с диском, силь- ным движением размахнулась и так высоко подбросилa медный круг, что он засверкал на восходящем солнце и, падая, звонко ударился о подножие дальней колонны, Юлиану казалось, что перед ним - древний Фидиес мрамор. - Лучший удар! - сказала двенадцатилетняя девочка в блестящей тунике, стоявшая у колонны. - Мирра, дай диск,- проговорила метательница.- Я могу выше, увидишь! Мероэ, отойди, а то я раню тебя, как Аполлон Гиацинта. Мероэ, старая рабыня-египтянка, судя по пестрой одеж- де и смуглому лицу, приготовляла в алебастровых амфо- рах благовония для купальни. Юлиан понял, что немой раб и колесница с белыми конями принадлежат этим лю- бительницам древних игр. Кончив метание диска, взяла она от бледной черно- окой Мирры изогнутый лук, колчан и вынула длинную оперенную стрелу. Девушка метила в черный круг, слу- живший целью на противоположном конце вфебэона. Те- тива зазвенела; стрела порхнула со свистом и ударилась в цель; потом -вторая, третья. -- Артемида-Охотница! - прошептал Оптатиан. Вдруг нежный розовый луч восходящего солнца, скользнув между колоннами, упал в лицо и на невысокую, почти отроческую грудь девушки. Отбросив стрелы и лук, ослепленная, закрыла она лицо руками. - Ласточки с криком проносились над палестрой и тону- ли в небе. Она открыла лицо, закинув руки над головой. Волосы ее на концах были бледно-золотые, как желтый мед на солнце, с более темным рыжеватым оттенком у корней; Губы полуоткрылись с улыбкой детской радости; солнце скользило по голому телу ниже и ниже. Она стояла, чистая, облеченная светом как самою стыдливой из одежд. - Мирра,-задумчиво и медленно проговорила де- вушка,- посмотри, какое небо! Хотелось бы броситься в него и потонуть в нем с криком, как ласточки. Помнишь, мы говорили, что нельзя быть людям счастливыми, пото- му что у них нет крыльев? Когда смотришь на птиц, за- видно... Надо быть легкой, совсем голой. Мирра,-вот, как я теперь,- и глубоко, глубоко в небе, и чувствовать, что это навсегда, что больше ничего не будет, не мо- jеT быть, кроме неба и солнца-вокруг легкого, голого тела!.. Вся выпрямившись, протягивая руки к небу, она вздох- нула, как вздыхают о том, что навеки утрачено. Солнце опускалось ниже и ниже; но достигло ее бедер уже пламеневшею ласкою. Тогда девушка вздрогнула, и ей сделалось стыдно, словно кто-то живой и страстный уви- дел ее наготу: она заслонила одной рукой грудь, другой - чресла вечным, стыдливым движением, как Афродита Книдская. - Мероэ, одежду, Мероэ!- вскрикнула она огляды- ваясь большими испуганными глазами. Юлиан не помнил, как вышел из палестры; сердце его горело. Лицо у поэта было торжественное и грустное, как у человека, только что вышедшего из храма. - Ты не сердишься?- спросил он Юлиана. - О, нет! За что? - Может быть, для христианина искушение?. - Искушения не было. - Да, да. Я так и думал. они вышли опять на пыльную, уже знойную дорогу и направились к Афинам. Оптатиан продолжал тихо, как будто про себя: - О, какие мы теперь- стыдливые и уродливые! Мы боимся угрюмой и жалкой наготы своей, прячем ее, пото- му что чувствуем себя нечистыми. А прежде! -Ведь все это когда-то было, Юлиан! Спартанские девушки выходили на палестру голые, гордые, перед всем народом. И никто не боялся искушения. Чистые смотрели на чистых. Они были, как дети, как боги.- И знать, что этого больше ни- когда не будет, не повторится на земле ата свобода и чи- стота, и радость жизни - никогда! Он опустил голову на грудь и тяжело вздохнул. Они вышли на улицу Треножников. Недалеко от Акрополя друзья расстались молча. Юлиан вошел в тень Пропилеи. Миновал Стоа Пой- килэ с картинами Парразия, изображавшими битвы Мара- фона и Саламина; потом мимо маленького храма Бескры- лой Победы, приблизился к Парфенону. Ему стоило только закрыть глаза, чтоб увидеть голое прекрасное тело Артемиды-Охотницы; а когда он открывал их, мрамор Парфенона под солнцем казался живым и золо- тистым, как тело богини. И перед всеми, презирая смерть, хотелось ему обнять руками этот мрамор, согретый солнцем, и целовать его, как живое тело. Недалеко от него стояли два молодых человека в тем- ных одеждах, с бледными, строгими лицами,- Григорий из Назианза и Василий из Цезареи. Эллины боялись их, как самых сильных врагов; христиане надеялись, что два друга будут великими учителями церкви. Они смотрели на Юлиана. - Что с ним сегодня? -сказал Григорий.-Разве это-монах? Какие движения! Как он закрывает глаза! Какая улыбка! Неужели ты веришь в его благочестие, Василий? - Я видел сам: он молился в церкви, плакал... - Лицемерие! - Зачем же он ходит к нам, ищет нашей Дружбы, тол- кует Писание?.. - Смеется или хочет соблазнить. Не верь ему! это Искуситель. Помни, брат мой. Римская империя питает в сем юноше великое зло. Это - Враг! Друзья пошли рядом, опустив глаза. Их не пленяли ни строгие девы-кариатиды Эрехтейона, ни смеющийся в ла- зури белый храм Никэ Аптеры, ни Пропилеи, ни Парфе- нон. Лица их были угрюмы. Они желали одного - разру- шить все зти капища демонов. Солнце бросало от монахов - Григория Назианзинина и Василия Цезарейского две длинные черные тени на бе- лый мрамор. "Я хочу ее видеть,-думал Юлиан,-я должен знать, кто она!" - Боги для того послали смертных в мир, чтобы они говорили красиво. - Чудесно! Чудесно сказано, Мамертин! Повтори, пока не забыл: я запишу,- просил модного афинского адвоката Мамертина друг и благоговейный поклонник его, учитель красноречия Лампридий. Он вынул двустворча- тые восковые дощечки из кармана и заостренную сталь- ную палочку, приготовляясь писать. - Я говорю,- начал опять Мамертин, с жеманной улыбкой оглядывая собеседников, возлежавших за ужи- ном,- я говорю: люди посланы богами. - Нет, нет, ты не так сказал, Мамертин,- перебил его Лампридий,- ты сказал гораздо лучше: боги послали смертных. - Ну да, я сказал: боги послали смертных в мир толь- ко для того, чтобы они красиво говорили. - Ты теперь прибавил "только", и вышло еще луч- ше: - "Только для того..." И Лампридий с благоговением записал слова адвоката, как изречение оракула. Это был дружеский ужин, который давал недалеко от Пирея, на вилле своей молодой и богатой воспитанницы Арсинои, римский сенатор Гортензий. Мамертин в тот самый день произнес знаменитую речь в защиту банкира Варнавы. Никто не сомневался, что жид Варнава -плут. Но, не говоря уже о красноречии адвока- та, он обладал таким голосом, что одна из бесчисленных влюбленных в него поклонниц уверяла: "Я никогда не слу- шаю слов Мамертина; мне не нужно знать, что и кому он говорит; я упиваюсь только звуком голоса; особенно, когда он замирает на конце слов,- что-то невероятное; не голос человека, а божественный нектар, вздохи эоловой арфы!" Хотя простые грубые люди называли ростовщика Вар- наву "кровопийцей, поедающим имения вдов и сирот", афинские судьи с восторгом оправдали мамертинова кли- ента. Адвокат получил от еврея пятьдесят тысяч сестер- ций и за маленьким праздником, который давался в честь его Гортензием, был в ударе. Но он имел привычку при- творяться больным, требуя, чтобы его непрестанно лелеяли. - Ах, я так устал сегодня, друзья мои,- проговорил он жалобным голосом.-Совсем болен. Где же Арсиноя? - Сейчас придет. Арсиноя только что получила из музея Александрийского новый физический прибор: она им очень занята. Но я велю позвать,- предложил Гор- тензий. - Нет, не надо,- проговорил адвокат небрежно.- Не надо. Но какой вздор! Молодая девушка - и физика! Что может быть общего? Еще Аристофан и Еврипид смея- лись над учеными женщинами. И поделом! Прихотница - твоя Арсиноя, Гортензий! Если бы она не была так хоро- ша, право, со своим ваянием и математикой, она каза- лась бы... Он не докончил и оглянулся на открытое окно. - Что же делать? -отвечал Гортензий.- Балован- ный ребенок. Сирота - ни отца, ни матери. Я ведь только опекун и не хочу стеснять ее ни в чем. - Да, да... Адвокат уже не слушал. - Друзья мои, чувствую... - Что такое? - проговорило несколько голосов оза- боченно. - Чувствую... мне кажется, сквозняк!.. - Хочешь, затворим ставни? - предложил хозяин. - Нет, не надо. Будет душно. Но я так утомил свое горло. Послезавтра у меня опять защита. Дайте нагруд- ник и коврик под ноги. Я боюсь, что охрипну от ночной свежести. Гефестион, молодой человек, тот самый, который жил с поэтом Оптатианом, ученик Лампридия и сам Лампри- дий бросились со всех ног, чтобы подать Мамертину нагрудник. Это был красиво вышитый кусок пушистой белой шер- сти, с которым адвокат никогда не разлучался, чтобы, при малейшей опасности простуды, обертывать им свое драго- ценное горло. Мамертин ухаживал за собою, как любовник за избало- ванной женщиной. Все к этому привыкли. Он любил себя так простодушно и нежно, что и других людей заставлял любить себя. - Нагрудник этот вышивала мне матрона Фабиола,-- сообщил он с улыбкой. - Жена сенатора? - спросил Гортензий. - Да. Я расскажу вам про нее анекдот. Однажды на- писал я небольшое письмецо - правда, довольно изящное, но, конечно, пустяк, пять строк по-гречески-другой даме, тоже моей поклоннице, которая прислала мне корзину с вишнями: благодарил шутливо, подражая слогу Плиния. Представьте же себе, друзья мои: Фабиоле так захотелось поскорее прочесть мое письмо и переписать в свое собрание знаменитых писем, что она отправила двух рабов на дорогу дорожить моего посланного. И вот нападают на него ночью в диком ущелье: он думает - разбойники, но ему не делают никакого зла, дают денег, отнимают письмо,- и Фа- биола прочла таки первая и даже выучила его наизусть! - Как же, знаю, знаю! О, это - замечательная жен- щина,- подхватил Лампридий.- Я видел сам, все твои письма лежат у нее в резной шкатулке из лимонного де- рева, как настоящие драгоценности. Она учит их наизусть и уверяет, что они лучше всяких стихов. Фабиола рассуж- дает справедливо: "Если Александр Великий хранил поэмы Гомера в кедровом ящике, почему же я не могу хранить писем Мамертина в лимонной шкатулке?" - Друзья мои, эта гусиная печенка под шафранным соусом - чудо совершенства! Советую попробовать. Кто ее готовил. Гортензий? - Старший повар, Дедал. - Слава Дедалу! Твой повар-истинный поэт. - Любезный Гаргилиан, можно ли назвать повара поэ- том? - усомнился учитель красноречия.- Не оскорбляешь ли ты этим божественных Муз, наших покровительниц? - Музы должны быть польщены, Лампридий. Я пола- гаю, что гастрономия такое же искусство, как всякое дру- foe. Пора оставить предрассудки! Гаргилиан, римский чиновник из канцелярии префекта, был тучный, упитанный человек, с тройным кадыком, тща- тельно выбритым и надушенным, с коротко остриженными седыми волосами, сквозь которые просвечивали багровые складки жира, с умным лицом. Он считался уже много лет необходимым участником всех изящных собраний в Афи- нах. Гаргилиан любил в жизни только две вещи: хороший стол и хороший стиль. Гастрономия и поэзия сливались для него в одно наслаждение. - Положим, я беру устрицу,- говорил он, поднося ко рту раковину своими жирными пальцами, покрытыми гро- мадными аметистами и рубинами. - Я беру устрицу и глотаю... Он проглотил, зажмурив глаза, и слегка причмокнул верхней губой; у губы этой было особенное, лакомое выра- жение: выдающаяся вперед, заостренная, изогнутая, каза- лась она чем-то вроде маленького хоботка; оценивая звуч- ный стих Анакреона или Мосха, шевелил он ею так же сладострастно, как за ужином, когда наслаждался соусом из соловьиных язычков. - Глотаю и сейчас же чувствую,- продолжал Гарги- лиан, не торопясь, глубокомысленно,- чувствую, устрица с берегов Британии, да, а отнюдь, друзья мои, не остий- ская и не тарентская. Хотите, я закрою глаза и сразу от- личу, из какого именно моря устрица или рыба? - При чем же тут поэзия? - несколько нетерпеливо перебил его Мамертин, которому не нравилось, когда в его присутствии слушали другого. - Представьте же себе, друзья мои,- продолжал гаст- роном невозмутимо,- что я давно уже не был на берегу океана и люблю его, и скучаю по нем. Могу вас уверить, у хорошей устрицы есть такой соленый, свежий запах моря, что достаточно проглотить ее, чтобы вообразить себя на бе- регу океана; закрываю глаза и вижу волны, вижу скалы, чувствую веяние моря "туманного", по выражению Гоме- ра. Нет, вы только скажите мне по совести, ну, какой стих из "Одиссеи" пробудит во мне с такою ясностью воспомина- ние о море, как запах свежей устрицы? Или, положим, раз- резаю персик, пробую благовонный сок. Отчего, скажите мне, запах фиалки и розы лучше вкуса персика? Поэты описывают формы, цвета, звуки. Почему вкус не может быть так же прекрасен, как цвет, звук или форма? Пред- рассудок, друзья мои, предрассудок! Вкус-величайший и еще не понятый дар богов. Соединение вкусов образует высо- кую и утонченную гармонию, как соединение звуков. Я ут- верждаю, что есть десятая Муза - Муза Гастрономии. - Ну, персики, устрицы, куда ни шло,- возразил учи- тель красноречия.- Но какая может быть красота в гуси- ной печенке под шафранным соусом? - А для тебя ведь есть красота, Лампридий, не толь- ко в идиллиях Феокрита, но и в комедиях Плавта, в са- мых грубых площадных шутках его рабов? - Есть, пожалуй. - Видишь, друг мой; ну, а для меня есть красота и в гусиной печенке: воистину, готов я венчать за нее повара Дедала лавровым венком так же, как Пиндара за олим- пийскую оду! В дверях появились два новых гостя: то был Юлиан и стихотворец Публий. Гортензий уступил Юлиану почет- ное место. Голодные глаза Публия загорелись при виде множества лакомых блюд. Поэт был в новой хламиде, кото- рая приходилась ему впору. Должно быть, откупщица умерла и он получил деньги за эпитафию. Беседа продолжалась. Теперь учитель красноречия, Лампридий, рассказывал, как из любопытства зашел он однажды в Риме послушать христианского проповедника, говорившего "против языче- ских грамматиков". Грамматики,- уверял христианин,- по- читают людей не за добродетель, а за хороший слог. Они думают, что менее преступно убить человека, чем произ- нести слово homo с неверным придыханием. Лампридий воз- мущался этими насмешками: он утверждал, что христиан- ские проповедники так ненавидят хороший слог риторов, потому что знают, что у них самих слог варварский; они губят древнее красноречие,- смешивают невежество с доб- родетелью; для них подозрителен всякий, кто умеет го- ворить. По мнению Лампридия, в тот день, когда погибнет красноречие,- погибнет Эллада и Рим, люди превратятся в бессловесных животных. И христианские проповедники сделают все, чтобы довести людей до такого бедствия. - Кто знает? - заметил Мамертин в раздумьи.- Мо- жет быть, хороший слог важнее добродетели. Добродетель- ными бывают и рабы, и варвары. Гефестион объяснял соседу своему, Юнию Маврику, что именно значит совет Цицерона: causam mendaciunculis sperger. - Mendaciunculis значит "маленькие лжи". Цицерон дозволяет и даже советует усеивать речь выдумками, medaciunculis. Он допускает ложь, если она украшает слог. Тогда начался спор о том, как следует оратору начи- нать свою речь, с анапеста или с дактиля. Юлиану было скучно. Все обратились к нему, спрашивая его мнения относи- тельно дактилей и анапестов. Он откровенно признался, что об этом никогда не ду- мал и полагает, что оратору следует более заботиться о со- держании речи, чем о таких мелочах. Мамертин, Лампридий, Гефестион вознегодовали: по их мнению, содержание речи безразлично; оратору должно быть все равно, говорить за или против; не только смысл имеет мало значения, но даже сочетание слов - второсте- пенное дело, главное - звуки, музыка речи, новые сладко- гласные сочетания букв; надо, чтобы и варвар, который ни слова не понимает по-гречески, чувствовал прелесть речи. - Вот два стиха Проперция,-сказал Гаргилиан,-вы Увидите, что значат звуки в поэзии и как ничтожен смысл. Слушайте: Et Veneris dominae volucres, mea turba, columbae Tinguunt gorgoneo punica rostra lacu. венеры владычицы голуби, милая стая, Мочат в Горгонском ключе тут же свой пурпурный клюв. Пропорций. Элегии, 3-я элегия. Перевод с лат. А. А. Фета. Какое очарование! Какое пение! Что мне за дело до смыс- ла? Вся красота - в звуках, в подборе гласных и соглас- ных. За эти звуки я отдал бы добродетель Ювенала, муд- рость Лукреция. Нет, вы только обратите внимание, какая сладость, какое журчание: Et Veneris dominae volucres, mea turba, columbae! И он причмокнул верхней губой от удовольствия. Все повторяли два стиха Пропервдя, не могли насы- титься их прелестью. Глаза у них загорелись. Они друг друга возбуждали к словесной оргии. - Вы только послушайте,-шептал Мамертин своим мягким, замирающим голосом, похожим на Эолову арфу: Tinguunt Gorgoneo. - Tinguunt Gorgoneo!-повторял чиновник префек- та.-Клянусь Палладой, самому небу приятно: точно гло- таешь струю густого, теплого вина, смешанного с аттиче- ским медом: Tinguunt Gorgoneo - - Заметьте, сколько подряд букв g,- это воркование горлицы. И дальше: punica rostra lacu - - Удивительно, неподражаемо! - шептал Лампридий, закрывая глаза от наслаждения. Юлиану было совестно и вместе с тем забавно смотреть на это сладострастное опьянение звуками. - Надо, чтобы слова были слегка бессмысленны,-за- ключил Лампридий с важностью,-чтобы они текли, жур- чали, пели, не задевая ни слуха, ни сердца,- тогда только возможно полное наслаждение звуками. В дверях, на которые все время смотрел Юлиан, словно ожидая кого-то,- неслышно, никем не замеченный, появил- ся, как тень, белый и стройный человеческий облик. Ставни были широко открыты; в комнату падал чистый лунный свет и смешивался с красным отблеском светильни- ков на мозаике пола, блестевшего, как зеркало, на стенах с живописью, изображавшей сонного Эндимиона под ла- ской ЛунЫ. Белое видение не двигалось, как изваяние; Древнеафинн- ский пеплум из мягкой серебристой шерсти падал длин- ными прямыми складками, удержанный под грудью тонким поясом; лунный свет озарял пеплум; лицо оставалось в по- лумраке. Вошедшая смотрела на Юлиана; Юлиан смотрел на нее. Они улыбались друг другу, зная, что эта улыбка не замечена никем. Она положила палец на губы и при- слушивалась к тому, что говорили за столом. Вдруг Мамертин, который оживленно рассуждал с Лам- придием о грамматических отличиях первого и второго аориста, воскликнул: - Арсиноя! Наконец-то! Ты решилась для нас поки- нуть физический прибор и статуи? Она вошла и с простою улыбкой приветствовала всех. Это была та самая метательница диска, которую, месяц назад, Юлиан видел в покинутой палестре. Стихотворец Публий Оптатиан, знавший все и всех в Афинах, познако- мился с Гортензием и Арсиноей и ввел Юлиана в их дом. Отец Арсинои, старый римский сенатор Гельвидий Приск умер в последние годы царствования Константина Великого. Двух дочерей от одной германской пленницы, Арсиною и Мирру, Гельвидий, умирая, оставил на попече- ние старому другу Квинту Гортензию, уважаемому им за любовь к древнему Риму и ненависть к христианству. Дальний родственник Арсинои, обладатель огромных за- водов пурпура в Сидоне, завещал ей несметные богатства. Ее окружала толпа поклонников. По тому, как она оде- валась, причесывалась, держала себя с безукоризненной простотой, можно было принять ее за настоящую гречанку, каких оставалось уже немного. Но в неправильных чертах ее лица видна была новая северная кровь. Одно время Арсиноя увлекалась науками, работала в Александрийском музее у знаменитых ученых; ее пленя- ла физика Эпикура, Демокрита, Лукреция; ей нравилось это учение, освобождавшее душу "от страха богов". Потом с такой же почти болезненной и торопливой страстностью отдалась она ваянию. В Афины приехала, чтобы изучать лучшие древние образцы Фидия, Скопаса и Праксителя. -А вы все о грамматике? - с усмешкой обратилась дочь Гельвидия Приска к собеседникам, входя в залу.- Не стесняйтесь, продолжайте. Я не буду спорить - хочу есть. Целый день работала. Мальчик, налей вина! - Друзья мои,- продолжала Арсиноя,- вы несчаст- ные люди со всеми вашими цитатами Демосфена, правила- ми Квинтиллиана. Берегитесь: красноречие погубит вас. Хотелось бы мне увидеть, наконец, человека, которому де- ла нет до Гомера и Цицерона, который говорит, не думая о придыханиях и аористах. Юлиан, пойдем после ужина к морю: я сегодня не могу слушать споров о дактилях и анапестах... - Ты угадала мою мысль, Арсиноя,-пробормотал Гаргилиан, злоупотребивший гусиной печенкой под шаф- ранным соусом: почти всегда к самому концу ужина вме- сте с тяжестью в желудке чувствовал он возмущение про- тив словесности. - Literrarum intemporantia laboramus, как выразился учитель Нерона, хитрый Сенека. Да,"да, вот наше горе! Мы страдаем от словесной невоздержанности. Мы сами се- бя отравляем... И впадая в задумчивость, он вынул зубочистку масти- кового дерева. На жирном умном лице его выражались от- вращение и скука. Юлиан и Арсиноя спустились по кипарисовой аллее к морю. Серебряный лунный путь уходил до края неба. Слышался прибой о меловые глыбы прибрежья. Здесь бы- ла полукруглая скамья. Над нею Артемида-Охотница, в короткой тунике, с полумесяцем в кудрях, с луком и кол- чаном, с двумя остромордыми псами, казалась живой в лунном сиянии. Они сели. Она указала ему на холм Акрополя, с едва белевшими столбами Парфенона, и возобновила разговор, который уже не раз бывал у них прежде: - Посмотри, как хорошо! И ты хотел бы все это разрушить, Юлиан? Не отвечая, он потупил взор. - Я много думала о том, что ты мне говорил в прош- лый раз,- о нашем смирении,- продолжала Арсиноя ти- хо, как будто про себя.- Был ли Александр, сын Филип- пов, смиренным? А разве в нем нет добродетели? Юлиан молчал. - А Брут, Брут, убийца Юлия Цезаря? Если бы Брут подставлял левую щеку, когда его ударяли по правой,- думаешь ли ты, он был бы прекраснее? Или считаете вы Брута злодеем, галилеяне?-Отчего мне кажется порою, что ты лицемеришь, Юлиан, что эта темная одежда не пристала тебе?.. Она вдруг обернула к нему свое лицо, озаренное луною, и посмотрела ему прямо в глаза пристальным взором. - Чего ты хочешь, Арсиноя?-произнес он, бледнея. - Хочу, чтобы ты был моим врагом! - воскликнула девушка страстно.-Ты не можешь так пройти, не сказав, кто ты. Знаешь, я иногда думаю: уж пусть бы лучше Афи- ны и Рим лежали в развалинах; лучше сжечь труп, чем ос- тавить непогребенным. А все эти друзья наши, граммати- ки, риторы, стихотворцы, сочинители панегириков импера- торам - тлеющий труп Эллады и Рима. Страшно с ними, как с мертвыми. О да, вы можете торжествовать, галилея- не! Скоро на земле ничего не останется, кроме мертвых ко- стей и развалин. И ты, Юлиан... Нет, нет! Не может быть. Я не верю, что ты с ними-против меня, против Эллады!.. Юлиан стоял перед нею, бледный и безмолвный. Он хотел уйти. Она схватила его за руку: - Скажи, скажи, что ты мне враг! - проговорила она с вызовом и отчаянием в голосе. - Арсиноя! Зачем?.. - Говори все! Я хочу знать. Разве ты не чувствуешь, как мы близки? Или ты боишься?.. - Через два дня я уезжаю из Афин,- прошептал Юлиан.- Прости... - Из Афин? Зачем? Куда? - Письмо от Констанция. Император вызывает меня ко двору, может быть, на смерть. Мне кажется, я вижу те- бя в последний раз. - Юлиан, ты не веришь в Него? - воскликнула Ар- синоя, стараясь уловить взор монаха. - Тише, тише! Что ты?.. Он встал со скамьи, отошел, ступая чуть слышно, огля- нулся во все стороны, на дорожку, залитую лунным све- том, на черные тени кустов, даже на море, как будто везде могли скрываться доносчики. Потом вернулся и присел, все еще не успокоенный. Опираясь рукой на мрамор, наклонил- ся к самому уху ее, так что она почувствовала его горячее дыхание, и зашептал быстрым шепотом, как в бреду: - Да, да, еще бы я верил в Него!.. Слушай, девушка, я говорю теперь то, чего и сам не смел сказать себе никог- да. Я ненавижу Галилеянина! Но я лгал с тех пор, как пом- ню себя. Ложь проникла в душу мою, прилипла к ней, как эта черная одежда к телу моему: помнишь,- отравленная одежда кентавра Нисса. Геракл срывал ее с кусками кожи И тела, но не сорвал и задохся. Так и я задохнусь во лжи галилейской!.. Он выговаривал каждое слово с усилием. Арсиноя взглянула на него: лицо, искаженное страданием и ненави- стью, показалось ей чуждым, почти страшным. - Успокойся, друг,- молвила она.- Скажи мне все: я пойму тебя, как никто из людей. - Хочу сказать и не умею,- усмехнулся он злобно.- Слишком долго молчал. Видишь ли, Арсиноя, кто раз по- пался им в лапы-кончено! - так изуродуют смиренно- мудрые, так приучат лгать и пресмыкаться, что уже не выпрямиться, не поднять ему головы никогда!.. Кровь бросилась в лицо его; на лбу выступили жилы; и, стиснув зубы в бессильной ярости, он прошептал: - Подлость, подлость, воистину галилейская под- лость - ненавидеть врага своего, как я ненавижу Констан- ция,- и прощать, пресмыкаться у ног его по змеиному, по смиренному христианскому обычаю, выпрашивая милости: "еще годок, только один годок жизни худоумному рабу твоему, монаху Юлиану; потом-как тебе и скопцам, тво- им советникам, угодно будет, боголюбивейший1" О, под- лость!.. - Нет, Юлиан,- воскликнула Арсиноя,- если так,- ты победишь!-Ложь-сила твоя. Помнишь, в басне Эзопа, осел в львиной шкуре? Здесь, наоборот, лев в шку- ре осла, герой в одежде монаха!.. Она засмеялась: - И как они испугаются, глупые, когда ты вдруг по- кажешь им свои львиные когти. Вот будет смех и ужас!.. Скажи, ты хочешь власти, Юлиан? - Власти,- он всплеснул руками, упиваясь звуком этого слова, полной грудью вдыхая воздух: - Власти! О, если бы один год, несколько месяцев, не- сколько дней власти,- научил бы я смиренных, ползучих и ядовитых тварей, именующих себя христианами, что зна- чит мудрое слово их собственного Учителя: кесарево-ке- сарю. Да, клянусь богом Солнца, воздали бы они у меня кесарево кесарю! Он поднял голову; глаза сверкнули злобою; лицо оза- рилось, точно помолодело. Арсиноя смотрела на него с улыбкой. Но скоро голова Юлиана снова поникла. Пугливо ози- раясь, опустился он на скамью; невольным движением сло- жил руки крестообразно на груди, по обычаю монахов, и прошептал: - Зачем обманывать себя? Никогда этого не будет. Я погибну. Злоба задушит меня. Слушай: каждую ночь, после дня, проведенного на коленях в церкви, над гробами галилейских мертвецов, я возвращаюсь домой, разбитый, усталый, бросаюсь на постель, лицом в изголовье и рыдаю, рыдаю и грызу его, чтобы не кричать от боли и ярости. О, ты не знаешь еще, Арсиноя, ужаса и смрада галилей- ского, в которых, вот уже двадцать лет, как я умираю и все не могу умереть, потому что, видишь ли, мы, христи- ане, живучи как змеи: рассекут надвое-срастаемся! Пре- жде я искал утешения в добродетели теургов и мудрецов. Тщетно! Не добродетелен я и не мудр. Я - зол и хотел бы быть еще злее, быть сильным и страшным, как дьявол, единственный брат мой! -Но зачем, зачем я не могу за- быть, что есть иное, что есть красота, зачем я увидел тебя!.. Внезапным движением, закинув прекрасные голые руки свои, Арсиноя обвила его шею, привлекла к себе так силь- но, так близко, что он почувствовал сквозь одежды невин- ную свежесть тела ее, и прошептала: - А что, если я пришла к тебе, юноша, как вещая си- вилла, чтобы напророчить славу? Ты один живой среди мертвых. Ты силен. Какое мне дело, что у тебя не белые, лебединые, а страшные, черные крылья,-кривые, злые когти, как у хищных птиц? Я люблю всех отверженных, слышишь, Юлиан, я люблю одиноких и гордых орлов боль- ше, чем белых лебедей. Только будь еще сильнее, еще злей! Смей быть злым до конца. Лги, не стыдись: лучше лгать, чем смириться. Не бойся ненависти: это буйная сила кры- льев твоих. Хочешь, заключим союз: ты дашь мне силу, я дам тебе красоту? Хочешь, Юлиан?.. Сквозь легкие складки древнего пеплума, теперь снова, как некогда в палестре, видел он стройные очертания голо- го тела Артемиды-Охотницы, и ему казалось, что все оно просвечивает, нежное и золотистое, сквозь тщедушную ткань. Голова его закружилась. В лунном сумраке, окутавшем их, он заметил, что к его губам приближаются дерзкие, смеющиеся губы. В последний раз подумал: - Надо уйти. Она не любит меня и никогда не полю- бит, хочет только власти. Это обман... - Но тотчас же прибавил с бессильной улыбкой: - Пусть, пусть обман! И холод слишком чистого, неутоляющего поцелуя про- ник до глубины его сердца, как холод смерти. Ему казалось, что сама девственная Артемида, в про- зрачном сумраке месяца, спустилась и лобзает его обманчи- вым лобзанием, подобным холодному свету луны. На следующее утро оба друга - Василий из Назианаа, Григорий из Цезареи - встретили Юлиана в одной афин- ской базилике. Он стоял на коленях перед иконой и молился. Друзья смотрели с удивлением: никогда еще не видели они в чер- тах его такого смирения, такой ясности. - Брат,- шепнул Василий на ухо другу,- мы согре- шили: осудили в сердце своем праведного. Григорий покачал головой. - Да простит мне Господь, если я ошибся,- произнес он медленно, не спуская пытливого взора с Юлиана,- вспомни только, брат Василий, сколь часто в образе свет- лейших ангелов являлся людям сам сатана, отец лжи. На подставки лампады, имевшей форму дельфина, по- ложены были щипцы для подвивания волос. Пламя каза- лось бледным, потому что утренние лучи, ударявшие прямо в занавески, наполняли уборную густым, багрово-фиолето- вым отблеском. Шелк занавесок был окрашен самым доро- гим из всех родов пурпура - гиацинтовым, тирским, три- жды крашенным. - Ипостаси? Что такое божественные Ипостаси Трои- цы,- этого постигнуть не может никто из человеков. Я се- годня всю ночь не спал и думал, ибо имею к тому преве- ликую страсть. Но ничего не придумал, только голова за- болела. Отрок, дай сюда утиральник и мыло. Это говорил человек важного вида, с митрой на голове, похожий на верховного жреца или азиатского владыку,- старший брадобрей священной особы императора Констан- ция. Бритва в искусных руках его летала с волшебною легко- стью. Цирюльник как будто совершал таинственный обряд. По обеим сторонам, кроме Евсевия, сановника августей- шей опочивальни, самого могущественного человека в импе- рии, кроме бесчисленных постельников - кубикулариев, с различными сосудами, притираниями, полотенцами и умывальниками, стояли два отрока-веероносца; во все время таинства брадобрития обвевали они императора ши- рокими тонкими опахалами в виде серебряных шестикры- лых серафимов, сделанных наподобие тех рипид, коими дьяконы отгоняют мух от Св. Даров во время литургии. Цирюльник только что окончил правую щеку императо- ра и принимался за левую, намылив ее тщательно мылом с аравийскими духами, называвшимися Афродитиной пе- ной. Он шептал, наклоняясь к самому уху Констанция, так, чтобы никто не мог слышать: - О, боголюбивейший государь, твой всеобъемлющий ум один только может решить, что такое три Ипостаси - Отца, Сына и Духа Святого. Не слушай епископов. Не кaK им, а как тебе угодно! Афанасия, патриарха алексан- дрийского, должно казнить, как строптивого и богохульно- го мятежника. Сам Бог и создатель наш откроет твоей свя- тыне, во что и как именно должно веровать рабам твоим. По моему мнению, Арий верно утверждает, что было вре- мя, когда Сына не было. Также и об Единосущии... Но тут Констанций заглянул в огромное зеркало из от- полированного серебра и, ощупав рукою только что выбри- тую шелковистую поверхность правой щеки, перебил ци- рюльника. - Как будто бы не совсем гладко? А? Можно бы еще раз пройтись? Что ты там говорил об Единосущии? Цирюльник, получивший талант золота от придворных епископов Урзакия и Валента за то, чтобы подготовить ке- саря к новому исповеданию веры, быстро и вкрадчиво зашеп- тал на ухо Констанция, водя бритвой, как будто лаская. В эту минуту к императору подошел нотарий Павел, по прозванию Катена, то есть Цепь: называли его Цепью за то, что страшные доносы, как неразрывные звенья, опуты- вали избранную жертву. Лицо у Павла было женоподоб- ное, безбородое, нежное; судя по наружности, можно было предположить в нем ангельскую кротость; глаза тусклые, черные, с поволокой; поступь неслышная, с кошачьей пре- лестью в мягких движениях. На верхнем плаще через пле- чо нотария была перекинута широкая темн" синяя лента, или перевязь,-особый знак императорской милости. Павел Катена мягким, властным движением отстранил брадобрея и, наклонившись к уху Констанция, шепнул: - Письмо Юлиана. Перехватил сегодня ночью. Угодно распечатать? Констанций с жадностью вырвал письмо из рук Павла, открыл и стал читать. Но разочаровался. - Пустяки,-проговорил он,-упражнение в красноре- чии. Посылает в подарок сто винных ягод ученому софисту, пишет похвалу винным ягодам и числу сто. - Это хитрость,- заметил Катена. - Неужели,- спросил Констанций,- неужели ника- ких доказательств? - Никаких. - Или он очень искусен, или же... - Что хотела сказать твоя вечность? - Или невинен. - Как тебе будет угодно,- прошептал Павел. - Как мне угодно? Я хочу быть справедливым, только справедливым, разве ты не знаешь?.. Мне нужны доказа- тельства. - Подожди, будут. Появился другой доносчик, молодой перс, по имени Меркурий, по должности придворный стольник, почти мальчик, желтолицый, черноглазый. Его боялись не менее, чем Павла Катены, и шутя называли "словником сонных видений": если пророческий сон мог иметь дурное значе- ние для священной особы кесаря, Меркурий, подслушав его, спешил донести. Уже многие поплатились за то, что имели неосторожность видеть во сне, чего не следовало ви- деть. Придворные стали уверять, что они страдают неизле- чимой бессонницей, и завидовали жителям сказочной Атлан- тиды, которые спят, по уверению Платона, не видя снов. Перс, отстранив двух эфиопских скопцов, завязывав- ших шнурки на вышитых золотыми орлами башмаках им- ператора из ярко-зеленой кожи - цвет, присвоенный толь- ко августейшей обуви,- обнимал ноги повелителя, целовал их и смотрел в глаза, как собака, ласкаясь и виляя хво- стом, смотрит в глаза господину. - Да простит мне твоя вечность! - шептал маленький Меркурий с детской и простодушной преданностью.- Я не мог утерпеть, скорее прибежал к тебе; Гауденций видел нехороший сон. Ты представился ему в разорванной одежде, в венке из пустых колосьев, обращенных долу. - Что это значит? - Пустые колосья предвещают голод, а разорванный пурпур... я не смею... - Болезнь? - Может быть, хуже. Жена Гауденция призналась мне, что он совещался с гадателями: Бог знает, что они сказали ему... - Хорошо, потом поговорим. Приходи вечером. - Нет, сейчас! Дозволь пытку, легкую, без огня. Еще дело о скатертях... - О каких скатертях? - Разве забыл? На одном пиру в Аквитании стол на- крыт был двумя скатертями, окаймленными пурпуром так широко, что они образовали как бы царскую хламиду. - Шире двух пальцев? Я по закону допустил каймы в два пальца! - О, гораздо шире! Настоящая, говорю, император- ская хламида. Подумай, на скатерти такое святотатственное украшение!.. Меркурий не успевал высказать всех накопившихся до- носов: - В Дафне родился урод,-бормотал он, спеша и за- пинаясь.- Четыре уха, четыре глаза, два клыка, весь в шерсти; прорицатели говорят, дурной знак - к разделе- нию священной империи. - Посмотрим. Напиши все, по порядку, и представь. Император кончал утренний наряд. Он глянул еще раз в зеркало и тонкой кисточкой захватил немного румян из серебряного ковчежца филигранной работы, подобия маленькой раки для мощей, с крестиком на крышке: Кон- станций был набожен; бесчисленные финифтяные крестики и начальные буквы имени Христова виднелись во всех углах, на всех безделушках; особый род драгоценнейших румян, называвшихся "пурпуриссима", приготовляли из розовой пены, которую снимали с кипящего в котлах сока пурпурных раковин; кисточкой с этими румянами Констан- ций искусно провел по своим смуглым и сухим щекам. Из комнаты, называемой "порфирия", где, в особом пятиба- шенном шкафу, "пентапиргионе", хранились царские одеж- ды, евнухи вынесли императорскую далматику, жесткую, почти не гнущуюся, тяжелую от драгоценных камней и зо- лота, с вытканными по аметистовому пурпуру крылатыми львами и змеями. В тот день в главной зале медиоланского дворца дол- жен был происходить церковный собор. Туда направился император по сквозному мраморному ходу. Дворцовые стражи - палатины стояли в два ряда, не- мые, как изваяния, с поднятыми копьями в четырнадцать локтей длины. Предносимая Сановником Августейших Щедрот - Comes Sacrarum Largitionum - золототканая Константинова хоругвь - Лабарум, с монограммой Христа, блистала и шелестела. Стражи - безмолвники, silentiarii, бежали впереди и мановением рук призывали всех к благо- говейной тишине. В галерее император встретился со своей супругой Ев- севией Аврелией. Это была женщина уже не молодая, с бледным и усталым лицом, с тонкими и благородными чертами; иногда злая насмешка вспыхивала в ее проница- тельных глазах. Императрица, сложив руки на омофоре, усыпанном рубинами и сапфирами, ограненными наподобие сердец, склонила голову и произнесла обычное утреннее привет- ствие: - Я пришла насладиться твоим лицезрением, боголю- безнейший супруг мой. Как изволила почивать твоя свя- тость? Потом, по ее знаку, поддерживавшие ее под руки две придворные матроны, Ефросиния и Феофания, немного отошли, и она тихо сказала супругу: - Сегодня должен представиться тебе Юлиан. Будь с ним милостив. Не верь доносчикам. Это несчастный и не- винный отрок. Господь тебя наградит, если ты помилуешь его, государь! - Ты просишь за него? Жена и муж обменялись быстрыми взглядами. - Я знаю,- молвила она,- ты веришь мне всегда: по- верь и на этот раз. Юлиан-твой верный раб. Не откажи, будь с ним ласков... И она подарила мужа одной из тех улыбок, которые все еще сохраняли власть над сердцем его. В портике, отделенном от главной залы ковровой заве- сой, за которой император любил подслушивать то, что происходило на соборе, подошел к нему монах с крестооб- разным гуменцом на голове, в тунике с куколем, из грубой темной ткани. То был Юлиан. Он склонил колени перед Констанцием, сотворил зем- ное метание и, поцеловав край императорской далматики, сказал: - Приветствую благодетеля моего, победоносного, ве- ликого, вечного кесаря августа Констанция. Да помилует меня твоя святость! - Мы рады тебя видеть, сын наш. Двоюродный брат Юлиана милостиво приблизил свою руку к самым губам его. Юлиан прикоснулся к этой ру- ке, на которой была кровь его отца, брата - всех родных. Монах встал, бледный, с горящими глазами, устремлены ными на врага. Он сжимал рукоять кинжала, скрытого под складками одежды. Маленькие свинцово-серые глазки Констанция свети- лись тщеславием, и только изредка хитрая осторожность вспыхивала в них. Он был невысокого роста, головой ниже Юлиана, широкоплеч, по-видимому, силен и крепок, но с ногами уродливо выгнутыми, как у старых наездников; смуглая кожа на гладких висках и скулах неприятно лосни- лась; тонкие губы были строго сжаты, как у людей, любя- щих, больше всего в жизни, порядок и точность: такое вЫ- ражение бывает у старых школьных учителей. Юлиану все это казалось ненавистным. Он чувствовал, как слепое животное бешенство овладевает им; не в силах произнести слова, потупил глаза и тяжело дышал. Констанций усмехнулся, подумав, что юноша не вынес царственного взора его - смущен неземным величием рим- ского кесаря. Он произнес напыщенно и милостиво: - Не бойся, отрок! Иди с миром. Наше добротолю- бие не причинит тебе зла и впредь не покинет твоего си- ротства благодеяниями. Юлиан вошел в залу церковного собора, а император стал около самого ковра, приложил к нему ухо и с хитрой усмешкой начал прислушиваться. Он узнал голос главного начальника государственной почты, Гауденция, того самого, который видел дурной сон: - Собор за собором! - жаловался Гауденций какому- то вельможе.-То в Сирмии, то в Сардике, то в Антио- хии, то в Константинополе. Спорят и не могут согласиться об Единосущии. Но надо же и почтовых лошадей пожа- леть! Епископы скачут, сломя голову, с казенными подо- рожными. То вперед, то назад, то с Востока, то с Запада. А за ними целые тучи пресвитеров, дьяконов, церковных служителей, писцов. Разорение! На десять почтовых кляч едва ли и одна найдется, не заморенная епископами. Еще пять соборов,- и все мои лошади поколеют, а от государ- ственных подвод колеса отвалятся. Право! И заметь, что епископы все-таки не придут к соглашению об Ипостасях и Единосущии! - Зачем же, славнейший Гауденций, не составишь ты об этом донесения кесарю? - Боюсь, не поверят и обвинят в безбожии, в неуваже- нии к нуждам церкви. В огромной круглой зале, с круглым сводом и столбами из зеленовато-жилистого фригийского мрамора, было душ- но. Косые лучи падали в окна, находившиеся под сводом. Шум голосов напоминал жужжание пчелиного улья. На возвышении приготовлен был трон императора - sella aurea со львиными лапами из слоновой кости, которые перекрещивались, как на складных курульных креслах древ- неримских консулов. Около трона пресвитер Пафнутий, с простодушным ли- цом, разгоревшимся от спора, утверждал: - Я, Пафнутий, как приял от отцов, так и содержу в мыслях! По символу, иже во святых отца нашего Афа- насия, патриарха Александрийского, должно воздавать по- клонение Единице в Троице и Троице в Единице. Отец- Бог, Сын - Бог, Дух Святой -Бог, впрочем, не три Бога, но един. И точно сокрушая невидимого врага, со всего р