный, понимаете, стрелок: из пистолета стрелял на пятьсот шагов без промаха, а на всем скаку - на двести шагов. Застал, понимаете, жену свою в объятиях соседа, убил и его и ее, а потом, конечно, - ведь там кровная месть, - стал кровником, за ним начали охотиться родственники этого самого черта... ну, одним словом, соседа убитого... он еще четырех убил. Потом вообще из своей местности ушел, стал абреком. И неуловим был, как черт какой... Или вот еще там был Зелим-хан... Тот Зелим-хан, а этот - Кадыр-ага. Конечно, уж русские власти стали за ним охотиться. Он из русских никого не убивал, а когда пришлось ему круто, со всех сторон обложили, - сам сдался, только с таким условием: принять на службу в стражники. Ну, там русские власти, конечно, не дураки: лучше ты будь за нас, чем против нас. Приняли. А тут абреки затеяли на казначейство напасть. Он, конечно, это узнал, засаду устроил, и всех четырех - как ку-ро-паток! Так что с этого времени его и абреки боятся, и от русских ему почет. А уж женщин ненавидит этот Кадыр-ага - близко не подходи! Так и живет один. - Настоящий человек на настоящем месте, - усмехнулся Ливенцев. - Настоящий! - подхватил Гусликов. - И всей округи гроза. Только лаваш с чесноком ест, а сила какая. Как у тигра! - Зато мы тут все ка-ки-е бесподобные зауряд-люди! - разглядывал и Гусликова и других, медленно и с испугом в голосе проговорил Ливенцев. - Значит, и вы тоже? - кивнул ему, полусонно улыбаясь, Кароли. - Ну, а как же! Разумеется! - ответно улыбнулся ему Ливенцев. - Разумеется, я тоже - зауряд-люд! ГЛАВА ПЯТАЯ КОНЕЦ ДРУЖИНЫ I Огромные дни таились еще впереди. Перемышль и его падение волновало недолго. Пленение неслыханной в прежние войны живой силы врага до ста тридцати тысяч человек, считая с ранеными и больными, лежавшими в госпиталях Перемышля, ничего не изменило в общем ходе войны. Так же, как и прежде, упорно обороняли австрийцы перевалы на Карпатах, к которым были стянуты двадцать четыре корпуса их войск и шесть корпусов германских. И стратеги мировой прессы гадали, в каком именно направлении с наступлением весны главное командование германской армии думает нанести русской армии сокрушительный удар. В том, что этот сокрушительный удар готовится, никто из газетных стратегов не сомневался, так как в мировую прессу поступали сведения о спешной переброске по железным дорогам германских войск, орудий и снарядов и в Венгрию, где уже возводились укрепления вокруг Будапешта, и в направлении на Варшаву, на Северо-западный русский фронт, в главном командовании которого к началу апреля произошла перемена: на место заболевшего и назначенного в Государственный совет генерала Рузского был назначен генерал Алексеев. Можно было гадать, кто из этих генералов лучше знает дело войны и стоит ли Алексеев Рузского, или оба они вместе не стоят одного Гинденбурга, принявшего теперь на себя главное командование на русском фронте, но стоило только поглядеть на карту железных дорог наших и австро-германских, чтобы вспомнить времена осады Севастополя, когда снаряды к несчастной крепости подвозились на волах: на каждой паре волов по снаряду! Теперь крепость Севастополь усиленно разоружалась: часто бывая на железной дороге, прапорщик Ливенцев видел, как орудия на площадках товарных поездов шли на север, в Брест-Литовск и Ковну, - так ему говорили, - но, может быть, и туда, в краковском направлении. Черноморский флот начал долбить укрепления Босфора и даже Чаталджи, не на шутку уже пугая Стамбул. А когда 21 марта турецкие крейсера вышли из Босфора попугать Одессу, то, напоровшись на мину, остался в одесском заливе крейсер "Меджидие". Правда, в Дарданеллах погибло тоже несколько крупных судов французских и английских, и это заставляло румын и греков оставаться пока в спокойном состоянии и выжидать, но очень заволновались правящие круги Италии, которым казался несомненным близкий конец лоскутной монархии, которые боялись опоздать к дележу. Правда, Италия была в союзе с Германией и Австрией, но получить вожделенные восточные берега Адриатики она могла, только выйдя из союза и объявив Австрии войну. И русские газеты, учитывая силы нового возможного союзника, писали, что Италия в состоянии выставить два миллиона солдат. В то же время в Севастополе глухо говорили о какой-то измене в десятой армии и о германском золоте, купившем разгром двадцатого корпуса в Августовских лесах, остававшегося без единого снаряда и без единого патрона перед ураганным огнем обошедших его немцев. Выяснялось, что немцы просто расстреливали безоружных, так как, по их же сводкам, на пространстве всего лишь двух квадратных километров они насчитали семь тысяч трупов. Теперь, когда выяснились подробности разгрома, Ливенцев особенно ясно вспоминал одного молоденького белокурого прапорщика Бахчисарайского полка, с которым он говорил накануне отправки полка на