Александр Александрович Фадеев. Черная металлургия (Главы из романа) --------------------------------------------------------------------- Книга: А.Фадеев. Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 Издательство "Правда", Москва, 1987 Иллюстрации художников О.Верейского и П.Пинкисевича OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 13 сентября 2002 года --------------------------------------------------------------------- Содержание Часть первая Приложение Заметки к плану Из черновиков первых глав Примечания  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  I Она медленно, словно бы еще раздумывая, приподняла над ведром тряпку со стекающей с нее грязной водой, постояла так одно мгновение и вдруг шлепнула тряпкой об пол, выпустив ее из рук. Звонкая лучистая лужа расплеснулась по крашеному полу, и брызги попали Павлуше на сапоги. Павлуша стоял у двери на лестницу, весь освещенный ранним утренним солнцем. Оно врывалось в переднюю через распахнутые двери комнаты, которую он называл своим кабинетом, - оттуда доносился тяжелый храп отца. Павлуша понял, что жена рассердилась, рассердилась, как никогда за пять лет их совместной жизни, и в больших серых глазах его, светившихся добродушным мальчишеским лукавством, появилось выражение удивления и жалости к жене. Даже в этом ее жесте, когда она так вспылила, было что-то беспомощное. Она не швырнула эту тряпку ему под ноги, а точно постелила перед ним. Несмотря на ее двадцать четыре года и на двух ребят, характер ее все еще не мог сформироваться. Чувствам ее всегда не хватало полноты выражения. Гневные слова, вот-вот готовые вырваться из ее полуоткрытого рта с изогнутыми губами, не могли найти себе формы, как и чувства. Она молча стояла перед мужем, отставив кисти рук, с обручальным кольцом на безымянном пальце правой руки, чтобы не замочить застиранный розовый халатик в сиреневых цветочках, наброшенный на голое тело. Глаза ее, густой синевы, смотрели на Павлушу, казалось, без всякого выражения. Ни одна морщинка не бороздила ее чистого лба. Даже румянец выступил на ее детских скулах не от того, что она рассердилась, а от того, что в эти последние минуты, перед тем как Павлуше уйти, пока они ссорились, она, не разгибаясь, мыла пол в передней. Поразительно, как сразу легли на место ее волосы: стоило ей только выпрямиться, они вмиг подобрались волосок к волоску. Это была природная особенность ее волос, как и цвет их - не совсем еще спелого льна, но когда его уже пора убирать, когда в осенний погожий денек по нему волнами гуляет ветер и он переливается то тенями, то глянцем, то серебром, то золотом. Дома, в деревне на Витебщине, она носила косы; они были тогда почти совсем белые, и люди удивлялись, как долго сохраняется их ребячий цвет. Ей исполнилось четырнадцать, когда отец вывез ее с матерью и младшей сестрой сюда, в Большегорск - случилось это в первые дни войны, - но еще весь первый год ученья в ремесленном училище косы ее сохраняли этот свой ребячий цвет. А потом, сама не зная почему, она пошла в парикмахерскую - не своего общежития в "Шестом западном", где ее могли увидеть свои ребята и девушки, а в парикмахерскую в "Соснах", где жили тогда ее родители, и попросила отрезать косы по шейку. И когда их отрезали, и вымыли ей голову шампунем, и причесали волосы большим дюралюминиевым гребнем, они сразу легли так, как сейчас. В ту пору она совсем не думала, что найдутся ребята, которым будет жалко этих кос. Ей просто показалось, что волосы начинают желтеть, - возможно, от воды, - и всегда так трудно было вымыть такие длинные, густые волосы. Но волосы вовсе не желтели, а с возрастом приобретали тот непередаваемый словами золотисто-серебряный, переливчатый цвет недоспелого льна, которому суждено было стать их натуральным цветом. Потом Павлуша рассказывал, что ему очень жалко было ее кос, потому что он будто бы уже в те дни заглядывался на нее. Может быть, это была и правда. Но еще больше он любил ее с этими подстриженными волосами, которые причесывала, казалось, сама природа. Когда жене приходилось нагнуться, а потом выпрямиться, и волосы вот так же сами собой подбирались один к одному, Павлуша вдруг обхватывал ее голову своими большими ладонями и говорил: - Ох ты ж, головушка моя! И целовал ее в полуоткрытый рот. А теперь ему, должно быть, все равно было, как складно улеглись ее волосы после того, как она, перегнувшись через какую-то невидимую перевязь под животом, словно поддерживавшую ее тонкий стан в подвешенном положении, с невиданной легкостью и быстротой вымыла полы в столовой и в спальне, и уже кончала переднюю, и вдруг выпрямилась перед мужем. Должно быть, он привык теперь к этим ее необыкновенным волосам и к ее тонкому, девичьему стану, который он мог держать в руках своих, и уже не замечал, как выглядит этот ее прелестный стан среди предметов и людей. И ей даже не в чем было упрекнуть его. Они сошлись такими юными, когда никто из них не помышлял понуждать другого к выбору того или иного рода жизненного поведения; она сама пошла на то, что стало теперь главной причиной ее душевной неустроенности. А Павлуша по-прежнему был добр и ласков, делился с ней всем, что широким потоком вливалось в его жизнь, и даже в минуты размолвок с женой никогда не повышал на нее голоса. Когда она могла поспеть за Павлушей и внешние обстоятельства не препятствовали их желаниям, он охотно вовлекал ее в круг своих новых знакомств, занятий, развлечений. И долгое время она была довольна своей судьбой, пока не увидела, что Павлуша привык к удобствам, которые предоставляет ему избранный ею род жизни, и не хочет и не умеет думать о ее жизни, как она течет безотносительно к его или их совместному существованию. "У всех так", - говорил он теперь, если говорил серьезно. Но она видела, что он считает возможности, отпущенные его жене, большими, чем "у всех", благодаря завоеванному им положению. А чаще всего он отшучивался. Она давно уже подметила в нем эту черту добродушного мальчишеского лукавства, позволявшую ему обходить в жизни многое, что он считал более удобным для себя обойти. В этой его душевной ловкости, легкости, удивительной в человеке, который ежедневным трудом своим доказывал всей стране, на какие усилия он способен, так мало было расчета и столько желания не омрачать радости жизни, что эта его черта нравилась людям, нравилась и жене его. Тем безоружнее она оказалась перед мужем, когда это свойство обернулось против нее же. Кто больше, чем она, знал, что за последний год он уже не имел возможности учиться, как учился раньше, и только самолюбие мешало ему признаться даже самому близкому другу Коле Красовскому, признаться даже ей, жене, каким беспокойством отражается это в его душе! Но Павлуша так много вращался теперь среди людей более опытных и образованных, столько бывал на разных пленумах, съездах, конференциях, так часто его вызывали в областной центр и даже в Москву, что он набрался всякой всячины, дававшей ему возможность выглядеть более знающим человеком, чем он был, даже перед женой. В то время когда она, не подымая головы, своими тонкими белыми руками размашисто и сильно водила мокрой тряпкой справа налево и слева направо по полукругу и жаловалась Павлуше на унизительность своего положения, он вдруг сказал ей: - Ей-богу, Тинка, ты рассуждаешь, как жена Егора Булычова! Как это она говорила? "Не за того приказчика я замуж вышла"... Может, и ты не за того приказчика замуж вышла? Ты еще молодая, не поздно переменить... Он сказал это, как всегда, не вкладывая в свои слова никакого жизненного значения, а только, чтобы отшутиться и получить возможность уйти. И тогда жена шлепнула этой мокрой тряпкой у его ног, и они остановились друг против друга. Младший сынишка, полутора лет, такой же белоголовый, как мама в детстве, должно быть удирая от старшего брата, внезапно выбежал на тонких беленьких ножках из столовой, сиявшей утренним солнцем, выбежал на влажный пол передней, поскользнулся, упал на попку и на затылок и пронзительно громко заплакал. Из рук его выпала продолговатая коробка, и белые клюковки в сахаре раскатились по полу. Как это часто бывает в рабочих семьях, где взрослые когда-то сами росли без родительского глаза и вот этак падали и привыкли не придавать значения тому, что дети падают, ни мать, ни отец не бросились к ребенку. Мать не столько услышала, сколько всем своим сердечным опытом почувствовала, что ребенок упал не опасно для него, и даже не оглянулась. А отец на одно мгновение перевел взгляд на раскатившиеся по полу белые клюковки. Он стоял перед женой с мальчишеским, виноватым и добрым выражением, немного медвежеватый и в то же время ловкий, весь какой-то уютный, круглый - в плечах и особенно по манере держать сильные руки, округлив их в локтях. Выцветшая от солнца, когда-то темно-серая двойка в то время, когда они поженились, была его парадным костюмом. Теперь это была обычная его одежда, в которой он летом ходил на работу, заправив брюки в порыжелые сапоги с короткими широкими голенищами. Единственный вид щегольства, какой он себе позволял, когда шел на работу, - это обязательно свежая, совершенно свежая, на этот раз голубая рубашка с отложным воротничком, расстегнутая на две пуговички у шеи. В открытом треугольнике груди так обильно курчавились волосы, что даже закрывали отстегнутые краешки рубашки. Кепка, еще более выцветшая, чем костюм, была по манере Павлуши немножко больше, чем положено, надвинута на лоб. Жена не могла видеть, но она увидела и даже точно коснулась его круглого затылка, обросшего мягкими русыми волосами, чуть рыжеватыми и чуть курчавившимися. Это было самое юное и самое мальчишеское из всего юного и мальчишеского, сохраненного им почти нерушимо с тех самых пор, как они познакомились, когда он учился в пятнадцатом ремесленном училище, а она - в четвертом. Она снова увидела мужа таким, каким его любила, и все, что так мучило ее, опять ничем не разрешилось. - Ах, Павлуша!.. - сказала она голосом, полным невыразимой печали. - Ну что ты, Тинка, право, разве же я серьезно! - сказал он, поняв, что она отступила. Валька, ловкий круглый увалень, весь в отца, вкатился в переднюю, подхватил младшего брата под мышки и молча поволок его, ревущего, в столовую. - Эй вы, артисты! Некогда мне сапоги снимать, а не то добрался бы я до ваших ушей, - не повышая голоса, сказал Павлуша. - Тинка, ну видишь? - И он, еще больше округлив руки в локтях, указал жене на свои сапоги и на вымытый пол передней. - Посмотри, в самом деле, не зашибся ли? Она инстинктивно боялась коснуться мокрыми руками розового халатика, но ей вовсе было не жалко этого халатика, и теперь она обтерла о него руки, проведя по бедрам, снизу вверх и сверху вниз, лицевой и тыльной сторонами ладоней. Она сделала это уже на ходу, она уже была возле детей. Она подхватила младшего, Алешку, на руки, утерла ему нос углом халатика, обнажив на солнце белую ногу, тонкую у щиколотки и неожиданно полную, женственную у бедра. В этом наивном материнском движении сказалась и привычка к мужу, человеку настолько близкому, кого и в голову не может прийти стесняться. Он и в самом деле не обратил внимания на жест ее. Он удовлетворенно смотрел, как жена легко перенесла Алешку на левую руку и, присев на корточки, подняла с полу коробку, вложила эту коробку в пальцы левой руки, а правой начала собирать конфетки, приговаривая: - А! А!.. Какие ладненькие!.. А! А!.. Алешка продолжал реветь, и мать сунула ему в рот клюковку в сахаре. В своей семье, семье Борозновых, Тина с детства была приучена к чистоте и опрятности. В ремесленное училище она, как и Павлуша, поступила уже с семилетним образованием. Но никто и никогда не учил Тину, как обращаться с детьми и как их воспитывать. И она не видела ничего предосудительного в том, чтобы сунуть в рот плачущему ребенку конфетку с пола. Не видел в этом ничего предосудительного и Павлуша. Алеша засосал конфетку и замолчал. Мать спустила его на пол, продолжая собирать белые клюковки. Валька, полные загорелые ноги и руки которого несли на себе следы ушибов разной степени давности, следы глубоких засохших царапин и царапин легких, прочертившихся белым по загару, внимательно наблюдал за руками матери, иногда с опаской, лукаво взглядывая на отца и воинственно - на младшего брата. - То-то, артисты! - сказал Павлуша. - Смотрите мне, слушаться матери и не реветь!.. Я пошел, Тина! Он опять легко обошел все самое трудное, что встало между ними; Тина, сидевшая в другом конце передней на корточках, взглянула на мужа растерянно и скорбно, по-детски. Он сделал вид, что не заметил ее взгляда. Он смотрел в распахнутые двери в кабинет. И вдруг лицо его изменилось. Теперь, когда смолкли голоса детей и взрослых, тяжелый храп Федора Никоновича господствовал над всеми звуками в квартире и над теми, что доносились с улицы. После вчерашней выпивки, после буйных песен, излюбленных отцом, после верчения на радиоле пластинок с джазом Утесова и подпевания Утесову, в чем отцу больше помогал Захар, после того как отец и брат несправедливо обвиняли Павлушу и кричали на него хриплыми голосами, - после всего этого отец крепко спал теперь на диване в кабинете Павлуши. Он спал на спине, в несвежем грубом белье, со сползшей на пол простыней, - ночью было так душно, что его укрыли только простыней, - спал с открытым ртом, выставив рыжеватые жесткие усы. Из растворенного окна лились в кабинет потоки света, еще не жаркого, но ослепительного света раннего июньского утра, и в этом чистом свете громадное лицо отца с закрытыми глазами и открытым ртом, изрезанное морщинами по каким-то немыслимым диагоналям, выглядело страшным. У Павлуши задрожала нижняя челюсть. Сильными, поросшими волосами пальцами он крутнул ручку дверного замка и, не взглянув на жену, вышел на лестницу. II Отец приехал вчера. Он уже лет шесть как не работал, хотя был еще силен, а жил тем, что поочередно ездил гостить ко всем сыновьям и дочерям. После того как Павлуша, четвертый и самый младший из сыновей, прославил фамилию Кузнецовых и в дом Павлуши пришел достаток, отец особенно часто ездил к нему. Федор Никонович бывал неизменным гостем младшего сына в те дни зимы, когда производилась ежегодная выплата за выслугу лет, тем более что в эти дни и третий сын, Захар, представлял такой же интерес для родителя, но Павлушу Федор Никонович не забывал и в другие времена года. Не столько по родственному чувству, сколько по привычке быть добрым, когда есть возможность, а еще больше по тому самому свойству, подмеченному женой, - с естественной легкостью обходить трудности жизни, которые удобней обойти, - Павлуша старался не вдумываться в отношения, складывавшиеся между ним и отцом. И впервые за эти пять лет жизни с Тиной Павлуша почувствовал, какая страшная связь была между тем, что он только что увидел на диване в кабинете, и тем, как жена Тина своими тонкими руками возила по полу набухшую водой тряпку и вдруг бросила эту тряпку под ноги Павлуше. Закрыв за собой дверь, Павлуша остановился на площадке лестницы. Скоро отец проснется и, в нижнем белье, босой, нечесаный, протащится в ванную, долго будет рычать под холодным душем; потом придет Захар, у которого сегодня выходной день, - они потребуют опохмелиться и уже не выйдут из-за стола до прихода Павлуши. А Тина будет их поить, кормить, молча снося двусмысленные шутки Захара и помыкательство властного, взбалмошного свекра. И Павлуше стало нестерпимо жалко жену. Он видел ее синие глаза с этим растерянным и скорбным детским выражением, и ясное, чистое видение дней дальних, дней совсем еще юных встало перед ним. Оно возникло на одно лишь мгновение, это далекое видение дней ранней юности, - оно и тогда, в жизни, длилось одно мгновение, а все остальное было обычным, житейским. ...Он - первый, за ним - Коля Красовский, за Колей все ребята их группы, все будущие подручные сталеваров, все с заплечными мешками или чемоданчиками, все преисполненные восторга даже не оттого, что их переводят из барака в настоящее общежитие, а из извечной мальчишеской страсти к переменам, ворвались в девятый подъезд знаменитого "Шестого западного" и с гоготом и свистом помчались вверх по лестнице. Ему и Коле, конечно, хотелось первыми очутиться в комнатке, в которой они будут жить теперь вдвоем. Они не взбежали, а взнеслись на верхний этаж; Павлуша, полуобернув голову, едва успел спросить: - Какая, он сказал, четвертая слева? - Четвертая! - вскричал Коля, утративший всю свою скромность. Павлуша уже был у двери и дернул за ручку и тут же отпустил ее. Дверь не то что распахнулась, она загрохотала, ударившись ручкой о стену, и вся сотряслась, а со стены посыпалась штукатурка. Павлуша шагнул в комнатку... Комнатка была уже занята. Дом оправдывал свое название - одного из домов западной группы: солнце, склонявшееся к закату, стояло в открытом окне, занавешенном понизу белыми занавесками. Запах одеколона, а может быть душистого мыла, чувствовался в воздухе, пронизанном горячим светом летнего вечера. Подушки, взбитые так воздушно, как может взбить их только женская рука, покоились одна на другой на кровати, примыкавшей к окну, - целых три подушки, если считать "думку", хотя всем известно, что ремесленнику полагается только одна подушка. А на ближней кровати у стены, разложив подушки по ширине изголовья, спали две девушки: одна - крупная темная шатенка в яркой оранжевой кофточке и черной юбке, а другая - тоненькая, почти девочка, вся беленькая - в белом платье, белых носочках и с длинными белыми косами, волнисто изогнувшимися по байковому одеялу за ее спиной. Изящная головка тоненькой девушки покоилась на плече старшей подруги. Нежной рукой своей она доверчиво обнимала старшую подругу за талию, другая же ее рука была очень уютно поджата под грудь. А старшая, в оранжевой кофточке, свободной полной рукой, с крупной красивой кистью, бережно укрывала младшую, как крылом. Павлуша сразу узнал этих девушек, из четвертого: они учились на токарей. Он представил себе, как часам к пяти они пришли с работы в громадных, похожих на цех завода мастерских своего училища, где, должно быть, точили мины, - пришли, освежились под душем, переоделись, наскоро поели в столовой так хорошо знакомого и Павлуше военного супа, а потом вернулись в свою комнатку и впрыгнули обе в кровать: им не терпелось поделиться чем-нибудь, набежавшим за день, что не имело отношения ни к ученью, ни к производству, ни к общественным обязанностям. Они разговаривали вполголоса или шепотом, хотя были только вдвоем; иногда то одна, то другая припадала губами к уху подруги, и лица их принимали то смущенное, то любопытствующее, то загадочное выражение; а то вдруг обе прыскали смехом в подушку. Они даже разрумянились от этого разговора. А потом одна и другая начали зевать и не заметили, как уснули обнявшись. В тот момент, когда Павлуша шагнул в комнатку, девушка в оранжевой кофточке сняла с младшей подруги полную руку и повернула на Павлушу и на Колю, часто дышавшего над плечом товарища, черные глаза, в которых за какие-нибудь две-три секунды сменились выражения удивления, гнева, насмешки и, наконец, издевки. Павлуша представил себя глазами этой девушки - и его всего обдало жаром, как из мартена, даже плечи и руки его побагровели. Он и Коля принадлежали к поколению учеников второго года войны, поколению, на которое уже не хватало ни форменных фуражек, ни курточек с металлическими пуговицами, ни ремней с бляхами "РУ". Оно училось не за партами, не в мастерских, оно училось, работая наравне со взрослыми у рудных дробилок и промывочных машин, на шихтовке материалов для агломерата, кокса, чугуна, стали, у грохотов и транспортеров, на кранах и под бункерами, у печей всех родов и видов, в литейных дворах, пролетах, канавах и у прокатных станов. Все самое черное - пыльное, мокрое, грязное, жаркое, дымное, - вся преисподняя величественного производства была уделом этого поколения прежде, чем оно получило свою квалификацию. Вступая в смену, оно надевало одежду, не гнущуюся от кристаллов застарелого пота, и достойно носило эту одежду свои восемь, а то и шестнадцать, и, если нужно было, все двадцать четыре часа, и уже на десятой минуте пот сочился из одежды, как из губки. А у себя в общежитии это поколение одевалось кто во что горазд. На Павлуше был вылинявший гимнастический тельник, прилипавший к телу, - полуобнаженная грудь, уже начавшая обрастать волосами, вздымалась и опускалась после стремительного бега. Голые, увлажненные руки с чрезмерно развитыми мышцами Павлуша держал на весу, как борец, - в одной руке был чемоданчик. Кепка, столько вобравшая в себя всего на производстве, что сама казалась металлической, была по манере Павлуши насунута на лоб. А девушка в оранжевой кофточке говорила с непередаваемой издевкой в голосе: - Вставай, Тинка, женихи приехали - уже с чемоданами! Этого, волосатого, ты бери себе, а я возьму того, скромненького, ой, как он запыхался, бедненький! Теперь, девять лет спустя, стоя на площадке лестницы, Павлуша видел только покоившуюся на плече подруги белую головку, видел строгую линию, отделявшую волосы от тронутого нежным загаром лба и виска, видел длинные косы, вольно струившиеся по одеялу за плечами девушки. Когда она проснулась, она шевельнула золотистыми ресницами и осталась недвижима, будто замерла. А потом медленно повернула голову, и подняла ресницы, и посмотрела на Павлушу синими глазами. Она не испугалась. Глаза были ясные, спокойные и смотрели на Павлушу с доверчивым выражением... Если бы близкие люди в дни размолвок умели угадывать все, что происходит в душе одного и другого, сколько уловили бы они под житейским мусором глубоких, чистых душевных движений, идущих навстречу, словно ищущих друг друга! Если бы люди умели понимать эти глубокие встречные движения и не боялись доверяться им, сколько было бы сбережено на свете душевных сил, растрачиваемых понапрасну, сколько правды, добра, так часто бесследно умирающих в непонятом человеческом сердце, было бы излито, сколько счастливых и простых решений нашли бы близкие люди в положениях, кажущихся порой безвыходными!.. Павлуша поднял руку - постучать в дверь - и посмотрел на часы: они показывали семь. Как ни поздно он лег вчера, он предупредил жену, чтобы она разбудила его на час раньше обычного: ему хотелось внезапно появиться у печи в тот самый момент, когда Муса Нургалиев, товарищ Павлуши и Коли Красовского, старший по возрасту и наиболее опытный, хотя и наименее грамотный в их прославленной тройке, будет готовить плавку к выпуску. По состоянию печи, какою Павлуша все чаще принимал ее от Нургалиева, он подозревал, что Муса, поддавшись недоброй игре, начал втихомолку работать на показное выдвижение себя за счет товарищей: смена Павлуши уже не раз работала на сниженном ходу, исправляя баловство Нургалиева - для Красовского. Самолюбивый и хитрый Муса, сталевар старой выучки, был неуязвим, когда дело касалось одних только подозрений да объяснений. И Павлуша хотел сегодня исподволь, не допуская и малейшего зазора в их дружбе, пригнанной годами и столь же прославленной, как их мастерство, проверить работу Мусы. Жена знала, почему он так торопится, но не удержалась и еще на кухне, пока кормила Павлушу, начала свой трудный семейный разговор. И вот Павлуша опоздал к плавке Мусы; он едва успеет на "сменно-встречный", и то, если поедет на трамвае. И Павлуша не постучал в дверь, как ему хотелось и как, он чувствовал, должен был поступить, а быстро побежал вниз по лестнице, слегка прихватываясь на поворотах за перила. III Но было бы лучше, если бы он вернулся, хотя бы на два слова. Конечно, она была еще не на пределе возможного навинчивания, эта струна, которую они исподволь подвинчивали и подвинчивали весь последний год, - она была еще не на пределе, но была уже так туго натянута, что почти не звенела. Машинально Тина добрала конфетки с пола и несколько секунд еще посидела так, на корточках. Алешка дососал свою клюковку и потянулся руками к коробке; прозрачные пальчики ребенка шевелились, как лепестки подводного цветка. Валька терпеливо ждал, когда коробка снова окажется у Алешки и можно будет повторить попытку овладеть ею. Мать, не глядя, сунула ее в шевелившиеся пальчики Алешки, и они так и вцепились в эту чудесную коробку. Но на лице Алешки появилось не выражение жадности, а очень человеческое выражение чистой радости. Солнце освещало и эту невинную радость ребенка, сиявшую в его синих глазенках, в улыбке, показавшей первые зубки, и уныло-ожесточенное лицо матери, сидевшей на полу на корточках. И вдруг выражение страдания прошло по лицу Тины; она вскочила и, не обращая внимания на детей, пронеслась через столовую на открытый балкон. Сплошной поток света, мчавшийся навстречу Тине по сверкающим крышам, ударил ей в лицо. Загущенные волосы ее цвета льна и меда вспыхнули и расплавились, - она остановилась ослепленная. Новый четырехэтажный дом, в котором они жили, угловой в квартале 16 В, восточной своей стороной выходил на улицу Короленко, а южной - на широкий пустырь, где должен был пройти проспект Металлургов. С балкона открывалась сквозная - от ворот с улицы Короленко до ворот на улицу Чехова - анфилада дворов противоположного квартала с зелеными скверами и детскими площадками с кучами желтого песка. И сквозь эту анфиладу дворов можно было видеть вдалеке, на той стороне улицы Чехова, в четвертом этаже углового дома, точно такую же квартиру с балконом, как и та, в которой жили Тина с Павлушей, - в ней жил председатель Большегорского исполкома Воронин. На углу того дома возвышалась такая же, как и на их доме, прямоугольная башенка с круглой беседкой, но из-за крыш зданий отсюда видна была только верхняя половина беседки с ослепительно белым куполом, - казалось, в небесной голубизне кто-то опускается среди зданий на парашюте. Но Тина ничего этого не видела. Ей нужно было успеть увидеть его, увидеть хотя бы со спины, чтобы его еще можно было окликнуть. Быстрым взглядом она окинула уходившую полого вверх просторную асфальтированную улицу, обсаженную молодыми карагачами. Обычно часов с восьми утра и до позднего вечера улица Короленко, как и все улицы этого нового города на Заречной стороне, были усыпаны ребятами всех возрастов: им больше нравились эти просторные асфальтированные улицы, чем разбитые на скверики и площадки квартальные дворы, где ползали по песку меж клумб с цветами совершеннейшие крошки под наблюдением старших сестренок или бабушек, еще державших на руках спеленатого грудного или возивших его, спящего с соской во рту, в коляске взад и вперед по песчаной дорожке. Но сейчас было еще рано для уличных игр детей, сейчас вверх по улице Короленко - больше по середине, чем по боковым пешеходным дорогам за карагачами, - шли на работу взрослые мужчины и женщины, шли в этой ближней части улицы по одному, по двое, по трое, а дальше уже цепочками, группами, а ближе к площади имени Ленинского комсомола, где была остановка трамвая, - сливающимися потоками. Муж еще не вышел из ворот под домом; Тина перегнулась через перила и стала ждать. Но еще раньше, чем она его увидела, она услышала его сильный грубовато-веселый голос и смеющиеся голоса женщин. Один из женских голосов она не только узнала, - было удивительно и больно, что именно его она услышала сейчас. И в самом деле, первой из ворот вышла ее бывшая подруга по ремесленному училищу Васса Иванова. Полуобернув голову в сдвинутом немного на затылок темно-малиновом платке, Васса - по уже сложившейся привычке обращения с молодыми мужчинами - смелым, резковатым и все-таки немножко заигрывающим голосом насмешливо выговаривала что-то Павлуше и, надо полагать, попала в самую точку: Павлуша, подняв к плечам согнутые руки, отмахивался одними ладонями, как ластами, крутил головой и все повторял: - Не говори, не говори, не говори!.. Другую вышедшую из ворот женщину, Соню Новикову, Тина тоже знала. По окончании ремесленного училища Тина и Васса зачислены были в вальце-токарную группу при цехе, объединявшем три прокатных стана - мелкосортный, штрипсовый и проволочный, - и приданы были к проволочному стану. У токарей не было там даже отдельного помещения, они работали сбоку, в пролете, где расположен был этот необыкновенно изящный автоматический стан-красавец, и работа девушек по обработке валков неотрывна была от всей работы прокатчиков. Соня Новикова, старший оператор этого стана, теперь уже тридцатилетняя вдова, не шла, а плыла на полкорпуса впереди Павлуши и смеялась, закинув голову и косясь не на смешные движения Павлуши, а чтобы перехватить его взгляд. Тонкий, как из молочного крема, шерстяной платок-паутинка был вольно повязан, точно небрежно накинут на ее светлые волосы, - ох, Тина могла бы рассказать, сколько секунд отнимает у Сони эта небрежность перед зеркалом! Удивительно было не то, что Павлуша и обе женщины, идя на работу, сошлись во дворе: Васса и Соня жили в этом же квартале 16 В. И не только то было больно Тине, что Павлуша мог смеяться с чужими женщинами после всего, что произошло между ним и Тиной. Удивительно и больно было, что Павлуша столкнулся во дворе с когда-то самой любимой подругой Тины в такой момент, когда воспоминания, связанные с их девичьей дружбой, и послужили главным толчком к сегодняшней ссоре. Летом сорок шестого года, после того как Тина и Павлуша зарегистрировались в загсе Кировского района и свадьба была уже отпразднована, Тина должна была перейти в комнатку к Павлуше, а Коля Красовский, по добровольному его согласию, - в общую, на двенадцать человек, комнату общежития все в том же "Шестом западном". Васса помогала Тине уложить платье, белье, все ее "доброе", как называли это на родине Тины, и обе они, боясь, чтобы не прорвалось слезами все, что томило их души, не глядя друг на друга, деловито сновали по комнатке, а их аккуратные руки действовали с такой необыкновенной споростью, какая в подобные переломные минуты жизни возможна только у женщин. Тина все еще находилась в том возбужденно-счастливом состоянии, которое сопровождало ее все эти дни. Но странно ей было, что она в последний раз ходит по этой комнатке, как одна из ее хозяек, а завтра уже будет приходить сюда, как гостья. Тина смутно чувствовала, что они не просто укладывают ее вещи, белье, а что и она и любимая подруга, с которой они прожили душа в душу четыре года, выделяют из того, что казалось общим, ее - Тины - более счастливую долю. Впервые так наглядно Тина сознавала значительность перемены, совершавшейся в ее жизни, и испытывала волнение, похожее на страх. Ей было жаль этой жизни, которую они так деловито, безмолвно разрушали сейчас своими руками, жаль было и себя и Вассу, и невозможно было избавиться от мучительного чувства какой-то своей вины перед подругой. Чем ближе подходила минута прощания, - а Тина знала, что, хотя им предстоит еще вместе работать и жить под той же родной крышей "Шестого западного", они все-таки должны будут как-то проститься, - тем больше Тина страшилась этой минуты. И никогда не могла она потом простить себе, как, не выдержав душевной муки, она, Тина, вдруг заговорила в том же тоне неестественной деловитости, в каком они говорили об укладываемом белье, платьях: - Васса, а подумала ли ты, кого взять в комнату вместо меня? А то вселят такую, знаешь, что и не рада будешь; найдутся любительницы, наверно, уже в очереди стоят! Васса выпрямилась всем корпусом и повернула на Тину свое немного асимметричное броско красивое лицо, затемнившееся несвойственным ему мрачным выражением. Но Тина не замечала этого выражения и продолжала все тем же деловитым голосом: - Сейчас, знаешь, какая нужда в жилье, никто с тобой не посчитается! А ты пойди к Бессонову - к нашему-то не ходи, он все равно не поможет, а пойди к Бессонову, он нас знает, попроси, чтобы переселили к тебе нашу подсменщицу, - она, знаешь, намекала. А хочешь, я скажу Павлуше, он к Сомову пойдет, - Сомов, знаешь, как Павлушу ценит!.. Было даже удивительно, как Тина, такая скромная, уверенно называла эти большие фамилии - главного инженера, в прошлом начальника их цеха, даже фамилию самого директора комбината, а теперешнего начальника цеха называла просто "нашим". Это говорила уже не она, это Павлуша говорил ее устами. Если бы Васса услышала только это, она сразу подметила бы в этом смешное, и не уйти бы подружке от ее острого языка. Но Васса расслышала в словах Тины то самое, что они и означали: что ее, Вассу, покидают и жалеют. И с прозорливостью любящей и брошенной женщины Васса вдруг сказала: - Разве ты уйдешь с работы? Тина смутилась. Она никогда не краснела, если смущалась, - смутились ее чистые синие глаза, она даже не нашлась, что ответить. Все эти дни, пока крутилась свадебная карусель, как-то само собой подразумевалось между подругами, что работа их будет идти по-прежнему. И как же могло быть иначе: они настолько связаны были в работе, что уход одной из них неизбежно подводил другую. Большинство подруг, окончивших, как и они, четвертое ремесленное по токарной группе, работало на малых станках обычного типа, так называемых "дипах" - "ДИП-200", "ДИП-300". Из молодежи, работающей и ныне на этих станках, мало кто задумывается над тем, что означает это "дип", звучащее, как название иностранной фирмы. Означает же оно "догнать и перегнать". Тина и Васса и их третья сменщица-подружка, единственные среди женщин-токарей на заводе, освоили станок по обработке валков прокатных станов и в соревновании вышли на первое место среди токарей, хотя вальце-токарные станки до сих пор считаются физически непосильными для женщин. Но как ни велико было удовлетворение, получаемое Тиной от соревнования, оно не могло принести ей, девятнадцатилетней девушке, такого счастья, как выпавшее ей счастье любить и быть любимой. Вся ее жизнь теперь была отдана Павлуше. И так сладка была Тине ее зависимость от счастья жизни с Павлушей, что ей казалось совсем неважным и ненужным думать о том, как сложится ее трудовая жизнь. Но она понимала, что этим невозможно поделиться ни с кем из людей, а сказать так Вассе, которая еще не испытала этого счастья, хотя была на год старше, было бы просто бесчеловечно. Вот почему Тина смутилась и не нашлась, что ответить. И большая душа Вассы, скрытая от людей под ее, Вассы, резковатой, насмешливой манерой, вдруг прорвалась слезами. Все четыре года, что они дружили, Тина не видела ее плачущей, - впервые Васса заплакала при большом стечении народа, когда справляли свадьбу у родителей Тины, а теперь это опять приключилось, - слезы так и брызнули из ее черных глаз. - Лучше бы уж ты молчала! - говорила она со страстью. - Думаешь, я не знаю, на что повернулись твои мысли? Говоришь, будто оправдываешься! Ты думаешь, я тебя осуждаю? Молчи, потому что я тебя не осуждаю! Я не раз думала - думала уже давно, а как же мы будем жить, если кто из нас выйдет замуж? Я думала: а вдруг это случится со мной первой? Я сама себе никогда не могла ответить, как же я буду жить замужем. И я тебя не осуждаю... Что ж, тебе выпал первый черед, - сказала она, с видимым усилием преодолевая в себе чувство, которого не хотела бы показать Тине, и губы ее самолюбиво задрожали. - Теперь ты будешь при муже - и пойдут наши пути в разные концы, такие разные, что ни повидать, ни голоса услыхать! Так не сватай же мне, кого самой не нужно! Пусть вселяют ко мне кого хотят... По крайности я буду знать, что осталась сама по себе... если уж тебя нет и никогда не будет... - добавила Васса, и слезы опять залили ее смуглое лицо. Если бы Тина в эти дни не была так полна собой, она догадалась бы, что не о ней одной плакала Васса, что не только к ней, Тине, относились слова "осталась сама по себе", "тебя нет и никогда не будет". Но Тина все это отнесла только к себе: она бросилась к Вассе, обняла ее и говорила о том, что никогда не оставит любимой подруги, что все, все у них пойдет по-прежнему. Но они обе не знали, как это все будет на самом деле. Тина ушла с работы через четыре месяца после этого разговора, в начале первой беременности. Она трудно переносила и первую и вторую беременность, но первая была для нее особенно тяжелой. По нескольку раз на день она бросала на соседа станок в ходу и бежала через подъездные пути в уборную, где, содрогаясь от рвотных спазм, обливаясь потом и слезами и еще большие испытывая муки стыда перед случайными женщинами, поддерживавшими ее под руки, выстаивала над осыпанным известкой глазком, боясь, что только отойдет от него, как все начнется сначала. И она первая сказала мужу, что не в силах переносить это на глазах у людей. - Конечно, зачем тебе мучиться, будто мы не обойдемся без твоих синеньких! - сказал Павлуша, очень ее жалевший. Он сказал "синеньких" - это было еще до денежной реформы. И он, переговорив где нужно, устроил так, что ее отчислили с работы. А Васса осталась в той же вальце-токарной группе при цехе, где катались проволока, штрипсы и мелкосортный металл. Васса все не выходила замуж, и это было даже удивительно: она всегда вращалась среди ребят. А потом она подружилась с Соней Новиковой, и та незаметно вошла в жизнь Вассы так глубоко и полно, что вытеснила даже память о Тине. Раньше Соня с маленьким сыном жила в скученном бараке в Никитьевском поселке, - муж ее, лейтенант саперных войск, погиб в Курской битве. А потом подруги получили вместе двухкомнатную квартиру - тогда же, когда Павлуша с Тиной получили свою трехкомнатную. Это было памятное событие на Заречной стороне: квартал 16 В первый строился не отдельными зданиями, а как цельный комплекс, и, едва его покинули маляры, все жильцы, несколько сот семейств с сонмом детей, въехали в свои квартиры почти в один день. Павлуша и обе женщины, весело его атаковавшие, прошли под балконом. Павлуша шел своей развалистой, но легкой походкой, мягко загребая руками и оборачивая смеющееся лицо то к одной, то к другой женщине. Невозможно было окликнуть мужа, не унижая себя; Тина только смотрела ему вслед. Они нагнали вышедшего из ворот немного пораньше машиниста портального крана углеподготовки Александра Гамалея, и Соня Новикова сразу переключилась на пожилого Гамалея, более подходящего ей по возрасту. Дальше по улице к ним присоединились еще несколько мужчин, которых Тина тоже знала, - самый молодой из них, выбежавший из калитки в ограде вдогонку за товарищами, сзади закрыл Павлуше глаза и повис у него на плечах. Они весело здоровались между собой за руки, обменивались шутками, которые обратились на двух незамужних женщин, как только мужчины почувствовали свой перевес. Но ни Васса, ни Соня не только не смущались, а становились все свободней и оборотистей в окружении мужчин, - даже отсюда можно было догадаться, что они не дают спуска. И долго еще, когда людской поток поглотил их, видела Тина круглый, мальчишеский затылок своего мужа. У нее все время подкатывало к горлу, но это были не слезы. Она давно уже не плакала: она пережила девичьи слезы и еще не обрела слез женщины. Но ей очень хотелось, чтобы Павлуша оглянулся. Метрах в двухстах навер