Александр Александрович Фадеев. Последний из удэге Роман --------------------------------------------------------------------- Книга: А.Фадеев. Собрание сочинений в трех томах. Том 2 Издательство "Художественная литература", Москва, 1982 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 13 сентября 2002 года --------------------------------------------------------------------- Роман "Последний из удэге" посвящен гражданской войне на Дальнем Востоке. Содержание Том первый Часть первая Часть вторая Том второй Часть третья Часть четвертая Часть пятая ТОМ ПЕРВЫЙ  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  I Весной 1919 года, в самый разгар партизанского движения на Дальнем Востоке, Филипп Мартемьянов, забойщик Сучанских угольных копей, и Сережа Костенецкий, сын врача из села Скобеевки, пошли по деревням и по стойбищам проводить выборы на областной повстанческий съезд. Больше месяца бродили они по синеющим тропам, по немым таежным проселкам. 22 мая утром они проснулись на чердаке крестьянской избы в лесной деревушке Ивановке, верстах в тридцати от приморского уездного города Ольги. В отверстие меж потолком и крышей глянули на них облитая солнцем осиновая роща и очень яркий клочок голубого неба. Мартемьянов вспомнил, что в этот день, двадцать пять лет назад, он на глазах целой толпы убил в запальчивости человека, которого следовало бы убить и в более спокойном состоянии. Сережа вспомнил, что в этот день, год назад, за несколько недель до белого переворота, он был исключен из шестого класса гимназии за организацию ученической забастовки. Мартемьянов был человек уже пожилой, виски у него были совсем седые, Сережа - большерукий подросток с черными глазами. События эти были самыми значительными в их жизни. Они не нашли нужным поделиться друг с другом своими воспоминаниями и, наскоро одевшись, спустились в избу. Крестьянина, принявшего их на постой, звали Иосиф Шпак. На местном путаном наречии, смешавшем все российские говоры, фамилия эта значила не то скворец, не то воробей. Но фамилия эта не шла к нему: крестьянин был костляв, высок, лицо имел худощавое, длинное, в мужественных продольных морщинах, в длинной бороде, такой запущенной и грязной, что казалась она слепленной из отдельных клочков, глаза голубые, покорные, с одним вывороченным бескровным веком на правом. Лет ему было уже далеко за сорок, и говорил он и двигался не торопясь, точно познал тщету даже самых поразительных и бескорыстных человеческих усилий. В деревне звали его больше Боярином, прозвищем, данным ему в насмешку за то, что в молодости он частенько брался за крупные неосуществимые дела, по нескольку дел зараз: вроде бондарного ремесла, выделки кож или мази для колес, каких-нибудь лыжных заготовок ("лыжи сю зиму дорога должны пойти", - говорил он), но ничего у него не выходило, и был он при большой семье самым маломощным хозяином в этой и вообще-то нищей деревушке. Сереже и Мартемьянову обидно и жалко было смотреть, как, жадничая над их салом, оставляя на нем следы своих грязных пальцев, Боярин мелко-мелко крошил его на сковороду тем самым ножом, которым только что чинил лапти. Боярина, как человека бывалого и ничем не рискующего, да вдобавок еще отца двух партизан, избрали в этот день делегатом на съезд. И он же вызвался провести своих постояльцев до Ольгинского перевала. Вышли они на рассвете, когда допевали уже третьи петухи и видны стали свернувшиеся в лопухах росистые оловянные капли. Всю дорогу до перевала Мартемьянов был молчалив, рассеян, все забегал вперед, по-стариковски налегая на пятки; рассматривал тропу, деревья, - его широкое, в редких рябинах лицо, заросшее жесткой рыжеватой щетиной, было чем-то озабочено. Сережа заметил его беспокойство уже под самым перевалом: Мартемьянов стоял возле серого кривого дуба и, в волнении обламывая кусты вокруг, ковырял пальцем какую-то старинную ржавую засечку; через минуту его солдатская шапка и порыжевшая от солнца спина мелькали где-то далеко от тропы. - Интересуется, - равнодушно сказал Боярин. Пождав Мартемьянова и не дождавшись, они вдвоем взошли на перевал, на солнечный счастливый юр, и море раскрылось перед ними, оранжево дымясь. Горный отрог распадался тут на множество мелких отрожков, несших к морю зубчатые стены лиловых хвойных чащ. И до самого моря, все расширяясь и расцветая, стлались промеж них душистые пади, распадки, полные яркой зелени - дубовой глянцевой плотной листвы, красноватых кленов, тисов, орешников; внизу, вдоль реки, вилась кудрявая верба, исходящая пушистым розовым семенем; цвела черемуха; березовые девственные рощи, волнуясь и блистая корой, толпились по опушкам солнечных лугов, по лугам неслышно бродили облачные тени. На ближней стороне залива в виде удлиненной подковы Сережа с трудом различил какие-то едва проступающие сквозь кусты строеньица: игрушечную колокольню, пакгаузы. - Пост святой Ольги, как называли ранее, - пояснил Боярин. - С семнадцатого году город считается. Только какой уж там город: там и домов-то - раз, два, и обчелся... "Так вот она какая Ольга!.." - подумал Сережа: он был столько наслышан об этом военном поселении, о том, что за обладание им велись ожесточенные бои, и вдруг - незначительная деревушка, примечательная только своей колокольней да цинковыми пакгаузами... Но так прекрасны были солнечные долины, веером распростершиеся перед ним, точно перья гигантского павлиньего хвоста, радужные концы которых спускались в голубую воду, и так приятно было ощущение усталости, влажного ветра на щеках, тяжести винчестера - настоящего охотничьего винчестера - за плечами, а главное, так еще свежо, так ново было все, что он пережил за последние недели, - весь их страннический путь через леса, перевалы, болота; таинственные ночи у костров, полные безликих шорохов, трепета совиных крыл, далекого звучания падающей воды или осыпающегося щебня; ночи на заброшенных хуторах, на туземных стойбищах, пахнущих дымом и невыделанной кожей; золотисто-розовый туман по утрам, за которым внезапно открывались зеленеющие пашни, поднятые с весны поскотины, шумные села, кипящие вооруженным народом, бурные крестьянские сходы, вереницы подвод, беспрерывная смена лиц и событий, в которой особенно весело было ловить на себе быстрые любопытные взгляды из-под какого-нибудь ситцевого платочка, - так молодо и волнующе необычно было все это, что мимолетное разочарование тут же покинуло Сережу, и смешанное чувство восторга, беспредметной жалости, любви ко всему овладело им. - У нас через эту Ольгу в аккурат переселение было, - говорил Боярин медлительным глуховатым голосом, не замечая, что Сережа не слушает его. - Привезли нас тоже вот на пароходе, да в аккурат, где те сараи с цинка, и выгрузили. Ну, да сараев тогда этих, например, не было, церкви тоже; одне только деревянные бараки да десятка два хатенок. Было-то это давненько, годов уже не менее осьмнадцати, а то и более... Якорь спустили вон там, подале, услали лодку, а нам сперва не дают: обождите, мол, начальство пачпорта проглядит. Что ж, проглядит - проглядит, ладно... Молодым-то ребятам и горя мало, вроде как даже интересно, а старики, уж они видют: горы да лес - и боле нет ничего... "Вот тебе, думают, и Зеленый Клин!" С нами на пароходе хохлы ехали, семьи четыре, - мы-то сами воронежские, а то хохлы, - так они всю дорогу гундели: "О це ж Зелений Клин, да коли ж Зелений Клин! Да там трава с чоловика, да там с винограду аж деревья гнутся, да там земля чорна на сажень!.." Ай, дураки-и... Ха!.. Тьфу!.. - И Боярин вдруг крепко выругался, махнул костлявой рукой, похожей на конскую берцу, и даже топнул. Сережа с удивлением посмотрел на него. - Ну, хорошо-о... А уже, как сказать, холода были, - ежели бы дома, самое бы молотить. Одежонка у нас плохонькая, а мы все на борте стоим, за перильца держимся, все на берег смотрим... Когда - глядим, плывет наша шлюпчонка, везет двоих. Один такой вроде маленький, седенький, весь в пуговицах, а другого что-то не упомню, только, видать, помоложе. Взойшли они на трапу, побалакали с капитаном: то, се - да к нам. Тут бабы наши вперед: просить. И, правда, уж замучились все. У других ребята грудные - в аккурат на пароходе родились: как-никак, а более двух месяцев всее дороженьки - тоже надо подумать!.. Ну, баб маленько пооттерли. "Хто вас плепровождает?" - спрашивают. Мы со страху и не разобрались, - а шут его знает, чего им там! - стоим, молчим. "Старшина-то у вас есть?" У нас, правда, был один вроде за старшину, его еще в Одессе выбрали, - мужик тоже из нашей деревни. Теперь-то уж он помер. Пуня - фамилия ему была, а звать не то Астафей, не то Ефсифей - чудное такое прозвание... Вот он и выходит: "Здесь, говорит, старшина". - "А пачпорта, говорят, в порядке?" И... пошла канитель! Боярин вздохнул, почесал под рубахой, вспоминая все новые и новые подробности своего переселения... Нет, все это было совсем не то, о чем ему нужно было говорить. Не мог он рассказать о том, как безземельные воронежские мужики, обремененные семьями да вшами, совершили этот гигантский рейс вокруг Аравии и Индии в поисках новой родины - "садить села на сыром кореню", как в летописной древности. Какими райскими красками были расписаны им эти новые земли с саженными назьмами, безграничными покосами, тучнеющие под тяжестью своих плодов... И как велико было разочарование. Лучшие земли были уже заняты сибирскими староверами, поднявшими по ста десятин и более. Вместо жирного российского чернозема - тонкие пласты перегноя, выпахавшегося в первые же годы, родившего только сорные травы. Вместо баснословных покосов - мокрый кочкарник, покрытый резучкой и кислыми злаками... А вода - каждый год сносившая в море плоды нечеловеческих трудов, а гнус - доводивший до бешенства людей и животных, а зверь - ревевший по ночам у самых землянок, - нет, это были совсем, совсем не райские земли!.. И тайга в ее буйном великолепном цветении, так глубоко поражавшая Сережу своим великолепием, - как хищный враг, как вор, противостояла людям. - А где же тут Гиммеровские рудники? - спросил Сережа, глядя с невольной брезгливой жалостью на то, как развешивает Боярин на солнце вонючие ветошки, разминает пальцами свои потные, белые, грязные ступни. - Какие там рудники! - безнадежно отозвался Боярин. - Железные, что ли? Да, доставали тут руду, копали ямы... отседа не видать их. Это - вон за тем хребтиком и туда подале, к святому Владимиру... Тут у нас святые все, - вставил он с хитроватой усмешкой, и лицо его сразу было поумнело, но обычное выражение покорности и ленивого всезнайства тотчас же вернулось к нему. - У него все больше китайцы работали, русские мало. А как восстание пошло, и китайцы сбегли: должно, в хунхузы подались. Теперь все народное будет, - закончил он не совсем искренне, желая угодить слушателю. "Что, если бы он узнал, что Гиммер - мой дядя?" - подумал Сережа. - А хунхузов тут много?.. - Какие там хунхузы!.. - с сомнением ответил Боярин, хотя дальше ему нужно было говорить о том, что хунхузов в этом году стало больше, чем во все прошлые годы. - Оно хотя, и вправду, се лето... Но ему не удалось докончить: кусты с шумом раздвинулись, и Мартемьянов в теплой солдатской шапке, весь обливаясь потом, тяжело ступая своими чуть кривоватыми, вывернутыми ногами, вышел на дорогу. - Э, вот она, благодать-то, где! - широко улыбнувшись, возгласил он приятным урчащим голосом, в котором слышались уже стариковские нотки, и подмигнул Сереже. Сбросив ружье и котомку, он долго смотрел по сторонам, прикрывая рукой глаза и бормоча что-то себе под нос. И на его широком добродушном лице Сережа поймал выражение какой-то внутренней неловкости: беспокойного внимания, удивленной грусти. Мартемьянов точно искал или силился узнать что-то - и не мог, или узнавал - и поражался. Потом он опустил руку, но все продолжал стоять, задумчиво уставившись в пространство, и это новое выражение особенно не вязалось с ним: обычно он всегда находился в ладном неторопливом движении - всегда говорил или делал что-нибудь. Вдруг глаза его повлажнели. Он склонил голову и стал свертывать цигарку, руки у него дрожали. "Да что это с ним сегодня"? - недоумевал Сережа. - Вот ты насчет хунхузов спрашивал, - заговорил Боярин, вытянув босые ноги и лениво разглядывая их. - Се лето столько их нашло, что не только там гольду или газу, а и русскому проходу не стало. И откуда они только взялись?.. Старики бают, мол, восстание пошло, так инороды тоже взбунтовались промеж себя, вроде как бы и мы, и не хотят байту хунхузам платить, а хунхузы вроде бы пришли на усмирение. С этих инородов - и русских до нитки обдерут... Почему это со штабу с вашего приказу никакого нет? Насчет инородов этих?.. Выселить бы их, что ли?.. Тут и самим-то земли не хватает... - Болтают дураки, а ты за ними - как попугай, а своей головы, видно, и нет!.. - вдруг со страшным волнением сказал Мартемьянов. - "Выселить"!.. Понятие иметь надо... - добавил он, едва сдерживая себя и густо багровея. - Наш брат всегда вот так, - через некоторое время заговорил он, уже успокаиваясь. - Работать сами не умеем, да еще норовим на своего же брата верхом сесть: вали, брат Савка, у тебя и язык другой, и глаза косые, и пар заместо души!.. А ежели по-настоящему разобраться, народ этот куда лучше нашего - простой, работящий, друг дружке помогают, не воруют... - Уж и не воруют? - усомнился Боярин. - Ну, конечно! Наш брат разве поверит, чтоб на свете люди были, что и не воруют!.. А я вот тебе скажу... Как все не очень далекие, но крепко убежденные в чем-нибудь главном люди, Мартемьянов любил поучать. Но он так верил сам в то, что говорит, и такой наивной важностью светились в это время его добрые синеватые глаза с простодушной пестринкой, что никто на него не обижался. Не обиделся и Боярин. - Что ж, может, и зря болтают, - сказал он уклончиво. - Домой мне собираться пора, - солнце-то, вон оно где... - И, недоверчиво скользнув глазами по Мартемьянову и по Сереже, он потянулся за портянкой. - Обратно-то мне трактом придется: к обеду тут такой туман застелит - не вылезешь... - Туман? - удивился Сережа. - А вона. - И Боярин кивнул к морю, где вставала на горизонте мутно-серая пелена. На этом перевале они и простились. - Увидимся на съезде, - дружелюбно сказал Мартемьянов. - Прощайте, товарищ Шпак, на съезде увидимся, - с чувством сказал Сережа и покраснел от жалости. Боярин, плохо переобувшийся, так, что клоки его портянок торчали во все стороны, с готовностью совал им руку, выставляя бороду и вывороченное веко и смущенно потряхивая котомкой, которую он держал почему-то в той же руке, отчего выглядел еще бедней и нескладней. И когда Сережа в последний раз взглянул на его прямую костлявую фигуру, медленно спускавшуюся с перевала, махавшую руками и приседавшую на тощий, отвислый зад, - сердце у Сережи тягостно сжалось. II Перевал далеко уже остался за их спиной, когда Мартемьянов свернул вправо по широкой торной тропинке. - Куда вы? - спросил Сережа. - Ничего, здесь ближе, - не оборачиваясь, ответил Мартемьянов. Сережа прибавил шагу и догнал его. Сбоку выскочили вдруг телеграфные столбы. Белые чашечки изоляторов то исчезали в листве, то снова сверкали на солнце. Тропа круто свернула еще правее. Маленький человек, показавшийся из-за поворота, едва не наскочил на них. Он, как кошка, отпрыгнул в сторону, хотя нес на спине высокий тяжелый куль, какие носят женьшеньщики, и, прижавшись к кустам, недоверчиво посмотрел на встречных своими длинными косыми глазами. На нем была круглая шапочка с нитяной пуговицей на макушке, широкие шаровары из синей китайской дабы, а ноги были обуты в китайские улы, с ремнями до колена. Сережа принял его за китайца. Мартемьянов вдруг побледнел и всплеснул руками. - Сарл!.. - крикнул он лающим голосом. Через мгновение он и незнакомец, бросивший свой куль, стояли, обнявшись, похлопывая друг друга по спине и издавая какие-то ласкающие рычащие звуки. - Вот не ждал! - кричал Мартемьянов. - Тьфу, черт! Да как же это ты?.. Вот ты, господи!.. А незнакомец по-детски улыбался и все повторял: - Ай-э, Филипп... У-у... Филипп... Айя-хе-е... Сережа, вначале испугавшийся немного, так и застыл на месте, держась рукой за винчестер. Незнакомец, которого Мартемьянов назвал Сарлом, был уже в годах, но еще далеко не стар, - с крепкими скулами, искрящимися темно-зелеными глазами, резкими, как осока, с тонкими подвижными губами, то складывавшимися в детскую улыбку, мгновенно освещавшую его скуластое бронзовое лицо, то принимавшими прежнее твердое и самолюбивое выражение. - А ведь мы собирались к вам, - возбужденно говорил Мартемьянов, - дня через четыре должны были быть... четыре солнца - понимаешь? Сначала в Ольгу, потом к вам... - О-о, четыре солнца? - недовольно переспросил Сарл, и по тому, как свободно произнес он "р", в то же время протяжно выпевая гласные, Сережа понял, что это не китаец. - Зачем четыре солнца, Филипп?.. Ране надо ходить - три солнца, однако, самое много. Как раз праздник нам... - Праздник?.. - Ай-э, большой праздник: сынка мой - одна зима, как раз... У-у, здоровый сынка, все равно медведь. - И мужественное лицо Сарла снова осветилось детской ослепительной улыбкой. - Сынка?! У тебя! - воскликнул Мартемьянов. - Ну и Сарл! Да как же это ты? Да ты расскажи, что там у вас... - Нет, тебе первый кажи, - как можно? Тебе старшинка... - Вот еще новости... - Нет, нет, тебе первый, - смеясь, настаивал Сарл. - Скажи, какой ранжир наводит! - сказал Мартемьянов, обернувшись к Сереже и не скрывая удовольствия, которое доставила ему уважительность Сарла. И, сразу поважнев, - как всегда, когда дело касалось таких вещей, которые сопряжены были с его должностью зампредревкома, - он стал пространно рассказывать о предстоящем съезде. Сарл ни разу не перебил его. Несмотря на живость, даже нервозность, которая угадывалась в нем по тому, как он теребил пальцами шнурки своей рубахи, и по тому, как нервно подергивалась изредка его щека, - он был, видно, сдержан и осторожен. Только когда Мартемьянов сказал, что на съезде будут участвовать все народности, Сарл приподнял брови и удовлетворенно чмокнул губами. - Ай, хорошо, - сказал он, когда Мартемьянов кончил. - Его где буду - Ольга или Скобеевка? - Нет, в Скобеевке: в Ольге еще опасно все-таки... - А удэге тоже могу посылай? - Еще бы! "Удэге?! - в изумлении чуть не воскликнул Сережа. Сердце его забилось. - Так это удэге? Древний воинственный народ? В этой круглой шапочке, какие носят все китайские лавочники?.. Нет, этого не может быть!.." - Хунхуза?.. О-о, хунхуза много, - говорил Сарл в ответ на вопрос Мартемьянова о хунхузах. - Нам в Инзалаза-гоу много людей ходи: корейца ходи, гольда ходи, все проси помогай хунхуза дерись. Наша помогай. Наша хунхуза не боится. - И правильно! - воодушевился Мартемьянов. - И байту не надо платить... Мы этот вопрос и на съезде постановим... - Ай-э, разве наша плати? Тебе знай, удэге никогда не плати! - А ты почему все китайское надел? - Я в Шимынь ходи, панты продавай, на праздник чего-чего справил... - Он кивнул на свою ношу и, вдруг заметив на себе пристальный взгляд Сережи, недоверчиво покосился на него. - Ты его не стесняйся, - сказал Мартемьянов. - Это знаешь кто? Его батька людей лечит... - Хо-о, людей лечи? - обрадовался Сарл. - Какой хороший люди!.. Ну, тогда я все расскажи... Я разведка ходи, - сказал он таинственно и ткнул пальцем по направлению к Ольге. - Ольга тогда еще белый сиди, а в Шимынь - красный. А я из дому выходи, думай - Шимынь тоже белый. Я думай, белый увидит: "А-а, удэге?" - Он сделал свирепые глаза и, издав почти непередаваемый звук "х-хлик", чиркнул пальцем по горлу. - Ну, я - хитрый: портки китайский надевай, рубашка китайский, шапка все равно китайский, я знай, китайский люди много ходи, белый не тронет. Тебе понимай: китайское лицо, удэгейское лицо совсем разный. Китайский глаза - все равно земля, удэгейский - все равно трава. А белый ничего не знает. Его смотри: глаза косой, шапка китайский, - значит, китайский люди. А ряшка его не разбирает. Когда собака бежит, ряшка никто не разбирает... правда? А белый смотри - косой глаза у люди - это все равно собака... В этом месте Сарл, довольно сносно говоривший по-русски, сопровождавший свою речь энергичными жестами и неуловимой, почти калейдоскопической мимикой, внезапно остановился, дернул щекой, и прежняя самолюбивая складка - только еще опасней и тверже - обозначилась в углах его губ. - Ну; ладно, - со вздохом продолжал он. - Я приходи в Шимынь, смотри - там красный. Тебе Гладких помнишь? - Он там? - с живостью спросил Мартемьянов. - Ай-э, какой смелый люди! Его меня разведка посылай, я ходи... Потом много-много партизанка ходи, пушка стреляй, белый - на парохода: домой подался. Сейчас, однако, печка сиди, лапти суши, - пошутил Сарл. - Маленько я задержись, ну, ничего: праздник попадем... Ай-э, ходи нам праздник, Филипп! Я буду радый, Янсели, жена моя, радый, сынка мой радый. Масенда радый - все радый буду... - Масенда!.. - воскликнул Мартемьянов. - Как он, все не стареет?.. - У-у!.. Масенда - все равно кедр: долго-долго живи. Сейчас, однако, охота пошел... - Ну, вот что, - решительно сказал Мартемьянов, - стоять тут нам некогда, всего не переговоришь. Ежели управимся, придем к вам на праздник. А ежели в крайности не управимся, зайдем все равно насчет съезда. Жди. А пока... - И Мартемьянов широким радушным жестом протянул ему свою круглую ладонь. Сарл схватил ее обеими руками и крепко, несколько церемонно потряс ее. Потом, улыбнувшись и весело подмигнув Сереже, он быстрым сильным движением, неожиданным в его маленьком гибком теле, подхватил свою кладь и крякнул. - Прощай, старшинка! - крикнул он, обернувшись. - Я тебя ожидай в Инзалаза-гбу... - И скрылся за поворотом. - Вот они, дела-то какие... - сказал Мартемьянов, возбужденно глянув на Сережу, все еще смотревшего вслед Сарлу с счастливой улыбкой, и грустно вздохнул. - Пойдем, брат... III Под самой Ольгой, возле листвяного шалаша, еще не успевшего высохнуть, их грубо остановил патруль. Мартемьянов, отвыкший от такого обращения, важно назвал свою фамилию, но этим только вконец разобидел караульного начальника. Пока он искал свое удостоверение, караульный начальник, чопорный, глупый старикашка, весь перетянутый желтыми ремешками и сильно гордившийся этим, успел так много надерзить ему, что, когда выяснилась высокая должность Мартемьянова, отступать уж было некуда. И караульный начальник вынужден был сердито прокричать, что ольгинский штаб помешается в бывшей гиммеровской конторе, на Набережной улице. - Бывают же люди, - добродушно усмехнулся Мартемьянов и покрутил головой. Когда они выходили на набережную, сзади кто-то крикнул: - Э-э... обождите!.. Они оглянулись. Вслед им, сильно прихрамывая, бежал худой, но складный, несмотря даже на хромоту, партизан в матросских рыжих сапогах, рваной застегнутой на один крюк шинели внакидку и смятой шапке-футрованке, из-под которой вился его русый кудрявый, как у Кузьмы Крючкова, чуб. - Вы, никак, с Сучана? - спросил он, подходя уже шагом, сильно запыхавшись. - А в Ивановке, случаем, не были? - Были и в Ивановке, - дружелюбно сказал Мартемьянов. - И обратно тудою пойдете? - Нет, это уж навряд... - Э, вот незадача... - огорчился партизан, прикусив чистый аржаной ус, резко выделявшийся на его кирпичном лице. - А что тебе? - Да я, видишь, сам ивановский, да вот перехожу к Гладкому в отряд, а завтра нам выступать, и гостинца ребятам передать не с кем, - он кивнул на сверточек, который держал в руках. - У меня там двое: мальчик и девочка, да еще третьего жду... Думал, может, передадите, да, видно, не с руки... - Ваша фамилия Шпак, - вдруг утвердительно сказал Сережа, глядя в упор на его чистые соломенные усы. - А ты отколь знаешь? - поразился партизан. - По лицу узнал, - обрадованно пояснил Сережа, хотя и не смог бы на этом моложавом обветренном лице, осмысленного выражения которого не портил даже бутафорский чуб, указать хотя бы одну определенную черту, сходную с чертами Боярина. - Отец ваш провожал нас до самого перевала. - А до Ольги, видать, поленился? - улыбнулся партизан. - Как они там без меня? - Его на съезд выбрали, - быстро сказал Сережа, чувствуя к этому партизану особенную симпатию за то, что он сын Боярина и что у него такие чудесные светлые усы. - Да что ты говоришь? - изумился партизан. - А я думал - его не сдвинешь ноне никак... - Вас, кажись, двое сыновей-то? - спросил Мартемьянов. - Ты младший, что ли? - Ну, нет. Младший в Беневской, в тыловой охране... Какой я младший! Уж я чего только в жизни не превзошел! - наивно добавил партизан. - Темный у тебя отец, - вдруг строго сказал Мартемьянов, - совсем, совсем темный. - А с чего бы ему светлому быть? - Учить надо... - Научишь его! Ему в одно ухо кажи, а в другое выходит... Да и какая там наука в лесу, - серьезно сказал партизан, - только пни ворочать... Дед наш, батькин отец, даже помешался на этом деле: до самой смерти все на печи сидел да пальцем печь ковырял, будто землю. А раз не доглядели, так он из избы вышел да всю как есть завалину лопатой изрыл, - избу хотел выморочить... - А к Гладкому ты зачем? - перебил его Мартемьянов, не заинтересовавшись его рассказом. - Боевой командир - это одно. И опять же воевать я привык, а тут, в Ольге, видать, не скоро что будет... Так, значит, не с руки? Ну, прощайте тогда... И, пожав руки Сереже и Мартемьянову и запахнув шинель, он заковылял обратно. IV Над грузным кирпичным зданием, с квадратными окнами, с массивным, из серого камня, крыльцом, по которому беспрерывно сновали люди, колыхался новый кумачный флаг: это был ольгинский штаб. С залива, подступившего чуть ли не к самому зданию, дул влажный холодный ветер. Белые скучные гребешки с ровным шумом набегали на берег, клочья тумана стлались над водой, мутно серевшей в огромном пространстве моря и неба. Мартемьянов и Сережа вошли в большую низкую комнату с когда-то беленными, теперь замызганными стенами, увешанными чертежами и картами. Комната была разделена деревянным барьером на две части: здесь помещалась раньше гиммеровская канцелярия. Людям, захватившим контору, этот деревянный барьер напоминал о тех временах, когда приходилось долгие унизительные часы выстаивать за ним, ожидая жалованья. Теперь дверца барьера была оторвана, люди свободно толкались в обеих половинах, ругались, курили, плевали, садились и на самый барьер, и на конторские столы, мешая работать двум измученным писарям, олицетворявшим аппарат новой власти. Серый табачный дым, пыль, говор, запахи псины и пота столбом стояли в комнате. - Где здесь будет начальник штаба? - спросил Мартемьянов у одного из писарей, сочувственно покосившись на его каракули. Тот посмотрел на него белесыми, широко раскрытыми и ничего не понимающими глазами, потом дернул себя за вихор и ткнул пальцем в соседнюю дверь направо. Полный, рыхлый человек с белой шевелюрой, падавшей ему на лоб, один, выпятив круглое плечо, сидел за столом в глубине комнаты. Не глядя на вошедших, он подписал какую-то бумагу, вновь просмотрел ее, шаря большой, толстой, поросшей белыми волосками рукой по столу, наконец, ухватив пресс-папье и промокнув написанное, поднял выпуклые, усталые и добрые светло-голубые глаза. - Что надо? - спросил он грубоватым баском, приняв со лба волосы неожиданно мягким и осторожным движением большой кисти. Мартемьянов подал мандат. - А-а, так вы и есть Мартемьянов? - с радушной улыбкой сказал начальник штаба. - Это хорошо... Я Крынкин... наверное, слыхали? - Он протянул руку (Сережа было тоже сделал движение, но Крынкин не заметил). - А мы вас еще вчера ждали. Вам тут телеграмма... - Телеграф, значит, справили? - спросил Мартемьянов. - Как же... Да где же она? - Крынкин беспорядочно зашвырял бумагами. - Вон она куда завалилась... Сережа, глянув через плечо Мартемьянова, прочел: "Дальше возможности не задерживайтесь непредвиденные осложнения Сурков". - Что это у них там еще? - спросил Сережа, нахмурившись и таким тоном, который должен был показать Крынкину, что тот, конечно, может и дальше не обращать на него никакого внимания, но все-таки эта телеграмма имеет к нему, к Сереже, самое непосредственное отношение. Но Крынкин, оказалось, ничего и не имел против этого. - Видно, по военной линии не все у них ладно, так надо думать, - ответил он, доброжелательно повернув свои выпуклые глаза на Сережу. - Писем, правда, нет еще, но я по тому сужу, что у нас тут другие телеграммы есть - требуют отряды в Скобеевку. Завтра тетюхинцы выступают... Я было насчет съезда забеспокоился. Ответили: ничего, выбирайте, съезд будет... - Ишь оно как... - протянул Мартемьянов. - Неладно, говоришь?.. А ну, покажи телеграммы... Лицо Мартемьянова, по мере того как он просматривал телеграммы, становилось все более и более сердитым. Их было шесть, телеграмм, на протяжении трех недель, и ясно было, что ни на одну из них Крынкин не дал в свое время удовлетворительного ответа: все телеграммы говорили об одном и том же; и каждая последующая была тревожней и резче предыдущей: "Поздравляем взятием Ольги свободные силы немедленно перебрасывайте Сутан Сурков". "Срочно формируйте отряды шлите Сучан точка промедление наносит непоправимый вред движению Сурков". "Мобилизуйте тетюхинцев точка снимайте тыловые охраны по селам высылайте Сучан точка дальнейшее промедление преступно Сурков". Последняя телеграмма возлагала личную ответственность на Крынкина за задержку в переброске отрядов и грозила ему революционным трибуналом. - Почему ж ты не перебрасываешь? - густо багровея, спросил Мартемьянов. - Как же не перебрасываю? Все силы мобилизовал. Да какие у нас силы? Работаю один, ничего не налажено. Беневские, например, отказались идти: "А ежели, говорят, японцы у нас десант высадят?" Тетюхинцев тоже сразу нельзя было послать: у меня на них одна опора была. Теперь вот сколотили кое-что, тетюхинцев посылаю. Через недельку пошлю еще человек триста... - Знаешь, дорогой мой, - сдерживая себя, заговорил Мартемьянов, - в таком деле нужно быстрей оборачиваться... Как так - "отказались"? Не мыслю я, чтоб люди так-таки и отказались! А вы бы пояснили им, что ежели, мол, други мои, Сучан разгромят, вам тоже против японца не устоять... - Да разве мы не говорили? - оправдываясь, пробасил Крынкин. - Думаешь, мы ничего не делали? Помаленьку выпрямляемся. Задержка, правда, была, да ведь я один работаю... А тут еще всякие гражданские дела навалились. Мужики идут за тем, за другим, ведь не откажешь? - Мужикам отказывать нельзя, на мужике стоим, - важно сказал Мартемьянов, - а на людей недостачу грех тебе жаловаться, право, грех... Да ежели б я такие телеграммы получил, я б в лепешку разбился, а выслал отряды!.. Тетюхинцы когда выступают - утром? Командир у них Гладких, кажись? - Гладких... Да, вот еще что: можно ведь Суркова к прямому проводу вызвать, тут ведь прямой провод... Синельников! - позвал Крынкин, обернувшись к двери. - Как же, докричишься тут!.. - Он виновато улыбнулся и полез из-за стола. У него был большой живот, поддерживаемый ремнем с бляхой, на ногах домашние туфли, широкие полотняные штаны, - он чем-то напоминал учителя начальной школы. Сережа подобрел к нему. - Часам к восьми вызовем, - говорил Крынкин, - а вы пока отдохните. Я, кстати, и сам еще не обедал... Он открыл дверь и басисто закричал: - Синельников! Да тише вы там!.. Синельников, распорядись, чтобы вызвали по прямому... Кто требует? А, черт бы их взял! Ну, я сейчас. - Он вышел, хлопнув дверью. Мартемьянов вздохнул и опустился в кресло. - Работничек, нечего сказать... Садись, - сказал он Сереже и, вытащив платок, стал обтирать им свою круглую, с шишковатым затылком голову. - Мы с тобой к Гладкому пойдем. Он, брат, нас лучше накормит... - А как же теперь к удэгейцам? - Там поглядим... Что вот Сурков скажет... - Прямо отбою нет... - сказал Крынкин, задыхаясь, шумно входя в комнату, - баба его бузуем назвала, так он к начальнику штаба... Ну я распорядился, часам к восьми вызовут, вы пока... - Нет, мы до Гладкова подадимся, - сказал Мартемьянов, вставая. - Это мой друг старый... Они где стоят-то? В это мгновение снова открылась дверь, и в комнату сунулся полный, круглолицый мальчишка лет двенадцати, босой, в коротких, выше колен, штанишках - такой нежный и рыжий, что даже белые пухлые лицо и руки его были все в веснушках. - Папа! - сказал он очень противным голосом. - Мама велела передать, что она не может сто раз на день обед разогревать и чтобы ты немедленно шел обедать... Заметив Сережу, он с балованным любопытством, несколько даже нагловато, уставился на него своими понимающими, выпуклыми, как у отца, глазами. В них было примерно следующее выражение: "А, у тебя ружье? А ведь ты тоже еще мальчик?.. Да ты брось представляться, ведь я понимаю все, что ты о себе думаешь и кем хочешь казаться, я мог бы рассказать о тебе немало стыдного..." - Иду, иду, - сказал Крынкин, ужасно покраснев. - Сколько раз тебе говорено, чтобы ты не ходил босиком, когда туманно... Ступай, ступай!.. У меня ведь семья тут, - виновато сказал он. - Сколько я намаялся из-за них, когда в сопках был! - Да, с ребятами теперь тяжело, - неопределенно сказал Мартемьянов. Они вышли на набережную. Ветер уже стихал, - серые тени шаланд чуть качались над водой. Пузатая лодка ползла к ним, скрипя уключинами. Туман заметно густел, но крыши домов были еще видны, и горы, казавшиеся отсюда угрюмей и выше, неявно проступали вдали. "Где-то мы были там на перевале, где-то там еще шагает Боярин", - подумал Сережа, ежась от сырости и от сохранившегося где-то неприятного воспоминания о рыжем мальчике. - Вот, прямо пойдете, - сказал Крынкин, указав пальцем вдоль улицы, уходящей от моря; он был без шапки, рубаха на нем отсырела, и выступили полные, гладкие мышцы его груди. - Они как раз под той ближней сопкой, на пасеке старовера Поносова... Сам-то он сбежал с белыми... А телеграф тоже на этой улице, вон железная крыша. Я буду ждать вас... V - Нет, это уж, дорогой мой, непорядок, - говорил Мартемьянов, с сожалением оглядывая весь тот разор, который царил на пасеке старовера Поносова, - такое хозяйство рушить!.. Ай-я-яй... И он восхищенным, жалеющим доглядом снова окинул пасеку, окружавшие ее сады, темную, расплывавшуюся в тумане громаду хутора. Многие ульи были перевернуты, задымлены; из них недавно выкуривали пчел. Из ближнего сада и сейчас тянуло дымком, слышались беспечные крики, хохот. - Хозяйство мы не рушим, - спокойно сказал Гладких, - хозяйство все цело. А пчел жалеть нечего - новых выведут. - Он сидел, облокотившись о стол, опустив мощные пальцы на края кружки с медом: играя, вертел ее. - Да и как не побаловать ребят? Заслужили... Правда, малец? - Он ладонью захлопнул кружку. Он обо всем говорил со скрытой иронией, насмешкой, но редко улыбался, - трудно было понять, над чем он смеется. Сережа почувствовал на себе орлиный блеск его глаз, и, хотя считал более правым Мартемьянова, ему захотелось не только согласиться с этими глазами, но целиком отдать себя в их распоряжение. Когда они шли к хутору, Мартемьянов сказал Сереже, что Гладких - сын прославленного вай-фудинского охотника, по прозвищу "Тигриная смерть", убившего в своей жизни более восьмидесяти тигров. Правда, по словам Мартемьянова, Гладких-отец был скромный сивый мужичонка, которого бивали и староста, и собственная жена. Но сын якобы унаследовал от отца охотничьи способности, а от матери - могучую внешность и непокорный нрав. Воображение Сережи еще больше разыгралось, когда Мартемьянов уклонился от ответа на вопрос, откуда он их всех знает. Сережа невольно связал это со странным поведением Мартемьянова за перевалом и при встрече с удэгейцем. А когда он увидел наконец исполинскую фигуру Гладких, его звериные унты, бомбы у пояса, его смуглое обветренное лицо с крылатыми черными, сросшимися на переносье бровями, орлиным носом, вороными, до сини, усами, - даже излюбленные героические образы померкли перед ним. С каким восхищением следил Сережа за каждым движением его круглых мышц, слушал ровные сдержанные перекаты его голоса!.. Да, это был человек! Они сидели за чисто выскобленным, вбитым в землю столом, подле омшаника, превращенного на лето в сторожку. Пасечный сторож, угрюмый старовер с палевой бородой и злыми глазами, собирал им поесть. Он немного побаивался их, но не мог скрыть своего негодования - швырял на стол миски, загонял в омшаник свою белоногую дочь, все время порывавшуюся помочь ему. Однако, как только он отворачивался, она выходила на порог и нет-нет да и совала на стол какую-нибудь деревянную солонку, бросая на Сережу быстрые взгляды. - Вы какой же дорогой пойдете? - спросил Мартемьянов. - Без дороги пойдем, на Малазу, - Гладких неопределенно махнул рукой, - самый ближний путь... - На Мала-зу? - удивленно протянул Мартемьянов и отложил ложку. - На Малазу... - Он несколько секунд смотрел мимо Гладких. - Речка такая? В Сучан идет? - Он вдруг заволновался, стал усиленно тереть свой щетинистый подбородок, глаза его блестели. - Выходит, нам с вами по дороге, - быстро заговорил он, - мы, знаешь, Сарла встрели тут под перевалом, он нас к себе звал, да нам бы и нужно. Мы бы там у Горячего ключа отвернули - там недалечко, а вы бы своей дорогой... - За чем же дело стало? Я тебе как начальству и лошадь могу дать... А вот и мок комиссар! - вдруг воскликнул Гладких, указав рукой на выходившего из сада невысокого, сухощавого и сутулого человека, с наганом у пояса, в унтах, неловко шагавшего к омшанику. - Комиссара ко мне приставили рудничники мои, - пояснил Гладких насмешливо: он намекал на то, что сам он охотник, а командует отрядом, в котором больше половины тетюхинских рудокопов. - Ты чего же без шапки до ветру ходишь, чахотка? - зычно закричал он "комиссару". - Знакомьтесь: Кудрявый Сеня, председатель нашего отрядного совету... А это почти что наш самый главный: Мартемьянов Филипп Андреев, коли не запамятовал... - А, Мартемьянов! - хрипло и грустно сказал Кудрявый, протягивая тонкую руку. - Когда-то на съездах встречались. - Как же!.. - улыбнулся Мартемьянов. - Только я его за главного не признаю... - насмешливо говорил Гладких... - И ревкомов никаких не признаю: какие там ревкомы?! А это вот - малец. Сергеем звать. Это настоящий парень будет!.. Сережа на мгновение увидел прямо перед собой впалое лицо Кудрявого с большими чахоточными глазами. Голова у него действительно была кудрявой, только кольца на ней были редки и казались мокрыми. - Видал, какой командир-то у нас? - тихо сказал Кудрявый, улыбнувшись Сереже, и его запавшие глаза так умно и весело св