ой мысли, что он до конца жизни останется лесничим. Он мечтал дать хорошее образование сыну и дочери и вывести их в люди. Но, когда теперь в сердце к нему закрадывалась мысль о том, что прошлое его может остаться неизвестным и у него сохранится возможность так же служить лесничим при немцах, - им овладевали такая тоска и отвращение, что ему, крупному, сильному человеку, хотелось драться. В это же самое время сын его, Виктор, находился в состоянии крайней обиды и оскорбления за Красную Армию. Он с детства обожал Красную Армию и ее командиров и с первых же дней войны готовился к тому, чтобы принять участие в войне как командир Красной Армии. Он был руководителем военного кружка в школе и проводил военные занятия и физические упражнения в кружке под дождем и на морозе, как учил этому Суворов. Отступление Красной Армии, конечно, не могло пошатнуть в глазах Виктора ее престижа. Но обидно было, что ему своевременно не удалось попасть в Красную Армию командиром, а между тем, будь он теперь командиром Красной Армии, она, несомненно, не попала бы в такое тяжкое и горестное положение. Что же касается его судьбы при немцах, то о ней Виктор просто не думал, целиком полагаясь на отца и на друга своего Анатолия Попова, который во всех трудных случаях жизни" умел найти что-нибудь неожиданное и абсолютно правильное. А друг его Анатолий всей душой болел за отечество и, молча покусывая ногти, всю дорогу думал о том, что же ему, Анатолию, теперь делать? За время войны он столько прочел докладов на комсомольских собраниях о защите социалистического отечества, но ни в одном из докладов не мог выразить еще и того ощущения отечества, как чего-то большого и певучего, какой была его, Анатолия, мама, Таисья Прокофьевна, с ее рослым, полным телом, лицом румяным, добрым и с чудными старинными казачьими песнями, которые она певала ему с колыбели. Это ощущение отечества всегда жило в его сердце и исторгало слезы из глаз его при звуках родной песни или при виде потоптанного хлеба и сожженной избы. И вот отечество его находилось в беде, такой беде, что ни видеть это, ни думать об этом нельзя было без острой боли сердечной. Надо было действовать, действовать немедленно, но - как, где, с кем? Такие мысли в большей или меньшей степени волновали всех его товарищей. И только Уля не имела сил думать ни о судьбе родной земли, ни о личной своей судьбе. Все, что она пережила с того момента, как увидела пошатнувшийся копер шахты No 1-бис: прощание с любимой подругой и с матерью, этот путь по обожженной солнцем, вытоптанной степи и, наконец, переправу, где в этой окровавленной верхней части туловища женщины с красным платком на голове и в мальчике с вылетевшими из орбит глазами точно воплотилось все пережитое ею, - все это снова и снова, то остро, как кинжал, то тяжко-тяжко, как жернов, поворачивалось в кровоточащем сердце Ули. Всю дорогу она шагала рядом с телегой, молчаливая, будто спокойная, и только эти черты мрачной силы, обозначившиеся в ее глазах, ноздрях, губах, выдавали, какие бури волнами ходили в душе ее. Зато Жоре Арутюнянцу было совершенно ясно, как он будет жить при немцах. И он очень авторитетно рассуждал вслух: - Каннибалы! Разве наш народ может с ними примириться, да? Наш народ, как в прежде оккупированных немцами местностях, безусловно возьмется за оружие. Мой отец - тихий человек, но я не сомневаюсь - он возьмется за оружие. А мать, с ее характером, та безусловно возьмется за оружие. Если наши старики так поступают, как же мы, молодежь, должны поступать? Мы, молодежь, должны взять на учет - выявить, потом взять на учет, - поправился Жора, - всех ребят, кто не уехал, и немедленно связаться с подпольной организацией. Мне по крайней мере известно, что в Краснодоне остались Володя Осьмухин и Толя Орлов, - разве они будут сидеть сложа руки? А Люся, сестра Володи, эта прекрасная девушка, - с чувством сказал Жора, - она во всяком случае безусловно не будет сидеть сложа руки. Выбрав момент, когда никто, кроме Клавы, не мог их слышать, Ваня Земнухов сказал Жоре: - Слушай, ты, абрек! Честное слово, все с тобой согласны. Но... придержи язык. Во-первых, это дело совести каждого. А во-вторых, ты же не можешь поручиться за всех. А ну, как кто-нибудь невзначай трепанет, что тогда будет - и тебе и всем нам? - Почему ты назвал меня абреком? - спросил Жора, в черных глазах которого появилось вдохновенно-самодовольное выражение. - Потому, что ты черный и действуешь, как наездник. - Ты знаешь, Ваня, когда я перейду в подполье, я обязательно возьму себе кличку "Абрек", - понизив голос до шепота, сказал Жора Арутюнянц. Ваня разделял мысли и настроения Жоры Арутюнянца. Но во все, о чем бы сейчас Ваня ни думал, властно вторгалось чувство счастья от близости Клавы и чувство гордости, когда он вспоминал свое поведение у переправы и снова слышал слова Ковалева: "Ваня, спаси их" - и чувствовал себя спасителем Клавы. Это чувство счастья было тем более полным, что Клава разделяла с ним это чувство. Если бы не беспокойство за отца и не жалобные причитания матери, Клава Ковалева была бы открыто и просто счастлива с любимым человеком здесь, в залитой солнцем донецкой степи, несмотря на то, что на горизонте то там, то тут возникали башни немецких танков, стволы зениток и каски, каски, каски немецких солдат, мчавшиеся над золотистой пшеницей в реве моторов и в пыли. Но среди всех этих людей, так по-разному думавших о судьбе своей и всего народа, было два человека, тоже очень разных по характеру и по возрасту, но удивительно схожих тем, что оба они находились в состоянии небывалого морального подъема и энергической деятельности. Одним из этих людей был Валько, а другим - Олег. Валько был человек немногословный, и никто никогда не знал, что совершается в душе его под цыганской внешностью. Казалось, все в его судьбе изменилось к худшему. А между тем никогда еще его не видели таким подвижным и веселым. Всю дорогу он шел пешком, обо всех заботился, охотно заговаривал с ребятами, то с одним, то с другим, будто испытывая их, и все чаще шутил. А Олегу тоже не сиделось в бричке. Он вслух выражал нетерпение, когда же, наконец, увидит мать, бабушку. Он с наслаждением потирал кончики пальцев, слушая Жору Арутюнянца, а то вдруг начинал подсмеиваться над Ваней и Клавой или с робким заиканием утешал Улю, или нянчил трехлетнего братишку, или объяснялся в любви тетушке Марине, или пускался в длинные политические разговоры с дедом. А иногда он шагал рядом с бричкой, молчаливый, с резко обозначившимися на лбу продольными морщинами, с упрямой, еще детской складкой полных губ, как бы чуть тронутых отзвуком улыбки, с глазами, устремленными вдаль с задумчивым, сурово-нежным выражением. Они были уже не более чем в одном переходе от Краснодона, когда вдруг наскочили на какую-то отбившуюся команду немецких солдат. Немецкие солдаты деловито - даже не очень грубо, а именно деловито - обшарили обе подводы, взяли из чемоданов Марины и Ули все шелковые вещи, сняли с отца Виктора и Валько сапоги и взяли у Валько старинные золотые часы, которые, несмотря на купание, что он перенес, великолепно шли. Душевное напряжение, какое они испытывали в этом первом непосредственном столкновении с немцами, от которых все ждали худшего, перешло в смущение друг перед другом, а потом в неестественное оживление - все наперебой изображали немцев, как они обшаривали подводы, поддразнивали Марину, очень сокрушавшуюся по шелковым чулкам, и даже не пощадили Валько и отца Виктора, больше других чувствовавших себя смущенно в бриджах и в тапочках. И только Олег не разделял этого ложного веселья, в лице у него долго стояло резкое, злое выражение. Они подошли к Краснодону ночью и по совету Валько, полагавшего, что ночное движение в городе воспрещено, не пошли в город, а остановились на ночлег в балке. Ночь была месячной. Все были взволнованы и долго не могли уснуть. Валько пошел разведать, куда тянется балка. И вдруг услышал за собой шаги. Он обернулся, остановился и при свете месяца, блестевшего по росе, узнал Олега. - Товарищ Валько, мне очень нужно с вами поговорить. Очень нужно, - сказал Олег тихим голосом, чуть заикаясь. - Добре, - сказал Валько. - Да стоя придется, бо дюже мокро. - Он усмехнулся. - Помогите мне найти в городе кого-нибудь из наших подпольщиков, - сказал Олег, прямо глядя в потупленные под сросшимися бровями глаза Валько. Валько резко поднял голову и некоторое время внимательно изучал лицо Олега. Перед ним стоял человек нового, самого юного поколения. Самые, казалось бы, несоединимые черты - мечтательность и действенность, полет фантазии и практицизм, любовь к добру и беспощадность, широта души и трезвый расчет, страстная любовь к радостям земным и самоограничение, - эти, казалось бы, несоединимые черты вместе создали неповторимый облик этого поколения. Валько хорошо знал его, это поколение, потому что оно в большой мере было сколком с него самого. - Подпольщика ты вроде уже нашел, - с усмешкой сказал Валько, - а что нам дальше делать, об том мы сейчас поговорим. Олег молча ждал. - Я вижу, ты не сегодня решился, - сказал Валько. Он был прав. Едва возникла непосредственная угроза Ворошиловграду, Олег, впервые скрыв от матери свое намерение, пошел в райком комсомола и попросил, чтобы его использовали при организации подпольных групп. Его очень обидели, когда сказали без всякого объяснения причин примерно следующее: - Вот что, хлопец: собирай-ка свои манатки да уезжай подобру-поздорову, да поживее. Он не знал, что райком комсомола не создавал самостоятельных подпольных групп, а те комсомольцы, которых оставляли в распоряжение подпольной организации, были уже выделены заранее. Поэтому ответ, который он получил в райкоме, не только не был грубым, а был даже, в известном смысле, выражением внимания к товарищу. И ему пришлось уехать. Но в тот самый момент, как прошло первое напряжение событий на переправе и Олегу стало ясно, что уйти не удалось, его так и озарила мысль: теперь мечта его осуществится! Вся тяжесть бегства, расставания с матерью, неясности всей его судьбы свалилась с души его. И все силы души его, все страсти, мечты, надежды, весь пыл и напор юности - все это хлынуло на волю. - Оттого ты так и подобрался, что решился, - продолжал Валько. - У меня у самого такой характер. Еще вчера - иду, а все у меня из памяти не выходит: то, как мы шахту взорвали, то, вижу, армия отступает, беженцы мучаются, дети. И такой у меня мрак на душе! - с необыкновенной искренностью говорил Валько. - Должен был радоваться тому, что хоть семью увижу, с начала войны не видался, - а в сердце все стучит: "Ну, а дальше что?.." Так было вчера. А что ж сегодня? Армия наша ушла. Немец нас захватил. Семью я не увижу. Может быть, никогда не увижу. А на душе у меня отлегло. Почему? Потому, что теперь у меня один шлях, як у чумака. А это для нашего брата самое главное. Олег чувствовал, что сейчас в балке под Краснодоном, при свете месяца, чудно блестевшего по росе, этот суровый, сдержанный человек со сросшимися, как у цыгана, бровями говорит с ним, с Олегом, так откровенно, как он, может быть, не говорил ни с кем. - Ты вот что: ты с этими ребятами связи не теряй, это ребята свои, - говорил Валько. - Себя не выдавай, а связь с ними держи. И присматривай еще ребят, годных к делу, таких, что покремнистей. Но только смотри, без моего ведома ничего не предпринимай, - завалишься. Я тебе скажу, когда и что тебе делать... - Вы знаете, кто оставлен в городе? - спросил Олег. - Не знаю, - откровенно сознался Валько. - Не знаю, но найду. - А мне как вас находить? - Тебе меня находить не надо. Коли б у меня была квартира, я бы ее тебе все равно не назвал, а у меня, откровенно сказать, ее пока что нет. Как ни печально было являться вестником гибели мужа и отца, но Валько решил на первых порах укрыться в семье Шевцова, где знали и любили Валько. С помощью такой отчаянной девчонки, как Любка, он надеялся установить связи и подыскать квартиру в более глухом месте. - Ты лучше дай мне свой адрес, я тебя найду. Валько несколько раз вслух повторил адрес Олега, пока не затвердил. - Ты не бойся, я тебя найду, - тихо говорил Валько. - И коли не скоро обо мне услышишь, не рыпайся, жди... А теперь иди, - сказал он и своей широкой ладонью легонько подтолкнул Олега в плечо. - Спасибо вам, - чуть слышно сказал Олег. С необъяснимым волнением, словно бы несшим его по росистой траве, подходил он к лагерю. Все уже спали, одни лошади похрустывали травою да Ваня Земнухов сидел в головах у спящей Клавы и ее матери, обхватив руками острое колено. "Ваня, друг любимый", - с размягченным чувством, которое у него было теперь ко всем людям, подумал Олег. Он подошел к товарищу и с волнением опустился рядом с ним на мокрую траву. Ваня повернул к нему свое лицо, бледное при свете месяца. - Ну как? Что он сказал тебе? - живо спросил Ваня своим глуховатым голосом. - О чем ты спрашиваешь? - сказал Олег, удивившись и смутившись одновременно. - Что Валько сказал? Знает он что-нибудь? Олег в нерешительности смотрел на него. - Уж не думаешь ли ты со мной в прятки играть? - сказал Ваня с досадой. - Не маленькие же мы в самом деле! - К-как ты узнал? - все более изумляясь, глядя на друга широко раскрытыми глазами, шепотом спросил Олег. - Не так уж мудрено узнать твои подпольные связи, они такие же, как и у меня, - сказал Ваня с усмешкой. - Неужто ты думаешь, что я тоже не думал об этом? - Ваня!.. - Олег своими большими руками схватил и крепко сжал узкую руку Земнухова, сразу ответившую ему энергичным пожатием. - Значит, вместе? - Конечно, вместе. - Навсегда? - Навсегда, - сказал Ваня очень тихо и серьезно. - Пока кровь течет в моих жилах. Они смотрели друг другу в лицо, блестя глазами. - Ты знаешь, он пока ничего не знает. Но сказал - найдет. И он найдет, - говорил Олег с гордостью. - Ты ж смотри в Нижней Александровке не задержись... - Нет, об этом не думай, - решительно тряхнув головой, сказал Ваня. Он немного смутился. - Я только устрою их. - Любишь ее? - склонившись к самому лицу Вани, шепотом спросил Олег. - Разве о таких вещах говорят? - Нет, ты не стесняйся. Ведь это же хорошо, это же очень хорошо. Она т-такая чудесная, а ты... О тебе у меня даже слов нет, - с наивным и счастливым выражением в лице и в голосе говорил Олег. - Да, столько приходится переживать и нам и всем людям, а жизнь все-таки прекрасна, - сказал Ваня. - В-верно, в-верно, - сказал Олег, сильно заикаясь, и слезы выступили ему на глаза. Немногим более недели прошло с той поры, как судьба свела на степи всех этих разнородных людей: и ребят и взрослых. Но вот в последний раз всех вместе осветило их солнце, вставшее над степью, и показалось, что целая жизнь оставалась за их плечами, - такой теплотой, и грустью, и волнением наполнились их сердца, когда пришла пора расставаться. - Ну, хлопцы та дивчата... - начал было Валько, один, в бриджах и тапочках, оставшийся посреди балки, махнул смуглой рукой и ничего не сказал. Ребята обменялись адресами, дали обещание держать связь, простились. И долго еще они видели друг друга после того, как растеклись в разные стороны по степи. Нет-нет да и взмахнет кто-нибудь рукой или платком. Но вот один, потом другие исчезли за холмом или в балке. Будто не было этого совместного пути в великую страшную годину, под палящим солнцем... Так Олег Кошевой переступил порог родного дома, занятого немцами. Глава двадцать первая Марина с маленьким сыном поселилась в комнатке рядом с кухней вместе с бабушкой Верой и Еленой Николаевной. А Николай Николаевич и Олег сбили себе из досок два топчана и кое-как устроились в дровяном сарайчике во дворе. Бабушка Вера, истомившаяся без слушателей (не могла же она считать собеседником денщика с палевыми веснушками!), сразу обрушила на них ворох городских новостей. Дня два тому назад на входных будках наиболее крупных шахт, на здании школ имени Горького и имени Ворошилова, на здании райисполкома и еще кое-где были наклеены большевистские листовки, написанные от руки. Под текстом стояла подпись: "Краснодонский районный комитет ВКП(б)". Удивительно было то, что рядом с листовками наклеены были номера газеты "Правда" за старые годы с портретами Ленина и Сталина. По слухам, из разговоров немецких солдат было известно, что в разных районах области, особенно по Донцу, на границе Ворошиловградской и Ростовской областей, в Боково-Антрацитовском и Кременском районах партизаны нападают на немецкий транспорт и воинские части. До сих пор ни один коммунист и ни один комсомолец не явились на специальную регистрацию к немецкому коменданту ("Да чтоб я сама им в глотку полезла, - нехай воны там подавятся!" - сказала бабушка Вера), но многих уже раскрыли и поарестовали. Ни одно предприятие и учреждение не работает, но по приказу немецкого коменданта люди обязаны являться по месту работы и отсиживать положенные часы. По словам бабушки Веры, на работу в Центральных электромеханических мастерских треста "Краснодонуголь" явились инженер-механик Бараков и Филипп Петрович Лютиков. По слухам, их не только не тронули, а назначили Баракова директором мастерских, а Лютикова оставили на старой должности - начальником механического цеха. - И кто бы мог ждать от таких людей? То ж старые члены партии! Бараков на фронте был, ранен был! А Лютиков - такой общественник, его ж уси знають! Чи воны сказились, чи що? - недоумевала и негодовала бабушка Вера. Еще она сказала о том, что немцы вылавливают в городе евреев и увозят под Ворошиловград, где будто бы образовано "гетто", но многие говорят, что на самом деле евреев довозят только до Верхнедуванной рощи и там убивают и закапывают. И Мария Андреевна Борц очень боится за своего мужа, чтобы кто-нибудь его не выдал. С того момента, как Олег вернулся домой, то оцепенение, в котором все дни со времени его отъезда, а особенно с приходом немцев, находилась Елена Николаевна, снялось с нее, точно волшебной рукою. Она теперь все время находилась в состоянии душевного напряжения и той энергической деятельности, которая так свойственна была ее натуре. Как орлица над выпавшим из гнезда орленком, кружила она над своим сыном. И часто-часто ловил он на себе ее внимательный, напряженно-беспокойный взгляд: "Как ты, сынок? В силах ли ты вынести все это, сынок?" А он после того нравственного подъема, который испытал в дороге, вдруг впал в глубокое душевное оцепенение. Все было не так, как он представлял себе. Юноше, вступающему в борьбу, она предстает в мечтах, как беспрерывный ряд подвигов против насилия и зла. Но зло оказалось неуловимым и каким-то невыносимо, мерзко будничным. Не было в живых лохматого, черного, простодушного пса, с которым Олег так любил возиться. Улица с вырубленными в дворах и палисадниках деревьями и кустами выглядела голой. И по этой голой улице, казалось, ходили голые немцы. Генерал барон фон Венцель так же не замечал Олега, Марины и Николая Николаевича, как он не замечал бабушки Веры и Елены Николаевны. Бабушка Вера, правда, не чувствовала ничего оскорбительного для себя в поведении генерала. - То ж ихний новый порядок, - говорила бабушка. - А я вже стара и знаю ще от дида своего, що то дуже старый порядок, як був у нас при крепостном праве. При крепостном праве у нас тож булы немцы - помещики, таки ж надменни и таки ж каты, як цей барон, хай ему очи повылазять. Що ж мени на его обижаться? Он все равно будет такой, пока наши не прийдуть та не выдеруть ему глотку... Но для Олега генерал с его узкими блестящими штиблетами и чисто промытым кадыком был главным виновником того невыносимого унижения, в какое повергнуты были Олег и близкие ему люди и все люди вокруг. Освободиться от этого чувства унижения, казалось, можно было, только убив немецкого генерала, но на место этого генерала появится другой, и притом совершенно такой же - с чисто промытым кадыком и блестящими штиблетами. Адъютант на длинных ногах стал уделять много вежливого холодного внимания Марине и все чаще заставлял ее прислуживать ему и генералу. В бесцветных глазах его, когда он смотрел на Марину, было презрительное и в то же время мальчишеское любопытствующее выражение, будто он смотрел на экзотическое животное, которое может доставить немало развлечения, но неизвестно, как с ним обходиться. Теперь излюбленным занятием адъютанта было - поманить конфеткой маленького сына Марины и, дождавшись, когда мальчик протянет толстую ручонку, быстро отправить конфетку в рот к себе. Адъютант проделывал это раз, и другой, и третий, пока мальчик не начинал плакать. Тогда, присев перед мальчиком на корточки на длинных своих ногах, адъютант высовывал язык с конфеткой на красном кончике, демонстративно сосал и жевал конфетку и долго хохотал, выкатив бесцветные глаза. Он был противен Марине весь - от длинных ног до неестественно белых ногтей. Он был для нее не только не человек, а даже не скотина. Она брезгала им, как брезгают в нашем народе лягушками, ящерицами, тритонами. И, когда он заставлял ее прислуживать себе, она испытывала чувство отвращения и одновременно ужаса перед тем, что она находится во власти этого существа. Но кто поистине делал жизнь молодых людей невыносимой, так это денщик с палевыми веснушками. У денщика было удивительно много свободного времени: он был главным среди других денщиков, поваров, солдат хозяйственной команды, обслуживавшей генерала. И все свободное время денщика уходило на то, чтобы снова и снова расспрашивать молодых людей, как они хотели уйти от немцев и как им это не удалось, и, в который уже раз, высказывать им свои соображения о том, что только глупые или дикие люди могут хотеть уйти от немцев. Он преследовал молодых людей в дровяном сарае, где они отсиживались, и на дворе, когда они выходили подышать свежим воздухом, и в доме, когда генерал отсутствовал. И только появление бабушки освобождало их от преследований денщика. Как это было ни странно, но громадный, с красными руками денщик, внешне державшийся с бабушкой так же развязно, как и со всеми, побаивался бабушки Веры. Немец-денщик и бабушка Вера изъяснялись друг с другом на чудовищной помеси русского и немецкого языков, подкрепляемой мимической работой лица и тела, всегда очень точной и ядовитой у бабушки и всегда очень грубой, какой-то плотской, и глупой, и злой у денщика. Но они великолепно понимали друг друга. Теперь вся семья сходилась в дровяном сарайчике завтракать, обедать и ужинать, и все это проделывалось точно украдкой. Ели постные борщи, зелень, вареную картошку и - вместо хлеба - пшеничные пресные лепешки бабушкиного изготовления. У бабушки было припрятано еще немало всякого добра. Но после того как немцы пожрали все, что плохо лежало, бабушка стряпала только постное, стараясь показать немцам, что больше и нет ничего. Ночью, когда немцы спали, бабушка тайком приносила в сарай кусочек сала или сырое яичко, и в этом тоже было что-то унизительное - есть, прячась от дневного света. Валько не подавал вестей о себе. И Ваня не приходил. И трудно было представить себе, как они встретятся. Во всех домах стояли немцы. Они с ревнивой наблюдательностью присматривались к каждому приходящему человеку. Даже обычная встреча, разговор на улице вызывали подозрение. Мучительное наслаждение доставляло Олегу, вытянувшись на топчане с подложенными под голову руками, когда все спали вокруг и свежий воздух из степи вливался в раскрытую дверцу сарая и почти полная луна рассеивала далеко по небу грифельный свет свой и блистающим прямоугольником лежала на земляном полу, у самых ног, - мучительное наслаждение доставляло Олегу думать о том, что здесь же, в городе, живет Лена Позднышева. Образ ее, смутный, разрозненный, несоединимый, реял над ним: глаза, как вишни в ночи, с золотыми точками луны, - да, он видел эти глаза весной в парке, а может быть, они приснились ему, - смех, будто издалека, весь из серебряных звучков, как будто даже искусственный, так отделялся каждый звучок от другого, будто ложечки перебирали за стеной. Олег томился от сознания ее близости и от разлуки с ней, как томятся только в юности, - без страсти, без укоров совести, - одним представлением ее, одним счастьем видения. В те часы, когда ни генерала, ни его адъютанта не было дома, Олег и Николай Николаевич заходили в родной дом. В нос им ударял сложный парфюмерный запах, запах заграничного табака и еще тот специфический холостяцкий запах, которого не в силах заглушить ни запахи духов, ни табака и который в равной степени свойствен жилищам генералов и солдат, когда они живут вне семьи. В один из таких тихих часов Олег вошел в дом проведать мать. Немецкий солдат-повар и бабушка Вера молча стряпали на плите - каждый свое. А в горнице, служившей столовой, развалясь на диване в ботинках и в пилотке, лежал денщик, курил и, видно, очень скучал. Он лежал на том самом диване, на котором раньше обычно спал Олег. Едва Олег вошел в комнату, ленивые, скучающие глаза денщика остановились на нем. - Стой! - сказал денщик. - Ты, кажется, начинаешь задирать нос, - да, да, я все больше замечаю это! - сказал он и сел, опустив на пол громадные ступни в ботинках с толстой подметкой. - Опусти руки по швам и держи вместе пятки: ты разговариваешь с человеком старше тебя! - Он пытался вызвать в себе если не гнев, то раздражение, но духота так разморила его, что у него не было силы на это. - Исполняй то, что тебе сказано! Слышишь? Ты!.. - вскричал денщик. Олег, понимавший то, что говорит денщик, и молча смотревший на его палевые веснушки, вдруг сделал испуганное лицо, быстро присел на корточки, ударил себя по коленкам и вскричал: - Генерал идет! В то же мгновение денщик был уже на ногах. На ходу он успел вырвать изо рта сигаретку и смять ее в кулаке. Ленивое лицо его мгновенно приняло подобострастно-тупое выражение. Он щелкнул каблуками и застыл, вытянув руки по швам. - То-то, холуй! Развалился на диване, пока барина нет... Вот так и стой теперь, - сказал Олег, не повышая голоса, испытывая наслаждение оттого, что он может высказать это денщику без опасения, что тот поймет его, и прошел в комнату к матери. Мать, закинув голову, стояла у двери, с бледным лицом, держа в руках шитье: она все слышала. - Разве так можно, сынок... - начала было она. Но в это мгновение денщик с ревом ворвался к ним. - Назад!.. Сюда!.. - ревел он вне себя. Лицо его так побагровело, что не видно стало веснушек. - Не об-обращай внимания, мама, на этого ид-диота, - чуть дрожащим голосом сказал Олег, не глядя на денщика, словно его тут и не было. - Сюда!.. Свинья! - ревел денщик. Вдруг он ринулся на Олега, схватил его обеими руками за отвороты пиджака и стал бешено трясти Олега, глядя на него совершенно белыми на багровом лице глазами. - Не надо... не надо! Олежек, ну, уступи ему, зачем тебе... - говорила Елена Николаевна, пытаясь своими маленькими руками оторвать от груди сына громадные красные руки денщика. Олег, тоже весь побагровев, обеими руками схватил денщика за ремень под мундиром, и сверкающие глаза его с такой силой ненависти вонзились в лицо денщика, что тот на мгновение смешался. - П-пусти... Слышишь? - сказал Олег страшным шепотом, с силой подтянув денщика к себе и приходя в тем большую ярость, что на лице денщика появилось выражение не то чтобы страха, но сомнения в том, что он, денщик, поступает достаточно выгодно для себя. Денщик отпустил его. Они оба стояли друг против друга, тяжело дыша. - Уйди, сынок... Уйди... - повторяла Елена Николаевна. - Дикарь... Худший из дикарей, - стараясь вложить презрение в свои слова, говорил денщик пониженным голосом, - всех вас нужно дрессировать хлыстом, как собак! - Это ты худший из дикарей, потому что ты холуй у дикарей, ты только и умеешь воровать кур, рыться в чемоданах у женщин да стаскивать сапоги с прохожих людей, - с ненавистью глядя прямо в белые глаза его, говорил Олег. Денщик говорил по-немецки, а Олег по-русски, но все, что они говорили, так ясно выражали их позы и лица, что оба отлично понимали друг друга. При последних словах Олега денщик тяжелой, набрякшей ладонью с такой силой ударил Олега по лицу, что Олег едва не упал. Никогда, за все шестнадцать с половиной лет жизни, ничья рука - ни по запальчивости, ни ради наказания - не касалась Олега. Самый воздух, которым он дышал с детства и в семье и в школе, был чистый воздух соревнования, где грубое физическое насилие было так же невозможно, как кража, убийство, клятвопреступление. Бешеная кровь хлынула Олегу в голову. Он кинулся на денщика. Денщик отпрянул к двери. Мать повисла на плечах у сына. - Олег! Опомнись!.. Он убьет тебя!.. - говорила она, блестя сухими глазами, все крепче прижимаясь к сыну. На шум прибежали бабушка Вера, Николай Николаевич, повар-немец в поварской шапочке и белом халате поверх солдатского мундира. Денщик ревел, как ишак. А бабушка Вера, растопырив сухие руки, с развевающимися на них пестрыми рукавами, кричала и прыгала перед денщиком, как наседка, вытесняя его в столовую. - Олежек, мальчик, умоляю тебя... Окошко открыто, беги, беги!.. - жарко шептала Елена Николаевна на ухо сыну. - В окошко? Не буду я лазить в окошко в своем доме! - говорил Олег, самолюбиво подрагивая ноздрями и губами. Но он уже пришел в себя. - Не бойся, мама, пусти, - я и так уйду... Я пойду к Лене, - вдруг сказал он. Он решительными шагами вышел в столовую. Все отступили перед ним. - И свинья же ты, свинья! - сказал Олег, обернувшись к денщику. - Бьешь, когда знаешь, что тебе нельзя ответить... - И неторопливым шагом вышел из дому. Щека его горела. Но он чувствовал, что одержал моральную победу: он не только ни в чем не уступил немцу, - немец испугался его. Не хотелось думать о последствиях своего поступка. Все равно! Бабушка права: считаться с их "новым порядком"? К чертовой матери! Он будет поступать так, как ему нужно. Посмотрим еще, кто кого! Он вышел через калитку на улицу, параллельную Садовой. И почти у самого дома столкнулся с Степой Сафоновым. - Ты куда? А я к тебе, - живо сказал маленький белоголовый Степа, очень радушно, обеими руками встряхивая большую руку Олега. Олег смутился. - Тут в одно место... Он хотел даже добавить: "по семейному делу", но язык у него не повернулся. - Что у тебя такая щека красная? - удивленно спросил Степа, отпустив руку Олега. Он точно подрядился спрашивать невпопад. - С немцем подрался, - сказал Олег и улыбнулся. - Что ты говоришь?! Здорово!.. - Степа с уважением смотрел на красную щеку Олега. - Тем лучше. Я к тебе, собственно говоря, и шел немножко по этому делу. - То есть по какому делу? - засмеялся Олег. - Пойдем, я тебя провожу, а то, если будем стоять, кто-нибудь из фрицев привяжется... - Степа Сафонов взял Олега под руку. - Луч-чше я тебя провожу, - сказал Олег заикаясь. - Может быть, ты вообще можешь отложить на некоторое время свое дело и пойти со мной? - Куда? - К Вале Борц. - К Вале?.. - Олег чувствовал угрызения совести оттого, что он до сих пор не навестил Валю. - У них немцы стоят? - Нет. В том-то и дело, что нет. Я, собственно, и шел к тебе по поручению Вали. Какое это было счастье - вдруг очутиться в доме, в котором не стоят немцы! Очутиться в знакомом тенистом садике все с той же, точно отделанной мехом, клумбой, похожей на шапку Мономаха, и с той же многоствольной старой акацией с ее светло-зеленой кружевной листвой, такой неподвижной, будто она нашита на синее степное небо. Марии Андреевне все ученики ее школы еще казались маленькими. Она долго тискала, целовала Олега, шумела: - Забыл старых друзей? Когда вернулся, а глаз не кажешь, - забыл! А где тебя больше всех любят? Кто сиживал у нас часами, наморщив лоб, пока ему играли на пианино? Чьей библиотекой ты пользовался, как своей?.. Забыл, забыл! Ах, Олежка-дролежка! А у нас... - Она схватилась за голову. - Как же - прячется! - сделав страшные глаза, сказала она шепотом, вырвавшимся из нее, подобно паровозному пару, и слышным на всю улицу. - Да, да, даже тебе не скажу - где... Так унизительно и ужасно прятаться в собственном доме! И, кажется, ему придется уйти в другой город. У него не так ярко выражена еврейская внешность, - как ты находишь? Здесь его просто выдадут, а в Сталино у нас есть верные друзья, мои родственники, русские люди... Да, придется ему уйти, - говорила Мария Андреевна, и лицо ее приняло грустное, даже скорбное выражение, но в силу исключительного здоровья Марии Андреевны скорбные чувства не находили на ее лице соответствующей формы: несмотря на предельную искренность Марии Андреевны, казалось, что она притворяется. Олег насилу освободился из ее объятий. - И правда, свинство с твоей стороны, - говорила Валя, самолюбиво приподымая верхнюю полную губу, - когда вернулся, а не зашел! - И т-ты ведь могла зайти! - сказал Олег со смущенной улыбкой. - Если ты рассчитываешь, что девушки будут сами заходить к тебе, тебе обеспечена одинокая старость! - шумно сказала Мария Андреевна. Олег весело взглянул на нее, и они вместе засмеялись. - Вы знаете, он уже с фрицем подрался, - видите, какая у него щека красная! - с удовольствием сказал Степа Сафонов. - Серьезно, подрался? - Валя с любопытством смотрела на Олега. - Мама, - вдруг обернулась она к матери, - мне кажется, тебя в доме ждут... - Боже, какие конспираторы! - шумно сказала Мария Андреевна, воздев к небу свои плотные руки. - Уйду, уйду... - С офицером? С солдатом? - допытывалась Валя у Олега. Кроме Вали и Степы Сафонова, в садике присутствовал незнакомый Олегу паренек, худенький, босой, с курчавыми жесткими светлыми волосами на косой пробор и с чуть выдавшимися вперед губами. Паренек молча сидел в развилине меж стволов акаций и с момента появления Олега не спускал с него твердых по выражению, пытливых глаз. В этом его взгляде и во всей манере держать себя было что-то внушавшее уважение, и Олег тоже невольно посматривал в его сторону. - Олег! - сказала Валя с решительным выражением в лице и в голосе, когда мать вошла в дом. - Помоги нам установить связь с подпольной организацией... Нет, ты подожди, - сказала она, заметив, как в лице Олега сразу появилось отсутствующее выражение. Впрочем, он тут же простодушно улыбнулся. - Ведь ты же, наверно, знаешь, как это делается! У вас в доме всегда бывало много партийных, и я знаю, что ты больше дружишь со взрослыми, чем с ребятами. - Нет, к сожалению, связи мои п-потеряны, - с улыбкой отвечал Олег. - Говори кому другому, здесь все свои... Да! Ты, может быть, его стесняешься? Это же Сережа Тюленин! - воскликнула Валя, быстро взглянув на паренька, молча сидевшего в развилине стволов. Валя больше ничего не добавила к характеристике Сережи Тюленина, но этого было вполне достаточно. - Я говорю правду, - сказал Олег, обращаясь уже к Сереже Тюленину и не сомневаясь в том, что он-то, Сережа Тюленин, и был главным зачинщиком этого разговора. - Я знаю, что подпольная организация существует. Во-первых, листовки выпустили. Во-вторых, я не сомневаюсь, что поджог треста и бани - это ее рук дело, - говорил Олег, не заметив, как при этих его словах какая-то искорка-дичинка промелькнула в глазах у Вали и улыбка чуть тронула ее верхнюю полную яркую губу. - И у меня есть сведения, что в ближайшее время мы, комсомольцы, получим указания, что нам делать. - Время идет... Руки горят! - сказал Сережка. Они стали обсуждать ребят и дивчат, которые могли бы быть в городе. Степа Сафонов - общительный парень, друживший с ребятами и дивчатами всего города, - всем им давал такие отчаянные характеристики, что Валя, Олег и Сережка, позабыв о немцах и о том, ради чего они подняли этот разговор, покатывались от хохота. - А где Ленка Позднышева? - вдруг спросила Валя. - Она здесь! - воскликнул Степа. - Я ее на улице встретил. Идет такая расфуфыренная, голову вот так несет... - И Степа с вздернутым веснушчатым носиком будто проплыл по саду. - Я ей: "Ленка, Ленка!", а она только головой кивнула, вот так, - показал Степа. - И вовсе не похоже! - лукаво косясь на Олега, фыркала Валя. - Помнишь, как мы чудно пели у нее? Три недели тому назад, всего три недели, подумать только! - сказал Олег, с доброй грустной улыбкой взглянув на Валю. Он сразу заторопился уходить. Они вышли вместе с Сережкой. - Мне Валя много рассказывала о тебе, Олег, да я, как тебя увидел, и сам положился на тебя душою, - кинув на Олега несколько смущенный быстрый взгляд, сказал Сережка. - Говорю тебе об этом так, чтобы ты знал, и больше говорить об этом не буду. А дело вот в чем: это никакая не подпольная организация подожгла трест и баню, это я поджег... - К-как, один? - Олег с заблестевшими глазами смотрел на Сережку. - Сам, один... Некоторое время они шли молча. - П-плохо, что один... Здорово, смело, но... п-плохо, что один, - сказал Олег, на лице которого было одновременно и добродушное и озабоченное выражение. - А подпольная организация есть, я знаю не только по листовке, - продолжал Сережка, никак не отозвавшись на замечание Олега. - Я было на след напал, да... - Сережка с досадой махнул рукой, - не зацепился... Он рассказал Олегу о посещении Игната Фомина и о всех обстоятельствах этого посещения, не утаив, что он вынужден был дать человеку, который скрывался у Фомина, ложный адрес. - Ты Вале об этом тоже рассказывал? - вдруг спросил Олег. - Нет, Вале я этого не рассказывал, - спокойно сказал Сережка. - Х-хорошо... Очень х-хорошо! - Олег схватил Сережку за руку. - Ведь если у тебя с этим человеком был такой разговор, ты можешь к нему и еще зайти? - говорил он волнуясь. - В том-то и дело, что нет, - сказал Сережка, и возле его словно бы подпухших губ легла жесткая складка. - Человека этого его хозяин, Игнат Фомин, немцам выдал. Он его не сразу выдал, а так на пятый, на шестой день после того, как немцы пришли. По Шанхаю болтают, будто он хотел через того человека всю организацию раскрыть, а тот, видать, был осторожный. Фомин подождал, подождал, да и выдал его и сам пошел в полицию служить. - В какую полицию? - удивленно воскликнул Олег: пока он сидел в дровяном сарайчике, вот какие дела творились в городе! - Знаешь барак внизу, за райисполкомом, где наша милиция была?.. Там теперь немецкая полевая жандармерия, и они при себе формируют полицию из русских. Говорят, нашли сволочь на место начальника, - какой-то Соликовский. Служил десятником на мелкой шахтенке, где-то в районе. А сейчас с его помощью набирают полицейских из разной шпаны. - Куда они его дели? Убили? - спрашивал Олег. - Коли дураки, так уже убили, - сказал Сережка, - а думаю, еще держат. Им надо от него все узнать, а он не из таких, что скажет. Наверно, держат в том же бараке да жилы тянут. Там и еще арестованные есть, только не могу дознаться, кто такие... У Олега вдруг сердце сжалось от страшной мысли: пока он ждет вестей от Валько, этот могучей души человек со своими цыганскими глазами, может быть, уже сидит в этом бараке под горой в темной и тесной каморке, и из него тоже тянут жилы, как сказал Сережка. - Спасибо... Спасибо, что все это рассказал, - глухим голосом сказал Олег. И он, руководствуясь только соображениями целесообразности, без малейшего колебания в том, чт