уга. - Есть такое дело, - в тон ему ответила Каня. - Ну, тогда сбирай манатки, ночью дождь будет. - Ясное дело, - подтвердил Жмыхов. - Не ясное, а хмарное, - пошутил Стрюк, втаскивая лодку на берег. - Айда-те!.. 4 Дома Стрюк рассказал Жмыхову все новости. А новостей было много. Прежде всего, у Стрюка оказалось несколько майских газет, в которых только и толковали о выборах во Всероссийское учредительное собрание. Сами выборы предполагались осенью. И так как газеты у Стрюка были самые разнообразные, то Жмыхов имел возможность познакомиться с тем, как смотрят на это дело разные люди. Правда, разобраться в тонкостях он не мог: различных оттенков было множество. Так, например, на одних газетах сразу под заголовком большими черными буквами красовались лозунги: "Война до победного конца! Вся власть Временному правительству!" А на других: "Война до конца за мир без захватов и контрибуций!", но зато - "Да здравствует демократическая республика!" На третьих стояло: "Долой кровавую бойню! Вся власть Советам рабочих, крестьянских и солдатских депутатов!" Впрочем, много встречалось и иных. Когда месяца два тому назад Жмыхов читал мартовские газеты, такой неразберихой как будто бы и не пахло. Но уже и тогда начинали поругивать неизвестных большевиков. - А ты как смотришь на это дело? - спросил Жмыхов у Стрюка. - А как смотрю! - сказал кузнец. - У меня два сына на фронте. Хозяйство, знаешь, невелико, а прыгаю, как белка на сосне... Войну кончать пора - вот как смотрю!.. Нам с ней одно горе. Стрюк говорил строго, а глаза под колючими ершами вместо бровей мигали весело. - Учредительное собрание... - рассуждал Жмыхов. - Откудова этакое выскочило?.. Живем, как азияты - ясное дело... - Н-да... В волость съездишь, узнаешь. Там, поди, известно. Хитрый мужик Стрюк. Улыбку спрятал в бороду, а борода у него что трава на кочке. - На съезд волостной я ездил... Вот где дела - так да-а... Он рассказал Жмыхову о последних событиях в волости. - Копая жирного знаешь? Этому за всех попало. Заседали в воскресенье, а в селе станковые со Свиягинской лесопилки гуляли. Рабочий народ, известно... До девок больше. Отмутили лавочника по первое число, как же. Взятошник... - Их вражда старая, - пояснил Жмыхов. - Копай на лесопилку муку поставлял. Мало что подмоченную, а говорят, ржаную промеж пшеничных кулей подсовывал. Жулик известный. - А ты слушай, - продолжал Стрюк. - Большевик, говорят, Неретенок-то?.. Он лукаво прищурился и выжидательно посмотрел на Жмыхова. "Хитрый мужик, все знает", - подумал Жмыхов, а вслух сказал: - Дела... 5 Кузнецовы бабы вернулись с поля. Темнело. Мальчишки на улице с трудом доигрывали в городки. В растворенные окна хаты вместе с необычайной духотой вечера врывались их звонкие голоса и удары палок по рюхам. К Стрюку пришел самарский священник, отец Тимофей. - Здоровеньки булы! - рявкнул он тяжелым медвежьим басом, снимая в сенях дырявую соломенную шляпу. - Завтра дождь будет - солнце садилось в тучу. Кузнецова мать, рассыпчатая старуха, подошла к нему под благословение. - Брось, стара, излышний машкерад, ну его к бису! - сказал он насмешливо. И добавил по-русски: - Тебе, может, забава, а мне-то уж надоело. Дура... - Ах ты, безбожник! - обиделась старуха. - А еще поп! Вон с тем чертом два сапога пара, - указала она на сына. - Не любят нас с тобой старухи, - сказал отец Тимофей Стрюку. - А по всему, должны бы старухи попа уважать. В других местах так водится. Впрочем, каков приход, таков и поп... Я к тебе, лесная твоя душа, - обратился отец Тимофей к Жмыхову. Он сел рядом на лавку и, вытащив из рваного подрясника кисет, стал вертеть грубыми и желтыми, как ореховое лыко, пальцами толстую цигарку. - Ты что? Уже?.. - спросил Стрюк, подмигивая. - Ни синь пороха... Я в поле был. - Он заклеил цигарку и задымил. - Гречка моя не всходила, а пшеница на низу лучше других. Огурцы пропали, попадья плачет. Дура... Были у попа игривые черные брови, полтавские глаза и нос большой и мясистый, цвета пареной луковицы. Он косился на Каню и часто сморкался в изнанку подрясника. - Так вот, к тебе, - снова обратился он к Жмыхову. - Возьми меня в Сундугу. Едешь, говорят? - Вещей много? - Вещей?! Чу-дак!.. Отец Тимофей расхохотался и долго кашлял, поперхнувшись дымом. Кашель его был откровенен и весел, как смех. Пахло от попа землей, самогонкой и Библией, и был он так же жизнелюбив, пьян и мудр. - Вещей... Чудак!.. Что я, невеста с приданым, што ли? Мне за жалованьем съездить. - А платят? - Платят. Дурни... - Эт-та поумнеют, - сказал Стрюк резонно. - А мне хоть бы хны, - усмехнулся поп. - Подрясник сбросил, волосы подстриг, а пашня у меня своя. Гуляй - не хочу. Стрюк взял со стола первую попавшуюся газету и сунул ее священнику. - Ну их к бису, - отмахнулся отец Тимофей, - я их и раньше не читал... Так возьмешь? Нет? - насел он на Жмыхова. - Ясное дело, возьму. Приходи завтра со светом. - Ладно... Дочка-то у тебя, а? Выросла... - Выросла, да не для тебя, - съязвила Каня. - Я и не говорю, что для меня. Дура... Он расправил плечи, потянулся и зевнул. - Людская глупость навевает скуку, - сказал безобидно. - Пойду... И когда сенная дверь захлопнулась за ним, кузнец сказал: - Чудак поп, а на работе лучше мужика. 6 С полночи зацедил дождь, упорный и однообразный. Несмотря на уговоры Стрюка, Жмыхов выехал на рассвете мокрого и скользкого утра. Отец Тимофей прибежал еще затемно со сверточком под мышкой. - Где остановишься в Сундуге-то? - спросил Жмыхов. - У отца Ивана, што ли? - Ну, нет... - забасил отец Тимофей. - Я, знаешь, со всеми сангоускими попами в "дружбе". Он захохотал откровенно и весело, как всегда, разбрызгивая бородой дождевые капли. - Не любят они меня, гусятники святые. Подыматься по Улахэ было труднее. Течение постоянно сбивало лодку. Требовалось полное разделение труда. Каня сидела у рулевого весла, а Жмыхов с попом менялись. Работали то шестами, то веслами, но в некоторых местах приходилось брать и то и другое. Река обмелела, и лодка садилась на перекатах. Они слезали в воду и тащили ее на канате. Разница между речной и дождевой водой терялась, и казалось, что воздух улетучился, а люди движутся с головой в воде и дышат ею. Отец Тимофей скинул подрясник и неприлично ругался. - Чего рыбу глушишь? - смеялась Каня. - Это тебе не в церкви, чертово кадило! Отец Тимофей шлепал ее по спине тяжелой ладонью. - Буйные у тебя телеса, девка. Кому в жены достанешься?.. - Медведю! - То-то порадуешь старика. Но к вечеру желание шутить пропало. Лица синели, коченели руки, с трудом сгибались и разгибались пальцы. 7 Третью ночь они провели в фанзе старшего племянника Тун-ло. Сам старик отдыхал там же и посоветовал Жмыхову не ехать дальше. - Ты видишь, Улахэ вздулась. Живи здесь. Тун-ло все знает. Река клохчет, как наседка. Вверху затор. Если хочешь знать где, Тун-ло скажет: в Боголюбовской перемычке. Тун-ло все знает. Так было много лет назад, когда друг еще не родился. Половина долины поплывет, но фанза Тун-ло останется, потому что она на холме. Старый гольд хорошо говорил по-русски, и слова его звучали уверенно. Но Жмыхов знал, что промедление грозит лишними неделями, и жалел время. - Успеем, - ответил он гольду. - Помнишь, как мы плавали с тобой? Тогда мы ни черта не боялись. Амур страшнее Улахи, и Улаха меньше Аргуни. - Да, Аргунь... - сказал Тун-ло задумчиво. - Оттуда ты привез бабушку, и она осрамила этой весной охотника Тун-ло. Но Тун-ло уже стар... Утром гольд слез с теплого кана, насыпал в мешок чумизы и принялся за чистку ружья. - Куда ты? - спросила Каня. - Теплая циновка портит охотничьи кости, - сказал старик. - Тун-ло поедет с другом. У него есть в волости дела. И он действительно поплыл вместе с Жмыховым, загадочный и спокойный, как каменный божок у фанзы племянника. Река почти сравнялась с берегами и рвалась из невидимых оков стремительней и бурливей, чем когда бы то ни было. В последний день пути им пришлось особенно тяжело. Сказывалась близость верховьев, а лодка пропиталась водой и стала громоздкой. Сбиваемая спереди речным течением и подгоняемая сзади широкими веслами, она дрожала на мутных волнах тяжелой лихорадочной дрожью, продвигаясь не более одной версты в час. Таким образом, в последний день они сильно запоздали. Мускулы их слабели с каждым напряжением, невыносимо ныли ключицы, и тела - обессиленные человеческие тела - жадно просили отдыха. Но у таежного человека воля крепка и сурова. Она преодолевает и физическую слабость, и ярость скованной в верховьях реки, и ядовитый скользкий мрак дождливой ночи. Она проводит человека через голубые заоблачные хребты, заставляет его бодрствовать многие сутки, выслеживая зверя, и толкает его в бой так же легко, как в теплую женину постель. И глаз у таежного человека остер, и пуля из его ружья верна, и взгляд его горд и спокоен, потому что воля его густа, как кровь, а кровь ярка и червонна, как тетюхинская руда. - Наляжь! - кричал Жмыхов властно. - Р-раз... р-раз... Право руля, девка!.. Р-раз... Впереди, у невидимого речного колена, в холодной дождливой мгле приветливо мигали желтые огни Сандагоу. ГЛАВА ПЯТАЯ 1 Когда начались дожди, таксатор Вахович смотал походные палатки и вернулся в Сандагоу. Харитону дома делать было нечего. Смоляной запах и старые звериные следы тянули его глубже в чащи. Таксатор предложил ему отыскать забытую охотничью тропу южнее вершины Лейборадзы. Попутчиком вызвался Антон Дегтярев. Они сошлись быстро. Оба были рослые, широкоплечие и мускулистые парни, с быстрыми глазами; от обоих веяло сочной ядреной крепостью молодых ясеней. - Чем баб щупать, лучше медведя затаежим, - предложил Харитон. И Дегтярев согласился. Оба они знали наперечет охотничьи зимовья, шалаши, фанзы, людские и звериные тропы, ключи, овраги и таежные болота, и в угрюмой глуши беспрерывный холодный дождь показался им неопасным. Они переплыли бурные воды Сыдагоу на двух связанных лимонником бревнах, пристрелили застрявшую с испугу в корявом буреломе козулю и в балке у заброшенного китайского шалаша развели свой первый костер. Шалаш был сделан из кедровой коры, крепко сшит ореховым лыком, а широкая берестина, выдавшаяся вперед в виде навеса, прикрывала огонь от дождя. - Сушись, братва, завтра снова мокнуть, - пошутил Антон, стаскивая с себя всю одежду. - Радуйся, отче Харитоне, комаров нетути, - дождем побило. Обучался раньше Антон в лесной школе, а под народный язык подделывался. Он устроил у огня деревянные вилки и развесил белье сушиться. Харитон последовал его примеру. Костер обдавал шалаш банным жаром. Были парни широкогруды и мохнаты, как изюбры. Дегтярев сбегал голый за водой и прибежал весь мокрый, рыча и фыркая. Он стал сушиться у огня, опалил колено и выругался по-матерному. Тонкие ломти мяса в лопушином листе отправил в золу. Привычному человеку в тайге сытнее, чем дома. И когда наелись и надели просохшие манатки, Харитон сказал: - Хорошо женатому человеку! И не объяснил почему. - Это ерунда, - возразил Дегтярев, - какой, по-твоему, человек женат? - А ты не знаешь, какой? - усмехнулся Кислый. - Нет, все-таки? - Ну, известно, у кого жена и вообще... детишки там разные и все такое... - Посуда, хата, постель одна и вши одной породы?.. - допытывался Дегтярев. - Нет, - отрезал Харитон строго. - Жена вообще - помощница. Жена!.. Пойми, дурак! - Выходит, что ты сам пень. А человек хороший. Люблю. Сказал Антон чудно, но слова были теплые. И тогда Харитон объяснил: - Тридцать годов мне, понимаешь? Имею только вот это... - Он вытянул вперед руки, черные, как сковороды, и потряс ими в воздухе. - Четвертый год хожу возле Вдовиной Марины. Батька не дает. Говорит: "Я гол, а ты голее". И Марина не идет, говорит: "У тебя чуб седой". - Он сорвал с головы фуражку и, блеснув на огне седо-звездной прядью, добавил: - А мне страдай... Антон вспомнил весеннее девичье дыхание, полный податливый стан Марины под рукой, терпкий запах прошлогоднего сена. - Выходит, что не везет, - промолвил. Свистнул и опять промолвил: - А мне и без жены хорошо. Сытый голодного не разумеет. Это еще, наверно, в Священном писании сказано. Харитон не знал, чем сыт его спутник, и говорил много. Слова - тяжелые камни - падали на кедровый подстил, не производя впечатления. И под их нудное гуканье Антон заснул. Были у него буйные русые волосы, вымазавшиеся за ночь в кедровой смоле подстила. 2 На другой день по непролазным кедровым стланцам они перевалили Лейборадзу. Забытую охотничью тропу нашли быстро. Она заросла более светлым пырником и папоротью и выделялась резко. Они наделали зарубок и пошли назад. На этот раз не перевалили отрог, а обогнули его западней. На востоке, красуясь посвежевшей вершиной Лейборадзы, темнел становик Сихотэ-Алиня. На всем обратном пути засекали насечки и ставили вехи. Идти стало труднее. Ноги скользили в траве, не давая шагнуть широко. Ключи вздулись и мутно ревели, волоча громадные слизкие камни да черные валежины. Более крупные ручьи плавили вниз целые плоты сухостоя и вырванного с корнем ельника. Болота заозерели, а дождь не прекращался. Антон и Кислый перебирались по кедрачу, как белки. "Как-то там Неретин?" - думал Харитон. Он снова набрался сил и чувствовал позыв к работе и людям. Хотелось поговорить еще об одном заветном, и он пощупал Дегтярева. - Политикой интересуешься? - спросил у него. - Нет, - ответил Антон добродушно. Он пел всю дорогу какие-то необычные песни и часто кричал без видимых причин. Любил человек звук своего голоса. - Чем же интересуешься? - Собой... зверем... тайгой... - А людьми?.. - Мало. Разве вот бабами. - И он захохотал бескручинно-широким, разливистым хохотом. - Зря, - солидно заметил Харитон, - политика не мешает бабе. - А баба политике мешает. Только я не потому, а так... Если драться будете, буду там, где ты. - Молодец, - похвалил Харитон отечески. - Я уж дрался, жаль, тебя не было. Они с трудом переправились через Сыдагоу и вышли в долину верст на тридцать ниже прежней стоянки таксатора. В Боголюбовской перемычке образовался гигантский затор, и вся верхняя падь превратилась в бушующее озеро, по которому плавали корейские фанзы и чьи-то белые шаровары на черных обломках, казавшиеся издали парой лебедей. У берега в густых карчах запуталась выдолбленная душегубка. - Это нашему козырю в масть, - обрадовался Антон. Они вытащили лодку на берег и, смастерив кинжалами весла, в один день спустились по мятежной Улахэ в Сандагоу. Вечер был праздничный. Переодевшись и закусив, оба ввалились к девчатам у солдатки Василисы, наполнив избу здоровым молодым хохотом. 3 На вечерке танцевали парни с девчатами польку. Дробно отстукивали большими сапогами чечетку, а у девчат юбки, длинные и широкие, так и плавали по избе. У солдатки Василисы на постоялом дворе - три отделения. Одно - кухня для стряпни, другое - для постояльцев отдельные комнатки, а третье - для вечерок. С дождями таксатор перебрался во второе. Рабочие остались в палатках. Таксатор был молодой, но до девок труслив. Примостился на вечерке в углу, даже рот раскрыл, и текли по рыжей бородке слюни. У Дегтярева глаз голубой, как далекие сопки, а у Кислого - серый и напористый, как вода. "Который? - подумала Марина, и где-то екнуло: - Дегтярев..." Стрельнула глазом влево и вправо, а Дегтярев уж рядом. Щека давно не брита - колется, и от волос кедровой смолой пахнет. - Мотри, Харитон-то побьет, - шепнула. - Не побьет, мы с ним приятели. - Мельника побил... - Мельника - не за тебя, за политику. - И за меня тоже... Сказала немного с гордостью, и Антон удивился. Кислый драться был неохоч. Смотрел на них мельком, в танце, уголками глаз, и было ему обидно. Обидно было потому, что рус у Марины волос и румяны щеки, и потому еще, что сам он здоров и в летах, и три года из-за нее к девкам не ходил, хоть и тянуло. И только сейчас стало обидно еще за то, что Дегтярев в тайге сказал: "Сытый голодного не разумеет". А Митька Косой, присяжный запевала, взял Харитона под руку и на заросшее волосом ухо сказал: - Не стоит глядеть, птичка-то не для тебя. - А для кого же?.. Митька отвел глаза в сторону и хитро ответил: - Как Вавилу побил - на вечерки ходить боится... - Ну и что же?.. За Вавилу она все одно не пойдет - дурная хворь у мельника. - А кошелек толстый. - Ерунда... - Дело твое, а только, думаю, зря в монахи записался. Иль, окромя Марины, баб нету? Вон Василиса давно млеет. Бровь у Митьки рыжая, а лицо в веснушках. Мигнул Харитону и пугнул его в непотребное место: - У-у... душа с тебя вон... Симферополь!.. Веселый парень был. 4 На улице исходило холодным дождем небо. Когда открывали дверь, звук дождя был - точно стучала молотилка на осеннем току. Разве только хлюпало немного, а на току звук бывает сухой и четкий. Таксатор вспомнил, как прошлый год осенью, просекая ивняк, вышли через ключ к току. Молотилок в Сандагоуской волости мало. Ток был сельца Утесного - молотила вся деревня. Снопы в машину направлял хозяин Кривуля. Кричал: - Гони, гони... э-эй!.. Мальчишка, голый по пояс, стегал коней волосяным кнутом, и кони ходили в мыле. - Помогай бог, - сказал таксатор. - Бог помогает, помоги ты, - засмеялся Кривуля. И, сдувая с лица полову и пыль: - Ну-ка, барин... городской... в пуговицах... растрясай снопы... Нут-ка-а!.. Эй, гони-и... Штоб вас язвило!.. Бабы и девки подавали развязанные снопы, а мужики с парнями оттаскивали солому. Было тогда таксатору стыдно и немножко завидно. И потому, когда дверь открылась и снова застучала молотилка, а голос на крыльце сказал (был голос так же весел, как у Кривули): "Пойдем сюда, отец Тимофей", - и другой на дворе ответил: "Пойду к Харитону", - таксатор вздрогнул и смутился. Но был это не Кривуля, а кто-то другой - большой человек широкой кости, без шапки, и за ним девка с ружьем, в короткой юбке не сандагоуского фасона. Гармонь оборвалась, и вся вечерка сказала: - Жмыхов... Пошли с одежды по полу темные струи дождевой воды, подмывая подсолнушную шелуху, а Жмыхов брякнул: - Делу время, а потехе час! - вместо приветствия. - И несло ж тебя в такую пору! - Кой шут несло! Супротив воды перли, ясное дело. Запрягай лошадь, лодку привезть. Неравно снесет - другой не сделаете. Знаю. - Беги, Гаврюшка, жива-а, - ткнула солдатка сына. - Отца Тимофея привез. Пошел к Харитону. Харитон здесь, што ли?.. - Здесь... - Айда вдвоем, лошадь заложить поможешь. Экий дождь сыплет... Они вышли вслед за Гаврюшкой, а Каня осталась. Под рукой у Дегтярева неровно и тепло дышала Марина. Сопели, как кабаны, лесовики, и девки со сладким хрустом щелкали подсолнухи. - Отожми воду, девка, - сказала Василиса, - я комнату приготовлю. Она ушла, широко разбрасывая ноги, покачивая тяжелыми мясистыми бедрами, а Каня, приставив свой винчестер к отцовскому, закрутила подол. Высоко поднять стыдилась и крутила согнувшись. Были у нее упругие икры, уверенный крепкий стан и плечи широкие - в отца. Вода растекалась по полу у порога, густая, как лампадное масло, и косы свесились в него тугими фитилями. Волос в косах вороной и жесткий, как у лошади. "Хороша девка из тайги", - подумал Антон. А Кане под чужими глазами было неловко. Все же оправилась быстро. Людей, как и зверя, не боялась. Выпрямилась, сорвала с головы шапку и давай об косяк оббивать. Била сильно, отчего весь корпус ходил, а под мокрой рубахой дрожали сосочки. - Глаза с косиной, - шептались девки. - Видно, ороченка... - Юбочка-то коротка, и улы на босу ногу... - Здоровая... - Иди сюда, девка! - крикнула солдатка из комнаты. - Куда идти-то?.. - Никуда не ходи, - ввязался Митька, - гуляй здесь! А ружье брось. Девке с ружом не полагатся... - Ишь шустрый какой, - отрезала Каня. - Не тебе ж ружья дать? С тебя и бабьего веретена хватит. - Ай, девка!.. Сладка да горяча, как пирог, - жжется. Дай хоть буфера поглядеть, какого заводу. - Иди, иди! Я те ребра-то поломаю!.. У девок да баб круговая порука. Напали на Митьку девчата. Мало рыжего чуба не выдрали, а парням хоть бы что. Только когда Каня ушла, почувствовал Дегтярев, что под рукой у него тело чужое. Что сноп, что девка - разницы никакой. И второй раз за вечер удивился. Потом лезли в голову разные мысли. Неясные, как махорочный дым. Вспомнил, что у Марины рубахи потные, и подумал, что, может, сноп-то под рукой держать веселей. И еще: "Хоть из тайги, а такая же баба... ерунда". Хотел всякие мысли прогнать и два раза танцевал, а все же шевелилось где-то желание, чтоб Жмыхов задержался. Таксатора Антон не любил, а как ушел таксатор на свою половину, почему-то заныло. У Василисы спросил: - Где у тебя воды испить? - Ступай на кухню! Но до кухни не дошел. Нудно скрипели половицы. В дощатых комнатах щели большие. Из одной комнаты валило тепло, и кто-то сонный дышал. Посмотрел в щелку. Топилась железная печка, а над ней на веревке - бабья одежда. Капала на печку с одежи вода, и с каждой каплей... ш... шип... ш... шип... Спит девка на спине, одеяло по шею - ничего не увидишь. Только где грудь - манящий колышется бугорок да падает с лампы свет на лицо. На лице резко обозначены скулы и длинные ресницы, что черный бархат. - Эх, девка таежная, ядрена-зелена!.. А в соседней комнате что-то зашуршало. Повел глазами и в щели слева увидел знакомые таксаторовы зенки. Трусливые и бесстыжие, с мутью. - Смотрит, кисель... Тьфу!.. А ну вас всех к черту, дьяволы!.. - громко сказал Антон. Назад пошел веселый. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 Когда утром проснулся в палатке, Дегтярев почувствовал - что-то переменилось. Был брезент вверху не грязен, а желт, а на желтом тихо играли кленовые листья. Выскочил - вверх уплывало небо, и солнце резвилось зайцами по мокрому листу. Солдаткин луг оделся травой по колено, и за лугом, что кончался в ста саженях обрывом, дымилась утренним паром глина. Сладко шумела кривоствольная забока*, и, перебивая ее, сердито урчала невидная за забокой Улахэ. Чудились за рекой поля со вспрыгнувшей кверху пшеницей, а за полями качались в дрожащем воздухе сопки, чернея чужими заплатами прибитого к земле пепла. ______________ * Долинный лиственный лес. (Примеч. А.Фадеева.) Он быстро скинул рубаху и побежал к колодцу. Долго с приятной дрожью полоскался в корыте для лошадей, покрываясь пупырчиками, как гусь, и, ничего не поев, накинул пиджак, пошел к парому. Тун-ло переночевал в фанзе паромщика, встретился на дороге. Постояли в коричневой дорожной грязи, поговорили - так, ни о чем. С людьми встречаться не хотелось. Антон свернул с дороги и, пропитав росою штаны, вышел ниже речного колена. Оглянулся. Где кончалась забока, дымила черной трубой паромщикова фанза. На холмах паслись коровами сандагоуские избы, и церковный крест блестел на солнце, как игла. Из деревни по дороге к парому гусеницами ползли телеги. Глянул вниз - расстилалась меж раздавшихся сопок с помутневшей и вздувшейся пеной рекой васильковая, пахучая, хлебная, зеленоросая падь. Зуд пошел от сердца к голове и вниз через колени к пяткам. Сбежал на припек, развалился и, чувствуя, как млеет от сырости спина, долго лежал, ни о чем не думая. Только раза два вспомнил почему-то Каню и тогда улыбался. Тун-ло встретил по дороге не одну подводу. 2 Тянулись мужики на поля с палатками на ночь, с сапками, с косами. Хоть не пришел Петров день, да буйная выросла за дожди трава. Тянулись с мужиками и бабы. У баб в телегах зыбки, а в зыбках ребята. Ребята кричали, и вместо сосок давали им бабы черный хлебный мякиш, смоченный слюной. Тун-ло останавливался у каждой подводы и говорил: - Не нужно ехать. Сегодня днем или ночью придет большая вода. Тун-ло знает. Никто не вернется домой. Много будет сирот в долине. С гольдом приветливо здоровались, но назад никто не возвращался. Большая вода приходит постепенно, а баштаны оправились и заросли бурьяном. Не затем бог дал дождя, чтобы все труды пропали из-за травы. Тун-ло не любил повторять одну вещь одним людям два раза. Но следующей подводе говорил то же самое. Однако и следующие подводы ехали дальше. Всякий гольд думает мало, больше созерцает. Но Тун-ло думал. Он думал, что среди русских людей много глупых и что, может быть, будет лучше, если их убавится. В волостном правлении у Неретина застал старик Жмыхова. - Посиди, - сказал ему Неретин. Тун-ло снял шапочку, достал из синих шаровар трубку, длинную и тонкую, как соломина, с блестящим чубуком. Закурил, сочно причмокивая губами. Губы у гольда тонкие, обветренные, в красной шелухе, и голова белая, как дым. Жмыхов говорил. - И еще, Иван Кириллыч, зря пущаешь в волость разные газеты. Ни черта не поймешь - ясное дело. Присылал бы уж которую одну. Получше. Тебе, поди, известно. А то - и контрибуции, и "Голос" какой-то, и Учредительное собрание - черт-и поймешь... - Насчет газет верно, - сказал Неретин. - Это наша ошибка. Исправим. Один ведь работаю, пойми, а делов много. - А Кислый?.. - От Кислого по способностям. Так и со всякого другого. Тут поумней нашего люди нужны, только не идут. Сволочи. Жмыхов посмотрел на ноготь большого пальца и, снимая отросшую черную каемку, спросил: - И к чему придем? Неретин вспомнил почему-то приходившего утром отца Тимофея. Лукавые его полтавские глаза особенно. Сказал, тихо посмеиваясь: - Попа ты привез. Был он сегодня. Чудной. "Кончились вам денежки", - говорю, а он: "Знаю, мне, мол, Жмыхов со Стрюком еще в Самаре сказывали". - "Зачем же ехали?" - говорю. "Прополоскаться, говорит, на одном месте надоедает..." И вдруг схватив на столе газету, крикнул Неретин, брызнув упоенно слюною: - Вот к чему придем! Понимаешь?.. - И подчеркнул ногтем: "Вся власть Советам рабочих, крестьянских и солдатских депутатов". - Это сначала, а потом дальше... Называлась газета - "Красное знамя". Жмыхов долго молчал и думал. Мигая седыми корявыми веками, бесстрастно сопел трубкой Тун-ло. Гольд мало думает, больше созерцает. Жмыхов снял черную каемку с другого ногтя. Медленно вытаскивая из головы слова, сказал: - Понимаю снаружи... суть не понятна... Скажи... - Суть бо-ольшая. Рассказывать все долго, а немного - можно. Если староверов-стодесятинников за землицу пощупаем, плохо?.. - Н-не знаю... - А когда мельницу и лавку отобрать хотел, тоже плохо? - Мельницу и лавку?.. - повел Жмыхов бровью и гаркнул прямо от сердца: - Хорошо!.. Ясное дело! Потому хозяева - жулики. - Нет, не потому. Все, друже, хозяева - жулики. Ты не подумай, что мужики не жулики. А ихнего не возьмем. - Тут без полбутылки не разберешься, - пошутил Жмыхов. - А ты подумай... Или, лучше, почитай - ведь грамотный? - Ясное дело, грамотный, других учил. Выдвинул Иван Кириллыч из стола скрипучий ящик и сунул леснику потрепанную книжонку. - На, почитай. Жмыхов взял книжонку и листнул раза два волосатыми пальцами. Заинтересовался. "Прочесть, - подумал, - дома". - А тебе, старик, что? - спросил Неретин гольда. 3 Тун-ло вынул трубку. Было ему девяносто три года, а зубы еще сохранились, только черные. - Приехал я к тебе по большому делу, - сказал Тун-ло. - Ты прогнал объездчика, и это хорошо. Только это - половина дела. - Говори. - Земля, на которой живешь, была наша. Мой брат Су-и теперь помер. Семьдесят лет назад ушел он на Сунгари. Детей Су-и прогнали китайцы. Дети Су-и пахали потом землю на Улахэ... Говорить буду много. Слушать будешь? - Говори, говори - я слушаю... - На Улахэ гольдов много. Таких, как я, - в тайге, и таких, как Су-и и его дети, - на земле. Земля была наша. Потом пришли русские. Русские взяли всю землю. Русские были сильнее, потому что их было больше. Когда твой отец был один, мы его не трогали. Но русские взяли всю землю, потому что стали сильнее. Так всегда бывает. Тун-ло знает. Говорить еще?.. - Говори до конца. - Нехороший порядок. Теперь гольд платит за землю. Гольд платит за фанзу, хотя делает ее сам из своего леса и своей глины. Нехороший порядок. Когда платит гольд за фанзу, платит за кан, за окна, за двери, за трубу - везде по-разному. Как русский хозяин хочет. Умирают гольды. Тун-ло думает, это нехорошо. Тун-ло слыхал, теперь порядок будет другой. Что думает сделать Неретин для гольдов? Иван Кириллыч долго молчал. - Жмыхов! Ты, говорят, человек не болтливый, - сказал он наконец. - Что расскажу, никому ни-ни... - Ну-у... Ясное дело... - обиделся Жмыхов. Неретин прихлопнул дверь в канцелярию, откуда слышались чужие голоса. - Слушай, Тун-ло. - Он подошел к гольду вплотную и положил ему руку на плечо. - Земли у нас много, правда? Земли всем должно хватить. Ты спрашиваешь, что думает сделать Неретин для гольдов?.. Неретин думает сделать для гольдов, русских, корейцев, китайцев, орочен и всех, кто там еще есть, одинаковый закон. Понял? От неожиданности Тун-ло встал. Седые веки поднялись выше обычного, и прямо в неретинские (с синью) глаза глянули зеленоватые сухие и пыльные глаза гольда: "Обманывает или правда?" И потому, что был Иван Кириллыч весел, без лукавства, и глаз своих не опустил, подумал Тун-ло: "Может быть, правда". - Только сразу не выйдет, - сказал Иван Кириллыч. - Я раньше все сразу думал, - теперь научился. Постепенно надо. Сначала арендную плату уменьшим, потом еще что-нибудь... Здорово?.. Смотрел Жмыхов на председателя и думал, что задолго до тех дней, как уменьшится арендная плата, свернут ему сандагоуцы каштановую голову. И было Жмыхову жалко и каштановой председательской головы, и того, что долго еще без этой головы не уменьшится для гольда арендная плата. Но Тун-ло остался доволен. - Торопиться не надо, - сказал он Неретину. - Когда за зверем ходишь, никогда не торопишься. Один закон для всех сделать труднее, чем ходить за зверем. Тун-ло знает. Неретин говорил еще много и радовался тому, что слова идут самые нужные, хорошие и крепкие. Тун-ло молчал, потому что не любил об одном деле одним людям напоминать два раза, а других дел у него сегодня не было. - Пойдем, старик, - сказал ему Жмыхов, когда Неретин кончил, - порадуй племяшей. Скажи, штоб председателю помогали... Эх, и вода на днях придет, Иван Кириллыч, - многим хлебам капут! Прощевай... Когда шагали по улице по теплым слюдяным лужам, лопались на кустах заново разбухшие почки. - Большие дела в волости будут, - вслух размышлял Жмыхов, - все перевернулось, ясное дело. Шуршали, как мыши, широкие гольдские шаровары. На голове у гольда черная шапочка с нитяной пуговицей на макушке, а что в голове - неизвестно. Ведь гольд мало думает, больше созерцает. ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 Вечером того дня била старшего сынишку учительница Баркова. - Говорила тебе, сукин сын, приходи к обеду... приходи к обеду, выкидыш засохший!.. Учительница Баркова, толстая сибирская баба, так и плывет. Живот у нее большой, отвис, как торба с хлебом, - через неделю четвертым отпрыском разрешится. Другой сынишка - толстопузый и низколобый, в мать - тоже прутик взял. Весело лупил табуретку: - Плиходи к обеду, плиходи к обеду... Ручонки у него короткие и пухлые, никак матери в такт не попадает. - Не бу... уду!!! - вопил старший. - Черт бы их взял! - сказал в соседней комнате учитель Барков. Сморщился от внутренней боли и собственного бессилия. Нервно сорвал с гвоздя фуражку, пошел к Копаю на квартиру. Опасаясь разлива, с копаевских рыбалок свозили под навес лодки. Большие смоленые плоскодонки, как гробы. Под другим навесом блестящие новые бочки для рыбной засолки. Рабочих на копаевских рыбалках восемнадцать человек. Копай-лавочник на дворе кричал: - Укладывай ровней!.. Голоштанники!.. Не вместятся под навес лодки-то, половины нет!.. Были у Копая сильные кабаньи челюсти и такой же жирный хозяйственный голос. "Опять идет, - подумал он с неудовольствием, увидев Баркова, - задолжал уж, и не считай: все равно не заплатит". Однако Барков мог еще понадобиться. - Здорово, Сергей Исаич, - бросил ему с оттенком приветствия, - проходи в избу. Было Баркову, как всегда, стыдно идти на чужую водку и хлеб, и, как всегда, подумав с жалобной злобой: "Черт с ним... вместе крали..." - он все-таки пошел. - Лодки свезти успеем? - спросил Копай у артельщика. - На чаишко бы надо, - подмигнул тот. "Я бы вам дал чаишко", - подумал Копай. Грузно вздохнул. - Скажи, четвертную поставлю, - уронил со сдержанным неудовольствием. И снова подумал: "Теперь с человеком добрым нужно быть". Насупил брови, пошел в избу. Учитель Сергей Барков пьянствовал у Копая-лавочника всю ночь. Ложась спать, учительница долго крестилась. "Опять нет", - думала про мужа. Хотелось драться и плакать. Засыпая, решила с завтрашнего дня приглашать на ночь повитуху. Конечно, через неделю должно, а не ровен час... кто ж его знает. 2 Снился ночью Барковой сон. Даже не сон, а так - что-то непонятное. Будто бежала от чего-то страшного и не могла убежать. Ноги путались в густой засохшей осоке, а младший сынишка свободно ползал по траве и убеждал ее приходить к обеду. Она сама сознавала, что приходить надо, потому что через неделю должна родить. Но осока не пускала, а страшное неумолимо надвигалось. Она начинала сильнее перебирать ногами, но они вязли в ил, и был он странно сухой, как песок. "Ведь это песок, ведь это песок..." - уверяла она сына. Сын заплакал. "Почему он плачет? Ведь я побила старшего", - подумала Баркова... И тогда страшное налетело. Баркова закричала, или, быть может, ей так показалось, потому что крика не было слышно, а был переполнявший душу грохот, рев и треск чего-то другого - большого и неудержимого. Она проснулась с сильным сердцебиением, но сон не прекратился. Где-то за школой с громовым гулом и скрежетом перемалывали воду гигантские жернова. Школьное здание тряслось, как на телеге, и оконные стекла жалобно дребезжали. За окнами в белесой утренней мути надрывно лаяли сандагоуские собаки. Не по-обычному кричали третьи петухи, и где-то далеко истошно, как на убое, мычали коровы. Восьмилетняя дочь Барковой тоже проснулась. Она не понимала, что происходит, и растерянно мигала белыми ресничками. Обоих сыновей уже не было в комнате. "Вода пришла", - сообразила Баркова, окончательно просыпаясь. Сразу испугалась за детей и почему-то больше всего за дочь, хотя дочь была в комнате. Торопливо перекрестилась. - Сонька... Соня, - позвала ласковым шепотом. - Проснись, детка, родная... - Я не сплю... Чевой-то это?.. Я боюсь... - Не бойся, это Улахэ разлилась. Беги скорей на речку, тащи ребят - неравно утонут... И, приходя в обычное свое настроение, она закричала, раздражаясь от собственного голоса: - Ну-у! Беги, когда говорят!.. Вот сукины дети, сколько раз говорила, и тот кобель, никогда дома не ночует... Живей, живей, копу-уша!.. 3 Накинув капот, Баркова убрала постели. Позолоченный образок хмуро и как будто укоризненно смотрел из темноты на ее нечесаные волосы, выпятившийся живот и продранные зеленые шлепанцы на ногах, вывезенные еще из Сибири. Она с опаской влезла на табуретку и, прислушиваясь по привычке к неуверенным ласковым толчкам внутри, зажгла лампадку. Дрожащее пламя было желтее лица на образке. "Батюшки! - спохватилась Баркова, - капусту-то в погребе как есть всю затопит!" С неожиданной для ее положения легкостью она соскочила с табуретки и зачастила отекшими ногами по некрашеному полу, а потом по заросшему загаженным одуванчиком дворику. Из погреба пахнуло кислой и сырой плесенью и отдающей гнилым деревом водой. Вода выступила из земли с началом дождей и прибывала с каждым днем. Баркова спустилась немного по склизким ступенькам и, нащупав в полутьме торчащую из воды кадушку, попыталась ее поднять. Кадушка казалась не тяжелой. Баркова потянула сильнее и, поскользнувшись, въехала ногами в воду, больно ударившись о ступеньки поясницей. В то же мгновение она почувствовала, как острая режущая боль пронизала тело и по ногам с теплым щекотом побежала кровь. Баркова не помнила, как добралась до спальни, но через несколько минут очнулась уже на постели. Были, как всегда, невыносимы боли, сокращалось в страшных потугах распустившееся в жиру тело, и, как всегда, казалось это совсем иным, не похожим на прошлые роды, полным новых, неиспытанно мучительных ощущений. Баркова всегда проклинала жизнь. Но, как и все люди этого рода, она боялась смерти. Теперь ей показалось, что она умирает, и ее жалобные стоны слились в один вопль дикого, животного ужаса... В таком положении застала ее прибежавшая с реки и не нашедшая там ребят Сонька. 4 Непонятный грохот разбудил фельдшерицу Минаеву. Был он слишком тревожен и гулок, фельдшерица заволновалась. - Власовна... - позвала слабым голосом аптечную служительницу. Никто не отозвался. Она чувствовала во всем теле большую слабость. Нервы тонко воспринимали всякую мелочь, и мелочь эта с болезненной четкостью отпечатывалась в мозгу. Мысли тянулись с такой же болезненной ясностью. Но вместе с тем Минаева чувствовала, как где-то глубоко под ними тихо и скрытно шевелится глухая и одинокая, ушедшая в себя тоска. Тоска Минаевой имела свои причины. Первая - была болезнь. К опухолям и болям в боку и пояснице присоединился сухой и колкий кашель, не дававший спать по ночам. Это было уже не воспаление почек, а что-то другое. Сердце то колотилось, как пойманный в силок снегирь, то, казалось, совсем останавливалось и после жуткой паузы начинало медленно перебирать заржавелыми клапанами. Температура поднималась временами до того, что фельдшерица теряла сознание и начинала бредить, то падала настолько, что с трудом прощупывался пульс, и тело, теряя свой вес и размеры, испытывало необычную, похожую на смерть слабость. И оттого, что слабость все увеличивалась, болезнь развивалась и неоткуда было ожидать помощи, Минаева пришла к убеждению, что она больше никогда не встанет. Это была вторая причина ее тоски. И третья причина была любовь. Минаевой казалось, что искренне и горячо она любит впервые. Этот человек не походил на тех, кем она интересовалась раньше. Его любовь была странно неотделима от всего, чем он занимался с утра до вечера - каждый день. И, может быть, потому Минаева чувствовала себя с ним неуверенно, а без него одиноко. Последнее время Неретин заходил реже, и несколько дней уже и совсем не заглядывал. Она не могла забыть, как ее бросили одну с ребенком на руках и она принуждена была укрыться от алчных и от укоризненных взоров в далекую Улахинскую долину. Это тоже была одна из причин ее тоски. Все это было очень просто и обыкновенно. 5 Минаева услыхала детский плач и шарканье босых ног по полу. - Кто там?.. - спросила она как могла громко. В комнату, всхлипывая, вбежала в нижней рубашке растрепанная дочь Барковой. Ее мелкие глаза от ужаса разлезались в стороны, из них по давно не мытому лицу бежали одна за другой грязные слезинки. - Мамка умирает... род