л и последний хор. Старый попик опустился на колени и прочел разрешительную молитву. В молитве говорилось о том, что, если человек связал себя грехами, но о всех их сердцем сокрушенным покаялся, - от всех вин и уз будет он разрешен, а если по телесной немощи что предано им забвению - и это все будет прощено ему человеколюбия ради. Слова эти, никак не подходившие к жизни людей, очень подошли к покойному Дмитрию Игнатовичу. Женщины заплакали. На кладбище справили еще одну панихиду, и Владимир Григорьевич сказал речь. Потом богатырский гроб с телом Дмитрия Игнатовича опустили в могилу, и долго еще вокруг могилы стояло коловращение людей: каждый хотел бросить горсть земли на гроб сына Борисова. В тот же день, оставив весь дом на одних женщин, Павел записался в отряд на место отца. Вместе с ним записалось еще около ста мужиков и парней. XXXVII Отправив Петра с обозом раненых в Скобеевку, Алеша Маленький поехал по деревням заготовлять хлеб и фураж для таежных продовольственных баз. В помощь себе он взял из Перятина Игната Васильевича. Игнат Васильевич с верными людьми рубил бараки и амбары в местах расположения баз и перевозил хлеб и фураж, заготовленный Алешей. Они то разлучались, то вновь встречались в другой деревне, где-нибудь за тридцать - сорок верст. В той новой роли, которую Алеша принял на себя, он вынужден был принять на себя и те заботы и тяготы, за которые совсем недавно упрекал Петра. Теперь он не только не имел возможности говорить о несвоевременности областного съезда, но должен был разъяснять все вопросы, связанные со съездом, и руководить сходами, чтобы прошли на съезд желательные кандидаты. Во многих местах переселенцы самовольно запахали старожильские земли, и старожилы шли жаловаться к Алеше. Везде немало было семей партизан, оставшихся без рабочих рук, и надо было организовать помощь им на полях. Жители рыбацких деревень, узнав, что Алеша не может заехать к ним, прислали делегацию - человек в двадцать. Рыбаки жаловались на то, что сидят без хлеба, и просили или дать им хлеба, или разрешить вывезти рыбу морем на городской рынок. К Алеше обращались даже с бракоразводными делами. Он понимал, что отмахнуться от всех этих дел - значит принизить и себя, и ту власть, которую он сейчас представлял. И дела эти отнимали столько сил и времени, что Алеша уже не успевал продумать, насколько то, что он делает, соответствует или противоречит линии областного комитета. Наступили теплые пахучие майские ночи, долины и сопки сплошь покрылись воркующей зеленью, когда Алеша и Игнат Васильевич добрались наконец до побережья и перед ними развернулись могущественные океанские просторы - великие и тихие. В прибрежной деревне Хмыловке им сообщили, что несколько дней назад хунхузы напали на партизанский взвод, охранявший поселок гольдов и тазов. Никто из партизан и мужиков не ожидал этого: даже в дореволюционное время хунхузы избегали нападать на русских, тем более на русские воинские части. В бою было убито несколько туземцев - среди них одна женщина - и командир партизанского взвода. Мужики были возбуждены не столько тем, что хунхузы напали на гольдов, сколько тем, что партизаны понесли жертвы из-за гольдов. Жители расположенного неподалеку корейского села Николаевки, занимавшиеся макосеянием и отказавшиеся в конце прошлого года выплатить хунхузам свою дань опиума, тоже со дня на день ожидали нападения хунхузов. Общий голос мужиков был: "Это дела не наши, не надо нам и ввязываться". Игнат Васильевич помалкивал, но Алеша видел, что он сочувствует мужикам. Хмыловские гольды и тазы жили на бросовых землях, арендованных у русских старожилов. Родной язык они давно забыли и говорили по-китайски. Убожество их жизни, безропотность перед русскими поразили даже видавшего виды Алешу. Отыскав гольда, с грехом пополам говорящего по-русски, Алеша допросил туземного старосту - древнего старика, желтого, ноздреватого, как пемза. Старик, опустив желтые веки, загибал один за другим пальцы и говорил что-то тихим гортанным голосом. Переводчик также загибал пальцы и говорил: - Хунхуза, цайдуна, купеза... Байта, много-много. Наша кругом говори: нет!.. Его говори: давай, давай!.. Хунхуза много-много пошел... Сама Ли-фу пошел... Ничего нельзя было понять. Наконец с помощью Игната Васильевича удалось установить, что на подавление бунта народов перешло в область через китайскую границу несколько крупных хунхузских отрядов во главе с Лифу, которому подчинялись не только местные хунхузы, а и хунхузы Хейлудзянской провинции за кордоном. Новое было в том, что хунхузы выступили не только за свои интересы, а и за интересы китайских цайдунов и скупщиков. Дело выглядело серьезней, чем это мог предполагать Алеша. XXXVIII По совету Игната Васильевича он перенес место расположения базы поглубже в тайгу и, оставив старика рубить бараки, сам на хмыловской подводе выехал в корейскую деревню Николаевку. Помимо того, что ему хотелось лучше уяснить положение с хунхузами, он прослышал, что после недавнего поражения восстания в Корее в Николаевке сосредоточиваются группы бежавших через границу повстанцев. Как только Алеша спустился с гор в долину, еще не доезжая до деревни, он почувствовал, точно попал в другую страну. Самый пейзаж изменился. В долине, защищенной с двух сторон горами от ветра, стоял почти летний зной. По обеим сторонам дороги перпендикулярно к ней тянулись кое-где еще черные, но больше зазеленевшие всходами длинные унавоженные гряды, взметенные под чумизу, мак, бобы, кукурузу. Не только каждый клочок земли в долине был возделан трудолюбивыми руками, но все склоны сопок по обеим сторонам долины были раскорчеваны и обработаны под табак. Алешу поражало то, что на полях не видно было ни одного человека. Дорогой он обогнал несколько скрипящих арб, запряженных коровами с деревянными кольцами в носу и нагруженных целыми семействами - стариками с седыми редкими бородами, в белых одеждах и высоких соломенных шляпах; маленькими, точно игрушечными женщинами с неподвижными лицами и в коротких кофтах с вырезами, из которых вываливались загорелые груди; черноголовыми ребятишками, испуганно поглядывавшими живыми темно-карими глазенками на вооруженного русского в телеге. - Едут с участков, хунхузов боятся, - пояснил возница. Деревня, выделявшаяся на плоскости длинными деревянными трубами и однотипными соломенными крышами скученных и лишенных зелени фанз, была почти сплошь обнесена глинобитными укреплениями с башенками и амбразурами. В иных местах укрепления были возведены наново, а кое-где еще не закончены, и возле них копошились люди. Вооруженные корейцы у околицы пропустили Алешу, не опросив его. Дымные фанзушки с решетчатыми дверьми, оклеенными бумагой, выпирали чуть ли не на самый тракт, в обе стороны от которого расходились узкие кривые улочки, полные полуголых, черных от загара ребятишек. Многие из ребят были в таком возрасте, что могли только ползать. Мужчины с трубками в зубах, полузакрыв глаза, покойно сидели на корточках у дверей фанз. Женщины с обнаженными грудями и длинными до пят юбками, иные с подвязанными за спиной грудными ребятами, возились у вмазанных в землю дымящихся котлов. В воздухе стояли незнакомые запахи - нерусского жилья, пищи, табака. - Никитин! Ты как здесь? - вдруг воскликнул Алеша, заметив командира одной из сучанских рот, стоявшего у фанзы и державшего в руках растопыренный мешок, в который старик-кореец набрасывал спрессованные пачки листового табаку. - А, товарищ Чуркин!.. Да вот пригнали с хунхузами драться, - показав в улыбке желтые зубы, сказал Никишин. - Сегодня ночью ждем, - в аккурат срок ихнему ультиматуму. Ребята мои на позициях, а я им вот табачку. - Ну-ну! - неопределенно поддакнул Алеша. Навстречу Алеше выехал верхом сельский председатель - местный учитель-кореец, член ревкома. Он был в кепке и рыжих крагах и в выцветшем от солнца пиджаке с галстуком. Звали его Сергей Пак. - Только что сообщили - начальство идет, я решил встретить, - льстиво сказал он. - Вот хунхузов ждем, - пояснил он, пустив лошадь шагом рядом с телегой. - Что это у вас за укрепления? Видать, давнишние? - спросил Алеша. - Да против хунхузов же... Старая история! Этой борьбе уже два десятка лет. В прежнее время, впрочем, больше данью откупались. - Тьфу, дикость какая! - выругался Алеша, неодобрительно тряхнув ежовой своей головкой. - Не Россия, а Вальтер Скотт какой-то! И даже еще хуже... Царишка наш, выходит, не оборонял вас? - Не-ет, - засмеялся председатель. - А если оборонял, еще больше страдали от постоя солдат... Повстанцев? Повстанцев человек до ста, - ответил он на вопрос Алеши о беглецах из Кореи. - С неделю назад прибыла одна наша революционерка, Мария Цой, у меня на квартире живет, - вполголоса сказал он, перегнувшись с лошади, - она вам все расскажет. Они въехали во двор школы обычного сельского типа. - Школа-то царская, - учите вы, стало быть, по-русски? - соскочив с телеги, спросил Алеша. - Вернее, учил, - сказал Сергей Пак со своей льстивой улыбкой, спешиваясь, - сейчас ни на каком не учим. "Ну посмотрим, какая у них там революционерка", - всходя на крыльцо, подумал Алеша, невольно представляя себе женщину, похожую на тех, какие попадались ему дорогой, в короткой кофте, с голыми грудями. Сергей Пак подошел к двери в соседнюю комнату и осторожно постучал острыми костяшками пальцев. За дверью по-корейски отозвался звучный женский голос. Пак проскользнул за дверь. До Алеши донеслось несколько фраз, которыми обменялись председатель и женщина; потом показалась рука председателя, сделавшая пригласительный жест, и в дверях появилась стройная кореянка, лет двадцати пяти, в черном длинном платье, с поразительно белым, чуть скуластым лицом аскетического склада, небывалой тонкой росписи. - Очень рада! - сказала она, заблестев навстречу Алеше умными темно-карими глазами, и крепко пожала ему руку, тряхнув ровно подстриженной челкой черных блестящих волос. Увидев перед собой молодую женщину, каждое движение которой полно было внутреннего изящества и простоты, Алеша так смутился, что в первое мгновение не нашелся даже, что ответить. "Хорош, батюшка!" - подумал он, представив себе, каким он выглядит перед ней - заросший щетиной, несколько дней не умывавшийся, в пропыленной одежде и грязных сапогах. - Вы сюда надолго? - спросил он наконец, не зная, куда и девать себя. - Подожду, пока кончится этот конфликт, - сказала она своим звучным голосом, - а потом думаю выехать... как оно называется, это селение? - обратилась она к председателю. - В Скобеевку, - почтительно подсказал Пак. - Да, в Скобеевку. Я списалась с товарищем Сурковым, и он согласился на мое предложение созвать съезд трудящихся корейцев. И еще немало есть общих вопросов у нас. Вы знаете Суркова? - спросила она. - Еще бы! - обрадовался Алеша. - Он сейчас раненый лежит. - Да, здешние крестьяне-корейцы очень волнуются о его здоровье. Что он представляет из себя? - Что он представляет из себя? - Алеша впервые услышал такой вопрос, обращенный к нему. "Наш крупный работник... Бывший военный комиссар", - промелькнуло было в его голове. - Сурков - это расчудесный парень, - сказал Алеша. - По своему уму, характеру, по организаторской хватке своей этот человек точно нарочно создан, чтобы руководить восстанием. - Да? - живо переспросила Цой. - Здешние крестьяне-корейцы считают его своим настоящим другом. - И правильно считают! - не колеблясь, подтвердил Алеша. - О, как я завидую вам! - сказала Мария Цой с внезапной грустью. - В чем вы завидуете нам? - Я завидую тому, что вы знаете, к чему вы стремитесь, у вас есть организация, люди, способные двигать горы, а мы... а у нас... - Голос ее дрогнул. - Простите меня... - Она отвернулась и тыльной стороной изогнутой кисти руки коснулась своих глаз. - И столько жертв, ужасных, бесполезных! - сказала она, и страстная сила горечи зазвенела в ее голосе. Алеша в волнении взял ее руку своими обеими руками и крепко потряс. - Надо умыться, поесть, потом будем разговаривать, - издавая горлом какие-то каркающие звуки, говорил Сергей Пак. XXXIX - Уже несколько недель, как я не сплю ночами и все думаю, думаю об этом. Я перебираю в уме все подробности поражения, как бы они ни были горьки, страшны, постыдны, - говорила Мария Цой, сцепив на груди тонкие пальцы и быстрыми энергичными шагами прохаживаясь по комнате. Ночные бабочки залетали в растворенное окно и бились о ламповое стекло. Поселок лежал за окном притихший, без огней. Чуть тянуло дымком от курящегося навоза. Где-то в ближней фанзе плакал ребенок. Тихий женский голос уговаривал его, - ребенок то замолкал, то снова начинал плакать. - Что больше всего мучает меня? - сказала Цой, остановившись против Алеши. - Кто найдет в себе силы повести народ теперь, когда он лежит в крови, в слезах, а его "вожди", - с презрением выговорила она, - ползают на коленях перед победителями и метут бородами землю? Кто мог подумать, что корейские имущие классы окажутся такими продажными! - Она в волнении снова заходила по комнате. - Мне стыдно вспомнить, что среди предателей оказались и те люди, голос которых еще так недавно звучал в моей душе как колокол... О, будь они прокляты, трижды презренные! - хрустнув на груди пальцами, сказала Цой. Алеша сидел на табурете, подавшись вперед всем телом и не спуская глаз с Марии Цой. С лица его сошло обычное живое, веселое выражение, суровая складка легла между бровями, и на всем лице явственней обозначились черты внутренней силы. - "Тахан-туклип" - "Независимость Кореи!" - с горечью воскликнула Цой. - Независимость - для кого? От кого независимость? Только ли от Японии? О, этого не будет никогда, пока движение зависимо от попов и господ, - это первое, что показал опыт! Бедные крестьяне громили японские усадьбы, школы, полицию, но не сумели довести дело до конца, они не тронули даже корейских помещиков, потому что их сознание было отравлено попами, попами всех цветов и запахов. Секты, христианские общины - методистские, лютеранские, католические - все приложили свою руку к движению народа. Народ и не подозревал, как много среди этих неистовых и благостных людей японских шпионов и провокаторов!.. - А американские миссионеры? Вообще американцы? - спросил Алеша. - Американцы! - жестко усмехнулась Цой. - Вели пропаганду против Японии, возбуждали народ вильсоновской болтовней и подло обманули, когда восставшие обратились к ним за деньгами и оружием... Вы не знаете, как мало было нас - людей, понимавших хоть что-нибудь в происходящем! Переживали ли вы когда-нибудь это мучительное чувство одиночества в борьбе, поисков хоть какой-нибудь организованной силы, хотя бы одного настоящего вождя? Нет, вы понимаете меня? - с тоскою спросила Цой. - Еще бы! - в волнении сказал Алеша. Да, он понимал ее. Он сам пережил это чувство в юности, когда путь борьбы уже приоткрывался ему, а организованная сила, способная возглавить борьбу, еще не была им найдена. Но эта сила существовала, и Алеша знал, что она существует, и он нашел ее, а там, где боролась Мария Цой, этой силы не было совсем. "И правда, счастливцы мы здесь!" - подумал Алеша. - Вы сразу же спросили меня: какое участие приняли в движении рабочие? - продолжала Цой. - Но ведь никто и не заботился, чтобы привлечь их! - остановившись и сжав кулачки у своих висков, воскликнула она тоном сожаления и раскаяния. - Я повторяю, нас была горсть - мой брат, я, еще несколько юношей и девушек, которые только-только подошли к пониманию того, что здесь таится та сила, которую мы ищем. Может быть, были и еще такие люди, но мы их не знали. Может быть, они так же искали нас, как мы их. Кто были мы? Неоперившиеся птенцы орлицы! Мы совсем недавно научились понимать слабость своих учителей, но все еще оглядывались на них с благоговением. На чем мы были воспитаны? На том, что Корея - страна крестьян, что ее история, ее жизнь, ее будущее не похожи на путь европейских стран. И все это сдобрено у нас религиозными предрассудками, старой мнимой "народностью". Ведь мы же страна "утренней тишины"! - с яростными слезами в голосе воскликнула Цой. - Все это еще так недавно жило в наших головах вместе с отрывками из "Коммунистического манифеста". Да, мы были слепые львята, у которых только в самом движении прорезались глаза. Оно захватило нас врасплох. Пришла пора действовать, и мы вдруг увидели, как жалки и ненадежны наши учителя, и как нас мало, и как мы ничтожны без связей в народе, без имени, без опыта, без ясной цели! Конечно, мы сразу поняли, что дело не в декларациях господ и попов, и бросили свои силы в деревню. Пошли одни мужчины, - мы знали, что крестьяне не будут слушаться женщин. В Сеуле движение прорвалось уличной демонстрацией. Это было первого марта. Наиболее революционна у нас, если не по программе, то по духу, учащаяся молодежь. У меня и моих подруг были здесь связи. И надо отдать справедливость - молодежь погибала преданно, беззаветно. Японская полиция не раз пускала в ход ружья и шашки, но колонны смыкались снова и снова. Флаги на длинных, бамбуковых шестах переходили из рук в руки. На рукавах у демонстрантов были белые повязки с корейской эмблемой "тхагыкки". Демонстранты шли, подняв руки с повязкой, и я видела девушку, не старше семнадцати лет, которой конный полицейский отрубил руку, но она подняла отрубленную руку и понесла над головой... Расправа в деревнях была еще более жестокой. Сабли, свинец, пытки! До пятнадцати тысяч убитых и раненых. Не меньше тридцати тысяч брошено в тюрьмы. Но что тяжелее всего? Весь опыт, связи, которые наши товарищи приобрели в борьбе, пропали без следа, потому что погибли эти люди. Народ не знает даже их имен, чтобы сохранить их как символы! Брата моего долго пытали на допросе, наливали ему воды через ноздри и рот и били по животу палками, но, конечно, он не издал даже стона. Я часто вспоминаю теперь его слова ко мне, когда он уходил в деревню. Он сказал: "Ну, вот мы и дожили до того времени, о котором мечтали... Что мне сказать тебе на прощание? Будь до конца верна делу. Не жалей в борьбе своего сердца. Если надо - разбей его!" Он может быть спокоен, мой брат... - сказала Цой голосом, натянутым, как струна. "Милая, прелесть моя!" - едва не вскрикнул Алеша с заблестевшими глазами. - И что же вы будете делать теперь? - спросил он. - Что я буду делать? - Она подумала. - Вернусь на родину. Буду ловить концы оборванных нитей и связывать их в узелки. - Вам нужна настоящая революционная партия - вот что вам нужно сейчас! - в волнении сказал Алеша, встал и несколько раз прошелся по комнате. - Вот вы изволили говорить - никто не заботился, чтобы привлечь рабочих, - продолжал он, остановившись против Цой. - Это, конечно, ошибка. Но задача не была в том, чтобы попросту привлечь их к господскому делу. Задача была - организовать рабочих так, чтобы они пошли в голове народа, - вот в чем задача. И эта задача еще стоит перед вами. Вам нужна партия рабочих и бедных крестьян. Эту партию могут и должны создать люди, подобные вам. Работа эта с виду не броская, кропотливая работа... Алеша не докончил. Из темноты за окном донеслись один за другим три отдаленных выстрела, повторенные эхом в горах. Некоторое время постояла тишина, потом выстрелы зазвучали снова - более отдаленные и ближние. Вскоре они слились в сплошной грохот, наполнивший ночь своими однообразными и грозными звуками. - Так вот оно как! - спокойно сказал Алеша в заключение своих мыслей о партии. - Что ж, мне придется пойти... - Он взял в углу винтовку. - Вы куда? - подозрительно спросил он, заметив, что Цой снимает с вешалки пальто. - С вами, конечно. Алеша, опершись на винтовку, постоял немного, скосив глаза в пол. - Объясните-ка мне, будьте любезны, - сказал он, - зачем вам, к примеру, рисковать жизнью в этом деле? Оно глупо вообще, а в жизни вашей вовсе случайно. - Вы же рискуете? - К великому сожалению, это входит в прямую обязанность мою. - Как же я-то могу не находиться сейчас там, где будут умирать наши люди? - удивленная, спросила Цой. - Что они обо мне подумают? - Так-так! Сначала прекрасные слова об обязанности перед народом своим, а потом голову под шальную пулю. Глупо-с! - с неожиданным раздражением сказал Алеша. - Все равно я не могу послушаться вас! - А это мы посмотрим... Алеша выдернул из двери ключ, выскочил за дверь и, с силой захлопнув ее, замкнул с другой стороны. XL Ночь была так темна, что Алеша вначале ничего не мог различить. По слуху определив, где стреляют, он побежал в ту сторону, петляя по кривым улочкам, натыкаясь на плетни, какие-то колючки и ругаясь самыми страшными словами, какие только знал. Потом его нагнала группа вооруженных корейцев, бежавших в том же направлении, и Алеша примкнул к ним. Постепенно он стал различать фанзы, огороды и понял, что стреляют под сопками, с восточной стороны деревни. Шальные пули изредка посвистывали где-то высоко. Пока Алеша с корейцами добежали до укреплений, стрельба занялась уже и с северной стороны. От стены отделился толстый кореец с большим "смитом" в руке, видно - начальник, и, тыча "смитом" в темноту, сердитым голосом закричал на корейцев, прибежавших с Алешей. Они, пригибаясь, гуськом засеменили куда-то влево. - А русские партизаны где? - спросил Алеша, с трудом различая копошащиеся у темных амбразур белые фигуры корейцев. - Русики там! - недовольно сказал начальник, приняв Алешу за отставшего партизана сучанской роты, и ткнул "смитом" вправо, вдоль стены. Алеша побежал вправо. Стрельба была уже не сплошной, а то стихала совсем, то вновь вспыхивала со стороны сопок, и тогда в ответ гремели выстрелы по линии стены. Не обращая внимания на пули, которые, как занималась стрельба, со свистом проносились над ним, и досадуя на то, что не может принять руководящего участия во всем, что здесь происходит, Алеша миновал линию укреплений, снова попетлял где-то среди фанз и выбежал к другим укреплениям. Здесь кто-то схватил его за шиворот, закричал: "Я покажу тебе бегать тут!" - и громко обматерил его. - Ну, слава богу! - тяжело дыша, радостно сказал Алеша. - Фу-ты! Да это товарищ Чуркин! - смущенно сказал Никишин. - Я как раз к вам бежал, - придерживая рукой колотящееся сердце, говорил Алеша. - Что здесь происходит? - А ничего не происходит, патроны на г... переводим! - с досадой сказал Никишин. - Стало быть, мне и здесь делать нечего? - Совсем, можно сказать, нечего, - покорно согласился Никишин. - Подумать только, на что силы и время тратим! - с яростью сказал Алеша. - Уж верно что, - ребята и то жалуются. Главное дело, у этих корейцев пища без соли... - Тьфу, ерунда какая! Помоги мне хоть председателя найти. Невидимые хунхузы под сопкой снова начали стрелять. Кое-кто из партизан стал было отвечать. - Кто там пуляет? - закричал Никишин. - Пущай они сами пуляют, ну их к чертовой матери... Сопровождаемый связным, Алеша пошел в обратном направлении и левее того пункта, где командовал толстый кореец, нашел Сергея Пак. С ним была и Цой. - Так-так, в окно прыгать, как девчонка... Видать, вы и у себя, в Корее, так революцию делали, - тоненько сказал Алеша. Он был окончательно расположен к ней. Перестрелка с хунхузами, то вспыхивая, то замолкая, длилась до утра. Как только стало светать, хунхузы ушли в неизвестном направлении, их так никто и не видел. Алеша и Цой, эскортируемые взводом партизан, выехали в Скобеевку. XLI Раненый Петр лежал в доме Костенецких, в комнате, где он обычно жил вместе с Мартемьяновым. Петр томился от вынужденного бездействия. Всякий раз Владимир Григорьевич заставал у его постели народ. - Бо-знать, что такое! И накурили! - сердился Владимир Григорьевич. - Все вон отсюда! Вон, вон! - кричал он, указывая длинным пальцем на дверь. Для наблюдения над Петром была приставлена сиделка - черноглазая красавица Фрося. Она поступила работать в больницу еще до германской войны. Фрося тогда только что вышла замуж, и муж был взят на царскую службу. На войну он пошел, не успев побывать дома, а когда после двух лет войны приехал раненый, у Фроси был ребенок, которого он не имел никаких оснований считать своим. Выгнав Фросю из дому, мужественный солдат пропьянствовал недели три и снова уехал на фронт и был убит. Отплакав положенный срок, Фрося стала жить еще лише прежнего и родила еще двух ребят. Черноглазые, похожие на мать ребята так и перли из нее, а она все хорошела и наливалась телом. И так легко и свободно носила она по земле вдовью свою неотразимую стать, что все скобеевские бабы, и старые и молодые, понося Фросю за глаза, в глаза льстили и завидовали ей. Фрося выказывала Петру такие знаки расположения, какие не входили в обязанности сиделки. (Он нравился ей не больше других, да таков уж был ее норов.) Но Петр, внимание которого не было направлено в эту сторону, не замечал этого, как не замечал и той откровенной неприязни, которую Фрося выказывала Лене, часто заходившей к нему. Фрося ненавидела Лену за то, что Лена была чистая, образованная барышня, с тонкими руками, и могла, как казалось Фросе, осуждать ее жизнь, а, как все свободно и весело живущие женщины, Фрося считала свою жизнь очень несчастной. И ненавидела она Лену за то, что Лена нравилась Петру. Петр и любил и стеснялся, когда Лена неумелыми детскими движениями поправляла ему перевязку, подушки, избегая смотреть на него, а когда он заговаривал с ней, вдруг бросала на него из-под длинных ресниц теплый недоверчивый звериный взгляд. В ее сдержанности и в том, что она могла так смотреть на него, была для Петра особенная прелесть непонятности того духовного мира, которым жила эта девушка. Ему приходилось так много иметь дела с жестокой, корыстной и грубой стороной жизни, что он испытывал чувство нравственного отдыха и какого-то озорного, радостного любопытства, когда у постели возникало это непонятное ему тонкое и нежное создание. Он не предполагал, что с того самого вечера, когда его привезли раненого, все чувства и мысли Лены были сосредоточены на нем. После того вечера, когда Лена слышала так взволновавшее ее своей красотой и правдой пение деревенских женщин, в ней точно раскрепостились ее жизненные силы. Огромный мир природы и людей предстал перед ней. Яркие зеленели луга, сады. Пахло багульником, от которого сплошь посинели сопки. Только успела развернуться в лист черемуха, как брызнули за ней липкой глянцевитой листвой тополя, осокори. И вот уже лопнули тверденькие почки березы, потом дуба, распустились дикая яблоня, шиповник и боярка. Долго не верил в весну грецкий орех, но вдруг не выдержал, и его пышная сдвоенная листва на прямых длинных серо-зеленых ветках начала покрывать собою все; а его догоняло уже бархатное дерево, а там оживали плети и усики дикого винограда, и кишмиша, и лимонника. Солнечные облака бежали в прудах и лужах. На полях и огородах пели девушки. Вооруженные, в тяжелых сапогах, люди текли по улицам. Конники, величественные, как рыцари, проплывали перед окнами, и по всему их пути фыркали кони и звенели колодезные ведра. По ночам парни ухали так, что вздрагивало сердце. Когда Лена, днем, в одном сарафане, босая, выходила на любимую с детства проточку за садом, ощущение подошвами нагретой солнцем влажной земли трепетом проходило через все ее тело. Лена не знала, как, кому, на что отдать эти проснувшиеся в ней силы жизни, но она чувствовала потребность отдать их кому-то, и все силы ее жизни сосредоточились на Петре. Правда, внешность Петра, его манера держать себя расходились с тем, как Лена могла представить себе любимого человека. Ей больше нравились высокие, стройные, а Петр был коротконог, тяжел и лицом и телом. В движениях его не чувствовалось внутренней свободы, он точно всегда помнил, что на него смотрят. Лена очень стеснялась при нем. Но все, что она знала о нем, - и ужасная смерть его отца, и героическая защита штаба крепости, и бегство из плена, и ранение в бою, и то, что он возглавлял борьбу с врагом, мощь которого Лена считала почти неодолимой, - делало Петра в глазах Лены живым олицетворением той силы, к которой она бессознательно стремилась все последнее время своей жизни. Трогало ее то, что Петр был сейчас беспомощен. И было что-то необыкновенно привлекательное в том неожиданном мальчишеском выражении на мужественном лице, выражении, которое проскальзывало где-то в твердых полных губах и во взмахе светлых густых ресниц, когда он взглядывал на нее. XLII После дневного дежурства в больнице Лена отважилась зайти к Петру не по обязанности "сестры", а по желанию навестить его. Солнце садилось за хребтом, и желтый закат стоял в окнах. Петр в белой чистой рубашке, под которой чувствовались его сильно развитые грудь и плечи, лежал, покойно выпростав поверх одеяла тяжелые руки о широкими загорелыми кистями. По разбросанным по полу окуркам и слоям дыма под потолком Лена поняла, что у Петра весь день был народ. Его большое, в крупных порах лицо было землистого оттенка, но, как только Лена вошла, оно мгновенно осветилось мальчишеским живым выражением, так нравившимся ей. - А вы опять принимали! - укоризненно сказала она, избегая встретиться с его взглядом. - Можно хоть окно открыть? - Откройте... Запахи двора и сада и дальние звуки с улицы хлынули в комнату. - Хотите, я подмету у вас? - А вы разве умеете? - усмехнулся Петр. - Нет, вот что: вы не заняты? Посидите со мной. Лена быстро взглянула на него и молча села на стул у его ног. - Вы не удивитесь, если я... - Петр запнулся. - Я часто думаю, - решительно сказал он, - что понудило вас отказаться от всего, что вы имели в жизни, и приехать к нам, сюда? - Он смущенно улыбнулся и повел рукой вокруг, словно показывая Лене все, что происходило за стенами этой комнаты. - А от чего, вы думаете, мне трудно было отказаться? - спросила она. - Все-таки привычки, привязанности. Ведь вы воспитывались у Гиммера? - Разве среди вас нет людей, которые так же отказались от этого? - Есть, конечно. Но у каждого свой путь. Или, может, я не должен спрашивать об этом? - вежливо спросил он. - Нет, почему же, я могу ответить... Мне кажется, мне не от чего было отказываться, - спокойно сказала Лена и прямо посмотрела на Петра. - Если говорить о внешних условиях, они никогда не имели для меня цены. А все то, что могло бы доставлять радость в жизни, оказалось при ближайшем рассмотрении призрачным и ложным... - Что, например? - с любопытством спросил Петр. - Ну, как вам сказать? - Лена смутилась. - Я не умею рассказывать о таких вещах, - сказала она, и лицо ее сразу окаменело, приняв то особенное выражение недоступности, которое так нравилось Петру. - Я думаю, что только то, о чем человек может мечтать с детства, во что он в эту пору верит, к чему стремится - любовь, дружба, семья, готовность жертвовать собой, желание людям добра, - только это может дать истинное счастье в жизни, может привязать к чему-либо... или к кому-либо. Но... - Лена, вывернув кверху свои продолговатые ладошки, искоса взглянула на Петра, и губы ее смешливо задрожали. - Но в этом мне не повезло... - Почему же? - спросил он с таким искренним удивлением, что даже польстил ей. - Все это очень скоро обнаружило довольно корыстную и подлую изнанку, - сказала она. - И разочарование во всем этом толкнуло вас... - удивленно начал Петр. - Разочарование во всем этом может толкнуть только в могилу, - сказала Лена, бросив на него взгляд, полный лукавства и удовольствия, противоречивший серьезности ее слов. - Я просто поняла, что люди, среди которых я живу, лишены этого, чего-то самого человеческого. И сделала из этого необходимый вывод, вот и все... "Она умна", - подумал он. Некоторое время он внимательно смотрел на нее. - А здесь вы нашли то, что искали? - Разве это можно искать? Я просто приехала к отцу, потому что мне больше некуда было деться. "Умна и прячется", - вдруг весело подумал Петр. - Но я благодарна тому, что здесь впервые почувствовала жизнь. Ведь я действительно не испытала еще ни ее радостей, ни ее трудностей. - Ну, трудностей вы найдете здесь немало, - сказал он с озорным блеском в глазах. - Вы хотите сказать, что совсем не знаете радостей? - спросила Лена невинным голосом. - Нет, я боюсь, что они вам не подойдут, - засмеялся он. - Ведь мы люди грубые. Попаримся в бане и рады. - Видите, даже этого удовольствия я была лишена!.. - И люди недобрые, - с усмешкой говорил Петр, - как бы вы не разочаровались в нас, грешных! Лена искоса взглянула на него, и в горле ее вдруг тихо, нежно и весело, как выбившийся из-под снега родничок, зазвенел смех. - Для этого надо быть сначала очарованной, - сказала она. - Или быть самой уверенной, что можешь очаровать... - А это у вас выйдет... - Вы думаете? - Да. Для этого у вас есть все преимущества слабости. - То есть? - Я разумею такие слабости, как доброта, чувствительность. Люди очень ценят эти качества. Люди не догадываются, что два десятка злодеев не в состоянии причинить столько зла, как один добрый человек... - Как вы сказали? Это вы... чудесно сказали! - вдруг воскликнула Лена, с удивлением и восхищением глядя на Петра. - К тому же вы хороши собой, - продолжал Петр, - а за это вам везде все простят. - И вы тоже? - Я, возможно, меньше, чем другие... - Вы чувствуете себя имеющим право на большую строгость. - Дело не в праве... Вот что, зажгите лампу, а то о нас невесть что подумают. - Вы боитесь этого? - спросила она, вставая и оглядываясь на него. - Конечно, боюсь. Я человек подневольный... - Печально, что вы боитесь этого, - говорила Лена, стоя спиной к Петру и глядя в открытое окно, откуда тянуло вечерней прохладой и сыростью из сада. Губы ее смешливо подрагивали. Она затворила окно и зажгла лампу на столике у изголовья Петра. - Ну что ж, прощайте, - сказала она. - Обождите... - Он сделал невольное движение к ней. Из соседней комнаты донеслись торопливые шаги, дверь распахнулась, и на пороге показалась Аксинья Наумовна. - Гости к тебе, - недовольно сказала она Петру, указав рукой через плечо. Хрисанф Бледный, весь в грязи, и телеграфист Карпенко шумно вошли в комнату. - Что случилось? - быстро спросил Петр и, поморщившись, сел на кровати. - С двух концов жмут, товарищ Сурков, - со смущенной улыбкой сказал Хрисанф Бледный, - с Угольной японцы, а с Кангауза американцы! Бредюк послал... - Знаю, зачем он послал! Бредюк послал за дозволением оставить Шкотово? - зло сказал Петр. - Не будет этого! Шкуру спущу, а... Он спохватился и, взглянув на Лену, виновато развел руками, будто говоря: "Пока мы ведем тут с вами прекрасные разговоры, жизнь идет своим чередом, и видите, какие она несет неприятности". Лена тихо вышла из комнаты. XLIII Несколько раз украдкой от Владимира Григорьевича и Фроси Петр вставал с постели и бродил по комнатам. А в тот день, когда Мартемьянов вызвал его из Ольги к прямому проводу, Петр решился выйти из дому. Только стало темнеть, он на цыпочках, с бьющимся от мальчишеского озорства сердцем вышел на улицу. Вечер позднего мая в густых, точно настоянных за день, тенях и запахах ударил ему в голову. Пока Петр добрел до телеграфа, он не испытывал ничего, кроме переполнявшего все его существо восторга, почти детского. Телеграфист долго не мог связаться с Ольгой. И только здесь Петр почувствовал, что табурет плывет под ним, и сползла повязка, и рубаха прилипает к мокрой, не заживившейся ране. Но чувство радостного обновления и полноты жизни вновь охватило его, когда он вышел на воздух и теплая темная ночь с журчащими, стрекочущими и скрежещущими речными и лесными звуками, стенящим комариный пеньем и запахом освеженных росою цветов и трав обступила его. "Нет ничего невозможного, все, все возможно, когда такая ночь!" - думал он с детским чувством торжества и все прибавлял шагу, стараясь вернуть ощущение собственного тела. В окнах Лены был свет. Только Петр стал подыматься по ступенькам крыльца, свет двинулся и исчез. За дверью чуть прозвучали шаги, и дверь отворилась. Лена в длинной украинской сорочке, с выпущенной поверх нее темной косою, держа в одной руке лампу, а другой придерживая дверь, с окаменевшим лицом всматривалась перед собой, не видя, кто это. - Это я... Напрасно потревожились, - стараясь говорить обычным голосом, сказал Петр, охваченный внезапной радостью и нежностью при виде ее в этой длинной сорочке и с этой ее милой косою. - Боже, как вы побледнели! - сказала она одними губами. - Идите тихо, а то вам попадет от отца... Что это? - вдруг сказала она взволнованно. - У вас рубаха в крови? И рука... Идите, я сейчас же разбужу отца... - Тсс... - Он, смеясь глазами, чуть дотронулся до ее руки. - Не подводите меня. Не волнуйтесь. Я сам все сделаю... - Пойдемте, я помогу вам... Тихо! - Она предостерегающе подняла пальчик. Держа перед собой лампу, Лена пошла впереди него. - И что это вы придумали? - сказала она, когда они очутились в комнате Петра. - Как вы бледны! И как это вы ухитрились сами надеть сапоги? Давайте я вам сниму их... - Елена Владимировна, нельзя... Я все равно не позволю... Но она усадила его на кровать и, быстро опустившись на колени, своими тонкими руками с неожиданной ловкостью и силой стащила с него сапоги. - Разденьтесь пока, а я принесу новый бинт. Да вымойте руку, а то на нее страшно смотреть, - говорила Лена. Она шмыгнула за дверь. "Хорошо, я разденусь, я вымою руку, я все сделаю, что ты мне прикажешь", - счастливо думал Петр, снимая рубаху и полощась в тазу. - Говорите шепотом, а то на кухне свет, видно, Аксинья Наумовна не спит, - прошептала Лена, снова юркнув в комнату с бинтом и ватой в руке. - Ой, как вы себе разбередили! - сказала она, приглядываясь к ране, и он очень близко увидел ее уютную продолговатую, в мелких морщинках ладошку. - Почему вы не разделись совсем? - удивленно спросила она. - Елена Владимировна, прошу вас... Я сам все сделаю, - вдруг густо краснея, сказал Петр. - Нет, право! После того, как я встал, я уже не чувствую себя больным. И, честное слово, я стесняюсь!.. - И как вы можете говорить такие глупости! - с досадой сказала Лена. - Раздевайтесь немедленно! - Отвернитесь, - покорно сказал Петр. Покрытый до пояса одеялом, он полусидел на кровати, откинув свой могучий белый, с прямыми боками торс на руки, а Лена, склонившись над ним и по-зверушечьи снуя руками, туго опоясывала его бинтом, то и дело закидывая косу, которая скатывалась из-за ее движущихся под расшитой сорочкой острых плечиков. - Дате мне слово, что вы завтра будете лежать весь день. Ведь вы так можете погубить себя... И имейте в виду, эта перевязка не по правилам... И это очень опасно... Я как раз завтра дежурная... Я все приготовлю и перевяжу вас... Папа ничего не узнает, - беспрерывно шептала она ему, снуя вокруг своими тонкими руками. Она то отдалялась от него, то почти обнимала, когда ее руки, пройдя ему за спину, перенимали одна из другой катушку бинта, и Петр, чувствуя на себе нежные прикосновения этих рук и запах ее волос, чуть касавшихся его щеки, слышал совсем не то, что она ему говорила, а что-то бесконечно таинственн