огом зло- деяние именуется, внушено, и из того происходящие тяж- кие последствия основательно представлены и прикладами из Божественного Писания и светских гисторий освиде- тельствованы были. Французскому языку учить, который ни чрез что иное лучше, как чрез повседневное обходи- тельство, изучен быть может. Расцвеченные маппы геогра- фические показывать. К употреблению цыркуля помалу приучать, изрядство и пользу геометрии представлять. Начало к военным экзерцициям, штурмованью, танцова- нью и конской езде учинить. К доброму русскому шти- лю, то есть слогу приводить. Во все почтовые дни фран- цузские куранты с Меркурием гисторическим прилежно читать, и купно о том политические и нравоучительные напоминания представлять. Телемака к наставлению его высочества, яко зерцало и правило предбудущего его пра- вительства, во всю жизнь употреблять. А дабы непре- станным учением и трудами чувств не наскучить, к забаве игру труктафель в умеренное употребление привесть. Все труды сии возможно в два года удобно отправить и потом его высочество в науках к совершенству приводить, без по- теряния времени, дабы он к основательному известию при- ступить мог: о всех делах политических в свете; о истинной пользе сего государства; о всех потребных искусствах, яко- же фортификации, артиллерии, архитектуре гражданской, навигации и прочее, и прочее - к наивящей его величества радости и к собственной его высочеств, бессмертной славе". Для исполнения Наказа выбрали первого попавшегося немца. Мартына Мартыновича Нейбауера. Он учил Алешу правилам "европейских кумплиментов и учтивств", по книжке "Юности честное зерцало". "Наипаче всего должны дети отца в великой чести содержать. И когда от родителей что им приказано, всегда шляпу в руках держать и не с ним в ряд, но немного уступя, позади оных, к стороне стоять, подобно яко паж некото- рый, или слуга. Также встретившего, на три шага не до- шед и шляпу приятным образом сняв, поздравлять. Ибо лучше, когда про кого говорят: он есть вежлив, смирен- ный кавалер и молодец, нежели когда скажут: он есть спесивый болван. На стол, на скамью, или на что иное не опираться, и не быть подобным деревенскому мужику, который на солнце валяется. Младые отроки не должны носом храпеть и глазами моргать. И сия есть не малая гнусность, когда кто часто сморкает, яко бы в трубу тру- бит, или громко чихает, и тем других людей, или в церкви детей малых устрашает. Обрежь ногти, да не явятся, яко бы оные бархатом обшиты. Сиди за столом благочинно, прямо, зубов ножом не чисти, но зубочисткою, и одною рукою прикрой рот, когда зубы чистишь. Над ествою не чавкай, как свинья, и головы не чеши, ибо так делают кре- стьяне. Младые отроки должны всегда между собою иност- ранными языками говорить, дабы тем навыкнуть могли, и можно бы их от других незнающих болванов распознать". Так пел в одно ухо царевичу немец, а в другое - рус- ский: "Не плюй, Олешенька, направо - там ангел хра- нитель; плюй налево - там бес. Не обувай, дитятко, ле- вую ножку наперед правой - грешно. Собирай в бумажку и храни ноготки свои стриженные, было бы чем на гору Сионскую, в царство небесное лезть". Немец смеялся над русским, русский над немцем - и Алеша не знал, кому верить. "Горделивый студент, мещанский сын из Гданска" ненавидел Россию. "Что это за язык? - говаривал он.- Риторики и грамматики на этом языке быть не может. Сами русские попы не в силах объяснить, что они в церкви читают. От русского языка одно непросвещение и неве- жество!" Он всегда был пьян и, пьяный, еще пуще ругался: - Вы-де ничего не знаете, у вас все варвары! Собаки, собаки! Гундсфоты!.. Сукины дети, подлецы (нем. Hundsfott). Русские дразнили немца "Мартынушкой - мартыш- кою" и доносили царю, что "вместо обучения государя царевича, он, Мартын, подает ему злые приклады, сочи- няет противность к наукам и к обхождению с иностран- ными". Алеше казалось, что оба дядьки - и русский, и немец - одинаковые хамы. Так надоест, ему, бывало, Мартын Мартынович за день, что ночью снится в виде ученой мартышки, кото- рая, по правилам европейских кумплиментов и учтивств, кривляется перед Юности честным зерцалом. Кругом стоят, как на стенах Золотой палаты с иконописными ликами, древние московские цари, патриархи, святители. А Мартышка смеется над ними, ругается: "Собаки, со- баки! Гундсфоты! Вы все ничего не знаете, у вас все вар- вары!" И чудится Алеше сходство этой обезьяньей морды с искаженным судорогой, лицом не царя, не батюшки, а i того, другого, страшного двойника его, оборотня. И мох- натая лапа тянется к Алеше и хватает его за руку, и тащит. И опять он проваливается, теперь уже на самый край света, на плоское взморье со мшистыми кочками ржавых болот, с бледным, точно мертвым, солнцем, с низким, точно подземным, небом. Здесь все туманно, похоже на призрак. И он сам себе кажется призраком, как будто умер давно и сошел в страну теней. Тринадцати лет записан царевич в солдаты бомбар- дирской роты и взят в поход под Нотебург. Из Ноте- бурга в Ладогу, из Ладоги в Ямбург, в Копорье, в Нарву,- всюду таскают его за войском в обозе, чтоб приучить к военным экзерцициям. Почти ребенок, терпит он со взрос- лыми опасности, лишения, холод, голод, бесконечную усталость. Видит кровь и грязь, все ужасы и мерзости войны. Видит отца, но мельком, издали. И каждый раз, как увидит - сердце замрет от безумной надежды: вот подойдет, подзовет, приласкает. Одно бы слово, один взор - и Алеша ожил бы, понял, чего хотят от него. Но отцу все некогда: то шпага, то перо, то циркуль, то топор в руке его. Он воюет со Шведом и вбивает первые сваи, строит первые домики Санкт-Питерсбурха. "Милостивый мой Государь Батюшка, прошу у тебя, Государя, милости, прикажи о своем здравии писанием посетить, мне во обрадование, чего всегда слышать усердно желаю. Сынишко твой Алешка благословения твоего прошу и поклонение приношу. Из Питербурха. 25 августа 1703". И в письмах, которые пишет под диктовку учителя, не смеет прибавить сердечного слова - ласки или жалобы. Одинокий, одичалый, запуганный, растет, как под за- бором полковых цейхгаузов или в канаве сорная трава. Нарва взята приступом. Царь, празднуя победу, де- лает смотр войскам, при пушечной пальбе и музыке. Ца- ревич стоит перед фронтом и видит издали, как подхо- дит к нему юный великан с веселым и грозным лицом. Это он, он сам - не двойник, не оборотень, а настоящий прежний родной батюшка. Сердце у мальчика бьется, замирает опять от безумной надежды. Глаза их встре- тились - и точно молния ослепила Алешу. Подбежать бы к отцу, броситься на шею, обнять и целовать, и пла- кать от радости. Но резко и отчетливо, как барабанная дробь, раз- даются слова, подобные словам указов и артикулов: - Сын! Для того я взял тебя в поход, чтобы ты ви- дел, что я не боюсь ни трудов, ни опасностей. Понеже я, как смертный человек, сегодня или завтра могу умереть, то помни, что радости мало получишь, ежели не будешь моему примеру следовать. Никаких трудов не щади для блага общего. Но если разнесет мои советы ветер, и не захочешь делать то, что я желаю, то не признаю тебя своим сыном и буду молить Бога, чтоб Он тебя наказал и в сей, и в будущей жизни... Отец берет Алешу за подбородок двумя пальцами и смотрит ему в глаза пристально. Тень пробегает по лицу Петра. Как будто в первый раз увидел он сына: этот сла- бенький мальчик, с узкими плечами, впалою грудью, упря- мым и угрюмым взором - его единственный сын, наслед- ник престола, завершитель всех его трудов и подвигов. Полно, так ли? Откуда взялся этот жалкий заморыш, гал- чонок в орлином гнезде? Как мог он родить такого сына? Алеша весь сжался, съежился, как будто угадывал все, что думал отец, и был виноват перед ним неизвест- ною, но бесконечною виною. Так стыдно и страшно ему, что он готов разреветься, как маленький мальчик, в виду всего войска. Но, сделав над собой усилие, дрожащим голоском лепечет заученное приветствие: - Всемилостивейший государь батюшка! Я еще слиш- ком молод и делаю, что могу; но уверяю ваше величество, что, как покорный сын, я буду всеми силами стараться подражать вашим деяниям и примеру. Боже сохрани вас на многие годы в постоянном здравии, дабы еще долго я мог радоваться столь знаменитым родителем... По наставлению Мартына Мартыновича, шляпу сняв "приятным образом, как смиренный кавалер", он делает немецкий "кумплимент": - Meines gnadigsten Papas gehorsamster Diener und Sohn Моего досточтимого батюшки покорнейший слуга и сын (нем.). И чувствует себя перед этим исполином, прекрасным, как юный бог, маленьким уродцем, глупою мартышкою. Отец сунул ему руку. Он поцеловал ее. Слезы брыз- нули из глаз Алеши, и ему показалось, что отец с отвра- щением, почувствовав теплоту этих слез, отдернул руку. Во время триумфального входа войск в Москву, 17 де- кабря 1704 года, По случаю Нарвской победы, царевич шел в строевом Преображенском платье, с ружьем, как простой солдат. Была стужа. Озяб, чуть не замерз. Во дворце, за обычной попойкой, первый раз в жизни выпил стакан водки, чтобы согреться, и сразу охмелел. Голова закружилась, в глазах потемнело. Сквозь эту тьму, с мутно зелеными и красными, быстро вертящимися, пере- плетающимися кругами, видел ясно только лицо батюшки, который смотрел на него с презрительной усмешкою. Алеша почувствовал боль нестерпимой обиды, Шатаясь, встал он, подошел к отцу, посмотрел на него исподлобья, как затравленный волчонок, хотел что-то сказать, что-то сделать, но вдруг побледнел, слабо вскрикнул, покачнул- ся и упал к ногам отца, как мертвый. Уже временная жизнь моя старостью кончается, безгласием, и глухотою, и слепотою. Того ради милости прошу уволить меня от ключарства, отпустить на покой во святую обитель... Погруженный в воспоминания, царевич не слышал однообразно журчащих слов о. Ивана, который, выйдя из кельи, сел снова рядом с ним на лавочку. - Еще и домишко мой, и домовые пожитчонки, и рухледишко излишний продал бы, и двух сироток, у меня живущих, племянниц моих безродных, управить бы в какой монастырь. А что приданого соберется, то принести бы вкладу в обитель, дабы мне, грешному, не туне ясти монастырские хлеба, и дабы то от меня приято было, как от вдовицы Евангельской две лепты. И пожить бы мне еще малое время в безмолвии и в покаянии, доколе Божьим повелением не взят буду от здешней в грядущую жизнь. А лета мои мню быть при смерти моей, понеже и родитель мой, в сих летах быв, преставился... Очнувшись, как от глубокого сна, царевич увидел, что давно уже ночь. Белые башни соборов сделались воздушно- голубыми, еще более похожими на исполинские цветы, райские лилии. Золотые главы тускло серебрились в черно- синем звездном небе. Млечный путь слабо мерцал. И в дуновении горней свежести, ровном, как дыхание спя- щего, сходило на землю предчувствие вечного сна - ти- шина бесконечная. И с тишиной сливались медленно журчавшие слова о. Ивана: - Отпустили б меня на покой во святую обитель, пожить бы в безмолвии, доколе не взят буду от здешней в грядущую жизнь... Он говорил еще долго, умолкал, опять говорил; ухо- дил, возвращался, звал царевича ужинать. Но тот ничего не видел и не слышал. Опять смежил глаза и погрузился в забвенье, в ту темную область между явью и сном, где обитают тени прошлого. Опять проходили перед ним вос- поминанья - видения, образ за образом, как длинная цепь звено за звеном; и над всеми царил один ужасаю- щий образ - отец. И как путник, озираясь ночью с высо- ты при блеске молнии, вдруг видит весь пройденный путь, так он, при страшном блеске этого образа, видел всю свою жизнь. Ему семнадцать лет - те годы, когда на прежних московских царевичей, только что "объявленных", люди съезжались смотреть, как на "дивовище". А на Алешу уже взвален труд непосильный: ездит из города в город, закупает провиант для войска, рубит и сплавляет лес для флота, строит фортеции, печатает книги, льет пушки, пишет указы, набирает полки, отыскивает кроющихся недорослей под страхом смертной казни, почти ребенок, над такими же ребятами, как он, "без всякого пардона, чи- нит экзекуцию", сам накрепко смотрит за всем, "дабы фаль- шиво не было", и посылает батюшке точнейшие реляции. От немецких склонений к болверкам, Крепостным валам, бастионам. от болверков к попойкам, от попоек к сыску беглых - голова кругом идет. Чем больше старается, тем больше требуют. Ни сроку, ни отдыху. Кажется, издохнет от усталости, как загнанная лошадь. И знает, что напрасно все - "на ба- тюшку не угодит никто ничем". В то же время учится, как школьник. "Недели две будем твердить одного немецкого языка, чтоб склонениям в твердость было, а потом будем учить французского и арифметики. А учение бывает по вся дни". Наконец, надорвался. В январе 1709 года, в великие морозы, когда отводил из Москвы к отцу в Украину, в город Сумы, пять полков, которые сам набрал, и которые должны были участвовать в Полтавском бою, по доро- ге простудился, заболел и несколько недель пролежал без памяти - "отчаян был в смерть". Очнулся в солнечный день ранней весны. Вся комната залита косыми лучами желтого света. За окнами еще снеж- ные сугробы. Но с ледяных сосулек уже падают капли. Журчат весенние воды, и в небесах звенит, как колоколь- чик, песня жаворонка. Алеша видит над собой склонен- ное лицо батюшки, прежнее, милое, полное нежностью. - Светик мой родненький, легче ли?.. Не имея сил ответить, Алеша только улыбается. - Ну, слава Богу, слава Богу!- крестится отец бла- гоговейно.- Помиловал Господь, услышал молитвы мои. Теперь, небось, поправишься! Царевич узнал впоследствии, что батюшка не отходил от него во время болезни, забросил все свои дела, ночей не спал. Когда становилось ему хуже, назначал молеб- ствия и дал обет построить церковь во имя св. Алексия Человека Божия. Наступили радостные медленные дни выздоровления. Алеше казалось, что ласки отца, как солнечный свет и тепло, исцеляют его. В блаженной истоме, со сладостной слабостью в теле, целыми днями лежал неподвижно, смот- рел и не мог насмотреться на простое величавое лицо батюшки, на светлые страшные милые очи, на прелестную, как будто немного лукавую, улыбку женственно-тонких, извилистых губ. Отец не знал, как приласкать Алешу, как угодить ему. Однажды подарил собственного изделия, точе- ную из слоновой кости табакерку, с надписью: Малое, только oт доброго сердца. Царевич хранил ее долгие годы, и каждый раз, бывало, как взглянет на нее,- что-то острое, жгучее, подобное безмерной жалости к отцу, пронзит ему сердце. В другой раз, тихонько гладя сыну волосы, Петр про- говорил смущенно и робко, точно извиняясь: - Ежели сказал я тебе, или сделал что огорчитель- ное, то для Бога, не имей о том печали. Прости, Алеша. В трудном житии и малая противность приводит в сердце. А житие мое истинно трудно: не с кем ни о чем подумать! Ни единого помощника!.. Алеша, как бывало в детстве, обвил отцу шею руками, и весь дрожа, замирая от стыдливой нежности, шепнул ему на ухо: - Батя милый, родненький, люблю, люблю!.. Но по мере того. как возвращался он к жизни, отец уходил от него. Словно положен был на них беспощадный зарок: быть вечно друг другу родными и чуждыми, тайно друг друга любить, явно ненавидеть. И все пошло опять по-старому: сбор провианта, сыск бег- лых, литье пушек, рубка лесов, строенье болверков, скитанье из города в город. Опять работает, как каторжный. А батюш- ка все недоволен, все ему кажется, сын ленится- "дела ос- тавив, ходит за бездельем". Иногда Алеше хочется напом- нить ему о том, что было в Сумах. Но язык не поворачивается. "Зоон! Объявляем вам ехать в Дрезден. Между тем приказываем, чтобы вы, будучи там, честно жили и при- лежали больше учению, а именно языкам, геометрии и фортификации, также отчасти и политических дел. А когда геометрию и фортификацию окончишь, отпиши к нам". В чужих краях жил покинутый всеми изгнанником. Отец опять забыл о нем. Вспомнил, чтобы женить. Не- веста, дочь Вольфенбюттельского герцога Шарлотта, не нравилась царевичу. Ему не хотелось жениться на ино- земке. "Вот жену мне на шею чертовку навязали!"-ру- гался он, пьяный. Перед свадьбою должен был вести унизительный торг о приданом. Царь старался оттягать у немцев каждый грош. Прожив с женою полгода, покинул ее для новой "во- локиты": из Штетина в Мекленбург, из Мекленбурга в Або, из Або в Новгород, из Новгорода в Ладогу - опять бесконечная усталость, бесконечный страх. Этот страх перед каждым свиданьем с отцом возра- стал до безумного ужаса. Подходя к дверям батюшкиной комнаты, царевич шептал, крестясь: "Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его"; бессмысленно твердил урок навигации, не в силах запомнить варварских слов: круп-камеры, балк-вегерсы, гайген-блокены, анкар-штоки,- и щупал на груди ладанку, подарок няни, с наговорен- ною травкою, вмятою в воск, и бумажкою, на которой написан был древний заговор - для умягчения сердца родительского: "На велик день я родился, тыном железным оградился и пошел я к своему родимому батюшке. Загневался мой родимый родушка, ломал мои кости, щипал мое тело, топ- тал меня в ногах, пил мою кровь. Солнце ясное, звезды светлые, море тихое, поля желтые - все вы стоите смирно и тихо; так был бы тих и смирен мой родимый батюшка, по вся дни, по вся часы, в нощи и полунощи". - Ну, брат, нечего сказать, изрядная фортеция!- разглядывая поданный сыном чертеж, пожимал плечами отец.- Многому ты, видно, в чужих краях научился. Алеша окончательно терялся, пугался, как провинив- шийся школьник перед розгою. Чтоб избавиться от этой пытки, принимал лекарства, "притворял себе больным". Ужас превращался в ненависть. Перед Прутским походом царь тяжело заболел - "не чаял живота себе". Когда царевич узнал об этом, у него впервые промелькнула мысль о возможной смерти отца, вместе с радостью. Он испугался этой радости, отогнал ее, но истребить не мог. Она притаилась где-то в самой глубине души его, как зверь в засаде. Однажды, во время попойки, когда царь, по обыкно- вению, ссорил пьяных, чтоб узнать из перебранки тайные мысли своих приближенных, царевич, тоже пьяный, за- говорил о делах государственных, об угнетении народа. jite- Все притихли, даже шуты перестали галдеть. Царь слу- шал внимательно. У Алеши сердце замирало от надежды: чTо, если поймет, послушает? - Ну, полно врать!- вдруг остановил его царь, с тою усмешкою, которая была так знакома и ненавистна Але- шe.- Вижу, брат, что ты политичные и гражданские дела столь остро знаешь, сколь медведь играть на органах... И, отвернувшись, сделал знак шутам. Они опять за- галдели. Князь Меншиков, пьяный, с другими вельмо- жами пустился в пляс. Царевич все еще что-то говорил, кричал срывающимся голосом. Но отец, не обращая на него внимания, прито- пывал, прихлопывал, подсвистывал пляшущим: Тары-бары, растобары, Белы снеги выпадали, Серы зайцы выбегали. Ой, жги! Ой, жги! И лицо у него было солдатское, грубое - лицо того, кто писал: "неприятелю от нас добрый трактамент был, что и младенцев немного оставили". Запыхавшийся от пляски Меншиков остановился вдруг перед царевичем, руки в боки, с наглою усмешкою, в ко- торой отразилась усмешка царя. - Эй, царевич!-крикнул светлейший, произнося "царе- вич", по своему обыкновению, так, что выходило "псаревич". - Эй, царевич Федул, что ты губы надул? Ну-ка, с нами попляши! Алеша побледнел, схватился за шпагу, но тотчас опомнился и, не глядя на него, проговорил сквозь зубы: - Смерд!.. - Что? Что ты сказал, щенок?.. Царевич обернулся, посмотрел ему прямо в глаза и произнес громко: - Я говорю: смерд! Смерда взгляд хуже брани... В то же мгновение мелькнуло перед Алешею искажен- ное судорогой лицо батюшки. Он ударил сына по лицу так, что кровь полилась изо рта, из носу; потом схватил его за горло, повалил на пол и начал душить. Старые сановники, Ромодановский,. Шереметев, Долгорукие, ко- торым царь сам поручил удерживать его в припадках бешенства, бросились к нему, ухватили за руки, оттащили от сына - боялись, что убьет. Дабы "учинить сатисфакцию" светлейшему, царевича выгнали из дома и поставили на караул у дверей, как ставят в угол школьника. Была зимняя ночь, мороз и вьюга. Он - в одном кафтане, без шубы. На лице слезы и кровь замерзали. Вьюга выла, кружилась, точно пела и пля- сала, пьяная. И за освещенными окнами дома, тоже пля- сала и пела пьяная старая шутиха, князь-игуменья Ржев- ская. С диким воем вьюги сливалось дикая песня: Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке, А купали во зеленыим вине. Такая тоска напала на Алешу, что он готов был раз- мозжить себе голову о стену. Вдруг, в темноте, кто-то сзади подкрался к нему, на- кинул на плечи шубу, потом опустился перед ним на колени и начал целовать ему руки-точно лизал их ласковый пес. То был старый солдат Преображенской гвардии, случай- ный товарищ Алеши по караулу, тайный раскольник. Старик смотрел ему в глаза с такою любовью, что, видно, готов был за него отдать душу свою, и плакал, и шептал, словно молился за него. - Государь царевич, свет ты наш батюшка, солнышко красное! Сиротка бедненький-ни отца, ни матери. Со- храни тебя Отец Небесный, Матерь Пречистая!.. Отец бивал Алешу не раз, и без чинов кулаками, и по чину дубинкою. Царь делал все по-новому, а сына бил по-старому, по Домострою о. Сильвестра, советника царя Грозного, сыноубийцы: "Не дай сыну власти в юности, но сокруши ребро, донележе ростет; аще бо жезлом его биеши, то не умрет, но здравее будет". Алеша чувствовал животный страх побоев - "убьет, искалечит" - но к душевной боли и стыду привык. По- рой загоралась в нем злобная радость. "Ну, что ж, бей! Не меня, себя срамишь"- как будто говорил он отцу, глядя на него бесконечно-покорным и бесконечно-дерзким взглядом. Но, должно быть, отец догадался об этом; он пре- кратил побои и придумал злейшее: перестал говорить с ним вовсе. Когда Алеша сам заговаривал,- молчал, точно не слышал, и глядел на него, как на пустое место. Молча- ние длилось недели, месяцы, годы. Он чувствовал его всегда, везде, и с каждым днем оно становилось все не- стерпимее. Оскорбительнее всякой брани, страшнее вся- ких побоев. Оно казалось ему медленным убийством - такою жестокостью, которой не простят ни люди, ни Бог. Это молчание было конец всего. Дальше - ничего, кроме мрака, и во мраке - мертвое, неподвижное, точно каменная маска, лицо батюшки, каким видел он его в послед- ний раз. И мертвые слова из мертвых уст: "Яко уд ган- гренный отсеку, как со злодеем поступлю!" ..... Нить воспоминаний оборвалась. Он очнулся и открыл глаза. Ночь все так же тиха; так же синеют белые башни соборов; золотые главы тускло серебрятся в черном звезд- ном небе; млечный путь слабо мерцает. И в дуновении горней свежести, ровном, как дыхание спящего, с неба на землю сходит предчувствие вечного сна - тишина беско- нечная. Царевич испытывал в это мгновение как будто уста- лость всей своей жизни; спину, руки, ноги, все члены ло- мило; кости ныли от усталости. Хотел встать, но не было сил, только руки поднял к небу и простонал, точно позвал Того, Кто мог ответить: - Боже мой! Боже мой!.. Но никто не ответил. Молчанье было на земле и на небе, как будто и Отец Небесный покинул его, так же, как земной. Он закрыл лицо руками, склонился головой на камен- ную лавку и заплакал, сначала тихо, жалобно, как пла- чут брошенные дети; потом - все громче и громче, все безумнее. Рыдал и бился головой о камни и кричал от обиды, от возмущения, от ужаса. Плакал о том, что нет отца - и в этом плаче был вопль Голгофы, вечный вопль Сына к Отцу: Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил? Вдруг услышал, как тогда, зимнею ночью, на карауле, что кто-то в темноте подошел к нему, склонился и обнял. То был о. Иван, старый ключарь Благовещенский. -Что ты, родимый? Господь с тобой! Кто обидел тебя, светик мой?.. - Отец!.. Отец!..- мог только простонать Алеша. Старик понял все. Тяжело вздохнул, помолчал, по- том зашептал с такою безнадежною покорностью, что, казалось, устами его говорит сама дряхлая мудрость веков. - Что делать, Алешенька? Смирись, смирись, ди- тятко! Плетью обуха не перешибешь. С царем не поспо- ришь. Бог на небе, царь на земле. Несудима воля цар- ская. Одному Богу государь ответ держит. А он тебе не только царь, но и отец богоданный... - Не отец, а злодей, мучитель, убийца!- крикнул Алеша.- Будь он проклят, будь он проклят, изверг!.. - Государь царевич, ваше высочество, не гневи Бога, не говори слов неистовых! Велика власть отчая. И в Пи- сании сказано: чти отца своего... Царевич перестал вдруг плакать, быстро обернулся и посмотрел на старика долго, пристально. - А ведь и другое тоже, батька, в Писании сказано: не приидох вложити мир, но рать и нож - при- идох разлучити человека сына от отца. Слышишь, старик? Господь разлучил меня от отца моего! От Гос- пода я - рать и нож в сердце родшаго мя, я - суд и казнь ему от Господа! Не за себя я восстал, а за церковь, за цар- ство, за весь народ христианский! Ревнуя, поревновал о Господе! И не смирюсь, не покорюсь ему - даже до смерти! Тесно нам обоим в мире! Или он, или я!.. С лицом, искаженным судорогой, с трясущейся нижнею челюстью, с глазами, горящими грозным огнем, он стал похож на отца внезапным, точно призрачным, сходством. Старик смотрел на него в ужасе, как на одержимого, и крестил его, и сам крестился, и качал головою, и шам- кал дряхлыми устами слова дряхлой мудрости: - Смирись, смирись, дитятко! Покорись отцу!.. И казалось, древние стены Кремля, и дворцы, и со- боры, и самая земля с гробами отцов - здесь все повто- ряло: "Смирись, смирись!" Когда царевич вошел в дом ключаря Благовещенского, сестра его, Алешина кормилица, старушка Марфа Афа- насьевна, взглянув на лицо его, подумала, что он болен. Она еще больше перепугалась, когда он отказался от ужи- на и прошел прямо в спальню. Старушка хотела было напоить его липовым цветом и натереть камфарою с вин- ным духом. Чтоб успокоить ее, он должен был принять водки-апоплектики. Собственными руками она уложила его в постель, мягкую-премягкую, с целою горою пухо- виков и подушек, в такой он уже давно не спал. Так мирно теплилась лампада перед образом; веяло таким знакомым запахом сушеных лекарственных трав, кипариса и ладана; так усыпителен был шепот старушки, которая сказывала старые детские сказки об Иване царевиче и сером волке, о петушке-золотом-гребешке, о лапте, пу- зыре да соломинке, что хотели вместе реку перейти, со- ломинка сломалась, лапоть потонул, а пузырь дулся, дулся и лопнул; - что Алеше казалось сквозь дремоту, будто бы он, маленький мальчик, лежит в своей постельке, у бабуш- ки в тереме, и всего, что было, не было, и не Марфа Афа- насьевна, а бабушка склоняется над ним, укрывает его, уку- тывает, укручивает, и крестит, и шепчет: "Спи, свет Оле- шенька, спи с Богом, дитятко". И тихо, тихо. И Сирин, птица райская, поет песни царские. И слушая сладкое пе- ние, он, точно умирает, засыпает вечным сном без сновидений. Но перед утром приснилось ему, будто бы идет он в Кремле, по Красной площади, среди народа, совершая Шествие на Осляти в Неделю Ваий - Воскресение Вербное. В большом царском наряде, в златой порфире, златом венце и бармах Мономаха, ведет за повод Осля, на кото- ром сидит патриарх, старенький-старенький, седенький, весь белый, светлый от седины. Но вглядевшись присталь- нее, Алеша видит, что это не старик, а юноша в одежде белой, как снег, с лицом, как солнце,- Сам Христос. На- род не видит или не узнает Его. У всех лица страшные, серые, землистые, как у покойников. И все молчат - та- кая тишина, что Алеша слышит, как бьется его собствен- ное сердце. И небо тоже страшное, полное трупною се- ростью, как перед затмением солнца. А под ногами у него все вертится горбун, в треуголке, с глиняной трубкою в зубах, и дымит ему прямо в нос вонючим голландским канастером, и что-то лопочет, и нагло ухмыляется, ука- зывая пальцем туда, откуда доносится растущий, прибли- жающийся гул, подобный гулу урагана. И видит Алеша, что это - встречное шествие: протодиакон всепьянейшего собора, царь Петр Алексеевич, ведет за повод, вместо осляти, невиданного зверя; на звере сидит некто с темным ликом; Алеша рассмотреть его не может, но кажется, что он похож на плута Федоску и на Петьку-вора, Петьку-хама, только страшнее, гнуснее обоих; а перед ними-бесстыжая голая девка, не то Афроська, не то петербургская Венус. Встречное шествие, звонят во все колокола и в самый боль- шой, на Иване Великом, называемый Ревутом. И народ кри- чит, как на бывшей свадьбе князя-папы, Никиты Зотова. - Патриарх женился! Патриарх женился! Да здрав- ствует патриарх с патриаршею! И падая ниц, поклоняется Зверю, Блуднице и Хаму Грядущему: - Осанна! Осанна! Благословен Грядый! Покинутый всеми, Алеша - один со Христом, среди обезумевшей черни. И дикое шествие мчится прямо на них, с криком и гиком, с мраком и смрадом, от которого чернеет золото царских одежд и самое солнце Лика Хри- стова. Вот налетят, раздавят, растопчут, все сметут - и станет на месте святом мерзость запустения. Вдруг все исчезло. Он на берегу широкой пустынной реки, как будто на большой дороге из Польши в Украину. Поздний вечер поздней осени. Мокрый снег, черная грязь. Ветер срывает последние листья с дрожащих осин. Нищий в лохмотьях, озябший, посиневший, просит жалобно: "Христа ради, копеечку!" - "Вишь, клейменый,- ду- мает Алеша, глядя на руки и ноги его с кровавыми яз- вами,- должно быть, беглый из рекрут". И так жалеет "малаго озяблаго", что хочет дать ему не копеечку, а семь гульденов. Вспоминает во сне, что записал в путевом днев- нике, среди прочих расходов: "22 ноября - За перевоз через реку 3 гульдена; за постой в жидовской корчме 5 гульденов; малому озяблому 7 гульденов". Уже протяги- вает руку нищему - вдруг чья-то грубая рука ложится на плечо Алеши, и грубый голос, должно быть, карауль- ного солдата при шлагбауме, говорит: - За подаянье милостыни штрафу пять рублев, а ни- щих, бив батожьем, и ноздри рвав, ссылать на Рогервик. - Смилуйся.- молит Алеша.- Лисицы имеют норы, и птицы - гнезда, а Сей не имеет, где приклонить голову... И вглядываясь в малого озяблого, видит, что лицо Его, как солнце, что это - Сам Христос. "Мой сын! Понеже, когда прощался я с тобою и спрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно говорил, что к наследству быть не можешь за сла- бостью своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе говорил, чтобы еще ты подумал о том гораздо и писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего я ждал семь месяцев; но по ся поры ничего о том не пишешь. Того для, ныне (понеже время довольное на размышление имел), по получении сего письма, немедленно резолюцию возьми - или первое, или другое. И буде первое возь- мешь, то более недели не мешкай, приезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возь- мешь, то отпиши, куды и в которое время, и день (дабы я покой имел в своей совести, чего от тебя ожидать могу). А сего доносителя пришли с окончанием: буде по пер- вому, то когда выедешь из Питербурха; буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что только время проводишь в обыкновенном своем неплодии". Курьер Сафонов привез письмо из Копенгагена на мызу Рождествено, куда царевич вернулся из Москвы. Он ответил отцу, что едет к нему тотчас. Но никакой резолюции не взял. Ему казалось, что тут не выбор одного из двух - или постричься или исправить себя к наслед- ству - а только двойная ловушка: постричься с мыслью, что клобук-де не гвоздем к голове прибит, значило дать Богу лживую клятву - погубить душу; а для того, чтобы исправить себя к наследству, как требовал батюшка, нуж- но было снова войти в утробу матери и снова родиться. Письмо не огорчиЛо и не испугало царевича. На него нашло то бесчувственное и бессмысленное оцепенение, которое в последнее время все чаще находило на него. В таком состоянии он говорил и делал все, как во сне, сам не зная, что скажет и сделает в следующую минуту. Страш- ная легкость и пустота были в сердце - не то отчаянная трусость, не то отчаянная дерзость. Он поехал в Петербург, остановился в доме своем у церкви Всех Скорбящих и велел камердинеру Ивану Афа- насьеву Большому "убрать, что надобно в путь против прежнего, как в немецких краях с ним было". - К батюшке изволишь ехать? - Еду, Бог знает, к нему или в сторону,- проговорил Алексей вяло. - Государь царевич, куда в сторону?- испугался или притворился Афанасьич испуганным. - Хочу посмотреть Венецию...-усмехнулся было ца- ревич, но тотчас прибавил уныло и тихо, как будто про себя: - Я не ради чего иного, только бы мне себя спасти... Однако ж, ты молчи. Только у меня про это ты знаешь, да Кикин.. - Я тайну твою хранить готов,- ответил старик со сво- ею обычной угрюмостью, под которою, однако, светилась теперь в глазах его бесконечная преданность.- Только нам беда будет, когда ты уедешь. Осмотрись, что делаешь... - Я от батюшки не чаял к себе присылки быть,- продолжал царевич все так же сонно и вяло.- И в уме моем того не было. А теперь вижу, что мне путь правит Бог. А се, и сон я ныне видел, будто церкви строю, а то значит - путь достроить... И зевнул. - Многие, ваша братья,- заметил Афанасьич,- спасалися бегством. Однако в России того не бывало, и никто не запомнит... Прямо из дому царевич поехал к Меншикову и со- общил ему, что едет к отцу. Князь говорил с ним ласково. Под конец спросил: - А где же ты Афросинью оставишь? - Возьму до Риги, а потом отпущу в Питербурх,- ответил царевич наугад, почти не думая о том. что гово- рит; он потом сам удивился этой безотчетной хитрости. - Зачем отпускать?- молвил князь, заглянув ему прямо в глаза.- Лучше возьми с собою... Если бы царевич был внимательнее, он удивился бы: не мог не знать Меншиков, что сыну, который желал "ис- править себя к наследству", нельзя было явиться к батюшке в лагерь "для обучения воинских действ" с непотребною дев- кою Афроською. Что же значили эти слова? Когда впослед- ствии узнал о них Кикин, то внушил царевичу благодарить князя письмом за совет; "может-де быть, что отец найдет пись- мо твое у князя и будет иметь о нем суспект.' в твоем побеге". На прощание Меншиков велел ему зайти в Сенат, чтобы получить паспорт и деньги на дорогу. В Сенате все старались наперерыв услужить царевичу, как будто желали тайно выразить сочувствие, в котором нельзя было признаться. Меншиков дал ему на дорогу 1.000 червонных. Господа Сенат назначили от себя дру- гую тысячу и тут же устроили заем пяти тысяч золотом и двух мелкими деньгами у обер-комиссара в Риге. Никто не спрашивал, все точно сговорились молчать о том, на что царевичу может понадобиться такая куча денег. После заседания князь Василий Долгорукий отвел его в сторону. - Едешь к батюшке? - А как же быть, князь? Долгорукий осторожно оглянулся, приблизил свои тол- стые, мягкие, старушечьи губы к самому уху Алексея и шепнул: - Как? А вот как: взявши шлык да в подворотню шмыг, поминай как звали - был не был. а и след простыл, по пусту месту хоть обухом бей!.. И помолчав, прибавил, все так же на ухо шепотом: - Кабы не государев жестокий нрав да не царица, я бы веНтетин первый изменил, лытка бы задал! Он пожал руку царевичу, и слезы навернулись на хитрых и добрых глазах старика. - Ежели в чем могу впредь служить, то рад хотя бы и живот за тебя положить... - Пожалуй, не оставь, князенька!- проговорил Алек- сей, без всякого чувства и мысли, только по старой при- вычке. Вечером он узнал, что вернейший из царских слуг, князь Яков Долгорукий посылал ему сказать стороной, чтоб он к отцу не ездил: "худо-де ему там готовится". На следующее утро, 26 сентября 1716 года, царевич вы- ехал из Петербурга в почтовой карете, с Афросиньей и бра- том ее, бывшим крепостным человеком, Иваном Федоровым. Он так и не решил, куда едет. Из Риги, однако, взял с собою Афросинью дальше, сказав, что "ведено ему ехать тайно в Вену, для делания алианцу против Турка, и чтобы там жить тайно, дабы не сведал Турок". В Либаве встретил его Кикин, возвращавшийся из Вены. - Нашел ты мне место какое?- спросил его царевич. - Нашел: поезжай к цесарю, там не выдадут. Сам цесарь сказал вице-канцлеру Шенборну, что примет тебя, как сына. Царевич спросил: - Когда ко мне будут присланные в Данциг от ба- тюшки, что делать? - Уйди ночью,- ответил Кикин,- или возьми де- тину одного; а багаж и людей брось. А ежели два присланы будут, то притвори себе болезнь, и из тех одного пошли наперед, а от другого уйди. Заметив его нерешительность, Кикин сказал: - Попомни, царевич: отец не пострижет тебя ныне, хотя б ты и хотел. Ему друзья твои, сенаторы пригово- рили, чтоб тебя ему при себе держать неотступно и с со- бою возить всюду, чтоб ты от волокиты умер, понеже-де труда не понесешь. И отец сказал: хорошо-де так. И рас- суждал ему князь Меншиков, что в чернечестве тебе покой будет и можешь долго жить. И по сему слову, я див- люсь. что давно тебя не взяли. А может быть, и так сде- лают: как будешь в Дацкой земле, и отец, под протек- стом обучения, посадя на один воинский свой корабль, даст указ капитану вступить в бой со шведским кораб- лем, который будет в близости, чтобы тебя убить, о чем из Копенгагена есть ведомость. Для того тебя ныне и зо- вут, и, кроме побегу, тебе спастись ничем нельзя. А са- мому лезть в петлю - сие было бы глупее всякого скота!- заключил Кикин и посмотрел на царевича пристально; - Да что ты такой сонный, ваше высочество, словно не в себе? Аль не можется? - Устал я очень,- ответил царевич просто. Когда они уже простились и разошлись, Кикин вдруг вернулся, догнал его, остановил и, глядя ему прямо в гла- за, проговорил медленно, упирая на каждое слово - и такая уверенность была в этих словах, что у царевича, несмотря на все его равнодушие, мороз пробежал по телу: - Буде отец к тебе пришлет кого тебя уговаривать, чтоб ты вернулся, и простить обещает, то не езди: он тебе голову отсечет публично. При отъезде из Либавы Алексей точно так же ничего не решил, как при отъезде из Петербурга. Он, впрочем, надеялся, что и решать не придется, потому что в Дан- циге ждут посланные от батюшки. С Данцига дорога раз- делялась на две: одна на Копенгаген, другая через Бре- славль на Вену. Посланных не оказалось. Нельзя было медлить решением. Когда хозяин вирцгауза, Здесь: гостиница, постоялый двор (нем. Wirtshaus). где царевич остановился на ночь, пришел вечером спросить, куда ему угодно заказать лошадей на завтра, он посмотрел на него с минуту рассеянно, как будто думал о другом, потом произнес, почти не сознавая, что говорит: - В Бреславль. И тотчас же сам испугался этого слова, которое решало судьбу его. Но подумал, что можно перерешить утром. Утром лошади были поданы, оставалось сесть и ехать. Он отложил решение до следующей станции; на следую- щей станции - до Франкфурта-на-Одере, во Франкфурте до Цибингена, в Цибингене до Гросена - и так без конца. Ехал все дальше и уже не мог остановиться, точно сор- вался и катился вниз по скользкой круче. Та же сила страха, которая прежде его удерживала, теперь гнала впе- ред. И по мере того, как он ехал, страх возрастал. Он понимал, что бояться нечего - отец еще не мог знать о побеге. Но страх был слепой, бессмысленный. Кикин снаб- дил его ложными пасами. Царевич выдавал себя то за польского кавалера Кременецкого, то за полковника Ко- ханского, то за поручика Балка, то за купца из русской армии. Но ему казалось, что хозяева вирцгаузов, ланд- кучера, фурманы, почтмейстеры - все знают, что он - русский царевич и бежит от отца. На ночевках просы- пался и вскакивал в ужасе от каждого шороха, скрипа шагов и треска половицы. Когда однажды в полутемную столовую, где он ужинал, вошел человек в сером кафтане, похожем на дорожное платье отца, и почти такого же ро- ста, как батюшка, царевичу едва не сделалось дурно. Всюду мерещились ему шпионы. Щедрость, с которою он сыпал деньгами, действительно, внушала подозрение бережливым И немцам, что они имеют дело с особою царственной крови. На экстрапочтах давали ему лучших лошадей, и кучера гнали их во весь опор. Раз в сумерки, когда он увидел ехав- шую сзади карету, ему представилось, что это погоня. Он по- обещал фурману на водку десять гульденов. Тот поскакал сломя голову. На повороте ось зацепила за камень, колесо отскочило. Должны были остановиться и вылезти. Ехавшие сзади настигали. Царевич так перепугался, что хотел бро- сить все и уйти с Афросиньей пешком в лес, чтобы спря- таться. Он уже тащил ее за руку. Она едва его удержала. Проехав Бреславль, он уже почти нигде не останавли- вался. Скакал днем и ночью, без отдыха. Не спал, не ел. Горло сжимала судорога, когда он старался проглотить кусок. Стоило ему задремать, чтобы тотчас проснуться, вздрогнув всем телом и обливаясь холодным потом. Хоте- лось умереть, или сразу быть пойманным, только бы из- бавиться от этой пытки. Наконец, после пяти бессонных ночей, заснул мертвым сном. Проснулся в карете ранним, еще темным утром. Сон освежил его. Он чувствовал себя почти бодрым. Рядом с ним спала Афросинья. Было холодно. Он уку- тал ее теплее и поцеловал спящую. Они проезжали неиз- вестный маленький город с высокими узкими домами и тесными улицами, в которых отдавался гулко грохот колес. Ставни были заперты; должно быть, все спали. Посере- дине рыночной площади, перед ратушей, журчали струи фонтана, стекая с