осква Гиляровского -- это для авто-ра "Москвы и москвичей" фон, который должен оттенить величие новой, растущей Москвы. Словно перед пушкинским Пименом, про-ходит перед ним минувшее. Вспоминая об этом летописце, Гиляров-ский считал себя несравненно богаче. "На пестром фоне хорошо зна-комого мне прошлого, где уже умирающего, где окончательно ис-чезнувшего, -- писал он, -- я вижу растущую не по дням, а по ча-сам новую Москву. Она ширится, стремится вверх и вниз, в неве-домую доселе стратосферу и в подземные глубины метро...". Невиданные силы нужны были, чтобы старая Москва выросла в первый город мира. "Это стало возможно, -- говорит Гиляров-ский, -- только в стране, где советская власть". Он считает, что но-вые поколения людей, не знавшие, "каких трудов стоило их отцам выстроить новую жизнь на месте старой", "должны узнать, какова была старая Москва, как и какие люди бытовали в ней". И созна-ние того, что его работа полезна и значительна, делало писателя молодым и счастливым. Из всех книг, написанных Гиляровским, самой его любимой бы-ла автобиографическая "повесть бродяжной жизни" -- "Мои скита-ния". В эту повесть он вложил самого себя, рассказав о человеке, много повидавшем на своем веку. Он рисует яркие картины дет-ства, гимназического быта, политическую ссылку Вологды 60-х го-дов, судьбы последних бурлаков на Волге, тяжелый труд грузчиков и рабочих белильного завода, изнурительную службу солдат и ски-тания провинциальных актеров, военные события на Кавказе и быт столицы. Почти хронологически излагая свою биографию, писатель не ог-раничивается повествованием о себе. "Мои скитания" -- это не толь-ко бродяжная жизнь Гиляровского, это -- скитания многих людей, подобных ему. Образ автора в повести -- не только ее главный пер-сонаж. Он еще и активный свидетель тех событий, которые описывает, той жизни, которой жил он сам и люди, окружавшие его. Гиляровский пишет о времени, о своих современниках -- о "трущобных людях", "о людях театра", о москвичах и людях, живущих в провинции, о своих многочисленных друзьях разных лет. Со страниц книги встают образы простых людей -- беглый матрос Китаев, бур-лак Костыга, атаман Репка, солдат Орлов, нищие актеры, бедные газетчики -- и у каждого из них своя судьба, свой путь в жизни. В "Друзьях и встречах" рассказчик еще больше отодвигается на задний план, повествуя прежде всего о своих современниках, без-вестных и знаменитых. В этой книге Гиляровский создает яркие портреты Льва Толстого, Чехова, Глеба Успенского, Брюсова, Сав-расова, пишет о людях, сыгравших когда-то свою роль в истории спорта, рисует типы газетчиков и обитателей дна. И все эти люди даются писателем в самой обычной будничной, житейской обста-новке. Значительный период жизни Гиляровского был связан с театром. О своих театральных скитаниях, о тех, с кем встречался и дружил в это время, он и рассказал в книге "Люди театра", назвав ее "по-вестью актерской жизни". Ею он как бы продолжил "повесть бро-дяжной жизни". На фоне того времени, когда театры, по словам Гиляровского, еще освещались керосиновыми лампами, он рисует фигуры своих современников, быт тружеников сцены. В январе 1935 года были написаны последние строки этой книги, предисловие к "Людям театра", и Гиляровский был уже в новой работе, завершал "Записки репортера", писал большую поэму о В. И. Ленине, стихи о челюскинцах, о советской молодежи. Скованный болезнью, почти потерявший зрение, он, по словам В. Лидина, "остался литератором до своего последнего часа". Вы-работанная годами воля и перед смертью не отказала ему. Ночами, страдая жестокой бессонницей, почти восьмидесятидвухлетний ста-рик писал стихи, складывал бумагу "гармошкой", нащупывал в тем-ноте очередную складку, чтобы одна строка не наехала на другую. В ночь на 2 октября 1935 года Гиляровский скончался... Образ этого цельного, подлинно русского по своему духу человека остал-ся жить в книгах, в которых он рассказал "о времени и о себе".Виктор ГУРА ГЛАВА ПЕРВАЯ. ДЕТСТВО Ушкуйник и запорожец. Мать и бабушка. Азбука. В лесах дрему-чих. Вологда в 60-х годах. Политическая ссылка. Нигилисты и народники. Губернские власти. Аристократическое воспитание. Охо-та на медведя. Матрос Китаев. Гимназия. Цирк и театр. "Идиот". Учителя и сальтомортале. Бесконечные дремучие, девственные леса вологодские сливаются на севере с тундрой, берегом Ледовитого океана, на восток, через Уральский хребет, с сибирской тайгой, которой, кажется, и конца-края нет, а на западе опять до моря тянутся леса да болота, болота да леса. И одна главная дорога с юга на север, до Белого мо-ря, до Архангельска -- это Северная Двина. Дорога лет-няя. Зимняя дорога, по которой из Архангельска зимой ры-бу возят, шла вдоль Двины, через села и деревни. Народ селился, конечно, ближе к пути, к рекам, а там, дальше глушь беспросветная, да болота непролазные, диким зве-рем населенные... Да и народ такой же дикий блудился от рождения до веку в этих лесах... Недаром говорили: -- Вологжане в трех соснах заблудились. И отвечали на это вологжане: -- Всяк заблудится! Сосна от сосны верст со сто, а меж соснами лесок строевой. Родился я в лесном хуторе за Кубенским озером, и часть детства своего провел в дремучих домшинских лесах, где по волокам да болотам непроходимым -- медведи пешком ходят, а волки стаями волочатся. В Домшине пробегала через леса дремучие быстрая речонка Тошня, а за ней, среди вековых лесов, болота. А за этими болотами скиты раскольничьи (люди древнего благочестия -- звали они себя.), куда доступ был только зимой, по тайным нарубкам на деревьях, ко-торые чужому и не приметить, а летом на шестах проби-раться приходилось, да и то в знакомых местах, а то по-падешь в болотное окно, сразу провалишься -- и конец. А то чуть с кочки оступишься -- тина засосет, не выпустит сверху человека и затянет. На шестах пробирались. Подойдешь к болоту в сопро-вождении своего, знаемого человека, а он откуда-то из-под кореньев шесты трехсаженные несет. Возьмешь два шеста, просунешь по пути следования по болоту один шест, а потом параллельно ему, на ар-шин расстояния -- другой, станешь на четвереньки -- но-гами на одном месте, а руками на другом -- и ползешь боком вперед, передвигаешь ноги по одному шесту и ру-ки иногда по локоть в воде, по другому. Дойдешь до кон-ца шестов -- на одном стоишь, а другой вперед двигаешь. И это был единственный путь в раскольничьи скиты, где уж очень хорошими пряниками горячими с сотовым ме-дом угощала меня мать Манефа. Разбросаны эти скиты были за болотами на высоких местах, красной сосной поросших. Когда они появились -- никто и не помнил, а старики и старухи были в них здесь родившиеся и никуда больше не ходившие... В белых ру-бахах, в лаптях. Волосы подстрижены спереди челкой, а на затылке круглые проплешины до кожи выстрижены -- "гуменышко", называли они это стриженное место. Боро-ды у них косматые, никогда их ножницы не касались -- и ногти на ногах и руках черные да закорузлые, вокруг пальцев закрюченные, отроду не стриглись. А потому, что они веровали, что рай находится на вы-сокой горе, и после смерти надо карабкаться вверх, что-бы до него добраться, -- а тут ногти-то и будут нуж-ны (легенды искания рая с 12-го века). Так все веровали и никто не стриг ногтей. Чистота в избах была удивительная. Освещение-- лу-чина в светце. По вечерам женщины сидят на лавках, прядут "куделю" и поют духовные стихи. Посуда своей работы, деревянная и глиняная. Но чашка и ложка бы-ли у каждого своя, и, если кто-нибудь посторонний, не их веры, поел из чашки или попил от ковша, то она счита-лась поганой, "обмирщенной", и пряталась отдельно. Я раза три был у матери Манефы -- ее сын Трефилий Спиридоньевич был другом моего "дядьки", беглого ма-троса, старика Китаева, который и водил меня в этот скит... -- Смотаемся в поморский волок, -- скажет бывало он мне, и я радовался. Волок -- другого слова у древних раскольников для леса не было. Лес они называли бревна да доски. Да и вообще в те времена и крестьяне так говорили. Бывало спросишь: -- Далеко ли до Ватланова. -- Волок, да волок-- да Ватланово. -- Волок, да волок, да Вологда. Это значит, надо пройти лес, потом поле и деревушку, а за ней опять лес, опять волок. Откуда это слово -- а это слово самое что ни есть древ-нее. В древней Руси назывались так сухие пути, соединя-ющие две водные системы, где товары, а иногда и лодки переволакивали от реки до реки... Но в Вологодской губернии тогда каждый лес звался волоком. Да и верно: взять хоть поморский этот скит, ку-да ни на какой телеге не проедешь, а через болота вся-кий груз приходилось на себе волочь или на волокушах -- нечто вроде саней, без полозьев, из мелких деревьев. На-рубят, свяжут за комли, а на верхушки, которые не за-тонут, груз кладут. Вот это и волок. -- Не бегай в волок, волк в волоке, -- говорят ребя-тишкам. Вологда. Корень этого слова, думаю, волок и только волок. Вологда существовала еще до основания Москвы -- это известно по истории. Она была основана выходцами из Новгорода. А почему названа Вологда -- рисуется мне так: Было на месте настоящего города тогда поселеньице, где жили новгородцы, которое, может быть, и названия не имело. И вернулся непроходимыми лесами оттуда в Нов-город какой-нибудь поселенец и рассказывает, как туда добраться. -- Волок да волок, волок да волок, а там и жилье. И невольно остается в памяти слушающего музыка слов, и безымянное жилье стало: -- Вологда. -- Волок да волок... x x x Родился я в глухих Сямских лесах Вологодской гу-бернии, где отец после окончания курса семинарии был помощником управляющего лесным имением графа Ол-суфьева, а управляющим был черноморский казак Петро Иванович Усатый, в 40-х годах променявший кубанские плавни на леса севера и одновременно фамилию Усатый на Мусатов, так, по крайней мере, адресовали ему пись-ма из барской конторы, между тем как на письмах с Кубани значилось Усатому. Его отец, запорожец, после разгрома Сечи в 1775 г. Екатериной ушел на Кубань, где обзавелся семейством и где вырос Петр Иванович, уча-ствовавший в покорении Кавказа. С Кубани сюда он при-был с женой и малолетней дочкой к Олсуфьеву, тоже участнику кавказских войн. Отец мой, новгородец с Бе-лоозера, через год после службы в имении, женился на шестнадцатилетней дочери его Надежде Петровне. Наша семья жила очень дружно. Отец и дед были за-взятые охотники и рыболовы, первые медвежатники на всю округу, в одиночку с рогатиной ходили на медведя. Дед чуть не саженного роста, сухой, жилистый, носил всегда свою черкесскую косматую папаху и никогда ника-ких шуб, кроме лисьей, домоткацкого сукна чамарки и гру-бой свитки, которая была так широка, что ей можно бы-ло покрыть лошадь с ногами и головой. Моя бабушка, Прасковья Борисовна, и моя мать. На-дежда Петровна, сидя по вечерам за работой, причем ма-ма вышивала, а бабушка плела кружева, пели казачьи песни, а мама иногда читала вслух Пушкина и Лермон-това. Она и сама писала стихи. У нее была сафьянная тетрадка со стихами, которую после ее кончины так и не нашли, а при жизни она ее никому не показывала и чи-тала только, когда мы были втроем. Может быть она со-жгла ее во время болезни? Я хорошо помню одно из сти-хотворений про звездочку, которая упала с неба и погиб-ла на земле. Дед мой любил слушать Пушкина и особенно Рылеева, тетрадка со стихами которого, тогда запрещенными, была у отца с семинарских времен. Отец тоже часто читал нам вслух стихи, а дед, слушая Пушкина, говаривал, что Дмитрий Самозванец был, действительно, запорожский ка-зак, и на престол его посадили запорожцы. Это он слы-шал от своих отца и деда и других стариков. "Бежал в сечь запорожскую Владеть конем и саблей научился...". Бывало читает отец, а дед положит свою ручищу на книгу, всю ее закроет ладонью, -- и скажет: -- Верно! -- и начнет свой рассказ о запорожцах. Много лет спустя, будучи на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов, я слыхал эту интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение, подтвер-ждающую пребывание в Сечи Лжедимитрия: когда на ко-ронацию Димитрия, рассказывали старики-кубанцы, при-были наши запорожцы почетными гостями, то их распо-ложили возле самого Красного крыльца, откуда выходил царь. Ему подвели коня, а рядом поставили скамейку, с которой царь, поддерживаемый боярами, должен был садиться. -- Вышел царь. Мы глядим на него и шепчемся, -- рассказывали депутаты своим детям. -- Знакомое лицо и ухватка. Где-то мы его видали... Спустился царь с крыльца, отмахнул рукой бояр, пнул скамейку, положил руку на холку да прямо, без стремени прыг в седло-- и как врос. И все разом: -- Це наш Грицко! А он мигнул нам: -- Помалкивай, мол. Да и поехал. И вспомнил я тогда на войне моего деда, и вспоми-наю я сейчас слова старого казака и привожу их дослов-но. Впоследствии этот рассказ подтвердил мне знамени-тый кубанец Степан Кухаренко. x x x Учиться читать я начал лет пяти. Дед добыл откуда-то азбуку, которую я помню и сейчас до мелочей. Каж-дая буква была с рисунком во всю страницу, и каждый рисунок изображал непременно разносчика: А (тогда на-писано было "аз") -- Апельсины. Стоит малый в поддев-ке с лотком апельсинов на голове. Буки -- торговец бли-нами, Веди -- ветчина, мужик с окороком и т. д. На не-которых страницах три буквы на одной. Например: У, Ферт, Хер-- изображен торговец в шляпе гречневиком с корзиной и подпись: "У меня Французские Хлебы". Далее следуют страницы складов: Буки-Аз-- ба, Веди-Аз-- ва, Глаголь-Аз -- га. А еще далее нравоучительное изречение вроде следующего: "Перед особами высшего нас состояния должно пока-зывать, что чувствуешь к ним почтение, а с низшими на-до обходиться особенно кротко и дружелюбно, ибо ничто так не отвращает от нас других, как грубое обхожде-ние". В конце книги молитвы, заповеди и краткая священ-ная история с картинами. Особенно эффектен дьявол с рогами, копытами и козлиной бородой, летящий вверх тормашками с горы в преисподнюю. Вскоре купил мне дед на сельской ярмарке другую аз-буку, которая была еще интереснее. У первой буквы А изображен мужик, ведущий на веревке козу и подпись: "Аз. Антон козу ведет". Дальше под буквой Д изображено дерево, в ствол которого вставлен желоб, и по желобу течет струей в бочку жидкость. Подписано: "Добро. Деревянное масло". Под буквой С -- пальмовый лес, луна, показываю-щая, что дело происходит ночью, и на переднем плане спит стоя, прислонясь к дереву, огромный слон, с хобо-том и клыками, как и быть должно слону, а внизу два го-лых негра ручной пилой подпиливают пальму у корня, а за ними десяток негров с веревками и крючьями. Под картиной объяснение: "Слово. Слон, величайшее из жи-вотных, но столь неуклюжее, что не может ложиться и спит стоя, прислонясь к дереву, отчего и называется слон. Этим пользуются дикие люди, которые подпиливают де-рево, слон падает и не может встать, тут дикари связы-вают его веревками и берут". Дальше в этой книге, обильной картинками, также священная история. На горе Арарат стоит ковчег в виде огромной барки, из которой Ной выгоняет длинной палкой всевозможных животных от верблюда до обезьян. Помнится еще картина: облака, а по ним на паре ры-саков в развевающихся одеждах мчится, стоя на колес-нице, Илья пророк... Далее берег моря, наполовину из во-ды высунулся кит, а из его пасти весело вылезает пророк Иона. Хорошо помню, что одна из этих азбук была напеча-тана в Москве, имела синюю обложку, а вторая -- крас-ную с изображением восходящего солнца. Потом меня стала учить читать мать по хрестоматии Галахова, заучивать стихотворения и писать с прописи, тоже нравоучительного содержания. Других азбук тогда не было, и надо полагать, что Лев Толстой, Тургенев и Чернышевский учились тоже по этим азбукам. x x x Отец вскоре получил место чиновника в губернском правлении, пришлось переезжать в Вологду, а бабушка и дед не захотели жить в лесу одни и тоже переехали с нами. У деда были скоплены небольшие средства. Это было за год до объявления воли во время крепостного права. Кре-стьяне устроили нам трогательные проводы, потому что дед и отец пользовались особенной любовью. За все вре-мя управления дедом глухим лесным имением, где даже барского дома не было, никто не был телесно наказан, никто не был обижен, хотя кругом свистали розги, и управляющими, особенно из немцев, без очереди сдава-лись люди в солдаты, а то и в Сибирь ссылались. Здесь в нашу глушь не показывались даже местные власти, а са-ми помещики ограничивались получением оброка да съестных припасов и дичи к рождеству, а сами и в глаза не видали своего имения, в котором дед был полным вла-стелином и, воспитанный волей казачьей, не признавал крепостного права: жили по-казачьи, запросто и без чи-нов, В Вологде мы жили на Калашной улице в доме купца Крылова, которого звали Василием Ивановичем. И это я помню только потому, что он бывал именинник под новый год и в первый раз рождественскую елку я увидел у него. На лето мы уезжали с матерью и дедом в имение "Све-телки", принадлежащее Наталии Александровне Назимо-вой. Она была, как все говорили в Вологде, нигилистка, хо-дила стриженная и дружила с нигилистами. "Светел-ки" -- крохотное именьице в домшинских непроходимых лесах, тянущихся чуть ли не до Белого моря, стояло на берегу лесной речки Тошни, за которой ютились расколь-ничьи скиты, куда добраться можно только было по за-тесам, меткам на деревьях. Назимова, дочь генерала, была родственница исправ-ника Беляева и родственница Разнатовких, родовитых дворян, отец которых был когда-то другом и сослуживцем Сперанского и занимал важное место в Петербурге. Он за несколько лет до моего рождения умер, а семья пере-селилась в Вологду, где у них было имение. Несмотря на родственные связи, все-таки Назимовой пришлось эмигри-ровать в Швейцарию вместе с доктором Коробовым, жив-шим в Вологде под строжайшим надзором властей. С тех пор ни она, ни Коробов в Вологде не бывали. В это время умерла моя бабка, а вскоре затем, когда мне минуло во-семь лет, и моя мать, после сильной простуды. Мы продолжали жить в той же квартире с дедом и отцом, а на лето опять уезжали в "Светелки", где я и дед пропадали на охоте, где дичи всякой было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил дед, пешком ходили. В "Светелках" у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охот-ник, друг отца и деда с давних времен. Еще при жизни матери отец подарил мне настоящее небольшое ружье мелкого калибра заграничной фабрики с золотой насечкой, дальнобойное и верное. Отец получил ружье для меня от Н. Д. Неелова, старика, постоянно жившего в Вологде в своем большом барском доме, на-искось от нашей квартиры. Я бывал у него с отцом и хо-рошо помню его кабинет в антресолях с библиотечными шкафами красного дерева, наполненными иностранными книгами, о которых я после уже узнал, что все они были масонские и что сам Неелов, долго живший за границей, был масон. Он умер в конце 60-х годов столетним ста-риком, ни у кого не бывал и никого, кроме моего отца и помещика Межакова, своего друга, охотника и собачни-ка, не принимал у себя, и все время читал старые книги, сидя в своем кресле в кабинете. На охоту в "Светелки" приезжал и родственник Нази-мовой, Николай Разнатовский, отставной гусар, удалец и страстный охотник. Он меня обучал верховой езде и во-зил в имение своей жены, помнится, "Несвойское", где были прекрасные конюшни и много собак. Его жена, Наталья Васильевна, урожденная Буланина, тоже люби-ла охоту и была наездницей. Носились мы как безумные по полям да лугам -- плетень не плетень, ров не ров -- вдвоем с тетенькой, лихо сидевшей на казачьем седле-- дамских седел не признавала, -- она на своем арабе Неджеде, а я на дядином стиплере Огоньке. Николай Ильич еще приезжал в город на день или на два, а Натальи Васильевна никогда: уже слишком большое внимание все-го города привлекала она. Красавица в полном смысле этого слова, стройная с энергичными движениями и глу-бокими карими глазами, иногда сверкавшими блеском изумруда. На левой щеке, пониже глаза на матово-брон-зовой коже темнело правильно очерченное в виде мышки, небольшое пятнышко, покрытое серенькой шерсткой. Но главной причиной городских разговоров было ее правое ухо, раздвоенное в верхней части, будто кусочек его аккуратно вырезан. Историю этого уха знала вся Во-логда и знал Петербург. Николай Ильич Разнатовский поссорился с женой при гостях, в числе которых была тетка моей мачехи, только кончившая институт и собиравшаяся уезжать из Петер-бурга в Вологду. Она так рассказывала об этом. ... После обеда мы пили кофе в кабинете. Коля вспы-лил на Натали, вскочил из-за стола, выхватил пистолет и показал жене. -- Стреляй! Ну, стреляй! -- поднялась со стула На-тали, сверкая глазами, и застыла в выжидательной позе. Грянул выстрел. Звякнула разбитая ваза, мы замерли от страшной неожиданности. Кто-то в испуге крикнул "доктора", входивший лакей что-то уронил и выбежал из двери... -- Не надо доктора! Я только ухо поцарапал, -- и Коля бросился к жене, подавая ей со стола салфетку. А она, весело улыбаясь, зажала окровавленное ухо сал-феткой, а другой рукой обняла мужа и сказала: -- Я, милый Коля, больше не буду!-- и супруги рас-целовались. Что значило это "не буду", так до сих пор никто и не знает. Дело разбиралось в Петербургском окружном су-де, пускали по билетам. Натали показала, что она, веря в искусство мужа, сама предложила стрелять в нее, и Коля заявил, что стрелял наверняка, именно желая отстрелить кончик уха. Защитник потребовал, чтобы суд проверил искусство подсудимого, и, действительно, был сделан перерыв, назна-чена экспертиза, и Коля на расстоянии десяти шагов вса-дил четыре пули в четырех тузов, которые держать в ру-ках вызвалась Натали, но ее предложение было отклонено. Такая легенда ходила в городе. Суд оправдал дядю, он вышел в отставку, супруги по-селились в вологодском имении, вот тогда-то я у них и бывал, Когда отец мой женился на Марье Ильиничне Разнатовской, жизнь моя перевернулась. Умер мой дед, и по летам я жил в Деревеньке, небольшой усадьбе моей но-вой бабушки Марфы Яковлевны Разнатовской, добродуш-нейшей полной старушки, совсем непохожей на важнуюпомещицу барыню. Она любила хорошо поесть, и целое лето проводила со своими дворовыми, еще так недавно бывшими крепостными, варила варенья, соленья и раз-ные вкусные заготовки на зиму. Воза банок отправля-лись в Вологду. Бывшие крепостные не желали оставлять старую барыню, и всех их ей пришлось одевать и кор-мить до самой смерти. Туда же после смерти моего деда поселился и Китаев. Это был мой дядька, развивавший меня физически. Он учил меня лазить по деревьям, обу-чал плаванию, гимнастике и тем стремительным приемам, которыми я побеждал не только сверстников, а и велико-возрастных. -- Храни тайно. Никому не показывай приемов, а то они силу потеряют, -- наставлял меня Китаев, и я слушал его. Но о нем будет речь особо. x x x Итак, со смертью моей матери перевернулась моя жизнь. Моя мачеха добрая, воспитанная и ласковая по-любила меня действительно как сына и занялась моим воспитанием, отучая меня от дикости первобытных при-вычек. С первых же дней посадила меня за французский учебник, кормя в это время конфетами. Я скоро осилил эту премудрость и, подготовленный, поступил в первый класс гимназии, но "светские" манеры после моего гувер-нера Китаева долго мне не давались, хотя я уже говорил по-французски. Особенно это почувствовалось в то вре-мя, когда отец с матерью уехали года на два в город Никольск на новую службу по судебному ведомству, а я пе-реселился в семью Разнатовских. Вот тут-то мне доста-лось от двух сестер матери, институток: и сел не так, и встал не так, и ешь, как мужик! Допекали меня милые тетеньки. Как-то летом, у бабушки в усадьбе, младшая Разнатовская, Катя, которую все звали красавицей, оставила меня без последнего блюда. Обедаем. Сама бабуш-ка Марфа Яковлевна, две тетеньки, я и призреваемая дама, важная и деревянная, Матильда Ивановна, сидев-шая справа от меня, а слева красавица Катя. По обыкно-вению та и другая то и дело пеняли меня: не ешь с ножа, и не ломай хлеб на скатерть, и ложку не держи, как му-жик... За столом прислуживал бывший крепостной, од-новременно и повар, и столовый лакей, плешивый Афраф. Какое это имя и было ли у него другое -- я не знаю. В кухне его звали Афрафий Петрович. Афраф, стройный, с седыми баками, в коломенковой ливрее, чистый и выло-щенный, никогда ни слова не говорил за столом, а толь-ко мастерски подавал кушанья и убирал из-под носу та-релки иногда с недоеденным вкусным куском, так что я при приближении бесшумного Афрафа оглядывался и за-пихивал в рот огромный последний кусок, что вызывало шипение тетенек и сравнение меня то с собакой, то с крокодилом. Бабушка была глуховата, не слышала их за-мечания, а когда слышала, заступалась за меня и увеще-вала по-французски тетенек. Вот съели суп. Подали отбивные телячьи котлеты с зе-леным горошком... Поставили огромное блюдо душистой малины, мелкий сахар в вазах и два хрустальных кув-шина с взбитыми сливками, -- мое самое любимое лаком-ство. Я старался около котлеты, отрезая от кости кусоч-ки мяса, так как глодать кость за столом не полагалось. Я не заметил, как бесшумный Афраф стал убирать та-релки, и его рука в нитяной перчатке уже потянулась за моей, а горошек я еще не трогал, оставив его, как лаком-ство, и когда рука Афрафа простерлась над тарелкой, я ухватил десертную ложку, приготовленную для малины, помог пальцами захватить в нее горошек и благополуч-но отправил его в рот, уронив два стручка на скатерть. Ловко убрав упавший стручек, Афраф поставил передо мной глубокую расписанную тарелку для малины, а те-тенька ему: -- Афраф, переверните тарелку Владимиру Алексее-вичу, он оставлен без сладкого блюда, -- и рука Афрафа перевернула вверх дном тарелку, а ложку, только что по-ложенную мной на скатерть, он убрал. Я замер на минуту, затем вскочил со стула, перевер-нулся задом к столу и с размаха хлюпнул на перевернутую тарелку, которая разлетелась вдребезги, и под вопли и крики тетенек выскочил через балкон в сад и убежал в малинник, где досыта наелся душистой малины под кри-ки звавших меня тетенек... Я вернулся поздно ночью, а на утро надо мной тетеньки затеяли экзекуцию и присут-ствовали при порке, которую совершали надо мной, надо сказать, очень нежно, старый Афраф и мой друг-- кучер Ванька Брязгин. Защитником моим был Николай Разнатовский, иногда наезжавший из имения, да живший вместе с нами его брат, Семен Ильич, служивший на телеграфе, простой, милый человек, а во время каникул -- третий брат, Саша Разнатовский, студент петербургского университета, тот прямо подружился со мной, гимназистом 2-го класса. С гимназией иногда у меня бывали нелады: все хо-рошо, да математика давалась плохо, из-за нее прихо-дилось оставаться на второй год в классах. Еще со вто-рого класса я увлекся цирком и за две зимы стал недур-ным акробатом и наездником. Конечно, и это отозвалось на занятиях, но уследить за мной было некому. Во время приезда Саши Разнатовского, он репетировал меня, но в конце концов исчез бесследно. Было известно, что он то-же замешан в политику и в один прекрасный день он уехал в Петербург и провалился как сквозь землю-- ни-какие розыски не помогли. В семье Разнатовских, по крайней мере при мне, с тех пор не упоминали имени Саши, а ссыльный Николай Михайлович Васильев, мой ре-петитор, говорил, что Саша бежал за границу и переме-нил имя. И до сих пор я не знаю, куда девался Саша Разнатовский. x x x В это время Вологда была полна политическими ссыль-ными. Здесь были и по делу Чернышевского, и "Молодой России", и нигилисты, и народники. Всех их звали обы-ватели одним словом "нигилисты". Были здесь тогда П. Л. Лавров и Н. В. Шелгунов, первого, впрочем, скоро выслали из Вологды в уездный городишко Грязовец, от-куда ему при помощи богатого помещика Н. А. Кудря-вого был устроен благополучный побег в Швейцарию. Дом Кудрявого был как раз против окон гимназии и во флигеле этого дома жили ссыльные, которым очень бла-говолила семья Кудрявых, а жена Кудрявого, Мария Фе-доровна, покровительствовала им открыто, и на ее вечерах, среди губернской знати, обязательно присутствовали важнейшие из ссыльных. Вообще, тогда отношение к политическим во всех слоях общества было самое дружественное, а ссыльным по-лякам, которых после польского восстания 1863 года бы-ло наслано много, покровительствовал сам губернатор, заядлый поляк Станислав Фомич Хоминский. Ради них ему приходилось волей-неволей покровительствовать и рус-ским политическим. Ходили нигилисты в пледах, очках обязательно, и ши-рокополых шляпах, а народники -- в красных рубахах, поддевках, смазных сапогах, также носили очки синие или дымчатые, и тоже длинные, по плечам, волосы. И те и другие были обязательно вооружены самодельными ду-бинами -- лучшими считались можжевеловые, которые добывали в дремучих домшинских лесах. Нигилистки коротко стриглись, носили такие же очки, красные рубахи-косоворотки, короткие черные юбки и черные маленькие шляпки, вроде кучерских. М. Ф. Кудрявая, по инициативе и при участии ссыль-ных, в своем подгородном имении завела большую мо-лочную ферму, где ссыльные жили и работали. Выписа-ны были коровы-холмогорки, дело поставлено было ши-роко, и в продаже впервые в городе появилось сливочное и сметанное масло в фунтовых формах с надписью "Куд-рявая". Вскоре это масло стало поступать в большом ко-личестве в Москву, в Ярославль и другие города. Для Во-логды цена за фунт 25 копеек казалась дорогой -- и мас-ло это подавать на стол считалось особым шиком. Эта ферма была родоначальницей знаменитого и доныне во-логодского масляного производства. Всякий ссыльный считал своим долгом первый визит сделать Кудрявой и нередко поселялся на ее ферме. Впоследствии, в 1882 го-ду, приехав в Вологду, я застал во флигеле Кудрявой живших там Германа Лопатина и Евтихия Карпова, дра-матурга, находившихся здесь в ссылке. Исправником в Вологде был А. И. Саблин. Его дети были Михаил (впоследствии сотрудник "Русских ведомо-стей"), юрист Александр и Николай, застрелившийся в Тележной улице в Петербурге после "1-го марта" в мо-мент ареста. В то время все трое были студентами, чис-лились неблагонадежными, и отец, бывший под влиянием сыновей, мирволил политическим. Помощником исправника был П. В. Беляев, женатый на Анне Михайловне Васильевой, два брата которой, Николай и Александр, высланные в Вологду, ярые народники, с дубинами и в красных рубахах, и были, сперва один, а потом другой, моими репетиторами. Они жили у сестры, которая соби-рала у себя ссыльную молодежь и даже остриглась и на-дела синие очки, но проносила только один день -- муж попросил снять. -- Сними, а то надо мной и так уже смеются! При такой сочувствующей власти ссыльные не стес-нялись. Была еще крупная власть -- это полицмейстер, полков-ник А. Д. Суворов, бывший кавалерист, прогусаривший свое имение и попавший на эту должность по протекции. Страстный псовый охотник, не признававший ничего кро-ме охоты, лошадей, театра и товарищеских пирушек, не-пременно с жженкой и пуншем. Он носился на шикарной паре с отлетом по городу, кнутиком подхлестывал при-стяжную, сам не зная куда и зачем -- только не в поли-цейское управление. Как-то февральской вьюжной ночью, при переезде через реку Вологду, в его сани вскочил волк (они стая-ми бегали по реке и по окраинам). Лихой охотник, он принял ловкой хваткой волка за уши, навалился на него, приехал с ним на двор театра, где сострунил его, пору-чил полицейским караулить и, как ни в чем не бывало, звякнул шпорами в зрительном зале и занял свое обыч-ное кресло в первом ряду. Попал он к четвертому акту "Гамлета". В последнем антракте публика, узнав о волке, надела шубы, устремилась на двор смотреть на это диво и уж в театр не возвращалась -- последний акт смотрел только один Суворов в пустом театре. Ну, какое дело Суворову до ссыльных? Если же та-ковые встречались у собутыльников за столом -- среди гостей, -- то при встречах он раскланивался с ними как со знакомыми. Больше половины вологжан-студентов бы-ли высланы за политику из столицы и жили у своих род-ных -- и весь город был настроен революционно. x x x Около того же времени исчез сын богатого вологод-ского помещика, Левашов, большой друг Саши, часто бывавший у нас. Про него потом говорили, что он ушел в народ, даже кто-то видел его на Волге в армяке и в лаптях, ехавшего вниз на пароходе среди рабочих. Мне Левашов очень памятен -- от него первого я услыхал но-вое о Стеньке Разине, о котором до той поры я знал, что он был разбойник и его за это проклинают анафемой в церквах великим постом. В гимназии о нем учили тоже не больше этого. Я как-то зашел в комнату Саши -- он жил совершен-но отдельно на антресолях. Там сидели Саша, Н. А. На-зимова, Левашов, оба неразлучные братья Васильевы и наш гимназист седьмого класса, тоже народник, Кичин, пили домашнюю поляничную наливку и шумно разгова-ривали. Пришел и я. Дали мне рюмку наливки, и На-талья Александровна усадила меня рядом с собой на ди-ван. Меня вообще в разговорах не стеснялись. Саша и мой репетитор Николай Васильев раз навсегда предупреди-ли меня, чтобы я молчал о том, что слышу, и что все это мне для будущего надо знать. Конечно, я тоже гордо чув-ствовал себя заговорщиком, хотя мало что понимал. Я как раз пришел к разговору о Стеньке. Левашов говорил о нем с таким увлечением, что я сидел, раскрыв рот. Помню: -- Анафеме предали! Не анафеме, а памятник ему поставить надо! И дождемся, будет памятник! И не один еще Стенька Разин, будет их много, в каждой деревне свой Стенька Разин найдется, в каждой казачьей станице сыщется, -- а на Волге сколько их! Только надо, чтобы их еще больше было, надо потом слить их -- да и ахнуть! Вот только тогда-то все ненужное к черту полетит! Это был последний раз, когда я видел Сашу и Лева-шова. Этот день крепко засел у меня в голове, и потом все чаще и чаще просвещал меня Васильев, но я все-таки мало понимал. Меня тянуло больше к охоте. Читал я то-же мало, и если увлекался, то более всего Майн-Ридом и Купером. Газет тоже никогда не читал, у нас полу-чался "Сын Отечества", а я и в руки его не брал. Уви-дел раз в столе у отца "Колокол", и, зная, что он запре-щенный, начал читать, нашел скучным, непонятным и бе-режно положил обратно. Слушал я умного много, но понимал все по-своему, и даже скучал, слушая непонят-ные разговоры. Кружок ссыльных, в августе месяце, когда наши жили в деревне, собирался в нашем глухом саду при квар-тире. Я в августе жил в городе, так как начинались за-нятия. Весело проводили в этом саду время, пили пиво, песни пели, особенно про Стеньку Разина я любил; потом играли в городки на дворе, боролись, возились. Здесь я чувствовал себя в своей компании, отличался цирковы-ми акробатическими штуками, а в борьбе легко побеж-дал бородатых народников, конечно, пользуясь приема-ми, о которых они не имели понятия. Мне было пятнадцать лет, выглядел я по сложению много старше. И вот как-то раз, ловким обычным прие-мом, я перебросил через голову боровшегося со мной тол-стяка Обнорского, и он, вставая, указал на меня: -- Вот он, живой Никитушка Ломов! -- Ушкуйник! -- сказал Васильев. А ушкуйником меня прозвали в гимназии по случаю того, что я в прошлом году убил медведя. Вышло это так. Осенью мне удалось убить из-под гон-чих на охоте у Разнатовского матерого волка. Ясно, что после волка захотелось и медведя убить. Я к нему, про-шу его: -- Дядя Коля, возьми меня на медведя! -- Да ты с ума сошел? А что наши-то скажут? Дядя по своему обыкновению выругался, прошелся раза два по комнате и сказал: -- Ладно. Про медведя молчи, а я скажу им, что мы в субботу на лосей едем, а у меня в Домшине берлоги обложены. x x x Мы долго ехали на прекрасной тройке во время вью-ги, потом в какой-то деревнюшке, не помню уж назва-ния, оставили тройку, и мужик на розвальнях еще верст двенадцать по глухому бору тащил нас до лесной сто-рожки, где мы и выспались, а утром, позавтракав, по-шли. Дядя мне дал свой штуцер, из которого я стрелял не раз в цель. Долго, помню, шли мы на лыжах по старому лыжно-му следу. Наконец остановились у целой горы бурело-ма. Место кругом было заранее вытоптано, так что мож-но ходить без лыж. Меня поставили близ толстой сосны, как раз шагах в восьми от вывороченного и занесенно-го снегом корня дерева. Под ним-то и была берлога. Дядя стал правее, левее помещик-охотник Ираклион Корчагин, а сзади меня, должно быть, для моей безопасности, Китаев с рогатиной в руках и ножом за поясом. Когда все было готово, лесник влез на кучу бурелома и начал ты-кать длинным шестом под коренья вывороченной вековой ели. Сначала щелкнули взводы курков... Потом дядя, улы-баясь, сказал мне: -- Смотри, целься в лопатку, не промахнись,-- это твой медведь, целься, не горячись. -- Не зевай, -- мигнул мне Корчагин. Вдруг под снегом раздалось рычанье, а потом рев... Лесник, упершись шестом в снег, прямо с дерева пере-прыгнул к нам на утоптанное место. В тот же момент из-под снега выросла почти до половины громадная фигура медведя. Я, не отдавая себе отчета, прицелился и спустил оба курка. Гром выстрела и страшный рев... Я стоял, облокотясь о сосну, ни жив ни мертв и сразу ничего не видел сквозь дым. -- Браво, молодец! Наповал! -- послышался голос дяди, а из берлоги рявкнул Китаев: -- Есть! Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А мед-ведя не было. Только виднелась громадная яма в снегу, из которой шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем было, как сразу определил Ки-таев, и оказалось верно, -- шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил медведя! Но зато ни один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал городом, сидя на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около гимна-зии меня окружили товарищи, расспросам конца не бы-ло, и потом как я гордился, когда на меня указывали и говорили: "Медведя убил!" А учитель истории Н. Я. Соболев на другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко мне: -- Здравствуй, ушкуйник! Поздравляю! Так и пошло -- ушкуйник. Да только не надолго! Ушкуйник-то ушкуйником, а вот кто такой Никитуш-ка Ломов, -- заинтересовало меня. Когда я спросил об этом Николая Васильева, то он сказал мне: "Погоди, узнаешь!" -- И через несколько дней принес мне запре-щенную тогда книгу Чернышевского "Что делать?". Я зачитался этим романом. Неведомый Никитушка Ломов, Рахметов, который пошел в бурлаки и спал на гвоздях, чтобы закалить себя, стал моей мечтой, моим вто-рым героем. Первым же героем все-таки был матрос Китаев. x x x Матрос Китаев. Впрочем, это было только его дере-венское прозвище, данное ему по причине того, что он долго жил в бегах в Японии и в Китае. Это был квадрат-ный человек, как в ширину, так и вверх, с длинными, огромными и обезьяньими ручищами и сутулый. Ему бы-ло лет шестьдесят, но десяток мужиков с ним не мог сладить: он их брал, как котят и отбрасывал от себя да-леко, ругаясь неистово