Оцените этот текст:



                         (Рукопись XVIII столетия)


     ---------------------------------------------------------------------
     А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 2. - М.: Правда, 1980
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 марта 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------






     Все знают великого полководца Ганса Пихгольца.  Я  узнал о  нем лишь на
одиннадцатом году.  Его  подвиги вскружили мне голову.  Ганс Пихгольц воевал
тридцать лет  со  всеми государствами от  Апеннин до  страшного,  каторжного
Урала и всех победил.  И за это ему поставили на площади Трубадуров памятник
из  настоящего  каррарского мрамора  с  небольшими прожилками.  Великий,  не
превзойденный никем Ганс сидит верхом на  коне,  держа в  одной руке меч,  в
другой -  копье,  а за спиной у него висит мушкетон.  Мальборук -  мальчишка
перед Гансом Пихгольцем.
     Таково было общее мнение. Таково было и мое мнение, когда я, двенадцати
лет  от  роду,  выстругал  деревянный меч  и  отправился на  городской выгон
покорять дерзкий чертополох.  Ослы страшно ревели,  так  как это их  любимое
кушанье.  Я  выкосил чертополох от каменоломни до старого крепостного вала и
очень устал.
     На тринадцатом году меня,  Валентина Муттеркинда, отдали в цех поваров.
Я  делал сосиски и шнабель-клепс и колбасу с горошком,  и все это было очень
вкусно,  но  скучно.  Я  делал также соус из лимонов с  капорцами и  соус из
растертых  налимьих  печенок.  Наконец,  я  изобрел  свой  собственный  соус
"Муттеркинд",   и   все  очень  гордились  в  цехе,   называя  меня  будущим
Гуттенбергом, а фатер дал гульден и старую трубку.
     А Ганс Пихгольц, стоя на площади, посмеивался и величался.
     Я ненавидел его,  завидовал ему,  и он не давал мне спать.  Я хотел сам
быть таким же великим полководцем, но к этому не было никакого уважительного
повода. Фатерланд дремал под колпаком домашнего очага, пуская вместо военных
кличей клубы табачного дыма.  Все надежды свои я  возлагал на римского папу,
но  папа в  то время был вялый и  неспособный и  под подушкой держал Лютера.
Тайно я  написал ему донос о  ереси на юге Ломбардии,  угрожая пасторами,  с
целью вызвать религиозную драку, но тихий папа к тому времени помер, а новый
оказался самым скверным католиком и,  смею думать, был очень испуган, прочтя
письмо, так как ничего не ответил.
     Содрогаясь о  славе,  я  в  один  прекрасный день  швырнул в  угол нож,
которым  резал  гусей,  и  отправился  к  начальнику  стражи.  Проходя  мимо
полицейской патрульной Ганса Пихгольца, я, подняв высоко голову, сказал:
     - Тридцать лет, говоришь, воевал? Я буду воевать сто тридцать лет и три
года.






     Меня приняли,  дали мне  лошадь,  латы,  каску,  набедренники,  палаш и
ботфорты.  Мы  дежурили от шести до двенадцати,  объезжая город и  наказывая
мошенников.  Когда я ехал, звенело все: набедренники, латы, палаш и каска, а
шпоры жужжали, как майский жук. У меня огрубел голос, выросли усы, и я очень
гордился своей службой,  думая, что теперь не отличить меня от Пихгольца: он
на коне -  и  я  на коне;  он в ботфортах -  и я в ботфортах.  Проезжая мимо
Пихгольца, я лениво крутил усы.
     Природа позвала меня к  своему делу,  и  я  влюбился.  Поэтическая дочь
трактирщика жила за городскими воротами, ее звали Амалия, ей было семнадцать
лет.  Воздушная фигурка ее была вполне женственна,  а  я рядом с ней казался
могучим дубом.  У нее были очень строгие,  нравственные родители, поэтому мы
воровали свои  невинные поцелуи в  ближайших рощах.  Разврат к  тому времени
достиг в  городе неслыханных пределов,  но  Амалия ни  разу еще  не  села на
колени  ни  к  кому  из  гостей  своего трактира,  хотя  ее  усердно щипали:
бургомистр,  герр Франц-фон-Кухен,  герр Карл-фон-Шванциг,  Эзельсон и  наши
солдаты. Это была малютка, весьма чистоплотная и невинная.
     В  воскресенье я  назначил свидание дорогой Амалии  около  Цукервальда,
большой рощи.  Было десять часов,  все спали, и ни один огонь не светился на
улицах города Тусенбурга.
     Отличаясь всегда  красивой посадкой,  я  представлял чудную картину при
свете полной луны,  сияющей над городской ратушей. Черные в белом свете тени
толпились на мостовой,  когда я  подъехал к  воротам и  приказал отпереть их
именем городской стражи.  Но лунный свет,  как и  пиво,  действовали на меня
отменно хорошо и  полезно,  и  я был пьян во всех смыслах;  от пива,  луны и
любви,   так  как  выпил  на  пивопое  изрядно.  Подбоченясь,  проехал  я  в
Роттердамские ворота и пустился по пустынной дороге.
     Приближаясь  к   назначенному  месту   свидания,   я   ощутил   сильное
сердцебиение;  лев  любви  сидел  в  моем  сердце и  царапал его  когтями от
нетерпения.  У  разветвления дороги я  задержал лошадь и крикнул:  "Амалия!"
Роща безмолвствовала.  Я  повернул коня по ветру и  снова крикнул:  "Амалия,
ягодка!"  Эхо  подхватило мои  слова  и  грустно умолкло.  Я  подождал ровно
столько, сколько нужно, для того чтобы шалунья, если она здесь, кончила свои
шутки, и нежно воззвал: "Амалия!"
     В  ответ мне захохотал филин глухим,  как в трубку пущенным,  хохотом и
полетел, шарахаясь среди ветвей, к темным трущобам. До сих пор уверен я, что
это был дьявол, враг бога и человека.
     Я  натянул удила,  конь заржал,  поднялся на дыбы и,  фыркая от тяжелой
моей руки,  осел на задние ноги.  -  "Нет,  ты не обманула,  Амалия,  чистая
голубка,   -  прошептал  я  в  порыве  грустного  умиления,  -  но  родители
подкараулили тебя у дверей и молча схватили за руки. Ты вернулась, обливаясь
слезами, - продолжал я, - но мы завтра увидимся".
     Успокоив,   таким  образом,   взволнованную  свою  кровь  и   отстранив
требования природы,  я,  Валентин  Муттеркинд,  собирался  уже  вернуться  в
казарму,  как  вдруг слабый,  еле заметный свет в  глубине рощи приковал мое
внимание к необъяснимости своего появления.






     Знаменитый полководец Пихгольц сказал однажды, в пылу битвы: "Терпение,
терпение и терпение". Ненавидя его, но соглашаясь с гениальным умом, я слез,
обмотал копыта  лошади  мягкой травой и  двинулся,  ведя  ее  в  поводу,  на
озаренный уголок мрака.  Насколько от меня зависело, - сучья и кустарники не
трещали. Так я продвинулся вперед сажен на пятьдесят, пока не был остановлен
поистине курьезнейшим зрелищем.  Аккуратный в  силу рождения,  я расскажу по
порядку.
     Прямо на земле, в шагах десяти от меня, горели, зажженные на все свечи,
два серебряных канделябра,  очень хорошей,  тонкой и  художественной работы.
Перед ними,  куря  огромную трубку,  сидел старик в  шляпе с  пером,  желтом
камзоле и сапогах из красной кожи.  Сзади его и по сторонам лежало множество
различных вещей;  тут  были рапиры с  золотыми насечками,  мандолины,  арфы,
кубки,  серебряные кувшины,  ковры, скатанные в трубку, атласные и бархатные
подушки,  большие, неизвестно набитые чем узлы и множество дорогих костюмов,
сваленных в кучу.  Старик имел вид почтенный и грустный;  он тяжело вздыхал,
осматривался по  сторонам и  кашлял.  -  "Черт побери запоздавшую телегу,  -
хрипло пробормотал он,  - этот балбес испортит мне больше крови, чем ее есть
в этих старых жилах", - и он хлопнул себя по шее.
     Пылая жаром нестерпимого любопытства,  я  вскочил на захрапевшую лошадь
и,  подскакав к  старику,  вскричал:  "Почтенный отец,  что  заставляет ваши
седины  ночевать  под  открытым  небом?"  Человек  этот,   однако,   на  мой
добродушный вопрос принял меня,  вероятно,  за вора или разбойника,  так как
неожиданно схватил пистолет,  позеленел и согнулся.  "Не бойтесь,  -  горько
рассмеявшись,  сказал я,  -  я  призван богом и  начальством защищать мирных
людей".  Он,  прищурившись,  долго смотрел на меня и  опустил пистолет.  Мое
открытое, честное и мужественное лицо рассеяло его опасения.
     - Да  это Муттеркинд,  сын Муттеркинда?  -  вскричал он,  поднимая один
канделябр для лучшего рассмотрения.
     - Откуда вы меня знаете? - спросил я, удивленный, но и польщенный.
     - Все знают,  -  загадочно произнес старик.  -  Не  спрашивай,  молодой
человек,  о  том,  что  тебе  самому  хорошо известно.  Величие души  трудно
спрятать, все знают о твоих великих мечтах и грандиозных замыслах.
     Я  покраснел  и,   хотя  продолжал  удивляться  проницательности  этого
человека, однако втайне был с ним согласен.
     - Вот,  -  сказал он, показывая на разбросанные кругом вещи, и зарыдал.
Не  зная,  чем  помочь его  горю,  я  смирно сидел в  седле.  Скоро перестав
плакать,  и даже быстрее,  чем это возможно при судорожных рыданиях,  старик
продолжал:  - Вот что произошло со мной, Адольфом-фон-Готлибмухеном. Я жил в
загородном  доме   Карлуши  Клейнферминфеля,   что   в   полуверсте  отсюда.
Клейнферминфель  и  я  поспорили  о  Гансе  Пихгольце.  "Великий  полководец
Пихгольц",  -  сказал Карлуша и ударил кулаком по столу.  -  "Дряннейшенький
полководишка",  -  скромно возразил я, но не ударил кулаком по столу, а тихо
смеялся,  и смех мой дошел до сердца Клейнферминфеля.  -  "Как,  -  вне себя
вскричал он,  - вы смеете?! Пихгольц очень великий полководец", - и он снова
ударил    кулаком    по    столу    так,     что    я     рассердился.     -
"Наидрянне-дрянне-дрянне-дрянне-дряннейшенький полководчичишка",  - закричал
я и ударил кулаком по Клейнферминфелю.  Мы покатились на пол. Тогда я встал,
выплюнул два  зуба и  пошел в  город,  где остался до  ночи,  чтобы насолить
Клейнферминфелю. Ты давно из города, юноша?
     - Едва ли  будет полтора часа,  -  поспешно ответил я,  желая выслушать
конец дела, поведение в коем Готлибмухена было весьма справедливо.
     - Я час тому назад,  - сказал Готлибмухен, смотря на меня во все глаза,
- сорвал голову Пихгольцу.
     - Так, так-так-так-так-так-так-так!
     - Да.  На площади никого не было. Я взлез на каменного коня, сел верхом
сзади Ганса Пихгольца и  отбил ему голову тремя ударами молотка и бросил эту
жалкую добычу в мусорный ящик.
     Не  удержавшись,  я  радостно захохотал,  представляя себе зазнавшегося
Ганса без головы...
     - Голубчик, - сказал я. - Голубчик!..
     - А?
     - Он ведь, Ганс...
     - Угу.
     - Не совсем...
     - А?
     - Не совсем... великий... и...
     - Он просто ничтожество, - сказал Готлибмухен. - Так ведь и есть. Стой,
- думал я,  -  запоешь ты,  Клейнферминфель, когда узнаешь, что Гансу отбили
голову.  Я вернулся и увидел,  что вещи мои выброшены во двор; этот негодяй,
почитатель Ганса Пихгольца...
     - Как! - вскричал я, хватаясь за эфес. - Он смел...
     - Ты видишь.  Я взял телегу и, навалив, как попало, все свое имущество,
приехал сюда,  под  кров  неба,  делить  горькую участь  бродяг.  Но  ты  не
беспокойся,  храбрый и добрый юноша,  -  прибавил он,  заметив,  что я очень
взволнован,  -  я переночую на этих подушках,  завернувшись в ковры, а перед
сном почитаю библию.  Добрый крестьянин приедет за мной утром и отвезет меня
в город.
     - Нет, - возразил я, - я отправлюсь за телегой и перевезу вас сейчас.
     - Хорошо,  -  сказал он,  подумав,  - но с условием, что ты возьмешь от
меня пять золотых монет.
     Он вынул их так охотно,  что я  не стал спорить,  хотя и очень удивился
его щедрости. Отныне Пихгольц бессилен был давить меня своей славой - у него
не  было  головы.  Я  рвался в  город,  чтобы взглянуть,  гордо поднять свою
голову.
     - Жду  тебя,  сын мой,  -  кротко сказал старик и  прибавил:  -  седины
старости и кудри юности - надежда отечества.
     Стиснув в  порыве гордости зубы,  я взвился соколом и понесся галопом в
город.






     Я  объехал четыре раза статую Ганса Пихгольца.  Голова у  него тут  как
тут.  Возможно,  что это лишь призрак несуществующей головы.  Я слез с коня,
влез  на  Пихгольца,  облизал и  обнюхал голову.  Твердая,  каменная голова.
Ничего нельзя возразить. Я вспотел. Мне показалось, что Ганс повернул голову
и  захохотал каменным смехом.  Если я поеду уличать во лжи Готлибмухена,  он
скажет,  что я дурак, а я, вот именно, не дурак. Я решил оставить его в лесу
с его канделябрами и коврами.  Испуганный, усталый и злой, не удовлетворив к
тому же  требований природы,  я  вернулся в  казармы и  лег спать.  Всю ночь
скакал надо мной Ганс Пихгольц, держа в руках оскалившую зубы голову.
     Утром позвал нас начальник стражи и  громко топал ногами и велел скорее
собираться в загородный дом Клейнферминфеля и сказал,  что его ограбили.  Он
прибавил еще, что в Клейнферминфеле глубоко сидят четыре пули и что, если их
вытащить, ничего от этого не изменится.
     Я  был  женой  Лота  (Готлибмухен!  Молчу!).  Вечером,  когда  я  пошел
удовлетворять требования природы и  сговориться насчет  свидания,  я  увидел
небесную голубку Амалию на коленях у  герр фон-Кухена,  и она обнимала его и
герр фон-Шванцига, а Шванциг щипал ее.
     - Ах-х!




     Всадник  без  головы.  (Рукопись  XVIII  столетия).  Впервые  -  "Синий
журнал", 1913, Э 26.
     Каррарский мрамор  -  сорт  белого мрамора,  названного по  местности в
Италии, где его добывают.
     Шнабель-клепс - блюдо из рубленого мяса, биточки.
     Капорцы (каперсы) -  колючий полукустарник на Кавказе и в Средней Азии,
маринованные почки которого употребляются как пряная приправа.
     Гутенберг,  Иоганн (род.  между 1394-1399,  ум.  в 1468) - изобретатель
европейского книгопечатания.
     Лютер,  Мартин (1483-1546)  -  глава  Реформации в  Германии XVI  века,
основатель немецкого протестантизма (лютеранства).
     Я был женой Лота - то есть застыл, оцепенел: по библейской легенде жена
Лота  нарушила  запрет  бога  и  обернулась,  покидая  Содом,  за  что  была
превращена в соляной столб.

                                                                    Ю.Киркин

Last-modified: Sat, 29 Mar 2003 09:14:29 GMT
Оцените этот текст: