хотя царь все время разъезжает, делая смотры войскам, и хотя за один из подобных смотров вблизи фронта он получил, благодаря все тому же услужливому Иванову, Георгия 4-й степени, и хотя в половине декабря он был произведен своим кузеном, королем Георгом, в фельдмаршалы английской армии, все-таки и Алексеев и Пустовойтенко отлично знали, что работать над подготовкой к наступлению царь совершенно не способен и не будет. Идя следом за царем по коридору ставки, Алексеев посмотрел вопросительно на своего генерал-квартирмейстера, подняв бровь даже и над левым глазом, а тот в ответ только вздернул непонимающе плечом. После обеда Пустовойтенко, очень встревоженный возможным крутым переворотом в своей службе, случайно, правда, но прекрасно налаженной, высказал Алексееву то, о чем упорно думал: - Если Иванов будет назначен на ваше место, то генерал-квартирмейстером у него будет, конечно, тот самый Дитерихс, на которого столько жалоб вы получили от Щербачева. Этим замечанием, как будто брошенным между прочим, Пустовойтенко рассчитывал вызвать своего начальника на откровенность, и тот не замедлил оправдать расчеты, потому что полон был тех же мрачных мыслей. - Да, вот еще и это, а как же? Недоразумение у Дитерихса, то есть у Иванова с Щербачевым и Головиным, - отозвался он очень живо. - Я не докладывал его величеству, - думал, что надо бы проверить сначала, - однако Щербачев не из таких, чтобы ложные сочинять доносы! Подкладка, разумеется, была серьезная. Нужно сделать из его донесении краткую сводочку, и я доложу его величеству. Пустовойтенко понимающе наклонил голову, Алексеев же продолжал, повышая голос: - Я не имею права не докладывать о таких серьезных вещах, как сознательная задержка снарядов перед наступлением или сознательная, конечно, тоже подача их черт знает куда, только не туда, где они нужны до зарезу. А эта возмутительная история с восемьдесят второй дивизией пехотной? Почему Иванов приказал ее снять с фронта? Дивизия стояла и все знала, что делается на фронте, и вот... И вот ее уводят в тыл, как раз когда приходит седьмая армия! Она и передать ничего не успела, ее в спешном порядке отводят, и седьмая армия остается без глаз в совершенно новом для нее месте и, естественно, путается в ориентировке, - одну высоту принимает за другую, тыкается туда и сюда, как слепой щенок. Да ведь это что же такое? Вторая маньчжурская кампания! Там все китайские деревни были "Путунда", то есть "не понимаю", а здесь не разобрались как следует в местности и запретили даже разведки делать перед атакой: пришли, - вали сразу в атаку! Первоклассно укрепленные позиции хотели взять без артиллерийского обстрела, - каковы Иванов с Дитерихсом? Из штаба Иванова назначается день атаки, несмотря на то, что на фронте совсем не готовы. Нет, я не имею даже и права не доложить этого государю! Мы так трудились тут, чтобы для этой операции фронт наш не имел ни в чем недостатка, мы, можно сказать, из кожи лезли, чтобы собрать туда все, что могли, и стараниями Иванова все было сведено на нет. - Если даже виновата тут была просто усталость со стороны Иванова, о чем он и заявлял государю, - подсказал своему начальнику еще один довод Пустовойтенко, - то ведь быть начальником штаба в ставке разве легче, чем быть главкоюзом? - Вот именно, вот именно, да, - подхватил Алексеев. - Государь при мне спрашивал его, не устал ли он, и он при мне ответил: "Очень устал, ваше величество!.." Он добавил, разумеется, что полагается: что рад служить на пользу отечеству, но от подобных операций, как им проведенная, отечеству огромный вред, вот что! Подобные операции способны только поднять дух австрийцев, а нашу армию деморализуют, вот что. У нашей армии может получиться прочное убеждение, что позиции противника совершенно неприступны, если мы, даже имея тяжелые дивизионы, ничего не могли с ними сделать! Мы не имеем права на такие жалкие результаты наступлений, как проведенное Ивановым... Удачей, какую мы ожидали, мы могли бы приобрести в союзники Румынию, - как бы она там ни была ничтожна по своим военным силам, а теперь мы ее можем толкнуть в сторону Германии... Вот что сделал Иванов со своим штабом! - Крестный папаша наследника, - чуть усмехнулся Пустовойтенко. - Этого качества вполне достаточно, чтобы его оправдали в Царском Селе. И Распутин за него горой стоит! - Вы думаете, что все дело в Распутине? - Думаю, что все в Распутине, которого вы сюда, в ставку, не желаете впускать, - улыбнулся Пустовойтенко. - Ну что вы тоже! Разве я - хозяин ставки? Если он приедет вместе с государем, то как же я могу его не впустить? С собакой приедет царь, - собака вместе с ним войдет, с Распутиным - Распутин войдет. А мне лично он, конечно, так же здесь нужен, как и вам. Так я и сказал императрице на ее запрос об этом мерзавце. Если хочет познакомиться с фронтом, - пусть специально для него устраивают маневры с соблюдением всех особенностей современного боя, даже, если хотят, с убитыми и ранеными для большей наглядности, - это меня не касается, поскольку я - не военный министр, а в ставке ему нечего делать. Напоминание о Распутине всегда вызывало в Алексееве чувство не только возмущения, но и ошарашенности. Все, чем он был занят в ставке, вращалось в рамках строгих логических понятий, - стратегия основана на трезвой логике, не допускающей никаких случайностей и чудес. Но чуть только дело касалось его бесед с царем, он видел, что логика тут понемногу сдает уже свои позиции чему-то другому, ей чуждому. Однако в царе он видел все-таки военного, хотя бы всего только бывшего батальонного командира лейб-гвардии Преображенского полка, так и не сумевшего подняться в своем кругозоре выше этого невысокого поста. Однажды царь спросил его даже, на сколько верст и под каким углом стреляют немецкие сорокадвухсантиметровые пушки. Это все-таки указывало на некоторый интерес к чисто военным вопросам. Но Распутин, за одну мысль о разоблачении которого совсем недавно еще, как он знал, слетел с места товарища министра внутренних дел бывший шеф корпуса жандармов, генерал Джунковский, приезжавший в ставку выпрашивать себе должность хотя бы командира бригады, - Распутин был совершенно вне его логики. Отсюда-то и приходила ошарашенность, пришла она и теперь, и Алексеев только покраснел так, что круглая бородавка под его правым глазом стала совсем багровой, и закончил разговор, сильно понизив голос: - Знаете ли что, Михаил Саввич, - пусть назначают на ваше место Дитерихса, на мое - Иванова, все равно. Выиграть эту войну мы ни в коем случае не можем. А что мы идем к грандиознейшей внутренней катастрофе, - это ясно. И дай бог нам с вами в ней уцелеть! ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ По жалобе Баснина на Ковалевского, осмелившегося усомниться в наличии умственных способностей у генерала, другой генерал - Истопин - приказал третьему генералу, командиру бригады Лоскутову, произвести дознание. Лоскутов прислал Ковалевскому в Коссув бумажку с требованием явиться к нему в соседнее село, где стояла в резерве его бригада, и дать свое показание. Ковалевский сказал своему адъютанту: - По-видимому, Иван Алексеич, и вы, как свидетель, понадобитесь там, у этого следователя по особо важным делам, потому что Баснин говорил с вами. Придется нам поехать с вами вместе. Ничего, что ж, - проедемся. Погода неплохая, - не вредно проехаться. Говоря это, он улыбался с виду беспечно, и Ване подумалось даже, что он шутит; но он приказал оседлать вместе со своим Мазепой и его Весталку. Как добродушны бывают огромные сенбернары, окруженные обыкновенными, хотя и голосистыми, дворняжками, так, по существу своей натуры, был добродушен и Ваня Сыромолотов, физически очень сильный человек. Ковалевский был прав, конечно, когда говорил, что адъютант боевого полка должен обладать воловьими нервами и безупречным здоровьем, что слабые совсем не годятся на эту должность. Ваня был нетороплив в работе, но работать он мог по двадцать часов в сутки, иногда и больше. Он, правда, медленно разбирался во всем новом, что на него сваливалось каждый день, но, разобравшись, действовал неуклонно и точно, применяя тут свои навыки при работах над сложным рисунком. В Ковалевском он, как и Ливенцев, видел знатока современных способов ведения войны, который был пока еще на очень малой роли, - но гораздо больше был бы на месте, если бы получил в командование дивизию вместо старца Котовича, например. Как художник, Ваня внутренне увлекался гигантскими размерами совершающихся около него событий, как атлет, он напрягал всю свою мощь, чтобы их выдержать и под тяжестью их не согнуться, как человек просто, он был очень удручен ими. И сейчас, когда он ехал по шоссе рядом с Ковалевским шагом на своей добротной еще, но уже похудевшей Весталке, он говорил: - Колесников Степан, мой товарищ по Академии, довольно живо рисует тела убитых на полях сражений, - попадаются иногда его рисунки в журналах, а я попробовал как-то зарисовать в альбом своих убитых однополчан и не смог закончить. - На эту тему есть где-то у Байрона, - отозвался Ковалевский, - и звучит это в русском переводе так: Когда в полках ни друга нет, ни брата, Вас может восхитить сраженья вид... Когда же рядом с вами убивают ваших товарищей, то, естественно, восхищаться сраженьем дико. Даже и Ахилл, как вам известно, оплакивал смерть друга - Патрокла. Когда-нибудь после войны вы напишете на военную тему картину, а теперь не угодно ли вам побеседовать с Лоскутовым тоже на военную тему, - правда, только из другой оперы. - Что же я все-таки должен говорить этому Лоскутову? - осведомился Ваня. - Только то, что было в действительности, без всяких досужих сочинений, - живо отозвался Ковалевский. - Вам сказал покойный Хрящев, что-о... - Разве Хрящев уже умер? - Я думаю, что умер... Сказал, что взят передовой окоп, а вы передали Баснину, что-о... - Я так и передал, что занят передовой окоп, - уверенно перебил Ваня. - Тогда пусть предположат, что он недослышал и понял, как ему хотелось понять... Затем насчет того, какой полк занял высоту, расскажите все дословно, как оно было... Пожалуйста, только не сочиняйте! Вот именно от того, что на фронте у нас чересчур много сочинителей, мы и погибаем. В три шеи надо гнать с фронта всех сочинителей вообще, не говоря уж об этих мерзавцах, - специальных корреспондентах газет! Сидят, подлецы, в кофейнях в ста верстах от фронта и такую неподобную чушь и гиль своего изобретения отсылают в доверчивые редакции, что только судить и вешать их, как за измену! - Может быть, редакции не столько доверчивы, сколько... держат нос по ветру? - Мерзавцы, конечно, везде и всюду. Во время войны все-таки порядочней быть на фронте, чем оставаться в тылу. На фронте хотя и плохо, но все воюют, а в тылу только воруют. Однако всякая ложь в донесениях на войне - это ничем не лучше воровства. И вот тому же Щербачеву я не прощаю того, что занял он, будучи в армии Рузского, в четырнадцатом году, совершенно не защищавшийся австрийцами Львов, а донес, что взял его с бою. Почему же, спросите вы, пожалуй, так он донес? Очень просто, конечно, почему: если двигался на Львов и занял его, как пустое поле, - это одно, а если взял его, как укрепленный пункт, - это совсем другое, и за это пожалуйте белые кресты! И вот теперь сам Щербачев командует армией и удивляется, почему так вдохновенно все врут ему в своих донесениях... И во всех ведомствах только и дела делают, что изумительно врут. Воруют и врут. А лошади наши вот перешли уж на пять фунтов сена, а дальше, может быть, и на фунт перейдут, потом подохнут. Почему же именно? В России сена нет? Есть, конечно, только надо его доставить, а чтобы доставить, надо вагоны, а вот я недавно узнал: под жилье беженцам отведено сто двадцать тысяч вагонов, - как вам это понравится? - Для беженцев можно бы построить бараки, зачем же держать их в вагонах? - удивился Ваня. - Бараки... Наивность!.. Конечно, к этой гениальной мысли кто-нибудь там, в тылу, не один раз приходил, и деньги на это, несомненно, отпускались, но деньги украдены попечителями о беженцах, и число вагонов с беженцами во всяких станционных тупиках растет и растет, а на фронте растет падеж лошадей от бескормицы. Лоскутов встретил их, потирая руки, но, может быть, он прибег к этому жесту не потому, что готовился насладиться муками грешного полковника на огне его хитроумно задаваемых вопросов, а просто оттого, что сам он был стар и костляв, а в халупе, где он помещался, было для него несколько прохладно. Во всяком случае, массивный Ваня произвел на него большое впечатление своею явной мощью, и, раньше чем начать дознание, он спросил ошеломленно Ковалевского: - Это ваш адъютант? Где же вы такого молодца взяли? - По особому заказу, - живо усмехнулся Ковалевский, наблюдая Лоскутова, который должен был постоять за папскую святость генеральского чина, но мало как будто имел для этого силы. Прежде всего был он очень суетлив для генерала, он весь точно дергался на пружинах или делал замысловатые номера неведомой гимнастики. Командиры бригад не имели штабов, - при Лоскутове был только один связист, - и все делопроизводство вели они сами, и Ване, получившему уже большой опыт в ведении военно-канцелярских дел, ясно было, что дознание по делу полковника Ковалевского, - всего-навсего пять-шесть бумажек, в порядке лежавших у Лоскутова на столе, - и было все, что можно было назвать его службой отечеству за последнее время. - Неприятно, неприятно, полковник, очень мне неприятно вести это дознание, но что делать, долг службы, долг службы. Получил предписание от командира корпуса, - долг службы! Лоскутов разнообразно поиграл костлявыми пальцами перед небольшим желтым лицом, несколько раз то выпячивал, то прятал губы, то выкатывал, то щурил светлые колючие глаза, наконец строго и в упор спросил Ковалевского, подняв обеими руками телефонограмму его на имя Котовича: - Эта вот тут вначале фраза: "Генерал Баснин сошел с ума", - эта фраза вами лично диктовалась, полковник, или... или она как-нибудь случайно сюда попала? - Мною лично, - спокойно ответил Ковалевский. - Вами лично? Не отрицаете?.. Нет?.. Замечательно! Лоскутов очень деятельно потер руки, точно растирал на ладонях летучую мазь, потом стремительно бросился к перу, чтобы записать такое категорическое признание. - На чем же вы основывались... руководились, иначе сказать, вы чем, чтобы такое... такую фразу... с такой именно фразы, точнее, начать свое донесение? - Основывал свою фразу на том, что оставить в решительный момент атакующую часть без поддержки артиллерии мог только внезапно помешавшийся человек, - очень отчеканенно ответил Ковалевский. - Замечательно!.. Я сейчас запишу это... Потом, перебрав бумажки на столе, он вытащил одну из них, уже успевшую обрасти двумя-тремя другими, и, поиграв пальцами, и губами, и глазами, спросил: - А вот тут клеветнический какой-то, - ясно, что клеветнический, - как же иначе? - рапорт на вас, полковник, гм... рапорт, конечно... некоего штабс-капитана Плевакина по своему артиллерийскому начальству, будто... будто вы его за что-то арестовали и приказали... Позвольте мне посмотреть, что он тут такое написал, этот штабс-капитан Плевакин... будто приказали двум нижним чинам своего полка... я сейчас найду... - Не трудитесь искать, я это помню, - сказал Ковалевский, - я приказал двум связистам отправить его на позиции одного своего батальона и держать там до вечера, а если он вздумает не подчиниться моему приказу, заколоть его штыками. - Так это было, полковник? Было действительно? Вы не отрицаете? - Нисколько!.. - Замечательно!.. Очень замечательно! На голом темени генерала разместились вполне симметрично четыре шишки - липомы; он энергически потер их сначала одной рукой, потом другой, пожевал губами и кинулся к ручке записывать. - Та-ак!.. Так-так-та-ак!.. Та-ак! Замечательно! Потом он, как будто даже весьма повеселев, разнообразно работая костлявыми пальцами, вытащил из кипы бумажек еще одну, тоже обросшую, и спросил, щурясь: - А подпоручика артиллерии Пискунова вы тоже... - Как? И этот на меня жаловался? - удивился Ковалевский. - Ему недостаточно, что он унес свои подлые ноги и цел остался? Он в чем меня обвиняет? - Вы меня перебили, полковник! Это, это, знаете, - это не полагается делать при дознании. Но подпоручик Пискунов рапортует, будто вы тоже приказали... вот тут есть это... одному из своих нижних чинов разбить ему голову прикладом, если он ее опустит ниже бруствера... Это тоже было? - Насколько я помню, именно так и было и иначе не могло быть там, на позиции, во время атаки! Когда ты офицер-наблюдатель, когда от тебя зависит корректировать артиллерийский огонь, то будь ты какой угодно Пискунов, ты должен делать свое дело, а не валяться на дне окопа! - повысил голос Ковалевский. - И вы ругали его... гм, да... вот тут он их приводит... разными крепкими словами, полковник? - Непременно! - Замечательно! Когда и это показание было записано, Ковалевский спросил Лоскутова: - Есть еще какой-нибудь рапорт на меня, ваше превосходительство? - Мне кажется... Я так думаю, полковник, что... что вполне довольно и этих трех... - потер руки Лоскутов, и лицо его вдруг стало горестным, точно заранее он тосковал об участи, какая ожидает этого бравого на вид полковника-генштабиста. - Тогда позвольте откланяться. А моего адъютанта я вам сейчас пришлю. Ваня вышел, когда начался допрос Ковалевского, и, оглядывая улицу этого села, думал, как последовательно и совершенно точно передать свой разговор по телефону с Басниным так, чтобы выгородить своего командира, однако не утопить совершенно напрасно и себя. Ковалевский вышел наружно спокойный, но по тому, как протиснул сквозь зубы: "Бывают же такие олухи на свете!" - Ваня понял, насколько сильно он взвинчен допросом. Он только качнул головой в сторону двери, и, входя к этому странно суетливому, точно страдающему пляской святого Витта, генералу, Ваня чувствовал себя не совсем уверенно. К тому же и генерал как будто даже не ожидал, что он войдет, потому что посмотрел на него удивленно. - Я в качестве свидетеля по делу своего командира полка, ваше превосходительство, - поспешил пророкотать Ваня. - Сви-де-теля? Каким это образом свидетеля?.. Я вас, прапорщик, не вызывал ведь как свидетеля? - заиграл пальцами Лоскутов. - Так точно, вызова от вас я не получал... Но это я говорил по телефону с командиром бригады, генералом Басниным и, очевидно, был им не так понят, почему он и приказал отменить обстрел высоты... Лоскутов перебил его, всем телом приходя в движение: - Ка-ак бы там ни было, ка-а-ак бы там ни было, э, прапорщик, суть дела совсем не в том... не в том! А кроме того... - он схватил со стола какую-то бумажку, - ваша фамилия, прапорщик? - Сыромолотов, ваше превосходительство. - Вот он - рапорт генерала Баснина... но в нем... (Лоскутов сильно прищурился, просматривая бумажку). В нем, видите ли, совсем ни о каком прапорщике не говорится... Одним словом, что я хочу вам сказать?.. Ваша попытка замолвить кое-что в пользу своего командира... я ее ценю, э, да... Она похвальна, прапорщик... попытка эта. Только без надобности... Вот! Ваня понял, что ему остается только выйти, и сказал несколько сконфуженно: - До свиданья, ваше превосходительство. Лоскутов, несколько приподнявшись, протянул ему костлявую, холодную руку, почему-то говоря при этом скороговоркой: - Да!.. Да-да-да!.. Вот именно... Всего хорошего!.. Именно так. Когда Ваня передал Ковалевскому свой разговор с Лоскутовым, тот сначала посмотрел на него сердито, потом, садясь на Мазепу, подмигнул ему не без веселости: - Видали, как надо дознание производить? Учитесь! Когда выслужитесь в генералы, - пригодится... Строят какую-то глупую комедию, как будто больше нечего делать. Из-за этого даже лошадей не стоило беспокоить, не только нас. Однако дня через три после этого Ковалевского вызвали в штаб корпуса, и Истопин встретил его очень начальственно-раздраженно и крикливо: - Вы-ы! Что это там такое изволите выкидывать, а?.. Пхе!.. Вам надоело командовать полком, а?.. Пхе... Вы хотите, чтобы я вас отчислил, а?.. Пхе!.. Ковалевский пытался было после этих трех вопросов ответить хотя бы на один, но только успел сказать: "Ваше превосходительство!" - как Истопин поднял палец в знак того, что он отнюдь не окончил и даже совсем не ждет от него никаких ответов. - Вам, конечно, опротивела гря-язь на фронте, еще бы!.. - продолжал он, повышая голос. - И тысяча разных неудобств вообще, пхе!.. Кроме того, и кое-какой риск, натурально связанный с фронтом, пхе!.. Вам хочется снова в штаб, на спокойное креслице!.. Тут Истопин, точно задохнувшись, сделал паузу и продолжительным уничтожающим взглядом показал опальному полковнику, что знает все вообще его тайные мысли. - Ваше превосходительство! - успел во время этой паузы вставить Ковалевский, но Истопин опять поднял палец. - Быть может, вы надеетесь на свои связи, но-о... прошу помнить: ни-ка-кие связи вам не помогут, и я-я-я... пхе... не отчислю вас от командования, так и знайте... что бы вы такое там ни выкидывали от скуки и огорчения, - нет! Не отчислю!.. Можете идти. Ковалевский поклонился и вышел, видя, что всякое его слово будет не только бесполезно, но и вредно. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Когда отправили в тыловые госпитали обмороженных, в роте Ливенцева осталось всего около ста человек; в других же, как в первой, второй, пятой, одиннадцатой, еще меньше. Полк нуждался в большом пополнении, и оно пришло из резерва армии. Но пополнение это дрессировалось для войны не Ковалевским. Когда он вздумал устроить полковое ученье, то эти новые солдаты его полка так его возмутили своей плохой подготовкой, что он едва не сорвал голоса на бешеном крике. Много попало в полк белобилетников, забракованных при врачебном осмотре в начале войны, а из них большая половина стариков. И если Ковалевского возмущала никуда не годная их военная выправка и подготовка, то их, в свою очередь, угнетала одна, неусыпно сверлившая их мысль, что они взяты на службу не по закону. И если Ковалевский смотрел на их валковатые, понурые, совсем не солдатские фигуры с огорчением природного строевика, то они на него с первых же дней стали глядеть с плохо припрятанной злобой природных хлеборобов, незаконно оторванных от земли. Ваня Сыромолотов передавал Ливенцеву, что на имя Ковалевского пришла также и секретная бумага, в которой пополнение, пришедшее в полк, аттестовалось, как "затронутое преступной пораженческой пропагандой"... - Поэтому рекомендуется командному составу полка мозги им вправить, - рокотал Ваня. - Ну, это уж гиблое дело!.. Как же все-таки советуют за это браться? - любопытствовал Ливенцев. - Рекомендуется установить за ними "неослабный надзор" и, конечно, "вести беседы о целях войны". - Не поможет, - отозвался Ливенцев. Ковалевский собрал ротных командиров, чтобы кое-что разъяснить им и кое-что приказать. - Вы, господа, - говорил он с небольшими запинками, - все приняли в той или иной степени боевое крещение... Некоторые из вас представляются мною к наградам... также и многие нижние чины. Полк кое-каких успехов все-таки добился, чего нельзя сказать о других полках, выступавших рядом с нами... В занятых третьим батальоном и седьмою ротою окопах австрийских и теперь сидят роты сменившего нас полка, так что эти окопы заняты прочно. Успехи скромные, что и говорить, но, повторяю, другие полки и этим похвастаться не могут. Благодаря чему же все-таки эти успехи достигнуты? Благодаря тому, что и вы, господа ротные командиры, и находившиеся под вашей командой нижние чины свои обязанности воинские понимали... понимали, да. Только благодаря этому... Нужно сказать, что нижние чины были в большинстве все-таки молодых годов и прошли очень основательную подготовку. К несчастью, полк потерял половину своего состава, - и офицерского и нижних чинов, - потерял во время боев и от болезней... Что делать, - потери огромные, очень болезненные... Пятьдесят процентов! Успехи скромные, потери огромные. Печально, да, очень печально... И вот нам прислали пополнение, - свежие силы... Есть такое старое изречение: "Война портит солдат". Звучит изречение несколько смешно... несколько смешно, да... несколько смешно. Но по существу оно правильно: война портит солдат в том смысле, конечно, что чем больше она тянется, тем солдат, поступающий на фронт, все хуже и хуже по своим боевым качествам. Люди - не солнце, вечно гореть не могут... не могут, да... к сожалению, не могут. И вот перед вами, господа, задача, я не сказал бы, что легкая, нет, очень трудная задача, перевоспитать то пополнение, какое нам прислали, потому что оно, как вы сами, конечно, разглядели, воспитано очень плохо. Дурно воспитано во всех отношениях, да. Со временем оно ассимилируется, разумеется, там, в боевой обстановке, но все-таки вы должны его подготовить. Как это сделать? Беседуйте, разъясняйте, - на то указывайте, что вот уже много губерний наших заняты германцами, и жители их или стали беженцами, то есть круглыми нищими, или попали в рабство, - роют окопы для немцев за кусок черного хлеба. Горе побежденным!.. Растолкуйте им, что это значит. Их могла не интересовать участь польских губерний, однако пополнение наше из Екатеринославской, Херсонской губерний, а ведь до них уже недалеко. Разъясните им, что, пройди австрийцы через этот наш фронт, и вот они уже занимают Подолию, занимают Волынь, а там уж и в их хаты на постой венгерских драгун дадут. Если Варшава была от них далеко, если о Вильне многие из них, может быть, и не слыхали, то скажите им, что под ударом врага теперь Киев, Одесса, что если не мы побьем противника, то противник побьет нас, и тогда прощай наши Одесса и Киев, Екатеринослав и Херсон!.. Покажите им все эти города на карте, чтобы они видели, что им грозит участь Вильны и Ковно... Говорите им, что до конца войны, - чего они, конечно, все жаждут, - теперь уже совсем недалеко, что противник наш вот-вот крахнет, потому что на него наседают оттуда, с запада, французы, англичане, итальянцы... Наконец, можете говорить и то, что зимою никаких боевых действий не предвидится, и, по-видимому, до весны мы проживем спокойно, на том же фронте, на каком мы сейчас... А весной - тогда будет видно, что и как, - может быть, весной они будут свою землю пахать, - словом, утро вечера мудренее... Главное же, господа, чтобы они были заняты целый день службой или работой, - это самое важное. Тогда всякая эта домашняя дребедень не будет им лезть в голову. Впрочем, об этом последнем заботится наше начальство: как только окончится наш двухнедельный отдых, господа, мы идем на позиции. - Как? Туда же, где и были? - спросил Ливенцев. - Почти туда же. Несколько южнее. Да, именно, мы займем те самые позиции, какие должны были бы мы занять по первоначальному распределению участков, если бы мы не двинулись в расположение чужого корпуса, в эту самую деревню Петликовце... Кстати, Петликовце. Совершенно случайно я узнал, что командир Кадомского полка представлен к награде за... что бы вы думали? За "взятие деревни Петликовце после жаркого боя"... с нашей восьмой ротой, как вам известно!.. И получит за это, должно быть, георгиевское оружие... А мы с вами ничего, потому что взяли мы Петликовце контрабандой, потому что никто нам такой боевой задачи не давал. Словом, за то, что сделано нами, наградят кадомцев: так пишется история, господа! Ковалевский говорил это по внешнему виду довольно спокойно, но Ливенцев слышал от Вани, что после выговора, который он получил от корпусного командира, он, приехав, опорожнил бутылку коньяку, чего с ним не случалось раньше, потом чуть не избил ксендза, хозяина дома, в котором помещался штаб полка. Этот ксендз униатской церкви был в сущности безвредный человек, безобидно веселый и услужливый, но он не вовремя вздумал пошутить над русским войском, сорвавшимся с австрийских укрепленных высот. Он продекламировал не совсем салонные старые польские стишки и указал туда, где были австрийские позиции на Стрыпе. Вот какие были эти стишки: То не штука Забить крука, Але сову Втрафить в глову, А то штука Нова й свежа - Голем дупем Забить ежа! Любивший веселых людей Ковалевский, может быть, только улыбнулся бы этому в другое время, но тут он пришел в ярость, и неизвестно, чем бы кончилась эта вспышка ярости, если бы Ваня не схватил в охапку ксендза и не выкинул бы его из его же дома за дверь, посоветовав ему спасаться бегством. За несколько месяцев командования ротой Ливенцев очень сжился с людьми, и нашествие полутораста человек новых людей, притом совершенно не имевших привычно солдатского облика, весьма удручало его в первые дни. Было как когда-то, в августе четырнадцатого года, в Севастополе, в дружине, и не хватало только соломенных брилей на головах этих новых солдат, а на ногах их - корявых домодельных постолов из шкуры рыжего бычка своего убоя. Ходили валковато, руками ворочали сонно, глядели затаенно-враждебно... Нельзя было даже и представить, что они когда-нибудь побегут с неуемною прытью ног догонять убегающих австрийцев, промчатся на укрепленную гору через галицийскую деревню, перемахнут через два ряда проволоки и ворвутся в неприятельский окоп. Он пробовал говорить с ними так, как советовал говорить Ковалевский, и показывал им на карте Киев и Одессу, Екатеринослав и Херсон, но они после таких его бесед подходили к нему то поодиночке, то целой шеренгой, в затылок, и жаловались ему на то, что совсем неправильно взяты, - что они белобилетники, что они больны тем-то и тем-то, что они совершенно неспособны к службе, что они стары, что у них - куча детей. - Я вполне допускаю, что говорите вы сущую правду, но сделать по вашему желанию решительно ничего не могу, - говорил им Ливенцев. - Напишите о нас бумагу начальству, - давали ему совет они. - А кто же вас призвал, как не то же самое начальство? - спрашивал их Ливенцев, но они указывали точно: - Начальству, какое повыше, написать надо. - У нас с вами нет начальства выше царя, но вы ведь и призваны по высочайшему манифесту о переосвидетельствовании белобилетников, - разъяснял им Ливенцев. - Врачам даны были указания, кого признавать годным к службе. Раз вы признаны годными, о чем можно еще говорить? Всякие бумаги писать начальству теперь совершенно бесполезно. Четверо из бывших белобилетников оказались особенно упорны в своих просьбах и жалобах, потому что все они были не только земляки, а даже с одного хутора и держались очень плотно, спаянной кучкой. Двое из них были двоюродные братья - Воловики, двое других, один - Бороздна, другой - Черногуз, приходились им шуряками. Друг друга они называли по именам: Петро, Микита, Савелий, Гордей. Народ все рослый, плечистый, бородатый, пожилой, - каждому за сорок, - попали они по дружной своей просьбе в один взвод и в одно отделение, как до этого тем же путем назначены были в один полк и в одну роту. Нашлись в полку из пополнения и такие, кто жил с ними по соседству в Екатеринославщине, вблизи Днепра; те называли их четверых "бабьюками", потому что хутор их имел прозванье "Бабы", занесенное даже и в строгие казенные бумаги. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Хутор назывался "Бабы", а хуторяне звались "бабьюки". "Бабы" - это очень просто вышло. Был казак Воловик с женой - три сына, семь дочерей; сыновей женили, - всех баб стало одиннадцать, мужиков четверо. Кто ни ехал мимо - у ворот бабы, у колодца бабы, на дворе бабы, в огороде бабы, везде бабы, а хата одна, - и на всех кольях тына всегда что-нибудь бабье сушилось, проветривалось, торчало: красные юбки, белые плахты, головные платки, печные горшки, молочные крынки... и куда ни сунь глаз по хутору, - везде бабий обиход; даже скирды на гумне поставлены были не совсем по-мужицки - не высоки и не круглы, а так, как бабе сподручнее, и это издали еще различал привыкший с одного взгляда обшаривать все горизонты приметливый степной взгляд. Весной много было в огороде маку и высокой рожи; летом - бархатцев, от которых такой запах, что и не хочешь - чихнешь; осенью георгин и "дубков", как называют украинцы хризантемы. И пошло кругом: - А идить, дядько, по тому шляху, коло того хутора, де бабы... - А не купить ли, хлопче, мерину нашему овса на том хуторе, де бабы? - А не знаешь ты, куме, кто же це пропылил на возку таком справном, - мало не панок какой... Вус такiй сывый. - Да это ж сам старый бабьюк и е... - А-а... Ну да, - мабуть, шо так... Так само собой прозвался хутор "Бабы", а кто жил в нем, стали бабьюки. С течением времени разобрали по округе всех Воловичек. Баба - человек в хозяйстве нужный; породнился хутор с другими хуторами и селами, но на место выданных понасыпалось еще втрое больше девок у трех сыновей Воловика, и так это бессменно, как завелось, так и продолжалось: степная дорога, при дороге - хутор, возле ворот - бабы, на дворе - бабы, в огороде - бабы, куда ни сунь глаза - везде бабы; на всех кольях плетня - красные юбки, белые плахты, платки и горшки, и длинногорлые глечики вверх днищами, а хата одна, только расперло ее на четыре фасада, как голубятню у хорошего голубятника. Сараев, амбаров, конюшен, коровников, свинюшников и овчарен тоже прибавилось. Стал уже совсем древний старый бабьюк, а сыновей не отделял. Говорили о нем, что он с "медведя" деньги нажил. Когда-то, еще перед "волей", ходили цыгане с медведями по деревням, сбывали фальшивые ростовские кредитки; с ними будто знаком был и Воловик. С "медведя" ли, нет ли, а деньги водились. Банков никаких старый бабьюк не знал, а был такой семейный, окованный железом сундук - "скрыня"; в этой-то скрыне и скрывался весь бабьюковский клад, а старик лежал на печи, "биля скрыни", как сказочный змей-горыныч, и охранял. Продавались ли осенью пшеница, или битые кабаны, или шерсть, - так уж завелось: деньги все старику, - старик их в скрыню. И когда видел, что набралось, говорил сыновьям: - Гм... Мабуть, грошей богато стало, а на черта вот? Пошукайте, хлопцi, де що путнее, абы купить... И хлопцы - у самого младшего из них были уже внуки - начинали соображать про себя, у кого из окрестных мелких панков выгоднее купить землю. Так прибрали бабьюки к рукам порядочно десятин, а с ними вместе шесть усадеб не очень приглядных, без домов с колоннами и липовых парков, - степных, мелких, мало чем отличных от их хутора. В одну усадьбу посадили, кого дед указал из своих внуков, в другую - другого, а доходы с этих усадеб шли опять же в ту же самую семейную скрыню, на печку к деду. Нельзя сказать, чтобы не ссорились на хуторе "Бабы": где бабы, там и ссоры, - но ссоры были домашние, короткие и безвредные, как вспышки вечерних зарниц, и старик, даром что был древен, судил, точно сам Соломон. Однажды у одной пропало намисто с дукачами. Только что положила намисто, одеваясь в церковь, на открытое окно (дело было в мае), а сама причесывалась перед зеркалом, и никто мимо окна не шел, только золовка Христя, глядь - намисто пропало. Воровства еще не было в доме Воловика. Ради этого случая слез старый с печи, выбрался на завалинку, скрюченный, с черными ключицами, жутко глядевшими сквозь открытый ворот рубахи, с белым пухом вокруг гладкого темного темени, с зеленой бородой, с беззубым начисто ртом (без малого сто лет было Воловику)... И такая была картина: Смотрело сверху древнейшее степное майское солнце, сидел на завалинке в белой посконной рубахе белый и древний, как само солнце, дед, а кругом него приряженные для праздника солнечно-красные от яркого кумача и пышущие степным здоровьем бабы. Когда столпились все вместе, то вышло, что вот-вот хоровод завьют: что-то около сорока баб, и все стрекотали, как сороки, и кивали укоризненно головами, глазами правых глядя на виноватую Христю. Было несколько и казаков, но те стояли поодаль, не мешаясь в бабское дело, а лущили семечки, говоря о хозяйственном... Только младший из сыновей Воловика, семидесятилетний Митро, стоял тут же около отца и ждал какого-нибудь приказу, как привык он это за всю свою жизнь. - А ну, поди сюда, суча дочь, - сказал Соломон Христе, крепко почухавшись и заслонив от солнца (от другого солнца, того, что на небе) глаза черной ладонью. - Як тебе зовут? - Та Христя ж, - удивилась Христя. - То я и сам бачу и знаю, що Христя, - тiлько порядок такий... - И не спеша повторил дед: - Христина... А тебе як зовут? - обратился он к той, у которой пропало намисто. - Та Хивря ж, - так же, как и Христя, удивилась усердно та, даже руками плеснула. - Хивря, - повторил старик, подумал, как оно будет по-настоящему, по-церковному, и не мог вспомнить. - Ну, кажить теперь, як воно було, - мотнул головой Хивре. - Ось стою я, дiдусь, биля вiкна, косу собi заплетаю, бо в церковь ладнаюсь прибратысь, щоб як у людей, так щоб и у мене, а намисто зняла, на вiкно положила, - зачеканила Хивря, - и никого за вiкном не було, тiлько Манька телка паслася, как она ногу себе повредила, - в стадо не пийшла, и як вона теперь пасется... Аж глядь, - Христя мимо иде... Я собi безо внимания: Христя и Христя, иде и иде... Байдуже менi хай собi иде... Аж глядь, - нема намиста. - Ось, чуете?.. На чем вгодно прысягну, - заплакала в голос Христя. - На божой матери прысягну, на Миколе-угоднике прысягну, на Варваре-мученицi прысягну!.. И вдруг кинулась в хату, проворно сняла с божницы черный образ Николы, и не успели хватиться, как уже вынесла, поставила к дедовой ноге и бух в землю. - Стой, стой, - остановил и положил икону дед. - Ишь швидкая какая! Покачал головой, подумал, вспомнил, должно быть, что он казак, и сказал: - Ты на Миколi не прысягай, ты ось на рушницi прысягни... А вынеси, Митро, рушницю з хаты... И, замешкавшись немного, вынес Митро рушницу из хаты, берданку, заряженную картечью на случай волков или разбойников, и подал ее старику. Положил древний ружье на колено, обхватил, как и следовало, указательным пальцем курок и сказал Христе: - Ось - цiлуй у дуло. Попятились от ружья бабы, а Христя стала на колени, перекрестилась, ткнулась головой в земь и только что хотела поднять голову, как грянул над ней выстрел: не совладел дед с курком; забывчиво нажал его пальцем, и Христя от страху перекувырнулась голыми ногами кверху, простреленно завизжав, а в отдалении грузно хлопнулась пестрая телка, та самая Манька, о которой говорила Хивря: картечь попала ей прямо в нагнутую голову, пролетев над головой Христи. Тем и кончился суд. Едва успели прирезать телку - спустить кровь, укоризненно глядели все на деда, а он сидел, потупясь, и кротко жевал губами, не выпуская ружья из рук. Потом накинулись бабы на Христю: через кого же, как не через нее, телка пропала?.. Но когда, не мешкая в теплый день, содрали с телки шкуру и начали свежевать мясо, то в рубце ее нашли Хиврино намисто с дукачами: шла мимо окна и стянула его языком. Когда сказали об этом деду, он заплакал. Потом велел повести себя к иконе Миколы, долго стоял перед ней на коленях, бормотал обрывки молитв, какие еще помнил, и плакал от счастья, что "посетил его бог". И никто не п