о Лбищенску чистят... - То-то бы дело... А нам тут как, относительно Сахарной-то? Спросил и смутился: слова показались излишней болтовней, как и сам себе казался он здесь почти что лишним... "Они все тут шли, сражались, жизнью рисковали, а я, извольте-ка - через два часа пожаловал!" Угрызения совести шерстили сердце, полымянной мукой кидались в лицо. Одна за другой подходили к дому женщины-крестьянки. Настойчиво жестикулируя, они доказывали что-то вестовым и караульным, тщетно пытаясь проникнуть в штаб. В окно было видно, что их не пустят, - невозмутимый, усмешливый вид красноармейцев был тому порукой. Федор вышел на волю, расспросил, в чем дело, узнал, что они жаловались на новых своих гостей - красноармейцев, которые-де растаскивают имущество. Федор немедленно отправился с ними на место, расспросил, осмотрел, записал, обещал разыскать и воротить пропавшее. Грабежи были - этого никак нельзя отрицать. Грабежи во время вступления войск в населенные пункты, видимо, явление неизбежное, и это Федор многократно впоследствии имел возможность наблюдать как на своих, на красноармейских, частях, так и на войсках врага. Это - нечто стихийное, с чем трудно бороться, что в корне уничтожить немыслимо, пока существует война. Это свойственно бойцу наших дней по природе всей его взвинченной, специфически военной, разрушительной психологии. Военные грабежи пропадут только с войной. Это так. Однако же это вовсе не значит, будто с ними нельзя бороться уже теперь и бороться даже очень, очень успешно! Федор наткнулся на целый ряд грабежей, вовсе бессмысленных, не имевших в себе нисколько корыстного начала. Идет, к примеру, красноармеец, тащит огромный узел со всяким барахлом. - Что у тебя? Покажи. Он совершенно спокойно раскладывается с узлом на снегу, развязывает, вытаскивает оттуда детские рубашечки, пеленки, игрушки, разные тряпки, платьица... - На что это тебе, дружина? Молчит. Сам видит, что ни к чему. - Зачем брал-то, спрашиваю? - А мы все кому што: взял и понес. - Зачем же все-таки? - Почем я знаю... - А у меня женщина была, плакала, искала. Надо быть, это самое бельишко и есть... - Может, оно... Пущай берет, - согласился парень без жалости. - Не "берет", а отнести надо, - внушительно, дружески, беззлобно сказал ему Клычков. - И отнести можно, - согласился тот. - Конешно, отнести, - чего ей, бабе, барахтаться? Ты укажи, я сам снесу. Федор узнал, где тот хватил узел, и направился вместе с ним. Красноармеец принес, молча положил его на железную ощипанную кровать, помялся неловко на месте, взялся за скобу и вышел молча. Федор встретил другого. Этот голову всунул в плетеную детскую колясочку - может, в печку тащил, а может, и просто позабавиться. Бывало и это, по-разному забавлялись. Сгребут, бывало, здоровеннейшие лапищи какого-нибудь вихрастого Михрютку, у которого сапожищи потяжеле да грязи на них в аршин, у которого в ляжках три пуда да полпуда в льняных кудрях, - сгребут и волокут его к такой вот что ни на есть ангельской колясочке. Визжит-брыкается Михрютка, страстным воем пугает мимо идущую публику. В станице ли, в деревне али в городе - игра везде одинаковая. Как ни визжи, а забава состоится: в подмогу со всех сторон сбегаются ребята, помогут они вязать, держать, скрутить парня начисто в детскую колясочку. Свяжут его, прикрутят честь честью и руки веревкой заплетут, а потом выбирают, где горка покруче да с горки его... на колесиках... кувырком! Ха-ха-ха! То-то забава молодецкая! И тут результат был один: колясочку парень Клычкову возвратил без малейшего сожаления, она ему была совершенно не нужна и соблазнила только своим разукрашенным видом. Многое разыскали, многое возвратили, станица поутихла, перестала жаловаться. Чапаев приказал немедленно созвать командиров, а когда собрались, - жестким тоном распорядился он произвести массовые обыски и арестовать всех, у кого хоть что найдется из украденного. Что будет отобрано - все сносить в определенные места, назначить особую раздаточную комиссию, пригласить пострадавших и удовлетворить, но... только бедноту: ни одному "буржую" чтобы не было отдано ломаного гроша. Это имущество пойдет в полковые кассы, которые создать надо теперь же, немедленно! Тех, что сами снесут вещи, - не трогать, не арестовывать... Кроме этого всего, собрать через два часа на площади всех бойцов, сообщить, что будет говорить "сам Чапаев" - так и наказал передать: "Сам Чапаев говорить, мол, будет!" Два часа спустя Петька Исаев докладывал Чапаеву, что собрались на площади и ждут его красноармейцы. Тут же пришел командир одного из полков, - вместе направились к площади. Командир дорогой пояснял Чапаю настроенье бойцов. Чапаева Федор слушал впервые. От таких ораторов-демагогов он давно уж отвык. В рабочей аудитории Чапаев был бы вовсе негоден и слаб, над его приемами там, пожалуй, немало бы посмеялись. Но здесь - здесь иное. Даже наоборот: речь его имела здесь огромный успех! Начал он без всяких вступлений и объяснений с того вопроса, ради которого созвал бойцов, - с вопроса о грабежах. Но дальше он зацепил попутно и огромную массу ненужнейших мелочей, все зацепил, что случайно пришло на память, что можно было хоть каким-нибудь концом "пришить к делу". В речи у Чапая не было даже и признаков стройности, единства, проникновения какой-либо одной общей мыслью: он говорил что придется. И все же, при всех бесконечных слабостях и недостатках - от речи его впечатление было огромное. Да не только впечатление, не только что-то легкое и мимолетное - нет: налицо была острая, бесспорная, глубоко проникшая сила действия. Его речь густо насыщена была искренностью, энергией, чистотой и какой-то наивной, почти детской правдивостью. Вы слушали и чувствовали, что эта бессвязная и случайная в деталях своих речь - не пустая болтовня, не позирование. Это - страстная, откровенная исповедь благородного человека, это - клич бойца, оскорбленного и протестующего, это - яркий и убеждающий призыв, а если хотите, и приказание: во имя правды он мог и умел не только звать, но и приказывать! "Я, - говорит, - приказываю вам больше никогда не грабить. Грабят только подлецы. Поняли?!" И на это приказание отозвались оглушительные и приветственные, и благодарственные, от глубин сердца радостные крики многотысячной толпы. Был неописуемый восторг. Красноармейцы клялись, веруя в слова, честно клялись своему вождю, что никогда не допустят грабежей, а виновных будут сами расстреливать на месте. Увы, они не знали, что это н е в о з м о ж н о сделать, что с к о р н е м вырвать это на в о й н е нельзя, но клялись они убежденно, и нет сомненья, что с о к р а т и л и грабежи до последней фронтовой возможности. Помнятся обрывки чапаевской речи. - Товарищи! - крыл он площадь металлическим звоном. - Я не потерплю того, што происходит! Я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый э т о й вот расстреляю подлеца, - и он энергически в воздухе потряс правой рукой. - А я попадусь - стреляй в меня, не жалей Чапаева. Я вам командир, но командир я только в строю. На воле я вам товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь. Надо - так разбуди. Я навсегда с тобой, я поговорю, скажу, што надо... Обедаю - садись со мной обедать, чай пью - и чай пить садись. Вот какой я командир! Федору стало неловко от беззастенчивого ребячьего бахвальства, а Чапаев, минутку подождав, крыл невозмутимо: - Я к этой жизни привык, товарищи. "Академиев" я не проходил, я их не закончил, а все-таки вот сформировал четырнадцать полков и во всех них был командиром. И там везде у меня был порядок, там грабежу не было, да не было и того, чтобы из церкви вытаскивали рясу поповскую... Што ты - поп? Оденешь, што ли, сукин сын? На што украл? Чапаев грозно обернулся в одну, в другую сторону, даже перегнулся назад, глянул пронзающе и быстро, словно хотел узнать среди многотысячной серой массы того злодея, о котором теперь говорил. - Поп, известное дело, врет, - отвесил Чапаев крепкую мысль. - Он и живет обманом, а то какой же поп, коль обману нет? Не трожь, говорит, скоромного, а сам будет гуся в масле жрать, только кости потрескивают. Чужого, говорит, не тронь, а сам ворует, - этим попы и опостылели нам... Это верно, а все-таки веру чужую не трожь, она не мешает тебе. Верно ли говорю, товарищи? Место было выигрышное. Чапаев это знал и потому именно в э т о м месте поставил свой хитрый вопрос. Красноармейцы-крестьяне, раскаленные чапаевской речью, словно давая исход задушившему долгому молчанию, прорвались буйными криками. Только этого и ждал Чапаев. Симпатии слушателей были теперь всецело на его стороне: дальше речь как ни построй - успех обеспечен. - Ты вот тащишь из чужого дома, а оно и без того все твое... Раз окончится война - куда же оно все пойдет, как не тебе? Все тебе. Отняли у буржуя сто коров - сотне крестьян отдадим по корове. Отняли одежу - и одежу разделим поровну... Верно ли говорю?! - Верно... верно... верно... - рокотом катилось в ответ. Вспыхивают кругом оживленные лица, рыщут пламенеющие восторгом глаза... Красноармейцы летучими обрывками слов, кивками, смешками, веселым глазом выражают друг другу острое сочувствие, согласие, довольство... Чапаев держал в руках коллективную душу огромной массы и заставлял ее мыслить и чувствовать так, как мыслил и чувствовал сам. - Не тащи!.. - выкрикнул он, резко поддав левой рукой. На минутку встал, не находил нужного слова. - Не тащи, говорю, а собери в кучу и отдай своему командиру, все отдай, што у буржуя взял... Командир продаст, а деньги положит в полковую кассу... Ранят тебя - вот получи из этой кассы сотню рублей... Убили тебя - раз тебе на всю семью по сотне! Што, каково? Верно говорю али нет? Тут уж случилось нечто непредставимое - восторг перешел в бешенство, крики перешли в исступленный, восторженный вой... - Все штобы было отдано, - заканчивал Чапаев, когда волненье улеглось, - до последней нитки отдать, што взято. Там разберем, кому отдать, у кого што оставить, вам же на помощь. Поняли? Чапаев шутить не любит: пока будут слушать - и я товарищ, а нет дисциплины - на меня не обижайся! Он закончил речь свою под отчаянные рукоплескания, под долго несмолкавшее "ура". На ящик, с которого только сошел Чапаев, влетел красноармеец, мигом распахнул шинель, задрал гимнастерку и быстрым движеньем расстегнул стягивавший штаны массивный серебряный казацкий пояс. - Вот он, товарищи, - кричал парень, потрясая поясом над головой, - семь месяцев ношу... в бою достался... сам убил, сам с убитого снял... А отдаю. Не надо... на што он мне? Пущай на помощь идет на общую. Да здравствует наш геройский командир товарищ Чапаев! Толпа задрожала в приветственных восторгах. Федор видел, какое глубокое впечатление произвела чапаевская речь, он радовался этому эффекту, но только все тревожился вот относительно "сотни коров" да одежи, которую будут делить "пополам"; потом и с комиссиями этими полковыми тоже не все было ладно. - Товарищ Чапаев, - обратился он, - мне охота теперь же ознакомиться с красноармейцами, да и рассказать бы я им хотел вкратце насчет нашей общей обстановки в стране, только скажите-ка им сами, что будет, мол, говорить комиссар, товарищ Клычков... Чапаев - тут же на ящик, предупредил, и Федор стал рассказывать про борьбу на других фронтах - с Колчаком, Деникиным, со всеми вожаками белых армий. Коснулся коротко международной обстановки, остановился в двух словах на экономической жизни государства. В разных местах, как бы попутно и в виде иллюстраций, он привел чапаевские примеры, остановился на них и, не отвергая прямо, дал такие к ним "объяснения", что от предложений остался только легкий душок... Федор подходил к разрушению чапаевских положений крайне осторожно и все время подпускал выражения вроде того, что "хорошую и верную мысль товарища Чапаева о нашем о б щ е м имуществе враги наши истолковали бы, конечно, так, будто мы берем, тащим и делим кому и что и как вздумается... Но не так думаем мы с товарищем Чапаевым, да и вы, конечно, думаете не так", - и Федор подкапывал и сваливал с ног ту "дележку", которую, пожалуй, и предлагал Чапаев. Во всяком случае, так можно было развить и понять его знаменитый пример: "...сотню отобранных коров мы разделим сотне крестьян - каждому по корове..." Без разъяснений таких положений оставить было невозможно. Пребывание, правда, очень краткое, в группе анархистов, крестьянское прошлое Чапаева и удалая его натура, невыдержанная, беспланная, недисциплинированная, - все это настраивало его на анархический лад, толкало к партизанским делам. Да, великое дело - слово: ни грабежей, ни бесчинств, ни насилий в станице больше не было. Как только окончился митинг, Федор разыскал Ежикова и хотел с ним посоветоваться - сегодня ли создать ревком в станице, или отложить до утра. Но Ежиков промычал нечто непонятное и от прямого ответа уклонился. Федор решил действовать один: оповестил жителей, чтобы собрались теперь же к помещению станичного управления, пригласил с собой троих политических работников, наметил вопросы, решился сам попытать счастья в новом деле, - ревкомов в полосе военных действий ему создавать еще не приходилось. Станичников собралось немало - помещение не смогло вместить пришедших. Когда Ежиков узнал, что ревком все-таки будет и без него создан, он явился сам. Федор этого маневра сразу не понял, догадался он только потом: Ежикову очень, очень хотелось собрать побольше материала о бездеятельности Федора, о его непригодности, слабости и т. д., чтобы того отозвали, а его, Ежикова, оставили комиссаром группы. Он и ревком хотел создать самостоятельно, а Федора поставить перед совершившимся фактом. Да не успел. Собравшиеся держались неуверенно, как вообще это бывает в подобных случаях. И чему тут удивляться? Вчера были казаки, вчера собирали их здесь же и выбирали свою власть... Сегодня красные пришли, ревком назначают, а завтра, может быть, опять вернутся казаки, - что тогда? Не будут ли сняты головы у станичников, посаженных править станицей? В ревком работать никто не шел - робели. Те, что не робели и понимали события во всей их сложной и серьезной совокупности, давно уж покинули станицу, ушли по городам, включились в Красную Армию. Назначили в ревком своих политработников. Стали говорить о работе - что делать в первую очередь, что - во вторую, с чем можно обождать... Решили на первоначальные расходы собрать с присутствующих кто что может, а потом с шапкой пройтись и по всей станице. Затем связаться с Уральском, получить оттуда указанья-распоряженья, а может быть, и материальную подмогу. Федор им усердно разъяснял задачи ревкомов, попутно разъяснял и задачи Советской власти. Слушали сельчане, соглашались, одобряли... В станице утверждена была Советская власть. Над крылечком казачьей управы утвержден был красный небольшой флажок. К вечеру пустая воротилась разведка. Она тыкалась в разные стороны, вынюхивала, выщупывала, высматривала, но чижинские разливы не позволяли и думать о проезде на санях до большого Уральского тракта. Это верно, что по утрам примораживало крепко. Это верно, что степь была в рыхлом, в липком снегу. Но уж дороги приметно окисли и распустились, а теплые мартовские дни и вовсе их оплешивили. Надо было приостановить дальнейшее наступление, ждать новых распоряжений. В большом доме у Карпова - купца - собрался весь командный состав: Чапаев приказывал расставлять охрану, подтягивать обозы, наводить порядок в советской станице... Тут же приводили пленных. Долго и безрезультатно допрашивали киргиза, захваченного в степи. Стало известным, что у Шильной Балки - селения в нескольких десятках верст - пошаливают казаки и чуть ли не заняли самый поселок; туда надо было перебросить немедленно часть имеющихся сил - и это обсуждали. Да мало ли разных дел, где про все передать. Свисли черными туманами сумерки. Истомленные походом и тревогами отгремевшего дня - спали командиры. Заснул и Федор. Чапаев скоро разбудил его - подписать приказ. Проснулся, подписал, опять уснул. И опять разбудил его Чапаев. Всю ночь, до утра, без сна просидел этот удивительный человек. Проснется Федор и видит, как сидит Чапаев один, только светит скупая лиловая лампешка. Сидит он, склонившись грузно над картой, и тот же любимый циркуль с ним, что был в Александровом-Гаю: померит-померит - запишет, опять смерит и снова запишет. Всю ночь, до петушиного рассвета, мерил он карту и слушал молодецкий храп командиров. У дверей, сжав винтовку в обе руки, дремал часовой и серым лбом долбил по черному ребру штыка. В Сломихинской пробыли четыре дня. Фрунзе по прямому проводу сообщил, что бригаду бросает на Оренбургский фронт. Обстановка скоро заставила изменить и это решение, - перебросили бригаду не к Оренбургу, а в Бузулукский район. Для детальных переговоров Чапаева и Клычкова Фрунзе вызвал в Самару - к себе. Собрались в четыре минуты. Знали, что больше сюда не вернутся. Побросали в санки походные саквояжики. Не стоит на месте борзая тройка, - выбрали ядреных, самолучших коней! Аверька уж сидит, готовый в степную скачь, и вожжи подобраны, как старушечьи губы - сухо и крепко! На крыльце Попов, Чеков, Теткин Илья, вся братва чапаевская - высыпали провожать. - Да скорей бы нас отсюда, товарищ Чапаев... - Как приеду - вызову враз! Тройка тронула... Сверкнули в снежную пыль прощальные крики. С крыльца - как в зеркальцах - плеснулась в глаза разлучная тоска. Кто-то взвизгнул, кто-то кнутом взмахнул, кто-то шапку вскинул до крыши... В серой тоске и в снежных заметах пропало крыльцо... Степи-степи! Кумачи вечерние, колыбели белые да пуховые! А по степи ветер, как девичий вздох - ходит пахучими и холодными валами, ходит над белыми снегами, ходит над снежными пустырями, пропадает в чистую синь раннего мартовского неба! От Сломихинской путь держали обратно на Александров-Гай - по тому самому пути, где шли еще так недавно с полками... Ехали и молчали. Степь ездоку как люлька - гонит в усладный сон. Вот уж и Казачья Таловка. Ну, давно ли здесь готовились к бою, изучали и циркулем вспарывали карту, совещались, мозговали - как бы в орех расколотить казару! И ночь - с песнями, с веселым разговором, а потом - с мертвой тишью, здоровенным храпом усталых крепко-накрепко уснувших бойцов... Федор припомнил костры и у костров рыжебородого того мужичка и рослого кудрявого парня, что повертывал на угольях картошку и выхватывал на штык. Где они теперь? Остались ли живы? Так до самого Александрова-Гая - в воспоминаньях о пережитом, в отчетах перед собою за свои поступки. В Алгае были недолго: передохнули, перекусили - и в путь. Крыли степь перекладными тройками вплоть до самой Самары. VII. В ПУТИ Чапаев был из тех, с которым сойтись можно легко и дружно. Но так же быстро и резко можно разлететься. Эх, расшумится, разбунтуется, зло рассечет оскорбленьем, распушит, распалит, ничего не пожалеет, все оборвет, дальше носа не глянет в бешенстве, в буйной слепоте. Отойдет через минуту - и томится. Начинает трудно припоминать, осмысливать, что наделал, разбираться, отсеивать важное и серьезное от случайной шелухи, от шального чертополоха... Разберется - и готов пойти на уступки. Но не всегда и не каждому: лишь тогда пойдет, когда з а х о ч е т с я, и только перед тем, кого уважает, с кем считается... В такие моменты надо смело и настойчиво звать его на откровенность. На удочку шел Чапаев легко, распахивался иной раз так, что сердце видно. Человек он был шумный, крикливый, такой строгий, что иной, не зная, подойти к нему боится: распушит-де в пух, а то - чего доброго - и двинет вгорячах! Оно и в самом деле могло так быть - на незнакомого да на робкого. Чем в тебе больше страху, тем горше свирепеет сердце у Чапаева: не любил он робкого человека. И поглядеть со стороны - зверем зверь, а поближе приглядись - увидишь простецкого, милейшего товарища, сердце которого открыто каждому чужому дыханью, и от этого дыханья каждый раз вздрагивает оно радостно-чутко. Присмотрись - и поймешь, что за этой пыльной бранью, за этой нахмуренной суровостью ничего не остается, ни малого камушка у пазухи, - все он выстреливает разом, подчистую. И когда отговоришь с ним, - согласен ты или не согласен, - знаешь зато и чувствуешь, что исчерпал вопрос до донышка. Неконченых дел и вопросов с Чапаевым никогда не останется - у него всегда все кончено. Сказал - и баста! Голову свою носил Чапаев высоко и гордо - недаром слава о подвигах его громыхала по степи. Та слава застлала Чапаю глаза, перед самим собою рисовала его непобедимым героем, кружила ему голову хмелем честолюбия. Сподручные хлопцы в глаза и за глаза больше всех шумели про подвиги чапаевские. Это они первые распускали и были и небылицы, они их размалевывали яркими мазками, это они раньше всех пели Чапаю восторженные гимны, воскуряли фимиам, рассказывали про его же собственную чапаевскую непобедимость. Когда Чапаю превосходно врали и даже льстили - он слушал охотно, облизывался, как кот с молока, сам поддакивал и даже кой-что прибавлял в речь враля. Зато пустомелю и мелкого подхалима, не умеющего и соврать путем, выгонял в момент. И впредь наказывал - не пускать к себе. Поражала еще в характере у него одна удивительная такая черточка: он по-детски верил слухам, всяким верил - и серьезным и пустым, чистейшему вздору. Верил тому, что в Самаре, положим, на паек выдают по десять фунтов махорки, а вот на фронте и осьмушки нет. Верил, что в штабе фронта или армии идет день и ночь сплошное и поголовнейшее пьянство, что там одни спецы-белогвардейцы и что они ежесекундно нас предают врагу. Верил тому, что снаряды, обувь, хлеб, винтовки, пополненье, - что бы там ни было, - все это опаздывает по злой воле отдельных лиц, а не из-за общей нехватки, расстройства транспорта, порчи мостов, положим, и т. д. и т. п. Верил, что тиф заносят птицы: чем больше птиц, тем больше тифу; верил, что сахар растет чуть не целыми головами; что коня не бить - он испортится... Чему-чему только не верил он по простоте, по чистоте сердечной! Или вот товарища берет, ну, Попова, что ли. Попов - комбриг. Попов - парень сам герой и был с Чапаем во всех переделках, ходил в атаку не раз, не раз прострелен, контужен, одним словом - не зря комбриг. И вот какой-нибудь случай в боях: не успел Попов обозы стянуть в срок, не успел на помощь другой бригаде подойти, отступил, положим, на пяток верст, да с тем, чтобы десять разом нагнать... И уж кто-то шепчет доверчивому начдиву: - Трус Попов-то... Побежал... Зря не помог - растерялся вовсе... Да пьянствовал, подлец, всю неделю... Против тебя, Чапаева, слово говорил... Зависть имеет... И слушает, внимает жадно и верит доверчивый Чапай, распаляется гневом: - Да я ему, подлецу!.. Да я голову оторву!.. Расстреляю за пьянство!.. Это што: людей у меня губить... а сам пьянствовать! А Чапаев отвечай... Позвать немедленно! И ждет, взбеснованный, когда приедет Попов, побросав дела, услыхав про грозовье. Прискакал Попов, в коридоре справляется: - Сердит? - У-ух, как сердит... - Все на меня? - На тебя одного... - Поди, наговорил кто? - Да уж не без того... - Ну, пронесет, бог даст... И, наспех стянув ремни, оправив штаны, кобур, подтянувшись по-военному, входит Попов: - Здравья желаю, товарищ Чапаев! А тот и не глядит. И не отвечает. Бешеные глаза под тяжелым свесом ресниц упали вниз. Дергает усы Чапай, молчит целую минуту. А потом - как пробка выскочит из бутылки: - Опять пьянствовать? - Да я и не... - Молчать! Распустились, сукины дети... - Товарищ Чапаев, я... - Молчать!.. Расстрелять тебя мало, подлеца! В такой обстановке и до чего распустились, дьяволы! Это што? Это што такое? Это подо што Чапаева подвели? Попов молчит. Он знает, что выскочит газ - и пробку вынимай спокойно. Он знает, что выкричит Чапаев гнев свой - и притихнет. А как притихнет, тут ему и докладывай, рассказывай, как было, опровергай клевету и вздорные слухи... Сначала поартачится, все еще по упрямству не станет слушать, но ты - иди-иди-иди настойчиво и прямо к цели. Только ему краешком поколыхай ту веру в клевету - обмякнет, как ситный, посмотрит тебе ласково в глаза и скажет виновато: - А я, понимаешь ли... - Понимаю, понимаю... - Да-да, так вот я, понимаешь ли... Ну, говорят, отступил... Ну, говорят, пьянство опять же... - Ну да, ну да. - Так я и поверил - как же не поверить? А ты бы вместо меня разве не поверил? Как же. Того гляди - тут каждый поверит! И уж Чапаев смеется. И уж ласково треплет Чапай Попова по плечу. Чай пить с собой усаживает, не знает, как окупить вину... Прошло два дня, прошло три дня - случилось с Поповым то же и так же, так же от начала до конца будет верить Чапаев клевете и вздорному слуху, станет бушевать, кричать, грозить, а потом - потом ласкаться виновато... Он был доверчив, как малое дитя. Оттого и сам много страдал, но перемениться не мог. Только одному он не верил никогда: не верил тому, что у врага много сил, что врага нельзя сломить и обернуть в бегство. - Никакой враг против меня не устоит! - заявлял он гордо и твердо. - Чапаев не умеет отступать! Чапаев никогда не отступал! Так и скажите всем: отступать не умею! Наутро же гнать неприятеля по всему фронту! Передать, что я приказал! А кто осмелится поперек идти - доставить в штаб ко мне... Я живо обучу, как ж...у назад держать надо! В своем деле и в своем масштабе Чапаев был большой мастер и знаток: он знал превосходно всю свою дивизию - ее бойцов, ее командиров; меньше знал и почти вовсе не интересовался политическим ее составом. Он превосходно знал ту местность, где развертывались боевые операции, - знал ее то по памяти, от юности, то от жителей, по расспросам, то изучал ее по карте со знающими людьми. А память у него свежая, цепкая - так все и заклещит, не выпустит, пока не надо. Знает он жителей, особо - крестьянскую ширину; городом интересовался меньше; знает - что тут за мужик, чего можно ждать от него, на что можно надеяться, в чем опасность прогадать. Все, что надо, знал про хлеб, про обувь, про одежду, сахар, патроны, снаряды, махорку - про все знал: ни с каким его вопросом не застанешь врасплох. Зато вот по вопросам другого порядка - по политическим, и особенно тем, что идут за пределами дивизии, - по этим вопросам не понимал, не знал ничего и знать не хотел. Больше того, многому вовсе не верил. Международность рабочего движения, например, он считал сплошным вымыслом, не верил и не представлял, что оно может существовать в такой организованной форме. Когда ему указывали на факты, на газетные сведения, он только лукаво ухмылялся: - А газеты-то - сами же пишем... Чтобы веселее было воевать, вот и выдумали. - Да нет, тут же лица, города, числа, цифры. Тут неопровержимые факты. - А што они, цифры, - цифру я и сам выдумать могу... Первое время он упорно этому верил, обратного и слушать не хотел, только ухмылялся. Потом, после частых и длительных бесед с Клычковым, и на это он изменил свой взгляд, как изменил его на многое другое. Дальше, он считал, например, всю возню с анархистами ненужной и глупой затеей. - Анархисту надо волю дать, он тебе вреда не принесет никакого, - говаривал Чапаев. Программы коммунистов не знал нисколечко, а в партии числился вот уже целый год, - не читал ее, не учил ее, не разбирался мало-мальски серьезно ни в одном вопросе. Наконец, припоминается отношение его к "штабам" - так он называл все органы, откуда получал приказы, директивы, а равно людей, патроны, одежду, - все, что полагается. Ему до конца в этом вопросе удавалось привить очень мало: Чапаев был глубочайше убежден, что в "штабах" засели почти исключительно одни царские генералы, что они "продают налево и направо", а "народ" под руководством таких вот вождей, как сам он, Чапаев, не дается на удочку и, поступая п о п е р е к штабных приказов, обычно не проигрывает, а в ы и г р ы в а е т. Недоверие к центру было у него органическое, ненависть к офицерству была смертельная, и редко-редко где был приткнут по дивизии один-другой захудалый офицерик из "низших чинов". Впрочем, были и такие из офицеров (очень мало), которые зарекомендовали себя непосредственно в боях. Он их помнил, ценил, но... всегда остерегался. Не чтил и интеллигенцию. Тут ему не нравилось главным образом р а з г л а г о л ь с т в о в а н и е о делах и отсутствие видимого, ж и в о г о дела, до которого он сам был такой охотник и мастер. Тех же из интеллигенции, которые умели д е л о д е л а т ь, считал редчайшим исключением. Из этого отношения его к офицерству и к интеллигенции вполне естественно вытекало у Чапая стремление всюду поставить с в о и х людей: во-первых, потому, что они - люди не слов, а дела, и надежны; во-вторых, с ними ему легче, и, наконец, как говорил он многократно, - "учить надо крестьянина и рабочего теперь же, а учить можно только на деле... Я ему приказываю быть начальником штаба - отказывается, дурак, а сам того не знает, что для него же делаю. Прикажу, поставлю, почихает неделю, а там, смотришь, и заработает, хорошо заработает, никакому офицеру так не сработать!" Эта линия - выдвигать повсюду своих - была у него центральная. Поэтому и весь аппарат у него был такой гибкий и послушный: везде стояли и командовали только преданные, свои, больше того - высоко чтившие его командиры. Все эти особенности чапаевского характера Клычков рассмотрел довольно быстро и, рассмотрев, только больше убедился, что прежде надо завоевать у него авторитет и лишь потом перекрещивать, обуздывать его, направить на путь сознательной борьбы - не только слепой и инстинктивной, хотя бы и красочной, героической, такой шумной и славной. Чем же завоевать авторитет? Надо взять его, Чапаева, в духовный плен. Разбередить в нем стремление к знаньям, к образованию, к науке, к широким горизонтам - не только к боевой жизни. Здесь Федор знал свое превосходство и убежден был заранее, что лишь только удастся п р о б у д и т ь - песня Чапаева, анархиста и партизана, будет пропета, его исподволь, осторожно, но упорно будет можно отвлечь и к другим мыслям, пробудить интерес и к другим делам. Веры в свои силы, в свою способность у Федора было много. Чапаев из ряда вон, он не чета другим - это верно, его трудно будет обуздать, как дикого степного коня, но... и диких коней обуздывают!.. Только надо ли? - вставал вопрос. Не оставить ли на произвол судьбы эту красивую, самобытную, такую яркую фигуру, оставить совершенно нетронутой? Пусть блещет, бравирует, играет, как многоцветный камень! Мысль эта у Клычкова была, но она показалась и смешной и ребяческой на фоне гигантской борьбы. Чапаев теперь - как орел с завязанными глазами: сердце трепетное, кровь горяча, порывы чудесны и страстны, неукротимая воля, но... нет пути, он его ясно не знает, не представляет, не видит... И Федор взялся хоть немножко осветить, помочь ему и вывести на дорогу... Пусть не удастся, не выйдет, - ничего: попытка не пытка, хуже все равно от этого не будет... Если же удастся - ого! Революции таких людей во как надо! Только отъехали от Александрова-Гая, как в задний ряд отошли из памяти и Сломихинская, и недавний бой, и все события этих последних дней. Вставало новое - то неведомое, огромное дело, по которому спешили теперь в Самару. Они еще не представляли себе всей мучительной опасности, что создалась на колчаковском фронте, и не были осведомлены о серьезности наших последних поражений под Уфой. Но уж и без того ясно было, что не попусту вызывают их столь срочно на переговоры; подготовляется, видимо, большое дело, и в этом деле им придется играть не последнюю роль. - Как думаете, зачем? - спросил Клычков. - В Самару-то? - Да. - Перебрасывать... На другом месте нужны, - уверенно ответил Чапаев. Точно оба ничего не знали, гадать попусту не хотели... разговор оборвался сам собой. Каждый думал втихую - бескрайные невысказанные думы... Приехали в первое попутное село. Остановились у Совета... Крестьяне, лишь только заслышали, что приехал Чапаев, набились в избу, теснились, проталкивались, жаждая взглянуть на прославленного героя. Скоро о приезде узнало и все село. На улице закружилась беготня, все спешили застать, взглянуть на него. У крыльца напрудилась многолюдная толпа: ребятишки, бабы, наползли даже седобородые, сухие, белые старики. Все с ним здоровались, с Чапаевым, как с хорошим и давним знакомым, многие называли по имени-отчеству. Оказалось, что и здесь, как под Самарой, нашлись старые бойцы, воевавшие с ним вместе в 1918 году. И плывут, плывут умилительные медовые улыбки, играют радостью серые чужие лица. Иные смотрят серьезно и пристально, словно хотят насмотреться досыта и отпечатлеть навеки в памяти своей образ геройского командира. Иные бабы стояли в смешном недоуменье, ничего не зная и не понимая, в чем тут, собственно, дело и на кого и почему так любопытно смотрят: побежали мужики к Совету, побежали с ними и они. Мальчишки не галдели, как галдят всегда, стояли смирно, терпеливо чего-то ждали. Да и все чего-то ждали, - хотелось, видно, послушать, как Чапаев станет говорить... Отдельные, случайно пойманные слова прыгали из уст в уста по толпе. Их перевирали, их перепутывали, но гнали дальше, дальше и дальше... - Сказал бы нам што-нибудь, товарищ командир, - обратился к нему председатель Совета. - Мужичкам же, видишь, охота послушать умную речь. - Чего скажу? - улыбнулся Чапаев. - А как там живут, скажи, кругом-то... Чего-нибудь да надумай... Чапаев ломаться не любил. Охоту послушать у мужичков знал и видел сам, - чего же не поговорить? Пока запрягали лошадей, он обратился к крестьянам с речью. Трудно сказать что-нибудь про главную тему этой чапаевской речи, - он повторял самые общие места про революцию, про опасность, про голод. Но и эти слова были по душе: шутка ли, сам Чапаев говорит! С напряженнейшей внимательностью выслушали они до последнего слова замысловатую, сумбурную его речь, а когда окончил - сочувственно покачивали головами, пришептывали: - Это вот так да! - Ну, так ищо бы! - Ай, и молодец! - Много хорошего сказал, вот спасибо, братец... Вот так уж спасибо! Сколько сел и деревень ни проезжали - Чапаева знали всюду, встречали его везде одинаково почетно, радостно, местами - просто торжественно. Деревня высыпала целиком посмотреть на него, мужички вступали в разговоры, бабы охали и шептались, мальчишки долго-долго кричали и бежали за санями, когда уезжали. Кой-где произносил он "речи". Эффект и успех были обеспечены: дело было не в речах, а в имени Чапаева. Это имя имело магическую силу, - оно давало знать, что за "р е ч а м и", быть может, бессодержательными и ничего не значащими, скрываются значительные, большие дела. Это очень удивительное свойство человеческое, но уж всегда так: случайному и подчас г л у п о м у слову известного и славного человека всегда придается больше весу, чем бесспорно у м н о м у замечанью какого-нибудь бледненького, незаметного "середняка". На одном из перегонов разговорились про частные дела: кто откуда, чем занимался, в какой среде вырос, - словом, на темы бескрайные. Федор рассказал про черный рабочий город, где родился, получил первые детские впечатления, понял впервые, что жизнь - суровая борьба... Потом - кочевая жизнь, и так вплоть до самой революции. Когда он кончил свою коротенькую автобиографию, Чапаев стал рассказывать о себе. Чтобы не забыть, Федор в первой же деревушке на память записал чапаевскую повестушку. БИОГРАФИЯ ЧАПАЕВА ...Мне Чапаев рассказывал про себя, - писал Клычков. - Верить ли - не знаю. Во всяком случае, на иных пунктах берет меня сомнение, например, на его родословной, - очень уж явственно раскрасил. Мне думается, что в этом месте у него фантазия, однако ж передам все так, как слышал, отчего не передать? Вреда не вижу, а кому захочется точно все установить - пусть-ка пошатается по тем местам, про которые говорю, - там сохранились у Чапая и друзья и родственные люди. Они порасскажут, верно, немало про жизнь и борьбу степного командира. - Знаете, кто я? - спросил меня сегодня Чапаев, как сидели в санях, и глаза у него заблестели наивно и таинственно. - Я родился от дочери казанского губернатора и артиста-цыгана... Я было предположил, что он "шутить изволит", но, выждав минутку и не услышав от меня крика изумленья, продолжал Чапаев: - Знаю, что поверить трудно, а было... все было, как есть... Он, цыган-то, увлек ее, мать, да беременную и бросил - как знаешь сама. Ну, куда же бедняжке деваться? Туда-сюда, а матери не миновала. Мать-то вдовой уж была. "Дедушки" моего, губернатора, в живых тогда не стало... Приехала это к матери да тут же при родах и умерла. Я остался щенок щенком. Куда, думают, укрыть этакое сокровище? Да и придумали. Зовут это дворника, а у дворника-то брат в деревне жил, - этому брату и подарили, словно игрушку какую. Живу, расту, как все ребятишки росли. У него же своя семья в целую кучу! Раздеремся, верещим - святых выноси... Про малое детство почти што и не помню ничего, да, надо быть, и помнить-то нечего - оно в деревне у всех одинаковое. А подрос к девятому году - в люди отдали, и шатался я по этим людям всю мою жизнь... Перво-наперво дали свиней пасти - и я практику на них выдерживал: большую скотину сразу не дают. Когда на свиньях наловчился, пастухом сделался настоящим, а из пастухов-то артель меня плотничья взяла, своему делу зачала учить... С ними и работал, по подрядам ходил, а потом из плотников в лавчонку угодил, к купцу... Торговать учился, воровать норовился, да не вышло ничего - очень уж не по душе был этот мне обман... Купец - он чистым живет обманом, а ежели обмана не будет в купце, - жить ему сразу станет нечем. Вот я тогда это все и понял, а как понял - ничем тут меня не вразумишь: не хочу да не хочу, так и ушел. Што теперь я злой против купца, так все оттого, што знаю я его насквозь, сатану: тут я лучше Ленина социалистом буду, потому што на практике всех купцов разглядел и твердо-натвердо знаю, што отнять у них следственно все, у подлецов, подчистую разделать, кобелей. Плюнул я на торговлю в тот раз и подумал промеж себя: чего же, мол, делать-то я стану, сирота? А в годах был - по семнадцатому. Мерекал-мерекал да и выдумал по Волге ходить, по городам, народ всякий рассмотреть да как кто живет - разузнать самолично... Купил шарманку опять же себе... И была еще тогда со мной д е в у ш к а Настя!.. "Пойдем, - говорю, - Настя, по Волге ходить: я петь да шарманку вертеть, а ты плясать почнешь. Зато уж и в Волгу-то мы насмотримся и все города-то мы обойдем с тобой!" И пошли... В разных местах, как зима зажмет, и подолгу живали с ней, работать даже принимались на голодное живье... Да што тут за работа - услуженье одно... по зимнему делу... А как оно на апрельских зеленях покатится, солнышко, как двинет матушка льды на Каспийское море, - подобрали мы голод в охапку да берегом, все берегом, бережком... И музыка шарманная, и жаворонки поверху свистят, да Настя тут, да песня тут... Эх ты, не забыть тебя - не забуду! Ну ж и красавица ты по весне плывешь! И вдруг опустилась Чапаева голова, стих печальн