ливать общий, скрытый в них и волнующий голос, и отдаваться тайнам его с последним самозабвением, растворяясь в них и только тем постигая их изнутри. А едва овладел - в простом и конечном новые и новые глубины, еще изначальнее, и снова нить их душою, копя и возвращая волшебные силы в недрах заветных, в скрытых тайниках существа, чтобы знать и уметь в возвратном отливе, во вдохновении, и самому, опьяненному хмелем - хмелем цветущим - матери-браги вселенной, рассыпаться в мире самоцветными брызгами творчества, целым каскадом светящихся, искрящихся, ликующих новых миров - быть Богом все новых и новых фантазий. Слезли с извозчика возле ворот и вступили в царство Ставровых, в воздушный, реющий скит с призрачным сном, с зеленовато-золотым огненным сном чернозема - зыбкое царство, ибо фундамент его - многомиллиардный живой, жующий, грызущий, сосущий, гибкий в изломах и узловатый в гибкости, фантастический в своей страшной реальности, обнаженно живущий, но скрытый мир. Вступили в прекрасное царство. V Осеннее золото струилось по скатам пригорков, а навстречу бежали лучи, и низали, как бусы, кружочки червонные на золотые же нити. Вечер, по нитям скользя, омывал их мягкой прохладой. - Ах, как хорошо! У вас - как в скиту. Дорожка уютно вилась между деревьев. - Как в скиту - рассмеялся Андрей. - Заглянул бы ты в мою мастерскую... Сколько там всякой всячины, совсем не монашеской. Да и мы оба с сестрой - какие же мы затворники-христиане ?.. - Не знаю, - промолвил Глеб. - Христианство - это стихия, мы выросли в нем, это воздух, которым мы дышим, с детства он наш и родной. - Да, если так понимать, может быть, кое-что сохранилось и в нас... - Не что-нибудь. Нет. Я теперь только понял, Андрей, что я никогда и не переставал быть христианином. Даже тогда, когда поклонялся великой - помнишь, мы ее называли богиней? - Необходимости... Ты спорил со мной и тогда против моего идолопоклонства. Но сколько было в заблуждении этом душевности, сколько внутренней правды! - Но не Христа же, Глеб? - Ты думаешь - нет?.. А я думаю. Он и тогда уже был. - Как в твоем старике? Даже если и дьявол, то все-таки Бог?.. Глеб рассмеялся: - Пожалуй, что так. - Глеб, слушай, а я вот какой с детства был. Богу молился - лет так четырех, поклоны клал, а сам между колеи, поклоны кладя, глядел, кто что делает в комнате... - Хорошо... - Глебу понравилось. - И ведь что ты думаешь? С чистым сердцем молился... - И с такою же чистой душою поглядывал! - Да, да, конечно... Глеб снял свою белую шляпу и глубоко вздохнул; поднялась под рубашкой узкая грудь - такая легкая, почти невесомая, призрак. - Ты еще, Глеб, похудел... - Да, вознестись готовлюсь... Надо мною смеются так. - Но ты у нас еще погостишь? - Как еще? - До вознесения, Глеб!.. - Ах, до вознесения... Конечно! Конечно... - А волосы, Глеб? - Что волосы ? - Глеб, неужели?.. - Да, да, половина седых... - То-то они посветлели как будто... Как же так? Ты ведь не старше меня. - Моложе. - Сколько тебе? - Двадцать семь. - Двадцать семь... да, конечно, моложе. - А ты все такой же. -Да." Андрей немного сконфузился, точно какую неловкость сделал невольную: ни одного седого волоса нет до сих пор... Нет, по всему видно, не настоящий он христианин... Какие все глупости в голове!.. Почему же собственно христиане должны седеть к тридцати годам?.. Христос не был седой... А впрочем, что мы знаем о Нем? Андрей оступился, споткнулся о камень, - не разглядел. Христос, Глеб, седина... Нельзя сразу думать о стольких вещах! - Ах, Глеб, ты мне должен все рассказать! Я тебя так не оставлю. - То, что можно сказать, Андрей, не есть еще настоящее. - Глеб подумал. - Ты, ведь, художник. Хочу красиво сказать тебе. Слова - это сосуды с вином, оболочка звенящая. Часто красивая она, тонкая. Вот чокнулись, обменялись словами - звон родился. Слышим обманный тот звон, видим вино, знаем, какое на глаз, но ведь надо испить его. Надо, закрыв глаза, причаститься вином - тихо, без слов. Может быть, надо молчальником быть, слепцом добровольным, навеки глаза закрыть... - Зачем же глаза закрывать? - простодушно спросил Андрей. - Формы обманны. Формы - соблазн. Вот оно что! Формы - соблазн! Не возразил Андрей, но всем существом своим был не согласен. Формы! Весь красочный мир, вся изысканность линий, что в своих сочетаниях обещают постижение и неземной красоты... Возразить - это целый горячий протест. Только спросил: - А красота, Глеб? Брови сдвинулись строго у Глеба, лицо стало тоньше еще. Замедлил ответом, но все же сказал: - Телесная красота - это тоже соблазн. У Андрея стукнуло сердце. Всполохнулось. Редко бывало так у него, но вот случилось. - Глеб! Мы не вместе! - с тоскою вырвалось вслух. Глеб возразил ему тихо и немного печально: - Красота есть иная, духовная... - и крепко закрыл глаза. - Еще далеко! - прошептал он усталым и дрогнувшим голосом. - Я отдохну, - И присел отдохнуть. - Что с тобой? - тревожно спросил Андрей. - Ничего. Я устал. Только устал. - Но все еще не открывал глаз. Андрей стоял возле. До дома оставалось два шага. Мастерская серела на горке. Вдруг потянуло туда, - целый день не работал. Что это с Глебом? Взглянул на него. Странное было лицо! Точно именно пил - не только глядел на него -дорогое вино, упиваясь им, отдаваясь ему... Слова надо пить, закрывши глаза, - вспомнил Андрей. Что же он пьет и кто сейчас говорит с душою его? Но взглянул перед собою нечаянно прямо на город и позабыл о Глебе и обо всем. Небо сияло торжественным гимном в пурпуре, в золоте. Розовый благовест лился с далеких кочевников-облаков. Кормчие довели свои корабли до блаженной страны. Море небесное! Всемирные волны! Пафос единой, полной гармонии... - А это! А это? Глеб, посмотри! И схватил его за руку. Глеб оторвался от сна. Лицо было бледно; тайный экстаз пронизал его душу и отразился жгучим отсветом в чертах лица; Глеб неба не видел, Глебу было видение. По нитям вечерним, по золотым путям, между одеждами легких молитв, оберегавших, хранивших покой избранной небом души, дыхание тела пришло, и имело оно розовый, нежный божественный облик, с немою улыбкой восторга, с хрустальным бокалом солнечной влаги - золотым напитком заката... Как пришла она? Пришла. Позвала душа душу. Люди не знали, а души... Может быть, тоже не знали, знал и за них, как всегда, кто-то другой... Мы боимся признать, что такое случается. Но так именно есть! Фактов не надо страшиться, ибо мир вещей, факты обыденности, не есть еще настоящие факты, а чья-то часто нелепая шутка, и, может быть, именно их, этих обыденных фактов, надо бы было страшиться, если считаться с ними всерьез. Но факты другие, новые, те, что сами мы создаем из безмерности небытия, они не страшны, потому что близки нам, что родные душе, что в них небывалая правда грезит прервать свой сон, порвать изначальную ткань небытия, родиться таким вот юным н розовым Богом, какого увидел Глеб и содрогнулся, увидев, от сладостной тайны. Уходя от соблазна открытых, познал он соблазн закрываемых глаз. Разные правды мирно уживались в вечереющем воздухе царства Ставровых. Несоответствие их окутали таинственными, легкими касаниями мягкие умиряющие волны, скрывая за собою, быть может, высшую благодать разрешения. Солнце зашло, только кресты сияли победно. Кто кого победил ? * * * Художник не дождался ответа от Глеба; христианин промолчал вплоть до дома. Анне в тот же момент показалось, что кто-то живой коснулся души ее, склонился устами к ее руке. Пробежал холодок. Стала одеваться быстро. Прибежала домой, когда Глеб и Андрей были там уже. * * * Осень знала и видела все. Но она сидела спокойно - ждала, пока погаснут золотые кресты. Недолго ждала. Они скоро погасли. Тогда встала она на крайней верхушке горы и подняла, возвышаясь до половины быстро темневшего неба, заломила руки свои - над городом, над холмами и долинами, которые ей так полюбились. А распустившийся шлейф ее всю гору покрыл серебром. VI Глебу было хорошо в новой для него атмосфере, она отвлекала его от привычных дум и давала незаметно, но верно нежную мягкость напряженности мысли. Анны он раньше не знал, но ее не дичился, как часто дичился новых людей, особенно женщин. Не узнал в ней и свое неизъяснимо сладкое видение, что встретило его на пороге новой жизни, стало у входа и разделило его бытие на две половины: одно до нее, после - другое, а миг этой встречи был как сечение перекрестных дорог. Был на пути его отныне этот перекрестный пункт, где предстало видение в миг, когда сияла над ним небесная твердь, и солнце горело прощальным торжеством, уходя навсегда. Навсегда для этого мира, ибо завтра мир уже будет иной, отделенный черной пустынею ночи от того, что сегодня в беспредельном просторе небес сжег свою короткую жизнь. Уже напились чаю втроем, Глеб осмотрел весь дом - нравился дом ему, походил на замок средневековый. Высокие окна с полукруглым изгибом вверху, резьба по карнизам, такая ажурная на вечерней легкости неба, две стрельчатые башенки с узеньким ходом к ним через крышу. Но не было тяжести, какою-то легкостью было пронизано все. Не удивишься, если, проснувшись поутру, найдешь все другое, а это окажется сном, Андрей был в восторге, но не показывал радостных чувств: это ведь красота, а красота формы - соблазн. Ну и пусть соблазнится немного... Уже говорили много о разных вещах, узнали, как жили оба за эти годы, что не видались, и вдруг стало так, что надо или помолчать немного, или заговорить о чем-то другом, очень большом, быть может, о самом существенном. И помолчали сначала действительно. Потом Андрей предложил подняться на гору. Такой простор на горе! И сейчас же пошли. Было темно уже, жутковато и звонко от ночных осенних сверканий. Небольшие собаки, целых четыре, обрадовались человечьему запаху, человеческим легким шагам, и побежали вперед. Любили гулять они с Андреем и Анной. Примирились и с Глебом. Обнюхали наскоро: человек оказался невредный. Бежали быстро и радостно, откидывая задние ноги несколько в сторону. Один только щенок, самый лохматый, серел в темноте, отставал. Был он удивительно похож на трехкопеечную деревянную лошадку, и всегда был позади всех других. Анна любила собачек - ей пришлось выкормить их, когда мать этих щенят после родов почти тотчас умерла. Любила их жалкою и большою любовью. И оттого, что люди шли также безмолвно, намечалась какая-то близость их к этим тоже немым существам. Среди чернозема и снов его были собаки к людям все-таки ближе, а темною ночью смутное дрожание их неоформленных душ льнуло к душам людским по-детски и очень доверчиво. И уже это большая была радость для них, и давала она именно резвую легкость их задним ногам. Андрей шел немного впереди. В небо он не смотрел сейчас, но осенние звонкие звезды сами падали в воды души и отражались там крупные, ясно- прохладные. Второе небо сияло в душе. Всегда Андрей жил в художестве и на жизнь смотрел так же. Сегодняшний день и вечер давали ему наслаждение, как от касания к глубокому искусству. - Ай! - вскрикнула Анна. Андрей обернулся. - Что с вами? - спросил ее Глеб. Но Анна уже успокоилась и, смущенная, стыдилась признаться. - Летучая мышь? - догадался Андрей. Конечно, это была летучая мыть! Странно, что она вылет ела так поздно. Летучие мыши ткут сумерки, а эта вылетела почти уже ночью. Что за цел" в ее бесцельном полете? - Вы боитесь летучих мышей? - Да, очень боюсь. Я вся в белом. Глеб только сейчас разглядел, что она была в белом. Брат рассмеялся: - Анна верит, что летучая мышь может вцепиться в волосы... - Не вцепиться, а сесть и выщипать волос... - И с ним повиснуть на засохнувшем дереве... - А тогда засыхает душа, - докончил Глеб. - Вы знаете это? - Конечно. Но только летучие мыши не властны над душой. - Не надо бояться их? - спросила Анна и нечаянно взяла Глеба под руку И снова смутилась тотчас же, а от смущения еще более нечаянно сказала: - Ну, теперь охраняйте меня! Неловко лежала рука ее. Они шли не в ногу, а в потемках каждая небольшая неровность вырастала в порядочную. - Дайте, так будет удобней. Они переменились, он взял ее руку своей и сразу почувствовал ближе и проще всю ее возле себя. Так ему легче беречь, охранять от летучих мышей. - Я давно уже Анну стращаю - на барельефе вылепить вместе с летучею мышью... - Не надо, Андрей! - Мышь нагнется над ухом, над спящей, и будет сосать ее кровь... - Это не мышь, это упырь. - Все равно... мышь тот же упырь. Вообще - червяк! Глеб рассмеялся, он был естественник. - Конечно, червяк! - повторил художник с настойчивостью. - То есть не формой, а психологической сущностью... Право! Не так? Ну, вот увидишь. Я тебе вылеплю. Разве кровь сосать и волосок вытягивать - не все равно? Все равно так и этак вытянет душу... Глеб вдруг серьезно сказал: - Душу не может вытянуть мышь. - А если мышь прилетит как посланец небес? - коварно спросил Андрей, - Как к твоему старику?.. Глеб ничего не ответил. И Анна брата не спросила ни о чем, - какой старик, какой посланец небес? Показалось ей, что чуть-чуть дрогнула рука ее спутника. Отчего? Показалось, наверное. Андрей замолчал, немного смутившись. Может быть, очень некстати вспомнил он старика?.. И так дошли, не обертываясь, до самого верху. Неосознанное беспокойство струилось вслед. Перед большим разговором надо было, чтобы осложнилась как-то глубинная ясность. Еще не забурлила вода, но, незримый еще, в скрытых глубинах наметился, зарождаясь, водоворот спиральных струй. Все четыре собаки были уже на горе. Они стояли безмолвные и глядели на город - вниз. И слабо мотали хвостами. Андрей тоже был с ними. Анна освободила свою руку и тихо сказала: - Взгляните. Глеб обернулся и чуть-чуть невольно откинулся назад от неожиданности. VII Звезды вверху, звезды внизу. Два неба. Город горел, расстилаясь у подножья горы. Звездным дождем разлился по долине и блистающим гребнем поднялся к верхнему небу возле самой черты горизонта - границы двух звездных морей. Среди черноты и молчания ночи блистал он своими огнями торжественно. - Я думаю, если есть Бог, - сказал Андрей, - должен Он быть в такой именно вот красоте. Никто ничего не сказал, а Андрей, позабыв про свою неловкость, что на минуту смутила ясность души, продолжал, помолчав: - И жить нужно так же... пусть каждое мгновение жизни будет пронизано таким вот волшебным лучом. И именно жить, а не только мечтать. Мечту сделать жизнью. - Расскажи, как хотел бы ты жить, - раздумчиво спросил Глеб и опустился на полугнилое бревно. Анна так и осталась стоять, как была, возле него. Сидел Глеб слушал у ног ее. Девушка вся замерла, не шевельнувшись стояла Ночной звездный мир колдовал ее непрерывным звенящим мерцанием. Секундами ей начинало казаться, что уплывает куда-то земля, отделяется тихо с обычной орбиты и плавно скользит в неведомом танце среди звездного моря. Потом очнется Анна, посмотрит земными очами и ощутит вдруг всей цельностью своею единое живое существо - того, кто сидит, немного согнувшись и слушая Андрея пристально, склонив свою голову. Когда приподнята празднично душа, всегда так говорит Андрей, хотя чаще молчит. Но сегодня истинный для него, светлый и сверкающий праздник. Отчего это так? Отчего этот... тонкий... со святыми чертами лица, отчего так задумчив? Вот сидит, замер у ног ее. Еще вчера его не было. А сегодня уже странно подумать, что не будет его, уедет, и самая мысль об этом не приходит и в голову. Улыбается Анна чему-то и не знает чему, и не замечает вовсе этой улыбки своей, ибо идет она из глубин, которые, может быть, что-то и знают об этом, да разгадку таят про себя. Для нее же ясно одно: Глеб не чужой. Теперь поняла удивление брата: "Чужой?" И сама уже думала: "А не от века ли близкий?" Было небо вверху, небо внизу, и Андрей говорил: - Блистающий город! Вечерняя сказка! Как чудесно быть в ней!.. Самый причудливый тонкий узор - жизнь - как глину лепить, создавать самому ее внутреннее, таинственное бытие, парить в этих дворцах и храмах воздушных, реять над ними между землею и небом, и опять на землю спускаться, обновленную, преображенную, легкую, на землю ликующую светящуюся не заемным, а внутренним своим светом... Это еще утром нашло на меня. Помнишь, Анна, я было начал тебе говорить?.. Ах, больше всего верю я в сказку! Андрей еще помолчал и продолжал мечтательно, щуря глаза: - Вот город... Он должен быть целой симфонией линий и красок... В тона и по глубокому внутреннему сродству раскинут этот узор, и в него, и в домах, и по улицам, вкраплены всюду цветы, очень много цветов. Их аромат должен меняться и жить в одной гармонии с общей жизнию неба, животных, людей, камней, облеченных красотою их линий в праздничный, легкий наряд. Утро, день, сладко томительный вечер, ночь - всему свой черед, свои краски, запахи, линии... - А люди? Глеб так тихо спросил, что Андрей не слыхал. - Жилища, дома - все должно быть иным, и разным -многоликим, многообразным... непременно так. Чтобы каждому было по душе, по внутреннему складу, по его одной, единственной индивидуальности, которая ни минуты не думает, не спрашивает, не считается: а другие как? так ли у них? а как нужно? а нормально ли это? а хорошо ли то? а можно ли? Таковы и жилища... - А люди? - еще тише повторил Глеб свой вопрос. Но теперь расслышал Андрей. - Люди? Тут простор для всего, для самых разных натур, для самых причудливых желаний и настроений. Есть города и дома, и леса, и небо, и все- для идиллий, есть мрачное средневековье, красочное, упоительное в своей необычности, есть строгость и свет для ученых, есть чудовищная фантастичность для сумасшедших и фантазеров. Пусть сходят тогда и с ума - тогда перестанут так говорить, ибо общеобязательный ум, в сущности, величайшая инертность, а потому и глупость... Андрей сказал и немного сконфузился. Что-то очень уж по-ораторски вышло, так вдруг обрушился на какой-то общеобязательный ум; стоит ли он такого пафоса?.. Однако, спокойней, но все так же убежденно повторил еще раз: - Глупость и оковы. Какое-то злое внушение, тяготеющее над человечеством и даже как будто над всем миром, потому что и у природы, как слышно, свои законы есть... если только это она сама, а не мы навязали ей... Но мы же тогда и разрушить должны. Глеб сказал: - Андрей, какой ты стал бунтовщик! - Я всегда такой был. - Да, я помню. И в спорах с Глебом-марксистом ты был прав. Ты защищал тогда дух, не отрицаешь его и теперь? - Нет, конечно. - Я это вижу, но ты утверждаешь бунтующий дух, Андрей, - грустно заметил Глеб. - Бунт, может быть, нужен, но во имя чего? Нельзя бунтовать неизвестно во имя чего. Если нет этого Высшего Имени, то остается для бунта единственный путь - смерть, небытие, молчание, но ты говоришь, Андрей, и волнуешься. Во имя чего? - Во имя упоения творчества, во имя красоты, во имя радости бытия, - быстро ответил Андрей. - А смерть? Смерть! Анна сжалась и вытянулась вся. Она жадно следила за порывистой братниной речью. Ей особенно дорого было, что ведь там будет место и тем, кто здесь обижен, кто не жил еще, кто только задуман, - больным и уродцам, калекам, ибо там они расцветут в своей особенной среде, как оригинальные, необычайные в красоте своей, еще невиданные миром цветы. А Христос будет кротко светить надо всем - всех любящий, всех освещающий. Так Анне мечталось. И вдруг это слово. Смерть! Анна ее не боялась, не ощущала реально власти ее, но этот человек таким вдруг потемневшим голосом назвал, точно позвал ее. Довольно долго молчали, потом Анна сказала: - Мне холодно. Поднялись, чтобы идти, и Андрей очень тихо и мягко тронул Глеба рукой: - Глеб, я думал об этом не раз и что-то скажу тебе. Я так хотел бы поговорить об этом с тобой, - и еще застенчивей, тише добавил: - И у меня есть своя вера... - Ты веришь, что дух не умрет? - Да, верю. Не каждый, но все-таки верю. - Не Каждый? - Да, Глеб. - А что же наполнит их жизнь? - Неумирающих? Творчество, Глеб. - Творчество? - Творчество Бога... Бог еще в будущем... Руки Андрея отчего-то вдруг, задрожали, он поймал руку Глеба и сжал его пальцы. Наклонившись, Андрей прошептал: - Глеб, а ты веришь в Христа? Глеб громко и ясно ответил: - Да, я верю в Христа, победившего смерть. VIII Больше в этот вечер почти не говорили. Анна пошла впереди и одна. Собаки, соскучившись, скрылись еще до того от людей; был непонятен им разговор, да к тому же как раз в эту пору давали на кухне остатки от ужина, - надо было спешить. В звездное царство спускалась Анна одна. Оно все блистало еще, разливалось внизу, но по мере того, как приближалась Анна к нему, потухали ясные точки одна за другой: было поздно, тушили электричество. Целыми цепочками, улица за улицей смыкались, закрывались ночные глаза. Анна шла быстро. Воздух мягко брал ее стройное тело, омывая упругою свежестью. И так скользила она на воздушных руках - белая, насторожившаяся к какому-то откровению, что приблизилось к ней в этот вечер. "Верю в Христа, победившего смерть". Подняли ее эти слова над землей и отдали в легкие, светлые руки. Холод смерти куда-то исчез, осталась прохлада и свежесть. Белый Христос! Этот молчаливый, тонкий, худой человек верит в Христа. А верить в Христа - это быть с Ним, это носить и в себе святость Его, не святость - Божественный Дух, легкость надмирную. "Верю в Христа, победившего смерть!" Шла, не оборачиваясь, по откосам с дорожки на дорожку, и чутким ухом ловила легкость новых шагов позади, еще непривычных, но таких прекрасных в звонкой осенней прозрачности. Быть близко к Христу... На крутом повороте, у лесенки Анна вдруг опустилась на траву, камень знакомый был спрятан в траве. Закрыла лицо руками и крепко сжала глаза. Любила так делать, - общее с Глебом. И тотчас на близком, таком простом и родном горизонте показалась фигура Христа. Вот Он тихо идет один, опустив просто руки и нездешними неземными глазами глядя вдаль за земные поля. Одежды серовато-серебристые, мягкие, спадают до самой земли. Неспешной походкой идет он, и слышит явственно Анна легкую поступь шагов. Видение длилось мгновенье, но это мгновение было как жизнь. Так и не отрывала рук от лица, когда мимо прошли Глеб и брат. Они оба молчали, и Глеб шел впереди, - не торопясь, мягко ступая по темной дорожке. Шаги удаляются книзу. Анна сидит неподвижно. Серебристым своим покрывалом чуть-чуть - легко - окутала плечи ей осень. На что-то благословила ее. * * * Глеб почти тотчас пошел к себе, так и не простившись с Анной, - она вернулась домой много позже. В его распоряжении оказалась целая половина дома в несколько комнат с ходом на левую башенку. Андрей проводил его по коридору, уже темному и показавшемуся оттого очень длинным: долго шли. Не зажигая свечи и не раздеваясь, только сбросив пальто и ботинки, прилег Глеб на кровать. Усталые ноги протянулись во всю длину ее. Руки Глеб заложил на подушку, закинув за голову. Он молчал на горе и слушал Андрея. Была в этих речах, несмотря на далекость их, чем-то внутренне близкая Глебу, своя красота, прохладой обвевавшая, холодящая душу: отъединенность в ней, изысканность. Так показалось. Глеб был против такой красоты, не мирился с ней, но не мирился умом, в глубине же души что-то созвучное было духовной этой прохладе. Ведь и от своих, от самых близких, от той семьи верующих одной сокровенною верой, что должна быть самой интимной семьей из когда-либо бывших других, он чувствовал себя удаленным - на высоком холме, откуда широкое расстилается море и благородный разреженный воздух омывает лицо. Для глаз - далекая даль. Не земная, интимная даль - близкая и родная душе теплотой ощутимой, с цветами, красками, с их душистым приветом, быть может, и с пылью подчас, но тоже близкою людям, горячею от горячего дыхания их, от кожи живой... Его даль далека настоящей далекостью - холодноватая, холодящая. И так во всем. И любовь его к людям, такая подлинная, с глубокою верой и проникновением, все же была аристократической любовью, вера его близка была к знанию, Бог - к железной необходимости. Правда, та же необходимость рождала иногда и все покрывающий, все сожигающий пламень, как последний протест против вселенского холода. Но то были тайные, им самим еще не опознанные, подземные силы души. Воздух же, которым всегда он дышал, был воздухом горных уединенных высот. И глубокое приходило к нему иногда подозрение, - нет ли здесь какой-нибудь основной, коренной ошибки, ибо чудилось ему, что Христос, верно, был ближе, интимней к душе человека. Знакомы были Глебу и эти, такие иные, но такие и редкие минуты других - не созерцаний, а скорее уже состояний - размягчения души. Так было сегодня в вагоне с тем стариком -как жемчужная теплая капля с небес в прохладную ясность души. Склонный к монашеской строгости в этом вопросе, так остро живом для него, вдруг отыскал он такие простые и человеческие слова старику. И самого поразило глубоко, что тот его назвал, прощаясь, Христом. Но как же тогда ему быть? Там, на горе, он слушал Андрея и боялся, лежа теперь один в темноте, признать свою близость к нему. Не во всем, но именно в этом. В холодноватой его красоте. У каждого есть свой соблазнитель. Подходит он так незаметно, в скрытой личине, облеченный призрачной благодатью. Не Андрей искуситель. В Глебе самом - не таится ли тот же холодящий обман красоты, обнаженный в своей одинокости? Или, напротив, близок Христос и Андрею и покрывает собою все сущее, и нет благодати призрачной, ибо всякая благодать - Благодать? Как знать, быть может, ведомы были и Христу эти призраки грез, эта прозрачность далекости, когда проснувшись, один, Он удалялся от спящих апостолов, поднимаясь на камень неподалеку, такой обнаженный и одинокий, открывающий именно дальние, дали. Глеб лежал, закинувши руки и не закрывая глаз. Мысли его были прозрачны и ясны, легкость, почти жуткая в первые дни, когда приходила; теперь не боится ее - легкость в теле, в крови, в голове. Едва уловимо струится в сосудах кровь; в голове, как светлые, высокие облака, проносятся мысли. И так лежит он долгое время, не замечая бега его, и вдруг вспоминает об Анне, и - странное дело - в воздушность мыслей его, в оторванность их вливается что-то весомое, пронзая их острым уколом, и, растворяясь, окрашивает цветом своим - не различимы оттенки, но живая колеблется жизнь. И наливаются облака его мыслей розовой влагой, и колышется, переливаясь, в них нечто зачатое ими - ядро - и пригибает их ближе к земле. Но из весомости розовой не тучи ли вырастут позже? Под грядущею тяжестью Глеб закрывает глаза. Но нет - туч пока нет. Одно розовое душистое облако окутывает душу его, и Глеб плывет, засыпая, в неизвестные, новые сны. IX Возвратясь, Анна долго смотрит гравюру, над которой работала днем. Опять и опять поражает ее странный, создающий миры в самом себе облик Идущего. Совсем одинокий движется Он среди трав и растений. Целует с молитвенной нежностью, расстилаясь, земля края серебристых одежд. Анна закрывает глаза, хочет услышать шаги. Но больше не слышно шагов. Не слышно. Видно далеко ушел. Может быть, сел на сером, сожженном южным солнцем, морщинистом камне и смотрит, опершись на руки, прямо в даль перед собой. Ей удавалась сегодня работа. Копия была хороша и верна. Завтра гравюру надо отдать, но с приездом гостя брат не успел еще посмотреть, что она сделала. Может быть, лег уже. Постучала к нему. Нет, не лег. Андрей сидел у стола и что-то писал. Анна знала эту привычку его - по вечерам записывать кратко прожитой день. Очень сжато, иногда в двух-трех словах. Но всегда. "Не бывает, - говорил он, - когда не случилось бы чего-нибудь важного, не удалось бы подметить что-нибудь особенное, что хочется сохранить для себя. Пусть хоть мелочь по первому взгляду, но иногда и мелочь бывает характерней крупного". - Я не помешаю тебе? - Нет, пожалуйста, Анна. Наконец, ты пришла. - Ты соскучился? - Нет, я писал. - Беспокоился, куда я девалась? - Нет, я знал, что ты осталась там. Я писал. Что? - Вот это как раз о тебе. - Обо мне? Я думала, что сегодня напишешь о Глебе. - Да и о нем, но все-таки это о тебе. - Не понимаю, Андрей. - Собственно, ни о тебе, ни о нем, а о своей работе. - Как всегда почти. - Но в то же время это - о вас. - Покажи. - Да, я сам хотел тебе показать. Ждал, когда ты придешь. Смотри. - Андрей протянул ей тетрадку. Анна прочла: "Летучая мышь летала над Анной. Я засмеялся, хотя не люблю мышей. Глеб сказал: мышь не высосет душу. А ночью, сейчас, я не смеюсь и боюсь за сестренку: мышь может высосать душу. Сохрани ее Бог! Летучая мышь - гадость, червяк". Неожиданно весело сделалось Анне. Она взъерошила волосы брата, вскочила к нему на колени с проснувшейся вдруг детской живостью, обняла его шею и засмеялась, тоже как девочка: - Милый Андрюша! Как ты смешно написал! Брат смотрел с удивлением, он давно не видал такой Анну. А она все смеялась: - Ты и вправду боишься? Больше меня? За весь день нашел это самое важное. - Да. Пока я был с вами, об этом не думал. А остался один, понял, что это так. Сестренка моя, девочкаСмеешься ты... Храни тебя Бог. Теперь она перестала смеяться и с трогающим, близким изумлением глядела ему в глаза; в них отражалось, дробясь, пламя свечи. - Дай я тебе поцелую глаза, как ты мне целуешь. Он подставил лицо, и Анна коснулась обоих глаз его своими прохладными, свежими губами. - Не надо бояться? - как ребенок спросил он ее. - Не надо, брат. Я не боюсь. Он поцеловал обе руки ее. - Спасибо тебе. Спасибо, сестренка. Когда успокоился, вместе смотрели гравюру и говорили немного еще, но все больше о пустых и мелких вещах. Перед самым уходом брат про Глеба спросил. - Да, он мне очень понравился, - ответила Анна. - Не то это слово. Он особенный, близкий. Он редкий, Андрей, человек? - Да, редкий. - Я так рада, что он у нас. - Я бесконечно люблю его, Анна. Почти как тебя. - Почти? - Да, конечно, сестренка. Потому что ты - моя жизнь. Поцеловали крепко друг друга брат и сестра и расстались. Усталый и успокоенный, крепко и скоро уснул Андрей. * * * Под утро засыпает и Анна. Спит прислуга, хотя и близок час ей вставать. Уткнув свои холодные мордочки в лапы, чутко дремлют собаки. Буйчик спит, как всегда, на самой лесенке. Спит он не как все остальные, а по-особенному - заднюю лапу опустил ступенькою ниже, голову, напротив того, как на подушку, выше закинул. И так лежит, дремлет на трех ступеньках сразу эта лохматая трехкопеечная лошадка. И вот замок, и до того полувоздушный, улучил момент, когда все живое забылось коротким сном, и заструился, поплыл по горе, легко поднимаясь и скользя по уступам. Утренний сон - легкий, прозрачный сон поднимает нас над землей. Там, сплетаясь из нежных цветов, из улыбок души, колышется зыбкий, полупризрачный мир над землей - Вторая Земля - со своими морями, лесами и горами, с озерами и островами. Легко поднимается замок. Все тоньше резьба, все усложненней и четче узоры его в едва нарожденной утренней бледности. Ах, Вторая Земля!.. Остров незнаемый, чаемый... Где ты? Доплыть ли нам? Грызут и скребут, и копошатся в тревоге все земляные и подземные твари. Чернозем не знает иной земли, черноземные твари не хотят сотканного утренними грезами острова. Грызотня, шуршанье, негодующий шум пробуждают жизнь. Утро пришло; пора за работу, за труд. Замок подстреленной птицей, неровно и быстро, падает книзу и снова стоит, притаившись, ждет новых утренних грез. Но обещания Грядущей Земли веют над ним. X Глеб проснулся очень рано, бодрый и свежий, каким давно не бывал. Встал тотчас. Вышел на двор. Как знакомого встретили его ночные собаки, - только теперь разглядел их. Захотелось умыться, но не знал где. Вышла прислуга и тотчас разрешила его затруднение. На той половине спали еще, и ему принесли с кухни большой сияющей чистоты ковш с холодной, чуть леденящей водой. Ночь была прохладная, но день обещал быть теплым, может быть, жарким. Невысокое солнце грело уже очень заметно. На небе ни единого облачка. Не знал, что ему делать, Глеб. Идти сегодня по докторам было как-то смешно, - так хорошо с утра себя чувствовал. Да и вообще это леченье казалось ему подозрительным. Слабая грудь всегда была у него, - что же из этого? Правда, кашель теперь иногда донимал его сильно, но ни вчера, ни сегодня нет ничего - как нарочно. Это, верно, здесь такой воздух целебный. И это похоже на правду. Так необычно хорошо было вокруг. Глеб давно не видел подобного утра. Старая выставка после ночной холодной ванны выглядела совсем молодой. Доживая последние дни, она улыбалась веселой улыбкой. Глеб пошел побродить в ожидании, пока хозяева встанут. Простой и здоровый интерес проснулся откуда-то в нем - такой неожиданный, такой давно не бывалый. Он ходил от одного здания к другому, влезал по откосам, карабкался, как мальчик, чтобы не упасть на отвесных дорожках, даже что-то запел - какой-то давний мотив, слов которого так и не мог припомнить. Он стоял, глубоко дыша чистым воздухом, и, стараясь вспомнить слова, напевал громче и громче все тот же мотив, быть может, несколько фантазируя в оттенках его - за давностью лет. И вместе с этой мелодией что-то вот-вот готово было всплыть - очень давнее - в памяти. И вдруг он сверху увидел, как на голос его со всех своих шестнадцати ног в гору летят четыре собаки. Они не заметили, как он ушел гулять, и теперь мчались исправить свой непростительный промах. Глеб поймал себя на глупой, мальчишеской мысли. И даже не мысли только, а целой картине, вихрем пронесшейся в голове его. Вот он охотник и заблудился в незнакомых местах, и уже несколько дней не может найти к замку дороги, но он молодец - не унывает, не падает духом, пробивается сквозь чащу, влезает на скалы. Дух его побеждает и голод, и стужу. И вот взбирается он на самую последнюю, самую неприступную скалу... Но нет! Он вовсе не охотник, он рыцарь, и это замок той дамы, ради которой он совершил столько подвигов, победил на турнирах столько блестящих рыцарей - все для нее... И это от ней посланцы мчатся к нему... Боже мой, глупость какая! Детство какое! Откуда все это? Да сколько же лет сегодня ему? Кажется, очень немного: бежит он навстречу собакам. Они виснут прямо на шею и скачут возле него. Так же скакали вчера возле Анны. И, вспомнив об Анне, вспомнил слова: Не уходи! Дай мне налюбоваться, Наслушаться твоих речей, Твоей любовью надышаться И знать, что я - ничей... А вспомнив слова, вспомнил все остальное. Ах, как давно это было, каким глупым, каким маленьким мальчиком был тогда Глеб! * * * - Кто там? Черт вас возьми, разве можно швыряться? Но косточки слив продолжают лететь методически - одна за другой; Глеб увлечен этим занятием. - Перестаньте же, - громко кричит полная дама. - Перестаньте! Вам ли я говорю? Это уж совсем ни на что не похоже! От жары и от противных косточек, испортивших ей ее платье, дама зла бесконечно. Но девочке только смешно. Она смеется детским еще, звонким переливчатым смехом. И на этот-то смех выглянул, наконец, из зеленых ветвей худенький мальчик. Он не сразу разобрал, в чем же дело, и любопытно глядел на стоявших внизу на дороге даму с девочкой. С барышней - она совсем показалась ему уже взрослой. Была так хороша она! Бледная матовость щек оттеняла темные, полные грусти, но теперь смеющиеся глаза. Волосы пышные, темные, были заколоты позади двумя-тремя гребенками; чуть лишь подвернутые, мягко лежали они одною волной. Чадра спускалась низко, ниже колен, и вся голубая была эта девочка. Глеб смотрел, не спуская глаз, раскрыв рот и забывши про сливы. Дама смирилась, увидев такого виновника всех ее бед. - Смотри-ка, Людмилочка, да он совсем глупый - этот желторотый птенец, а глаз от тебя не отводит. Вы, милостивый государь мой, - продолжала она, - смотрите-ка, что вы наделали. Ведь если так около каждого дома будут по платью портить, не напасешься и платьев - а, как вы думаете? Дама хотела было опять рассердиться, да подняла лицо вверх, увидела снова смущенное лицо мальчика и смягчилась совсем. - Ну, Бог вас простит. А все-таки в другой раз, когда сливы будете есть, не швыряйтесь на улицу. Во избежание неприятностей. Да. А теперь извольте извиниться. Ну, целуйте скорей. Скажите: простите, не буду больше так никогда. Она подняла к нему руку. Глеб смущенно поцеловал, перегнувшись через ограду и пробормотав что-то совсем непонятное. Людмила смеялась до слез. С тоскою по уходящей мечте взглянул на нее мальчуган. - Ну, до свидания, глупый птенец! Но Людмила вдруг перестала смеяться и, когда мать повернулась идти, как кошка тихонько подкралась к решетке, стала на цыпочки и протянула мальчику и свою загорелую ручку. - Скорей! Глеб с живостью припал поцелуем к пахнущей солнцем и морем руке. - Живем мы вот там! - кивнула девушка головой на высокую старую дачу, повыше. Тогда еще живы были и мать, и отец. Жили у моря всей семьей для отца, у него были слабые легкие. И вот маленький Глеб стал исчезать от семьи. Увидит Людмилу и ходит за ней, и глядит, не отрывая глаз. К ним на дачу пойти не смел, но в парке кланялся низко, и Людмилина мать благосклонно кивала ему, а Людмила глядела украдкой, и было целое море тоски, такой непостижимой, в ее детских глазах. А потом скоро приехал какой-то офицер средних лет, с большими усами и баками. И с тех пор гуляли они всегда вместе втроем - офицер и две дамы. Офицер носил шпоры и звенел ими далеко по дорожке. Он умел петь и часто напевал этот романс. Две первые строчки помнил наверное Глеб, остальных никак не мог разобрать, как следует, и придумал их сам. Но они-то ему особенно и нравились, и с неподдельным волнением он напевал - один где-нибудь, где никто не услышит: Твоей любовью... Твоей любовью - надышаться... И знать, что я - ничей... Это последнее, что-то не совсем понятное, неизвестно как пришедшее на ум, доводило его до слез. И вот был один вечер. Из мельком брошенных слов он знал, что они завтра уедут. Незаметно подкрался Глеб к серой высокой даче и притаился в пышной зелени сада. Зачем попал сюда, сам не сумел бы сказать. Сила, что привела сюда, справлялась с мальчиком, как с детской игрушкой. Окна дачи горели ярким огнем. Слышны были звуки рояля и голос офицера. Он пел особенно громко и с чувством. Потом перестали играть и петь, и неожиданно близко, совсем почти возле себя услышал Глеб голос: - Людмила... Людмила, ты будешь моей? Не правда ли? Скажите мне... Скажи! Было слышно дыхание Людмилы - прерывистое и беспокойное. - Идемте домой... - с тревогой сказала она. Глеб видел в своем воображении, как офицер расставил руки, не пуская ее, и вполголоса тихо запел: Не уходи! Дай мне налюбоваться... Но вот недалеко кто-то позвал: - Александр Павлович! - Я жду, Людмила. Скажите мне!