рьмы Семибашенного замка и трижды выходил оттуда, заслужив особую ми- лость царя. Однажды собственный секретарь его написал на него донос в растрате казенных денег, но не успев отос- лать, умер скоропостижно; а Толстой объяснил: "Вздумал подьячий Тимошка обусурманиться, познакомившись с турками; Бог мне помог об этом сведать; я призвал его тайно и начал говорить, и запер в своей спальне до ночи, а ночью выпил он рюмку вина и скоро умер: так его Бог сохранил от беды". Недаром он изучал и переводил на русский язык "Ни- колы Макиавеля, мужа благородного флорентийского, Увещания Политические". Сам Толстой слыл Макиавелем Российским. "Голова, голова, кабы не так умна ты была, давно б я отрубить тебя велел!"- говорил о нем царь. И вот теперь боялся Толстой, как бы в деле царевича эта умная голова не оказалась глупою, Макиавель Рос- сийский - в дураках. А между тем он сделал все, что можно было сделать; опутал царевича тонкою и крепкою сетью: внушил каждому порознь, что все остальные тайно желают выдачи его, но сами, стыдясь нарушить слово, по- ручают это сделать другим: цесарева '-цесарю, цесарь- канцлеру, канцлер - наместнику, наместник - секретарю. Последнему Толстой дал взятку в 160 червонных и по- обещал прибавить, ежели он уверит царевича, что цесарь протектовать его больше не будет. Но все усилия разби- вались о "замерзелое упрямство". Хуже всего было то, что он сам напросился на эту поездку. "Должно знать свою планету",- говаривал он. И ему казалось, что его планета есть поимка царе- вича, и что ею увенчает он все свое служебное поприще, получит андреевскую ленту и графство, сделается родо- начальником нового дома графов Толстых, о чем всю жизнь мечтал. Что-то скажет царь, когда он вернется ни с чем? Но теперь он думал не о потере царской милости, ан- дреевской ленты, графского титула; как истинный охот- ник, все на свете забыв, думал он только о том, что зверь уйдет. Через несколько дней после первого свидания с царе- вичем, Толстой сидел за чашкой утреннего шоколада на балконе своих роскошных покоев, в гостинице Трех Ко- ролей на самой бойкой улице Неаполя, Виа-Толедо. В ноч- ноM шлафоре, без парика, с голым черепом, с остат- ками седых волос только на затылке, он казался очень старым, почти дряхлым. Молодость его - вместе с книгой "Метаморфосеос, или "Пременение Овидиево", которую он переводил на русский язык - его собственная мета- морфоза, баночки, кисточки и великолепный алонжевый парик с юношескими черными как смоль кудрями - лежали в уборной на столике перед зеркалом. На сердце кошки скребли. Но, как всегда, в минуты глубоких раздумий о делах политики, имел он вид бес- печный, почти легкомысленный; переглядывался с хоро- шенькою соседкою, тоже сидевшею на балконе в доме через улицу, смуглолицою черноглазою испанкою из тех, которые, по слову Езопки, "к ручному труду не охочи, а заживают больше в прохладах"; улыбался ей с галант- ною любезностью, хотя улыбка эта напоминала улыб- ку мертвого черепа, и напевал своего собственного сочи- нения любовную песенку "К девице", подражание Ана- креону: Не бегай ты от меня, Видя седу голову; Не затем, что красоты Блистает в тебе весна, Презирай мою любовь. Посмотри хотя в венцах Сколь красивы, с белыми Ландышами смешанны, Розы нам являются! Капитан Румянцев рассказывал ему о своих любов- ных приключениях в Неаполе. По определению Толстого, Румянцев "был человек сложения веселого, жизнь оказывал приятную к людям и паче касающееся до компании; но более был счастлив, нежели к высоким делам способен - только имел смель- ство доброго солдата" - попросту, значит, дурак. Но он его не презирал за это, напротив, всегда слушал и порою слушался: "Дураками-де свет стоит,- замечал Петр Ан- дреич.- Катон, советник римский, говаривал, что ду- раки умным нужнее, нежели умные дуракам". Румянцев бранил какую-то девку Камилку, которая вытянула у него за одну неделю больше сотни ефимок. - Тутошние девки к нашему брату зело грабитель- ницы! Петр Андреевич вспомнил, как сам был влюблен много лет назад, здесь же, в Неаполе; про эту любовь расска- зывал он всегда одними и теми же словами: - Был я инаморат в синьору Франческу, и оную имел за метресу во всю ту свою бытность. И так был инаморат, что не мог ни часу без нее быть, которая кош- товала мне в два месяца 1.000 червонных. И расстался с великою печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выйти... Он томно вздохнул и улыбнулся хорошенькой соседке. - А что наш зверь?- спросил вдруг с видом небреж- ным, как будто это было для него последнее дело. Румянцев рассказал ему о своей вчерашней беседе с навигатором Алешкой Юровым, Езопкою. Напуганный угрозою Толстого схватить его и отпра- вить в Петербург, как беглого. Юров, несмотря на свою преданность царевичу, согласился быть шпионом, доносить обо всем, что видел и слышал у него в доме. Румянцев узнал от Езопки много любопытного и важ- ного для соображений Толстого о чрезмерной любви царевича к Евфросинье. - Она девка весьма в амуре профитует и, в большой конфиденции плезиров ночных, такую над ним силу взя- ла, что он перед ней пикнуть не смеет. Под башмаком держит.. Что она скажет, то он и делает. Жениться хочет, только попа не найдет, а то б уж давно повенчались. Рассказал также о своем свидании с Евфросиньей, устроенном, благодаря Езопке и Вейнгарту, тайно от ца- ревича, во время его отсутствия. - Персона знатная, во всех статьях - только воло- сом рыжая. По виду тиха, воды, кажись, не замутит, а должно быть, бедовая,- в тихом омуте черти водятся. - А как тебе показалось,- спросил Толстой, у кото- рого мелькнула внезапная мысль,- к амуру инклинацию ' имеет? Склонность (франц. inclination). - То есть, чтобы нашего-то зверя с рогами сделать?- усмехнулся Румянцев.- Как и все бабы, чай, рада. Да ведь не с кем... - А хотя бы с тобой, Александр Иванович. Небось, с этаким-то молодцом всякой лестно!- лукаво подмиг- нул Толстой. Капитан рассмеялся и самодовольно погладил свои тонкие, вздернутые кверху, так же, как у царя кошачьи усики. - С меня и Камилки будет! Куда мне двух? - А знаешь, господин капитан, как в песенке поется: Перестань противляться сугубому жару: Две девы в твоем сердце вместятся без свару. Не печалься, что будешь столько любви иметь, Ибо можно с услугой к той и другой поспеть; Уволив первую, уволь и вторую! А хотя б и десяток - немного сказую. Вишь ты какой, ваше превосходительство, бедо- вый!- захохотал Румянцев, как истый денщик, пока- зывая все свои белые ровные зубы.- Седина в бороду, а бес в ребро! Толстой возразил ему другою песенкой: Говорят мне женщины: "Анакреон, ты уж стар. Взяв зеркало, посмотрись, Волосов уж нет над лбом". Я не знаю, волосы На голове ль, иль сошли; Одно только знаю - то, Что наипаче старику Должно веселиться, Ибо к смерти ближе он. - Послушай-ка, Александр Иванович,- продолжал он, уже без шутки,- заместо того, чтоб с Камилкой-то без толку хороводиться, лучше бы ты с оною знатною персоной поамурился. Большая из того польза для дела была б. Дитя наше так жалузией Ревностью (франц. jalousie). опутали бы, что никуда не ушел бы, сам в руки дался. На нашего брата, кавалера, нет лучше приманки, как баба! - Что ты, что ты, Петр Андреич? Помилуй! Я ду- мал, шутить изволишь, а ты и впрямь. Это дело щекот- ное. А ну, как он царем будет, да про тот амур узнает - так ведь на моей шее места не хватит, где топоров ставить... - Э, пустое! Будет ли Алексей Петрович царем, это, брат, вилами на воде писано, а что Петр Алексеевич тебя наградит, то верно. Да еще как наградит-то! Александр Иваныч, батюшка, пожалуй, учини дружбу, родной, ввек не забуду!.. - Да я, право, не знаю, ваше превосходительство, как за этакое дело и взяться?.. - Вместе возьмемся! Дело не мудреное. Я тебя на- учу, ты только слушайся... Румянцев еще долго отнекивался, но, наконец, согла- сился, и Толстой рассказал ему план действий. Когда он ушел, Петр Андреевич погрузился в раз- думье, достойное Макиавеля Российского. Он давно уже смутно чувствовал, что одна только Евфросинья могла бы, если бы захотела, убедить царе- вича вернуться - ночная-де кукушка дневную переку- кует - и что, во всяком случае, на нее - последняя на- дежда. Он и царю писал: "невозможно описать, как ца- ревич оную девку любит и какое об ней попечение имеет". Вспомнил также слова Вейнгарта: "больше всего боится он ехать к отцу, чтоб не отлучил от него той девки. А я-де намерен его ныне постращать, будто отнимут ее немед- ленно, ежели к отцу не поедет; хотя и неможно мне сего без указа учинить, однако ж, увидим, что из того будет". Толстой решил ехать тотчас к вицерою и требовать, чтобы он велел царевичу, согласно с волей цесаря, удалить от себя Евфросинью. "А тут-де еще и Румянцев со своим амуром - подумал он с такою надеждою, что сердце у него забилось.- Помоги, матушка Венус! Авось-де, чего умные с политикой не сделали, то сделает дурак с амуром". Он совсем развеселился и, поглядывая на соседку, напевал уже с непритворною резвостью: Посмотри хотя в венцах Сколь красивы, с белыми Ландышами смешанны, Розы нам являются! А плутовка, закрываясь веером, выставив из-под чер- ного кружева юбки хорошенькую ножку' в серебряной туфельке, в розовом чулочке с золотыми стрелками, де- лала глазки и лукаво смеялась,- как будто в образе этой девочки сама богиня Фортуна, опять, как уже столько раз в жизни, улыбалась ему, суля успех, андреевскую ленту и графский титул. Вставая, чтобы идти одеваться, он послал ей через улицу воздушный поцелуй, с галантнейшей улыбкой: казалось, Фортуне-блуднице улыбается бесстыдною улыб- кой мертвый череп. Царевич подозревал Езопку в шпионстве, в тайных сношениях с Толстым и Румянцевым. Он прогнал его и запретил приходить. Но однажды, вернувшись домой не- ожиданно, столкнулся с ним на лестнице. Езопка, увидев его, побледнел, задрожал, как пойманный вор. Царевич понял, что он пробирался к Евфросинье с каким-то тай- ным поручением, схватил его за шиворот и столкнул с лестницы. Во время встряски выпала у него из кармана круглая жестянка, которую он тщательно прятал. Царевич поднял ее. Это была коробка "с французским чекуладом лепе- шечками" и вложенною в крышку запискою, которая начи- налась так: "Милостивая моя Государыня, Евфросинья Феодо- ровна! Поелику сердце во мне не топорной работы, но рож- дено уже с нежнейшими чувствованиями..." А кончалась виршами: Я не в своей мочи огнь утушить, Сердцем я болею, да чем пособить? Что всегда разлучно - без тебя скучно; Легче 6 тя не знати, нежель так страдати. отвергнешь, то в Везувий ввергнешь. Вместо подписи - две буквы: А. Р. "Александр Ру- мянцев",- догадался царевич. У него хватило духу не говорить Евфросинье об этой находке. В тот же день Вейнгарт сообщил ему полученный, будто бы, от цесаря указ - в случае, ежели царевич же- Лает дальнейшей протекции, немедленно удалить от себя Евфросинью. На самом деле указа не было; Вейнгарт только ис- полнял свое обещание Толстому: "я-де намерен его по- стращать, и хотя мне и неможно сего без указу чинить, однакож, увидим, что из того будет". В ночь с 1 на 2 октября разразилось, наконец, сирокко. С особенной яростью выла буря на высоте Сант-Эльмо. Внутри замка, даже в плотно запертых покоях, шум ветра был так силен, как в каютах кораблей под самым силь- ным штормом. Сквозь голоса урагана - то волчий вой, то детский плач, то бешеный топот, как от бегущего стада, то скрежет и свист, как от исполинских птиц с же- лезными крыльями - гул морского прибоя похож был на далекие раскаты пушечной пальбы. Казалось, там, за сте- нами, рушилось все, наступил конец мира, и бушует бес- предельный хаос. В покоях царевича было сыро и холодно. Но раз- вести огонь в очаге нельзя было, потому что дым из трубы выбивало ветром. Ветер пронизывал стены, так что сквоз- няки ходили по комнате, пламя свечей колебалось, и капли воска на них застывали висячими длинными иглами. Царевич ходил быстрыми шагами взад и вперед по комнате. Угловатая черная тень его мелькала по белым стенам, то сокращалась, то вытягивалась, упираясь в потолок, переламывалась. Евфросинья, сидя с ногами в кресле и кутаясь в шуб- ку, следила за ним глазами, молча. Лицо ее казалось равнодушным. Только в углу рта что-то дрожало едва уловимою дрожью, да пальцы однообразным движением то расплетали, то скручивали оторванный от застежки на шубе золотой шнурок. Все было так же, как полтора месяца назад, в тот день, когда получил он радостные вести. Царевич, наконец, остановился перед ней и произнес глухо: - Делать нечего, маменька! Собирайся-ка в путь. Завтра к папе в Рим поедем. Кардинал мне тутошний сказывал, папа-де примет под свою протекцию... Евфросинья пожала плечами. - Пустое, царевич! Когда и цесарь держать не хочет девку зазорную, так где уж папе. Ему, чай, нельзя, и по чину духовному. И войска нет, чтоб защищать, коли ба- тюшка тебя с оружием будет требовать. - Как же быть, как же быть, Афросьюшка?..- всплеснул он руками в отчаяньи.- Указ получен от це- саря, чтоб отлучить тебя немедленно. До утра едва ждать согласились. Того гляди, силой отнимут. Бежать, бежать надо скорее!.. - Куда бежать-то? Везде поймают. Все равно один конец - поезжай к отцу. - И ты, и ты, Афрося! Напели тебе, видно. Толстой да Румянцев, а ты и уши развесила. - Петр Андреич добра тебе хочет. - Добра!.. Что ты смыслишь? Молчи уж, баба- волос долог, ум короток! Аль думаешь, не запытают и тебя? Не мысли того. И на брюхо не посмотрят: у нас- де то не диво, что девки на дыбах раживали... - Да ведь батюшка милость обещал. - Знаю, знаю батюшкины милости. Вот они мне где!-показал он себе на затылок.-Папа не примет- так во Францию, в Англию, к Шведу, к Турку, к черту на рога, только не к батюшке! Не смей ты мне и говорить об этом никогда, Евфросинья, слышишь, не смей!.. - Воля твоя, царевич. А только я с тобой к папе не поеду,- произнесла она тихо. - Как не поедешь? Это ты что еще вздумала? - Не поеду,- повторила она все так же спокойно, глядя ему в глаза пристально.- Я уж и Петру Андреи- чу сказывала: не поеду-де с царевичем никуды, кроме батюшки; пусть едет один, куда знает, а я не поеду. - Что ты, что ты, Афросьюшка?- заговорил он, блед- нея, вдруг изменившимся голосом.- Христос с тобою, маменька! Да разве... о. Господи!... разве я могу без тебя?.. - Как знаешь, царевич. А только я не поеду. И не проси. Она оторвала от петли и бросила шнурок на пол. - Одурела ты, девка, что ль?- крикнул он, сжимая кулаки, с внезапною злобою.- Возьму, так поедешь! Много ты на себя воли берешь! Аль забыла, кем была? - Кем была, тем и осталась: его царского величе- ства, государя моего, Петра Алексеича раба верная. Куда царь велит, туда и поеду. Из воли его не выйду. С то- бой против отца не пойду. - Вот ты как, вот ты как заговорила!.. С Толстым да с Румянцевым снюхалась, со злодеями моими, с убий- цами!.. За все, за все добро мое, за всю любовь!.. Змея подколодная! Хамка, отродие хамово... - Вольно тебе, царевич, лаяться! Да что же толку? Как сказала, так и сделаю. Ему стало страшно. Даже злоба прошла. Он весь осла- бел, изнемог, опустился в кресло рядом с нею, взял ее за руку и старался заглянуть ей в глаза: - Афросьюшка, маменька, друг мой сердешненький, что же, что же это такое? Господи! Время ли ссориться? Зачем так говоришь? Знаю, что того не сделаешь - од- ного в такой беде не покинешь - не меня, так Селебеного, чай, пожалеешь?.. Она не отвечала, не смотрела, не двигалась - точно мертвая. - Аль не любишь?- продолжал он с безумно мо- лящею ласкою, с жалобной хитростью любящих.- Ну что ж? Уходи, коли так. Бог с тобой. Держать силой не буду. Только скажи, что не любишь?.. Она вдруг встала и посмотрела, усмехаясь так, что сердце у него замерло от ужаса. - А ты думал, люблю? Когда над глупой девкой ругался, насильничал, ножом грозил,- тогда б и спраши- вал, люблю, аль нет!.. - Афрося, Афрося, что ты? Аль слову моему не ве- ришь? Ведь женюсь на тебе, венцом тот грех покрою. Да и теперь ты мне все равно что жена!.. - Челом бью, государь, на милости! Еще бы не ми- лость! На холопке царевич изволит жениться! А ведь вот, поди ж ты, дура какая - этакой чести не рада! Тер- пела, терпела-мочи моей больше нет! Что в петлю, аль в прорубь, то за тебя постылого! Лучше б ты и впрямь убил меня тогда, зарезал! Царицей-де будешь - вишь, чем вздумал манить. Да, может, мне девичий-то стыд и воля дороже царства твоего? Насмотрелась я на ваши роды царские - срамники вы, паскудники! У вас во дворе, что в волчьей норе: друг за дружкой так и смотрите, кто кому горло перервет. Батюшка - зверь большой, а ты - малый: зверь зверушку и съест. Куда тебе с ним спорить? Хорошо государь сделал, что у тебя наследство отнял. Где этакому царствовать? В дьячки ступай грехи зама- ливать, святоша! Жену уморил, детей бросил, с девкой приблудной связался, отстать не может! Ослаб, совсем ослаб, измотался, испаскудился! Вот и сейчас баба ругает в глаза, а ты молчишь, пикнуть не смеешь. У, бесстыд- ник! Избей я тебя, как собаку, а потом помани только, свистни - опять за мной побежишь, язык высуня, что кобель за сукою! А туда же, любви захотел! Да разве этаких-то любят?.. Он смотрел на нее и не узнавал. В сиянии огненно- рыжих волос, бледное, точно нестерпимым блеском оза- ренное, лицо ее было страшно, но так прекрасно, как еще никогда. "Ведьма!"- подумал он, и вдруг ему почуди- лось, что от нее - вся эта буря за стенами, и что дикие вопли урагана повторяют дикие слова: - Погоди, ужо узнаешь, как тебя люблю! За все, за все. заплачу! Сама на плаху пойду, а тебя не покрою! Все расскажу батюшке - как ты оружия просил у це- саря, чтобы войной идти на царя, возмущению в войске радовался, к бунтовщикам пристать хотел, отцу смерти желал, злодей! Все, все донесу, не отвертишься! Запы- тает тебя царь, плетьми засечет, а я стану смотреть, да спрашивать: что, мол, свет Алешенька, друг мой сердеш- ненький, будешь помнить, как Афрося любила?.. А щенка твоего, Селебеного, как родится - я своими руками... Он закрыл глаза, заткнул уши, чтобы не видеть, не слышать. Ему казалось, что рушится все, и сам он прова- ливается. Так ясно, как еще никогда, понял вдруг, что нет спасения - и как бы ни боролся, что бы ни делал - все равно погиб. Когда царевич открыл глаза, Евфросиньи уже не было в комнате. Но виден был свет сквозь щель неплотно при- творенной двери в спальню. Он понял, что она там, подо- шел и заглянул. Она торопливо укладывалась, связывала вещи в узел, как будто собиралась уходить от него тотчас. Узел был маленький: немного белья, два-три простых платья, кото- рые она сама себе сшила, да слишком ему памятная ста- ренькая девичья шкатулка, со сломанным замком и об- лезлою птицей, клюющей кисть винограда, на крышке - та самая, в которой, еще дворовою девкою в доме Вязем- ских, она копила приданое. Дорогие платья и другие вещи, подаренные им, тщательно откладывала, должно быть, не хотела брать его подарков. Это оскорбило его больше, чем все ее злые слова. Кончив укладку, присела к ночному столику, очинила перо и принялась писать медленно, с трудом, выводя, точно рисуя, букву за буквою. Он подошел к ней сзади на цыпочках, нагнулся, заглянул ей через плечо и прочитал первые строки: "Александр Иванович. Понеже царевич хочит ехать к папе а я отгаваривала штоп не ездил токмо не слушаит зело сердитуит то исволь ваша милость прислати за мной наискарян а лучшеп сам приехал не увесбы мне силой а чай без меня никуды не поедит". Половица скрипнула. Евфросинья быстро обернулась, вскрикнула и вскочила. Они стояли, молча, не двигаясь, лицом к лицу, и смотрели друг другу в глаза долгим взглядом, точно так же, как тогда, когда он бросился на нее, грозя ножом. - Так ты и впрямь к нему?- прошептал он хрип- лым шепотом. Чуть-чуть побледневшие губы ее искривились тихою усмешкою. - Хочу - к нему, хочу - к другому. Тебя не спро- шусь. Лицо его исказилось судорогою. Одной рукой схва- тил он ее за горло, другою за волосы, повалил и начал бить, таскать, топтать ногами. - Тварь! Тварь! Тварь! Тонкое лезвие кортика-грифа, который носила она, оде- ваясь пажем, и которым только что, вместо ножа, отрезала от большого листа бумаги четвертушку для письма,- сверкало на столе. Царевич схватил его, замахнулся. Он испытывал безумный восторг, как тогда, когда овладевал ею силою; вдруг понял, что она его всегда обманывала, не принадлежала ему ни разу, даже в самых страстных ласках, и только теперь, убив ее, овладеет он ею до кон- ца, утолит свое неимоверное желание. Она не кричала, не звала на помощь и боролась мол- ча, ловкая, гибкая, как кошка. Во время борьбы он толкнул стол, на котором стояла свеча. Стол опрокинулся. Свеча упала и потухла. Наступил мрак. В глазах его, быстро, точно колеса, завертелись огненные круги. Голоса урагана завыли где-то совсем близко от него, как будто над самым ухом, и разразились неистовым хохотом. Он вздрогнул, словно очнулся от глубокого сна, и в то же мгновение почувствовал, что она повисла на руке его, не двигаясь, как мертвая. Разжал руку, которою все еще держал ее за волосы. Тело упало на пол с коротким без- жизненным стуком, Его обуял такой ужас, что волосы на голове зашеве- лились. Он далеко отшвырнул от себя кортик, выбежал в Соседнюю комнату, схватил шандал с нагоревшими све- чами, вернулся в спальню и увидел, что она лежит на полу распростертая, бледная, с кровью на лбу и закрытыми глазами. Хотел было снова бежать, кричать, звать на помощь. Но ему показалось, что она еще дышит. Он упал на колени, наклонился к ней, обнял, бережно поднял и положил на постель. Потом заметался по комнате, сам не помня, что делает: то давал ей нюхать спирт, то искал пера, вспомнив, что жженым пером пробуждают от обморока, то мочил ей голову водою. То опять склонялся над нею, рыдая, цело- вал ей руки, ноги, платье и звал ее, и бился головой об угол кровати, и рвал на себе волосы. - Убил, убил, убил, окаянный!.. То молился. - Господи Иисусе, Матерь Пречистая, возьми душу мою за нее!.. И сердце его сжималось с такою болью, что ему каза- лось, он сейчас умрет. Вдруг заметил, что она открыла глаза и смотрит на него со странною улыбкою. - Афрося, Афрося... что с тобою, маменька?.. Не послать ли за дохтуром?.. Она продолжала смотреть на него молча, все с тою же непонятною улыбкою. Сделал усилие, чтобы приподняться. Он ей помог и вдруг почувствовал, что она обвила его шею руками и прижалась щекой к щеке его с такою тихою детски-довер- чивой ласкою, как еще никогда: - Что, испугался небось? Думал, до смерти убил? Пустое! Не так-то легко бабу убить. Мы, что кошки, жи- вучи. Милый ударит - тела прибавит! - Прости, прости, маменька, родненькая!.. Она смотрела в глаза его, улыбалась и гладила ему волосы с материнскою нежностью. - Ах, мальчик ты мой, мальчик глупенький. Посмотрю я на тебя - совсем дитятко малое. Ничего не смыслишь, не знаешь ты нашего норова бабьего. Ах, глупенький, так, ведь, и поверил, что не люблю? Поди-ка, я тебе на ушко словечко скажу. Она приблизила губы к самому уху его и шепнула страстным шепотом: - Люблю, люблю, как душу свою, душа моя, радость моя! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Лучше бы мне - душа моя с телом рассталась. Аль не веришь? - Верю, верю!..- плакал он и смеялся от счастия. Она прижималась к нему все крепче и крепче. - Ох, свет мой, батюшка мой, Алешенька, и за что ты мне таков мил?.. Где твой разум, тут и мой, где твое слово, тут и мое - где твое слово, тут и моя голова! Вся всегда в воле твоей... Да вот горе мое: и все-то мы, бабы глупые, злые, а я пуще всех.. Что же мне делать, коли та- кову меня Бог бессчастную родил? Дал мне сердце несытое, жадное. И вижу, что любишь меня, а мне все мало, чего хочу, сама не знаю.. Что-то, думаю, что-то мальчик мой такой тихонький да смирненький, никогда поперек слова не молвит, не рассердится, не поучит меня, глупую? Ру- ченьки его я над собою не слышу, грозы не чую. Не мимо- де молвится: кого люблю, того и бью. Аль не любит? А ну- ка рассержу его, попытаю, что из того будет... А ты - вот ты каков! Едва не убил! Совсем в батюшку. Аж дух из меня вон от страху-то. Ну, да впредь наука, помнить буду и любить буду, вот как!.. Он как будто в первый раз видел эти глаза, горящие грозным тусклым огнем, эти полураскрытые, жаркие губы; чувствовал это скользящее, Как змея, трепещущее тело. "Вот она какая!"-думал он с блаженным удивлением. - А ты думал, ласкать не умею?- как будто уга- дывая мысль его, засмеялась она тихим смехом, который зажег в нем всю кровь.- Погоди, ужо так ли еще при- ласкаю... Только утоли ты, утоли мое сердце глупое, сде- лай, о чем попрошу, чтоб знала я, что любишь ты меня, как я тебя - до смерти!.. Ох, жизнь моя, любонька, ла- пушка!.. Сделаешь? Сделаешь?.. - Все сделай"! Видит Бог, нет того на свете, чего бы не сделал. На смерть пойду - только скажи... Она не шепнула, а как будто вздохнула чуть слышным вздохом: - Вернись к отцу! И опять, как давеча, сердце у него замерло от ужаса. Почудилось, что из-под нежной руки тянется и хватает его за сердце железная рука батюшки. "Лжет!"- блес- нуло в нем, как молния. "Пусть лжет, только бы любила!"- прибавил он с беспечностью. - Тошно мне,- продолжала она,- ох, смерть моя, тошнехонько - во грехе с тобой да в беззаконьи жить! Не хочу быть девкой зазорною, хочу быть женою честною пред людьми и пред Богом! Говоришь: и ныне-де я тебе все равно что жена. Да полно, какая жена? Венчали вокруг ели, а черти пели. И мальчик-то наш, Селебеный, приблудным родится. А как вернешься к отцу, так и же- нишься. И Толстой говорит: пусть-де царевич предложит батюшке, что вернется, когда позволят жениться; а ба- тюшка, говорит, еще и рад сему будет, только б-де он, ца- ревич, от царства отрекся да жил в деревнях на покое. Что-де на рабе жениться, что клобук одеть - едино - не бывать ему же царем. А мне-то, светик мой, Алешенька, только того и надобно. Боюсь я, ох, родненький, царства-то я пуще всего и боюсь! Как станешь царем - не до меня тебе будет. Голова кругом пойдет. Царям любить некогда. Не хочу быть царицей постылою, хочу быть любонькой твоею вечною! Любовь моя - царство мое! Уедем в де- ревни, либо в Порецкое, либо в Рождествено, будем в тишине да в покое жить, я да ты, да Селебеный - ни до чего нам дела не будет... Ох, сердце мое, жизнь моя, ра- дость моя!.. Аль не хочешь? Не сделаешь... Аль царства жаль?.. - Что спрашиваешь, маменька? Сама знаешь-сде- лаю... - Вернешься к отцу? - Вернусь. Ему казалось, что теперь происходит обратное тому, что произошло между ними когда-то: уже не он - ею, а она овладевала им силою; ее поцелуи подобны были ра- нам, ее ласки - убийству. Вдруг она вся замерла, тихонько его отстраняя, от- талкивая и вздохнула опять чуть слышным вздохом: - Клянись! Он колебался, как самоубийца в последнюю минуту, когда уже занес над собою нож. Но все-таки сказал: - Богом клянусь! Она потушила свечу и обняла его всего одной беско- нечною ласкою, глубокою и страшною как смерть. Ему казалось, что он летит с нею, ведьмою, белою дьяволицей, в бездонную тьму на крыльях урагана. Он знал, что это - погибель, конец всему, и рад был концу. На следующий день, 3 октября. Толстой писал царю в Петербург: "Всемилостивейший Государь! Сим нашим всеподданнейшим доносим, что сын вашего величества, его высочество государь царевич Алексей Петрович изволил нам сего числа объявить свое намере- ние: оставя все прежние противления, повинуется указу вашего величества и к вам в С.-Питербурх едет беспре- кословно с нами, о чем изволил к вашему величеству са- моручно писать и оное письмо изволил нам отдать неза- печатанное, чтобы его к вашему величеству под своим ку- вертом послали, с которого при сем копия приложена, а оригинальное мы оставили у себя, опасаясь при сем слу- чае отпустить. Изволит предлагать токмо две кондиции: первая: дабы ему жить в его деревнях, которые близ С.-Пи- тербурха; а другая: чтоб ему жениться на той девке, кото- рая ныне при нем. И когда мы его сначала склоняли, чтобы к вашему величеству поехал, он без того и мыслить не хотел, ежели вышеписанные кондиции ему позволены не будут. Зело, государь, стужает, чтобы мы ему исходатай- ствовали от вашего величества позволения обвенчаться с тою девкою, не доезжая до С.-Питербурха. И хотя сии государственные кондиции паче меры тягостны, однакож, я и без указу осмелился на них позволить словесно. О сем я вашему величеству мое слабое мнение доношу: ежели нет в том какой противности,- чтоб ему на то позволить, для того, что он тем весьма покажет себя во весь свет, какого он состояния, еже не от какой обиды ушел, токмо для той девки; другое, что цесаря весьма огорчит, и он уже никогда ему ни в чем верить не будет; третье, что уже отнимется опасность о его пристойной женитьбе к доброму свойству, от чего еще и здесь не безопасно. И еже- ли на то позволишь, государь,- изволил бы ко мне в письме своем, при других делах, о том написать, чтоб я ему мог показать, а не отдать. А ежели ваше величество изволит рассудить, что непристойно тому быть, то не бла- говолишь ли его токмо ныне милостиво обнадежить, что может то сделаться не в чужом, но в нашем государстве, чтоб он, будучи тем обнадежен, не мыслил чего иного и ехал к вам без всякого сумнения. И благоволи, государь, о возвращении к вам сына вашего содержать несколько времени секретно для того: когда сие разгласится, то не безопасно, дабы кто-либо, кому то есть противно, не напи- сал к нему какого соблазна, от чего (сохрани Боже!) мо- жет, устрашась, переменить свое намерение. Также, госу- дарь, благоволи прислать ко мне указ к командирам войск своих, ежели которые обретаются на том пути, которым поедем, буде понадобится конвой, чтоб дали. Мы уповаем выехать из Неаполя сего октября в 6, или конечно в 7 день. Однакож, царевич изволит прежде съездить в Бар, видеть мощи св. Николая, куда и мы с ним поедем. К тому же дороги в горах безмерно злые, и хотя б, нигде не медля, ехать, но поспешить невозможно. А оная девка ныне брюхата уже четвертый, аль пятый месяц, и сия причина путь наш продолжить может, понеже он для нее скоро не поедет: ибо невозможно описать, как ее любит и какое об ней попечение имеет. И так, с рабскою покорностью и высоким решпектом всеподданнейше пребываем Петр Толстой P. S. А когда, государь, благоволит Бог мне быть в С.-Питербурхе, уже безопасно буду хвалить Италию и штрафу за то пить не буду, понеже не токмо действи- тельный поход, но и одно намерение быть в Италии добрый эффект вашему величеству и всему Российскому государ- ству принесло". Он писал также резиденту Веселовскому в Вену: "Содержите все в высшем секрете, из опасения чтобы какой дьявол не написал к царевичу и не устрашил бы его от поездки. Какие в сем деле чинились трудности, одному Богу известно! О наших чудесах истинно описать не могу". Петр Андреевич сидел ночью один в своих покоях в гостинице Трех Королей за письменным столом перед свечкою. Окончив письмо государю и сняв копию с письма ца- ревича, он взял сургуч, чтобы запечатать их вместе в один конверт. Но отложил его, еще раз перечел подлинное письмо царевича, глубоко, отрадно вздохнул, открыл золо- тую табакерку, вынул понюшку и, растирая табак между пальцами, с тихой улыбкой задумался. Он едва верил своему счастью. Ведь еще сегодня утром он был в таком отчаяньи, что, получив записку от царевича: "самую нужду имею с тобою говорить, что не без пользы будет",- не хотел к нему ехать: "только-де разговорами время про- должает". И вот вдруг "замерзелаго упрямства" как не бывало - он согласен на все. "Чудеса, истинно чудеса! Никто, как Бог, да св. Никола!.." Недаром Петр Андреевич всегда особенно чтил Николу и уповал- на "святую протекцию" Чудотворца. Рад был и ныне ехать с царевичем в Бар. "Есть-де за что угоднику свечку поставить!" Ну, конечно, кроме св. Николы, помогла и богиня Венус, которую он тоже чтил усердно: не постыдила-таки, вывезла матушка! Сегодня на прощанье поцеловал он ручку девке Афроське. Да что ручку - он бы и в ножки поклонился ей, как са- мой богине Венус. Молодец девка! Как оплела царевича! Ведь, не такой он дурак, чтоб не видеть, на что идет. В том- то и дело, что слишком умен. "Сия генеральная регула,- вспомнил Толстой одно из своих изречений,- что мудрых легко обмануть, понеже они, хотя и много чрезвычайного знают, однакож, ординарного в жизни не ведают, в чем наибольшая нужда; ведать разум и нрав человеческий - великая философия, и труднее людей знать, нежели мно- гие книги наизусть помнить". С какою беспечною легкостью, с каким веселым ли- цом объявил сегодня царевич, что едет к отцу. Он был точно сонный или пьяный; все время смеялся каким-то жутким, жалким смехом. "Ах, бедненький, бедненький!- сокрушенно покачал Петр Андреевич головою и, затянувшись понюшкою, смахнул слезинку, которая выступила на глазах, не то от табаку, не то от жалости.- Яко агнец безгласный ведом на заклание. Помоги ему, Господь!" Петр Андреевич имел сердце доброе и даже чувст- вительное. "Да, жаль, а делать нечего,- утешился он тотчас, на то и щука в море, чтоб карась не дремал! Дружба друж- бою, а служба службою". Заслужил-таки он, Толстой, царю и отечеству, не ударил лицом в грязь, оказался до- стойным учеником Николы Макиавеля, увенчал свое по- прище: теперь уже сама планета счастия сойдет к нему на грудь андреевской звездою - будут, будут графами Толстые и ежели в веках грядущих прославятся, достиг- нут чинов высочайших, то вспомнят и Петра Андреевича! "Ныне отпущаеши раба Твоего, Господи!". Мысли эти наполнили сердце его почти шаловливою резвостью. Он вдруг почувствовал себя молодым, как будто лет сорок с плеч долой. Кажется, так бы и пустился в пляс, точно на руках и ногах выросли крылышки, как у бога Меркурия. Он держал сургуч над пламенем свечи. Пламя дро- жало, и огромная тень голого черепа - он снял на ночь парик - прыгала на стене, словно плясала и корчила шу- товские рожи, и смеялась, как мертвый череп. Закипели, закапали красные, как кровь, густые капли сургуча. И он тихонько напевал свою любимую песенку: Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы, Но сладко уязвлены Любовною стрелою Твоею золотою, Любви все покорены. В письме, которое Толстой отправлял государю, царе- вич писал: "Всемилостивейший Государь-батюшка! Письмо твое, государь, милостивейшее через господ Толстого и Румянцева получил, из которого - также из устного мне от них милостивое от тебя, государя, мне, всякой милости недостойному, в сем моем своевольном отъезде, буде я возвращуся, прощение принял; о чем со слезами благодаря и припадая к ногам милосердия вашего, слезно прошу о оставлении преступлений моих мне, вся- ких казней достойному. И надеяся на милостивое обеща- ние ваше, полагаю себя в волю вашу и с присланными от тебя, государя, поеду из Неаполя на сих днях к тебе, государю, в Санкт-Питербурх. Всенижайший и непотребный раб и недостойный на- зватися сыном Алексей" КНИГА СЕДЬМАЯ ПЕТР ВЕЛИКИЙ Петр встал рано. "Еще черти в кулачки не били",- вор- чал сонный денщик, затоплявший печи. Ноябрьское чер- ное утро глядело в окна. При свете сального огарка, в ноч- ном колпаке, халате и кожаном переднике, царь сидел за токарным станком и точил из кости паникадило в собор Петра и Павла, за полученное от Марциальных вод облег- чение болезни; потом из карельской березы - маленького Вакха с виноградною гроздью - на крышку бокала. Рабо- тал с таким усердием, как будто добывал этим хлеб на- сущный. В половине пятого пришел кабинет-секретарь, Алексей Васильевич Макаров. Царь стал к налою - ореховой кон- торке, очень высокой, человеку среднего роста по шею, и начал диктовать указы о коллегиях, учреждаемых в Рос- сии по совету Лейбница, "по образцу и прикладу других политизованных государств". "Как в часах одно колесо приводится в движение дру- гим,- говорил философ царю,- так в великой государ- ственной машине одна коллегия должна приводить в дви- жение другую, и если все устроено с точною соразмер- ностью и гармонией, то стрелка жизни непременно будет показывать стране счастливые часы". Петр любил механику, и его пленяла мысль превра- тить государство в машину. Но то, что казалось легким в мыслях, оказывалось трудным на деле. Русские люди не понимали и не любили коллегий, называли их презрительно калегами и даже калеками. Царь пригласил иностранных ученых и "в правостях ис- кусных людей". Они отправляли дела через толмачей. Это было неудобно. Тогда посланы были в Кенигсберг русские молодые подьячие "для научения немецкому языку, дабы удобнее в коллегиум были, а за ними надзи- ратели, чтоб не гуляли". Но надзиратели гуляли вместе с надзираемыми. Царь дал указ: "Всем коллегиям над- лежит ныне на основании шведского устава сочинить во всех делах и порядках регламент по пунктам; а которые пункты в шведском регламенте не удобны, или с ситуа- циею здешнего государства несходны,-оные ставить по своему рассуждению". Но своего рассуждения не было, и царь предчувствовал, что в новых коллегиях дела пойдут так же, как в старых приказах. "Все тщетно,- думал он,- пока у нас не познают прямую пользу короны, чего и во сто лет неуповательно быть". Денщик доложил о переводчике чужестранной кол- легии, Василии Козловском. Вышел молодой человек, бледный, чахоточный. Петр отыскал в бумагах и отдал ему перечеркнутую, со многими отметками карандашом на полях, рукопись - трактат о механике. - Переведено плохо, исправь. - Ваше величество!-залепетал Козловский, робея и заикаясь.- Сам творец той книги такой стилус положил, что зело трудно разуметь, понеже писал сокращенно и прикрыто, не столько зря на пользу людскую, сколько на субтильность своего философского письма. А мне за крат- костью ума моего невозможно понять. Царь терпеливо учил его. - Не надлежит речь от речи хранить, но самый смысл выразумев, на свой язык уже так писать, как внятнее, толь- ко храня то, чтоб дела не проронить, а за штилем их не гнаться.. Чтоб не праздной ради красоты, но для пользы было, без излишних рассказов, которые время тратят и у читающих охоту отнимают. Да не высоким славянским штилем, а простым русским языком пиши, высоких слов класть ненадобно, посольского приказу употреби слова. Как говоришь, так и пиши, просто. Понял? - Точно так, ваше величество!- ответил переводчик, как солдат по команде, и понурил голову с унылым ви- дом, как будто вспомнил своего предшественника, тоже переводчика иностранной коллегии, Бориса Волкова, ко- торый, отчаявшись над французскою Огородною книгою, Le jardinage de Quintiny и убоясь царского гнева, пере- резал себе жилы. - Ну, ступай с Богом. Явись же со всем усердием. Да скажи Аврамову: печать в новых книгах перед преж- ней толста и нечиста. Литеры буки и покой переправить - почерком толсты. И переплет дурен, а паче оттого, что в корне гораздо узко вяжет - книги таращатся. Надлежит слабко и просторно в корне вязать. Когда Козловский ушел, Петр вспомнил мечты Лейб- иица о всеобщей русской Энциклопедии, "квинтэссенции наук, какой еще никогда не бывало", о Петербургской Академии, верховной коллегии ученых правителей с царем во главе, о будущей России, которая, опередив Европу в науках, поведет ее за собою. "Далеко кулику до Петрова дня!"- усмехнулся царь горькою усмешкою. Прежде чем просвещать Европу, надо самим научиться говорить по-русски, писать, печатать, переплетать, делать бумагу. Он продиктовал указ: - В городах и уездах по улицам пометный негодный всякий холст и лоскутья сбирая, присылать в Санктпе- тербургскую канцелярию, а тем людям, кто что оного собрав объявит, платить по осьми денег за пуд. Эти лоскутья должны были идти на бумажные фаб- рики. Потом указы - о сальном топлении, об изрядном пле- тении лаптей, о выделке юфти для обуви: "понеже юфть, которая употребляется на обуви, весьма негодна к ноше- нию, ибо делается с дегтем, и когда мокроты хватит, рас- палзывается и вода проходит, того ради оную надлежит делать с ворваньим салом". Заглянул в аспидную доску, которую вешал с грифе- лем на ночь у изголовья постели, чтобы записывать, про- сыпаясь, приходившие ему в голову мысли о будущих указах. В ту ночь было записано: "Где класть навоз?- Не забывать о Персии.- О ро- гожах." Велел Макарову прочитать вслух письмо посланника Волынского о Персии. "Здесь такая ныне глава, что, чаю, редко такого ду- рачка можно сыскать и между простых, не только из коро- нованных. Бог ведет к падению сию корону. Хотя насто- ящая война наша шведская нам и возбраняла б, однако, как я здешнюю слабость вижу, нам не только целою ар- миею, но и малым корпусом великую часть Персии при- совокупить без труда можно, к чему удобнее нынешнего времени будет". Отвечая Волынскому, приказал отпустить купчину по Амударье реке, дабы до Индии путь водяной сыскать, и все описывая, делать карту; заготовить также грамоту к Моголу - Далай-Ламе Тибетскому. Путь в Индию, соединение Европы с Азией было дав- нею мечтой Петра. Еще двадцать лет тому назад в Пекине основана была православная церковь во имя Св. Софии Премудрости Божьей. "Le czar peut unir la Chine avec l'Europe. Царь мо- жет соединить Китай с Европою",- предсказывал Лейб- ниц. "Завоеваниями царя в Персии основано будет госу- дарство сильнее Римского",- предостерегали своих госу- дарей иностранные дипломаты. "Царь, как другой Алек- сандр, старается всем светом завладеть",