пакость да пакость - заладил... Дело житейское, и ничего в этом самом нет такого особенного, чтобы орать на весь на кабак... Все мы дела эти знаем чересчур хорошо! О другом о чем расскажи. Это был бунт. Недовольный голос поддержали другие - кое-кто - неопределенным шумом и гулом. - О другом? - возмутился Кривцов. - Да, может быть, это-то и есть первейший наш червь, что грызет, что не пускает нас к Богу? Может быть, даже гнуснее, чем власть. - Эй, дядя, помолчал бы немножко ты, - встал из полутьмы кто-то вдруг - стихийно неоформленный, но огромный. - Что? - Помолчал бы, я тебе говорю... - Как ты смеешь? Кто ты такой? - властно окрикнул Кривцов. Загудело кругом. - А сам кто такой? Что ты пришел сюда? Что народ смущаешь? По какому праву такие слова? - В моих словах только правда. Возрази, если можешь. Возрази что-нибудь. Ну, говори. Не голодает народ? Не дерут народ? Не убивают людей, как скотину? Это по Божьи? - Я и говорить с тобой не хочу! Замолчи! Жид ты, вот ты кто! Жид! И я, брат, по-свойски с тобой... Колосс сдвинулся с места, рванулся через толпу. - Нет... Нет... Нельзя... Как можно... в публичном месте, да чтобы драться... Сгрудились теснее вокруг. - Пусти, говорят! Я жиду морду желаю побить. Кто мне может препятствовать в этом? Пусти! Детина рванулся опять, но его удержали. - А если так, так вот тебе, пархатая сволочь! Пустая бутылка описала кривую линию в воздухе и ударилась в стену позади Кривцова, не задевши его. Он стоял бледный, белее стены, но все владел собой. Мелкой дрожью билась рука, но воля его, сдерживая, отдаляла ее от ответной бутылки. А было мгновение - мог бы пустить ее в дело. Секунда молчания, задержавшись в воздухе дольше, чем можно, медля уйти, прошла-таки и сменилась общим буйным и напряженным волнением. Странно: спокойная выдержка Кривцова, вместо того, чтобы их укрепить, как-то ослабила стойкость его защищавших, точно, мол, сам за себя постоит, а нападавших озлобила. Было мало сначала, но потом возросло их число. Они придвинулись ближе к столу, где стоял Кривцов. - Он, паскуда такая, - гремел уже новый оратор, - только других обличать, только знакомую власть разносить, а сам этим, гляди, не чужие - свои следы заметает. Что он тут - ишь ты, рыцарь какой! - всех девок у нас отобьет. Как бы не так! И мы любим сладко поспать. Не одни монахи - ха-ха! А о себе что ж молчишь, черт ты эдакий Мерзавец ты, жид! Да твою жидовскую морду не только бутылкой, каблуком бы тебя, сапогами - на пол тебя, изувечить тебя. Вот тебе что следовает!.. Старик стал ногами на стул и жадными глазами смотрел на Кривцова. Тот вздрогнул, когда помянули о "девках". Опустил голову и уже не поднимал ее, все такой же бледный, как прежде. Вдруг кто-то добрался, подлез к нему, неожиданно вырос возле стола во весь рост и, развернувшись, во всю свою мочь ударил Кривцова. Лицо сразу окрасилось кровью и опустилось от удара еще покорней и ниже. Губы что-то беззвучно шептали. Вскрикнули женщины. Кто-то вступиться попробовал. - Не трогайте их... Пусть... - махнул рукою Кривцов. И те оставили. - Бейте еще... - тихо докончил он. Никто не трогался с места. Примолкли все. Вдруг раздался резкий голос того человека, что бросил бутылкой. - Что, жида стало жалко? Ах, мразь вы несчастная! И, подойдя вплотную к Кривцову, ударил его опять прямо в лицо. Мразь не заставила ждать себя. Плотного кучей навалились они на Кривцова и поволокли, давя и пиная ногами. Осталась картина в глазах старика, - он словно застыл, следя за исчезающим и выплывающим снова на секунду одну лицом Кривцова. Осталось: Бледный, С тонкой застывшей улыбкой, в ней мука и радость, с закрытыми плотно глазами - Кривцов. Нет, уже не Кривцов. Это кто-то другой. Его волокли, истязали. Он отдался мучителям. Он был покорен, и ни на секунду в лице не было злобы, ни ужаса. Был прекрасен влекомый и избиваемый человек в этом притоне. Хлынула на улицу толпа, - выволокли вон, на панель избитое тело. В комнате остались две женщины. Было великое страдание на лице той, что была в белой шали. Тихонько, маленьким женским крестом крестила она удалявшихся. Девушка в красном шарфе подняла лицо, и какое - то застывшее, стеклянное удовлетворение было на нем. - Святой ты мой... Милый ты мой... - шептала, крестя, женщина в белом платке. - Если бы не избили его, - звонким и металлическим голосом сказала другая, - я бы сама расправилась с ним. Вот. Приготовила. И она подняла в руке пузырек с тяжелою жидкостью. - Я плеснула бы ему прямо в лицо, - пояснила она. - Пусть бы узнал тогда, есть ли на свете Бог. Обратно хлынули в подвал с улицы. Старик еле пробился навстречу - туда, где остался Кривцов. Возле тела стояло в недоумении немного людей, хотевших помочь Кривцову и не знавших, что сделать. - Помогите мне донести до извозчика. Я к себе его отвезу. Помогли, уложили почти безжизненный труп. Старик заботливо обнял его. Извозчик поехал. -- Сберегите его, - сказал кто-то вслед. XXVIII Проезжая мимо "Аркадии" - единственного светлевшего здания, ибо была уже поздняя ночь, - заметил старик знакомый силуэт у подъезда. "Везет мне сегодня", - брезгливо подумал он, угадав фигуру Верхушина. Действительно, это был он и стоял радом с нарядной высокого дамой, надвинув на лоб края своей шляпы. Бил прямо в глаза яркий электрический свет. Верхушин держал даму под руку и что-то, смеясь, говорил ей. Но больше говорил всею фигурой своей - с тощими расставленными ножками, с противным изгибом спины. Дама была высокая, плотная, и Верхушин очень проигрывал рядом с ней, но, видимо, совсем не замечал этого, держался героем. Старику показалось, что даже шляпа не скрывает пышную призрачность его облезающего черепа. Что-то сияло вокруг головы - обманный венчик святого. И это после такого-то вечера! Больная обида за Надежду Сергеевну вновь обожгла старика. Если бы знала она, если бы видела в эту минуту Верхушина! Перед ее красотой всегда преклонялся старик и страшно ценил, что она среди всех всегда сама по себе. Половина неприязни к Верхушину еще оттого, что так донельзя противоестественна внешняя близость его к этой особенной, как казалось, загадочной женщине. Еще раз обернулся. Огромная шляпа с яркими перьями качнулась, давая согласие. Подъехала пара. Верхушин с дамою сели. Подумал с тревогой старик: не за нами ли? Ему не хотелось, чтобы Верхушин видел теперь его. Но пара повернула именно следом за ними. - Пошел скорей! Однако, извозчику трудно было торопиться в гору. Это старика рассердило. - Тебе говорят, поезжай скорей! - крикнул он громко. От удара кнутом лошадь рванулась вперед, но только рванулась, только сильней заходили тощие плечи животного, - толку из этого никакого не вышло. Тело Кривцова, тяготея к земле, качнулось от толчка очень сильно, и старику пришлось подвинуть его ближе к себе. Несмотря на худобу человека, тело его, избитое и беспомощное, казалось тяжелым и грузным. На лице уже не было теперь никакой красоты. Это было обыкновенное пьяное, подбитое во многих местах лицо. В углах рта вместе с кровью запеклась и слюна, приклеив кончики тонких усов. Омерзение шевельнулось в душе старика, но он подавил его. Дорога круто шла в гору. Лошадь подвигалась вперед очень медленно. Пара сзади догнала, и кучер пустил лошадей тоже шагом. - Куда торопиться нам, - услышал старик голос Верхушина. - Я люблю длить наслаждение. Я уже в воображении моем вижу вас такой, какая вы есть... Наконец-то... - А вдруг ошибетесь! - с глуповатым и сочным смехом возразила женщина. Слова едва долетели, но смех был явственно слышен, и по одному этому смеху ярко увидел старик ее рот. Он был такой же, как у той в кабаке. И трудно было представить ему эту женщину иначе, как в красной полурасстегнутой кофте. От злобы на самого себя и весь мир он крепко сжал тонкие губы. - Я ошибусь?.. Я ошибусь?.. - услышал он возбужденный голос Верхушина. Какое-то движение чудилось там, в глубине коляски, запряженной парой. Волнующей, беспокойной струей добегало оно до ушей старика. - Я никогда не ошибаюсь! Я в этих вещах не дурак! Был голос уже сдавленный страстью, кровью бунтующей перехваченный, срывающийся в темных изломах. - Оставьте! Оставь! - Женщина ударила спутника по рукам. - Ты же хотел погодить! Невыразимая тоска охватила вдруг старикову душу. Это длилось мгновение, но глубокая правда какой-то одной мировой тоски, напряженная сосредоточенность, концентрация всей его жизни была в этом мгновении. Вот когда-то ребенок он - незнающий, детски, ангельски - чистый; вот юноша, вот мечтатель, бросивший казенный, не удовлетворявший его университет, вот философ, затворник, мученик, истязаемый роем страстей своих, вот искатель того абсолюта, без которого мир весь ничто, вот скептик последний, крайний, безудержный, вот одинокий и грязный старик, скряга, безнадежно опускающийся в самые зловонные провалы, и все оттого, что жизнь еще грязнее души его, что ни одного нет просвета в сплошной, непроницаемой тьме. А как шел на всякий, хоть призрачный зов! Вот и теперь везет это тело к себе, может быть, здесь, в этой пьяной, но беспокойной душе сокрыт в тайне тот свет, хотя так мучительно больно, так невыразимо тоскливо видеть его в подобной грязи. А этот мерзостный, хлюпающий в собственной скверне с упоением похоти шепот, и это все - христианство? А там, дома, может быть, успокоившись после бывших волнений, составляет Николай Платонович список сельских батюшек, которых можно бы было " привлечь"... Серая, клубящаяся тоска съела всю злобу и все раздражение за весь этот томительный день. И такой сожигающей, острой волной хлынула она обнаженно из самой души, поднимая и будоража всю усыпленность земную, что откинулся от своей спутницы, опаленный острым дымом ее, тот человек, что, близко прижавшись к случайной подруге, упивался соком больных своих нервов, откинулся и беспомощно в воздухе махнул руками и широко открыл, не моргая, глаза, когда, обернувшись с сиденья, крикнул старик ему прямо в лицо: - ОтрекисьОтрекись же ты от Христа! - Назад! Назад! - полуомертвевшей рукой схватил шею кучера человек, ехавший с дамой. - Назад! Только одно это слово, с нечеловеческим усилием пришедшее ему на язык, мог он промолвить. И все держал шею кучера, теребя воротник его армяка. Лошади грузно и неловко повернули на крутом подъеме и потом вдруг понеслись быстро под гору. -- Поезжай! - упавшим голосом произнес и старик, и лошадь, остановившаяся было на короткое время, опять тихо и напрягая свои изнуренные силы, двигая голодными торчащими лопатками, стала подвигаться вверх и вперед. XXIX Дома старик уложил Кривцова в постель. Обмыл ему мокрым чистым платком больное лицо, а сам сел на диван возле стола. Прислуги у него не было. Тишина глубокая, ничем не нарушаемая, важная и задумчивая, царила в его двух небольших, но все же пустынных комнатах. Кривцов все еще был в забытьи. Раз или два он тихо простонал: - Воды! Старик давал ему пить и опять садился на свой одинокий диван. Он думал: "Христос!" Вот отделили, вот различили его от другого, от древнего Бога, от Создателя мира, держащего власть в своих предвечных руках. Не по писанию, ибо оно противоречит тому, а по внутренней интуиции, по священной догадке прозрели иной Его Лик. Бог распятый, страдающий, Бог кротких незлобивых глаз, Бог, избиваемый безумной толпой... Но тогда не бессилен ли Он, не слаб ли Он - в своей божественной кротости? Доросло ли человечество до Его светлой правды или достойно все еще старого Бога? И где же сокрытый путь через кротость к избавлению мира от зла, - не родит ли он еще большее зло? Не знал старик, что ответить. Но прекрасный образ Кроткого Бога пленял несказанным очарованием своим. Он был близко возле пего во весь остаток той ночи и изливал мир на возмущенный хаос души. Под утро, когда стал брезжить свет, старик достал с полки маленькую, старую, много-много раз в давние дни читанную им книжку. В ней не было даже посланий и деяний апостольских, одни только четыре коротких рассказа о чудесной жизни Христа. Никого из родных по всей земле не имел старик. Все погибли они в холерный год. Зачем-то выжил из всех только он. А эту малую книжечку читал еще отец его, она одна была ему близким, родным существом. Если совсем потерять даже возможность, - возможность взять ее в руки, тогда конец последний всему - и себе, и людям, и миру. Давно уже не брал ее и руки, чувствуя тайную фальшь новых своих, пригрезившихся в темных сумерках жизни просветов. Но от призраков он освободился теперь, взамен того видит - голубые глаза с сиянием невинности, и то же лицо поруганное, израненное, но с неземным величием радостной скорби. Пусть будет дальше то, чему быть суждено. Может быть, завтра же все это вновь рассеется мифом. Но пока снова может взять эту книгу. Когда раскрывал он ее, вдруг еще один образ, заслоненный подвалом и всем, что там было, встал перед ним. Ничего не знал и не слышал раньше о Глебе. Теперь он был вновь перед ним - прекрасный и строгий, как архангел с мечом. Это он крикнул о дьяволе. И опять дрожь пробежала по телу. Неужели нельзя, недостойно коснуться Евангелия? Значит - конец? И старик инстинктивно протянул вперед свои костлявые руки. Скрюченные пальцы молили о защите, о прощении, об искуплении исступленных грехов его, об удалении одержащего душу живую... - Но избави меня от лукавого, - помимо воли его прошептали уста. Светлый образ архангела придвинулся ближе. Но взор его был все так же проникающе-строг. - Спаси! Помоги мне... Скажи мне, есть ли Христос... В чем Его Лик? В белизне? В непорочности? В святости? В экстазе страдания? Старик упал на колени возле блистающих крыл. Архангел поднял его, коснувшись устами холодного лба, и исчез, ничего не сказав. И только свет, вдруг просиявший необычайною кротостью из сурово доселе сверкавших глаз, только свет этот - неизъяснимо сладостный - еще реял, медля уйти и тихо сливаясь с рассветом раннего утра. Дрожащими пальцами коснулся старик своих глаз, потом провел по лицу, потом пальцы попали на губы. И кожица губ показалась ему такой детской и свежей. Дух возрождения тронул сердце его, и дрогнуло все существо, и молодые горячие слезы хлынули, поднимаясь к глазам из иссохшей старой груди. Открылся какой-то родник, не бивший вот уже много тяжелых, и скорбных, и заскорузлых лет. И в слезах, и в свете, его осиявшем, был миг приближения к незнаемой для человеческих слов, единой сияющей правде, было разрешение мук, неразрешимых для земного ума... Так ощущал это, плача, старик. Чистым, свежим платком вытер он слезы, поцеловал его, сложил бережно, еще раз пальцами тронул помолодевшие губы и в радостном возбуждении, легкой походкой подошел ближе к окну, сел, близко придвинув свой стул, и развернул благоговейно заветную книгу. Быстро светлело. XXX Проводив Глеба, девушка долго бродила по старой, отживающей и так вдруг преобразившейся перед смертью своей, прекрасной в разрушении выставке. Все дышало вокруг тайным ароматом для Анны возродившейся жизни. Жизнь не умирала здесь никогда, но теперь пробудилась к новому, волшебно-прекрасному бытию. Золотой Глебов крестик незримо сиял на груди Анны. Как малое дорогое дитя, чувствовала она его близко возле себя, в себе. В душе ее блистал, переливаясь отсветами близкого рая, золотой братнин крест. Новый, духовный, не по-земному близкий ей брат. Откуда, за что это счастие посетило ее? Все ее осеннее царство было как храм. Сияло мирным куполом небо, свечами горели стройные тополя, молитвенным шепотом орошали, падая, листья расстилавшуюся у подножия ног ее землю. Одна была девушка в храме, но всюду разлит был, но всюду дышал образ незримого, образ близкого, вечного брата. Ни единой черты сомнения или грусти, или дурного предчувствия не легло в залитом сиянием, светом напоенном, золотящемся небе души ее. Совсем под вечер вернулся из города и Андрей. Необычно сосредоточен и задумчив был он. - Где Глеб? Даже с сестрой не успел поздороваться, - про Глеба спросил. Не было Глеба. - Что вы делали здесь без меня? И этот вопрос прозвучал печально, рассеянно. Большая скрытая грусть всем словам его придавала неуловимо печальный оттенок. Но Анна, полная миром чудесного, не расслышала грусти, взяла брата за руку и повела на то место, где читала Глебу стихи. - Сядь тут, - сказала она. - Посиди со мной. Андрей сел и смотрел на нее затуманенным взором. Заметила, наконец, этот необычный для брата взгляд. - Не смотри так. Тебе не должно быть грустно сегодня. - Почему? - Сегодня особенный день. - Да, особенный, - согласился Андрей. - Почему же ты грустен? - Потому что особенный день. - Расскажи мне, что было с тобой. Андрей рассказал все, что было. С затаенным волнением слушала Анна. - Бедная девочка! Я хочу се видеть, Андрей, с ней говорить. Я наверное знаю, чувствую, что она бесконечно чиста. Не просто чиста, а именно так - больше чем просто, потому что прошла через все эти ужасы. - Не знаю, Анна, нужно ли это. Не знаю, возможно ли. - Конечно, возможно. Ты мне только скажи, где живет она. Я к ней схожу. - Анна, зачем? Анна его обняла, взяла голову в руки и закачала ее, как ребенка. - Ты грустный пришел, а мне хорошо, мой брат. Мне сегодня так хорошо, как не помню когда... Счастье с неба сошло прямо в душу, и так полна она им, так ей нужно излиться. И если есть где страдание и горе, и боль, там особенно близко должна быть и я. Моя радость и свет так велики, что потонет в них все, что страдает. Я так верю, мой брат, милый Андрей, Драгоценный мой друг... - Анна, с тобой что-то было. - Чудо пришло и напоило мне жизнь... - Анна... - Я коснулась другой - ах, брат, какой прекрасной коснулась души, и мы протянули руки друг другу, мы назвались новыми братом и сестрой... - Глеб давно уже брат мой... - И мой давно, Андрей, но сегодня сказали об этом друг другу, но сегодня души узнали давнюю близость, сегодня сказали словами. Андрей приложился губами к руке сестры. - Я поцеловала душу его, и его душа поцеловала мою. Закрыл глаза Андрей. - Андрей, жить хорошо! Прекрасна земная жизнь - отражение жизни небесной. Андрей, Андрей! Что ж ты молчишь? Чудесен божественный мир, осененный Христом! Все молчал Андрей, не поднимал лица. - Осененный Белым Христом, - повторила и вздрогнула Анна от нечаянной жути; вздрогнул Андрей, поднял голову. Большая летучая мышь кривыми путями, с изломами, зачатыми в серой душе, обличьем похожей на внешний уродливый вид ее, больными зигзагами пронеслась, низко кивая своей головой, над Андреем и Анной. "Ну, теперь охраняйте меня!" - вспомнила Анна и прочла в глазах брата ответ. Тот самый, что записал на листках у себя в день приезда к ним Глеба. - Мышь может высосать душу. Налетела минута молчания и другую с собой привела - такую же, и за ними пришел целый ряд молчаливых минут - темных монашенок с покорною робостью в согнутых линиях шеи и плеч. Длинным рядом одна за другой становились они - без свечей, с опущенным взором, с невидимыми бледными руками, тонущими в складках черных одежд. На какую скорбную мессу пришли они в этот благоухающий, в этот открытый, в золотящийся небесным золотом храм? Не давали ответа монашенки. Были они молчаливы, головой своей поникали покорно и скорбно. И когда встали брат и сестра, чтобы идти, было и в их фигура?; нечто родное, нечто похожее на эту аллею из вечности посланных к ним молчаливых минут. И когда, вставши, пошли, безмолвно тронулись следом за ними их спутницы, и по дороге еще приставали другие, и так шли длинным рядом в глубоком молчании, все вместе следом за сестрою и братом. XXXI Так же молчаливо и тихо протекал и дальнейший их вечер. После вечернего чая Анна ушла к себе и, закутавшись в свой - Глебов платок, села к окну. Что это значит? Вся жизнь ее, такая ровная и покойная до сих пор, такая ничем не смущаемая, повернула куда-то теперь свое русло. Эта серая мышь, которую так почему-то не любит Андрей и которую страшно пугается каждый раз Анна, встряхнула ее и заставила оглянуться вокруг. Река ее жизни вступила в золотую страну чудес, разлилась широким, свободным разливом, отразила дали небес, солнечный лик засиял в ней, дробясь тысячью золотых маленьких солнц, расцвела глубина гирляндами белых душистых цветов. Новые берега окружили ее, новое небо раскинулось, новые звезды зажглись. Но вот за тем поворотом утес, и слетает в вечереющем воздухе висевшая вниз головой мохнатая мышь, самое фантастическое из земных существ, скользит бесшумно своими крылами и бьется, кружит над ее головой. А за утесом объемлет молчание реку, и не слышен всплеск ее волн, всей глубиной своей, бесшумно и медленно катит она замолкшие волны. Что это значит? Сидит у окна, задумавшись, девушка, и подходит Осень к окну. Печальны и строги черты ее, холодком дышат прекрасные звонкие уста. И как хрустящий под ногой у прохожего юный мороз на подсохшей траве, слышны слова: - Умер, умер твой Белый Христос! Не воскресают умершие, не возвращается отжившее вспять. Новое время - новые боги. Мне грустно, грустно вместе с тобой. Я - невеста всех отходящих богов. "Откуда эти страшные мысли? - думает Анна. - Почему Ему суждено умереть?" И вспоминает под шепот осенний то, что потонуло в порыве души, когда обменялись крестами, - печальный напев Глебовой фразы: "мне носить его, знаю, недолго". И судорожно ищет на груди своей крест, и, найдя, достает и целует, и не выпускает из рук. Крест дает ей слабую теплоту ее же горячего тела, но кажется Анне, что идет от него своя теплота, и она согревает ей душу, и становится легче дышать. "Пустые тревожные мысли! Я становлюсь суеверна. Нет, Глеб не умрет, мы еще будем жить..." И загорелась внутренней краской от этого "мы". "Я его охраню от нависнувшей смерти, как он обещал охранить от крылатой вещуньи. Я не пущу, не отдам его ей..." И снова, и снова обрывает себя: Он здоров, он скоро придет, просто сама она нервничает, просто долго нет его возле нее. Вздыхая, отходит от окна вся в серебре, в ночном дорогом уборе своем вечно печальная, вечно прекрасная Осень - невеста всех отходящих богов. Молчит она, но молчание ее так же хрустально прозрачно, так же светит до дна сокровенных мыслей ее, как сама она вся в своей непорочности. И надвигается темная ночь, и возле дома, и в доме, у порога души. Переливается тьма, поднимает безликую голову, снова прячет в костлявые плечи и вылезает опять. Хочет в душу войти, хочет влить в ее воды свой холодный, тяжелеющий мрак. Но сжимает Анна маленький крестик все крепче и крепче п руках своих, и осеняет им тьму, и молится тихо: - Господи, сохрани... Господи, помилуй его... Господи... А время идет, и все растет безнадежность. Кажется, не будет конца этой ночи, начавшейся вечность назад. Что с ним? Где он? - Глеб, Глеб, отзовись! Брат души, прекрасный ангел, сошедший на землю!.. Не улетай, помедли здесь с нами, вернись... Входит Андрей. Встревожен и он, хотя не дает почувствовать Анне. Но, ах, разве можно что-нибудь скрыть от нее? Разве не видит она, что рядом с ним, вместе с ним, впереди его вошло беспокойство, томящее чуткую душу. - Брат, и ты беспокоишься? Где он? - кинулась Анна к нему - только вошел. И не успел он ответить, не успел рта ей открыть, как за него сказало его беспокойство: - "Да, я боюсь, я не хотел тревожить тебя, но большим счастьем будет, если пройдет этот день без беды..." Вслух же ответил: - Да, поздно уже, но, я думаю, беспокоиться нечего. Засиделся и только. "Ты бы ложилась спать...", - хотел он добавить, но даже послушный язык отрекся от этих слов. Настоящий же Андрей и сам тревожился очень. - Хочешь, что-нибудь я тебе почитаю? - Нет, брат, не хочется. - Но потом, подумав, добавила: -А, впрочем, прочти. - Что ты хочешь? - Из Тютчева. Прочти, что откроется. - Хорошо. Андрей вышел за книгой, а Анна закрыла руками лицо и ждала. Жутко ей становилось. Со всех сторон обступала, заливала, поглощала ее ночная стихия. - Кто там? Вздрогнула вся: - Андрей!.. - Это я. - Дай, я открою сама. - Встала и открыла. - Читай! Андрей прочитал: На мир таинственный духов - Над этой бездной безымянной - Покров наброшен златотканный Высокой волею богов. День - сей блистательный покров, День, земнородных оживленье, Души болящей исцеленье, Друг человеков и богов! Но меркнет день, настала ночь; Пришла и с мира рокового, Ткань благодатную покрова, Собрав, отбрасывает прочь... И бездна нам обнажена С своими страхами и иглами, И нет преград меж ей и нами: Вот отчего нам ночь страшна. - Еще, - сказала Анна, побледнев. Андрей протянул ей книгу. - Открой сам. - Развернул ближе к концу. - Читай, читай... - прошептала девушка, видя, что он молчит. Прочитал упавшим голосом Андрей: Увы, что нашего незнанья И беспомощней и грустней? Кто смеет молвить: до свиданья! Чрез бездну двух или трех дней? Замолчал, опустив оранжевый маленький томик. - Брат, брат... - почти простонала Анна. - Брат, он умрет... Но тьма подала неожиданно голос. Чьи-то шаги. Кто-то был у подъезда. Он жив! Он воскрес! XXXII Воскреснувший Глеб пришел не один. Встревоженный хлынувшей вдруг от волнения кровью у Глеба, проводил его на извозчике Николай Платонович. Но в темную ночь побоялся извозчик везти по горе, ни за что не хотел, и его оставили ждать внизу, а сюда оба дошли пешком. - Что с тобой? - с испугом спросил Андрей, видя в слабом свете от окон, как он был бледен. - Ничего, нездоровится... - слабо ответил Глеб, утомленный ходьбой. - Я завтра вас навещу, непременно, - сказал, прощаясь, Николай Платонович, пожал руку Глебу, поклонился Андрею и исчез; тот его не удерживал. - Глеб, что с тобой?.. Глебушка... Они были одни. Анна, по счастью, не выходила еще. Невыразимая нежность вдруг охватила Андрея. Он осторожно прижался к больному плечом, взял его руки и продолжал шептать; - Глебушка... Глеб... Что с тобой? - Плохо, Андрюша, но все ничего, все хорошо. - Как плохо? Что хорошо? - Андрюша, ты. верно, не веришь, но я-то знаю наверное. Близится что-то большое. Скрыты были глубоко под масками жизни, теперь обнаженные встанут. Скоро... - Кто, кто, Глеб? Сядем здесь. Сядь, отдохни. - Обнаженные... бесы, слуги Антихриста... Андрей! Они не прячутся уже, я тебе говорю. Андрей прижал его голову к своему плечу. - Ну, хорошо, успокойся, Глеб. Тебе-то бояться их нечего. Расскажешь потом, тебе нельзя сейчас. Пойдем в дом. - Нет, подожди. Я не хочу, чтобы сестра видела, как мне плохо. Я оправлюсь. Одну минуту побудь со мной. - Хорошо, Глеб. Только не волнуйся, не беспокойся. Милый мой!... - Он опять гладил Глебовы волосы, хотел как-нибудь его успокоить. - Но это и хорошо, Андрей! В открытую лучше. Пусть выходят, разве не устоим мы в этом поединке, раз с нами... - Глебушка... - Ах, Андрей! Андрей! Я как живого вижу Христа. Такою болью, такою святою любовью бьется сердце... Послушай... Послушай... Андрей приложил свою руку. Сердце билось тревожно и сильно. - Оттого и кровь... - прошептал слабо Глеб. - Идем, милый, домой. Идем, будет! А то и Анна начнет беспокоиться. Она так ждала тебя, волновалась. - Да? Ну, идем. Посмотри, какой вид у меня? Они поднялись на ступеньки, и в рассеянном свете, проникавшем сквозь стеклянную дверь, увидел яснее Андрей лицо Глеба. И удивился: оно опять изменилось, было бледно, но едва лишь бледнее обычного. - Ничего... - со слабым недоумением протянул он, - совсем ничего... - Видишь, - даже улыбнулся Глеб, - это для Анны, чтобы ее не встревожить. Все свои силы собрал. Андрей, вздохнув, пожал ему руку. В коридоре, перед тем, как войти в половину Ставровых, Глеб вдруг остановил Андрея и как-то по-детски сказал: - Ах, Андрей, если бы можно было так: попросить, и чтобы другой исполнил наверное... - Ты хочешь меня попросить? -Да- - Исполню все, что захочешь. Скажи, что надо сделать. - Вот то-то и жалко, что нельзя обещать. - Отчего? - Отчего?.. Я не знаю. Если бы это было возможно, я попросил бы тебя... чтобы ты поверил в Христа... Так, как я верю... - Он схватил Андрея за руки, чтобы тот дал закончить, чтобы тот не перебил его. - Ах, Андрей! Это было бы так бесконечно прекрасно! - Почему ты так говоришь? - Потому что... потому что, Андрей, нужно, чтобы прекрасные люди верили только в прекрасного Бога... - А Анна?.. - смущенно спросил Андрей. - Анна верит уже. Может быть, не словами, но душою она со Христом. - А-ах! Андрей глубоко вздохнул. - Ты чего? - Не знаю... Так... - Просто так? Андрей улыбнулся: - Кажется, просто так. С этой фразой вспомнилось нечто весьма давнее. Когда были студентами, это было в ходу между ними. Иногда не хотелось что-нибудь сразу сказать, чаще всего огорчить, сообщить неприятное, и само собой говорилось в ответ на вопрос это словечко "так", но скоро подметили, что за ним часто скрывается что-то; отсюда и родился вопрос: "просто ли так?", то есть нет ли за этим еще чего? Андрей был рад нежданно воскреснувшей Глебовой шутке, да и у него развеяла как-то она невольный, в самых причинах своих неоформленный вздох. Вошли. Но, к удивлению их, Анны все не было. Где же она? Позвал тихонько Андрей. Не отозвалась. Заглянул в ее комнаты - нет и там. И только тогда послышались быстрые по коридору шаги. - А-у! - Ответный возглас был бодрый и радостный. -Вот и я! ЗдравствуйтеЗдравствуйте вы, наконец! Сияли глаза ее счастьем. Все лицо светилось, как взгляд. - Долго вы в городе были? Устали? - Немного устал. Взглянул на Глеба Андрей. И у него был тот же светлый ответный взгляд. Горели в комнате оба, как две чистых свечи. "Она верит в Христа, - вспомнилось брату. - Верит она или нет, но она прекрасней всех ангелов в небе". Посидели вместе недолго. Говорили немного. Но радостны были для всех эти минуты. Через толщу темной земли закатное солнце, где-то только взошедшее, слало им свет. Незримым благословением проникали сквозь жуткие недра лучи. Горели тонким венцом над их головами. Скоро простились. Анна пожала руку, но проводить Глеба пошел Андрей. Сестра братьям глядела вслед. Она пропадала недаром. Услыхав голоса у подъезда, бросилась было навстречу, но внезапно пришедшая мысль остановила ее. Наверху на башенке были розы. К ним подсыпали там землю, но в комнаты еще не перенесли. Быстро взобралась туда, в потемках, без спичек отыскала их, выбрала самую нежную, - на ощупь, по запаху, по поцелую - поранила пальцы, пока отрывала непокорливый стебель, и осторожно, без шума спустилась по лестнице. У подъезда что-то замешкались. Это было ей на руку, пробралась в комнаты Глеба, сама откинула одеяло ему и на белоснежную наволочку положила розу ночную, благоуханную, нежную, как прекрасная душа девушки, которая любит. И ушла, убежала, и возбужденно-радостно, услышав зов, крикнула брату: -А-у! XXXIII Роза была в ее волосах. Вся в черном Анна стояла возле окна. Видел Глеб ее гибкую стройную талию, мягкий узел волос над открытой матовой шеей, оттененной внизу вырезом черного бархата, тоже живого, впитавшего аромат ее тела. Тяжелыми, но свободными складками падала ткань. И роза алела и каштановых ее волосах. Глеб никогда еще Анны не видел такой. Она смотрела вдаль в лунную пропасть, напоенную трепетанием длинных лунных ресниц - междулучий, через которые льется ровный таинственный свет ее. Луна - чей-то единственный глаз, глядящий на мир ночных тайн, передающий им призрачный свой, мерцающий свет. Анна смотрит в эту молочную пропасть и дышит ее широтой. Едва рисуются в матовом свете через легкую дымку горных ущелий очертания береговой полосы, изъеденной мысами, заливами, бухтами. По сторонам поднимаются дико утесы, странно живою громадой почти незаметно дышат они, слабо поднимается и спадает их каменная голая грудь. Камни странно живы в ночном таинственном свете. Явственно выступают из них очертания, скрытые днем - животных, людей, чудовищных призраков, к новой жизни еще не рожденных и умерших в незапамятные, жутко далекие времена. С высоких вершин открываются взору дали поднявшейся в уровень с ними морской глубины и далеких, по ту сторону моря лежащих земель. Духовному взору в лунную ночь открываются такие же дали времен. Века расстилаются у подножия одной высочайшей вершины, атома остановившегося -на один лишь миг созерцания - времени, последнего зубца бытия на растущей вершине; расстилаются книзу, как уступы, один за другим ряды минувших веков, чем дальше, тем менее резки, тем смутнее их очертания, и в сказочной дали, у черты горизонта дремлют самые давние, самые ветхие, бывшие когда-то самыми юными, девственно прекрасные, отшедшие в сказочную даль века. И дремлют тою же дремой у подножия созерцателя-духа, облеченного в черты человеческие, слабым воспоминанием вздохнувшие в эту ночь дикие, уродливые среди современности камни, памятные знаки о веках, как секунды мелькнувших, и об их населявших наших предтечах, еще не оформленных в строгие формы, еще предугадывавших, прозревавших лишь смутно тропинки-пути на грядущие вершины бытия. Чем старей человек, тем яснее встают перед ним первые детские годы жизни его. Изощряется зрение памяти, и мы видим младенческий облик нашего я, беспомощное пухленькое тельце, в котором покоился зародышем этот зоркий старик, прошедший долгую и сложную жизнь, коснувшийся в разных точках и направлениях многих, даже и скрытых сторон бытия, ставший мудрым и прозрачным в мудрости своей. Вот струится седая борода - длинная, как дни его жизни, долгой, вечность в себе отразившей, и короткой, как все-таки коротки эти слишком земные, эти обреченные на тление нити серебристых волос. И видит он сквозь отстоявшуюся глубь своего существа самые мелкие камешки будто на дне бытия, те, которыми играл в раннем детстве. Но минет еще год, другой - и новые, еще более потаенные воспоминания встают в его памяти, и через кристалл, ограняющий влагу души его, достигают до чуткого уха самые первые всплески, первые крики младенца-пловца, пробудившегося во влажной стихии земной нашей жизни, приявшего ритм ее плеска в девственную душу свою. А умрет совсем, отлетит и развеется в мировую пыль наше бренное ветхое тело, и сольется душа со стихией одной мировой души, и прейдут для нее все времена и сроки, мир времени и пространства покажется чудным и легким сном, и вся жизнь - и ее, и мировая, и жизнь всей вселенной - уместится в одно мгновение воспоминания того сна. И тогда концы и начала, горе и радость, бытие и абсолютный покой - все будет равно далеко и равно близко, равно заключено в одном ритме дыхания единой мировой души. И вот созерцающий дух, облеченный в земную оболочку существа, назвавшего себя человеком, обращает кверху свой взор. И видит возможности, слышит скрытое дыхание существ, еще не рожденных. Знаки грядущей судьбы, памятные знаки для будущих, улавливая слабое дыхание далеких, затерянных в бесконечности, еще не пришедших веков, поднимают и опускают в ночной тишине грудь свою - в свете чьего-то единого ока, между чащей ресниц его, темных лучей, делающих матовым свет, - дышат тихо в великом молчании ночи серые камни - странных, еще не определенных грядущих форм. Как угадать человечеству-старцу вершину своего бытия, как узнать, разглядел ли уже начальный детский свой лик, услышал ли внутренним слухом колыбельные звуки вселенной, или долго еще идти ему вверх и вперять свой все мудреющий взор в глубь прошедших веков? Кто нам скажет, подошли ли мы уже близко к первичной тайне всех тайн, готовы ли мы к слиянию с единой, повсюду разлитой, все заполняющей, все обнимающей Божьей душой, для которой круг мировой, замкнутой в призраках пространства и времени и в самой себе призрачной жизни покажется одной легкой точкой, одним единственным пригрезившимся мгновением времени?.. Никто нам не скажет, и никогда не узнать, старцы ли мы, уже убеленные сединами долголетних наших волос и близкие к самым мудрым мудростям жизни, или только дети еще, играющие на берегу моря разноцветными ракушками и лепечущие слабым розовым язычком своим - тоже о жизни: о ракушках и камешках, о белоснежном кружеве пены вдруг набежавшей волны. Нет, никогда не узнать! Но нельзя не мечтать у окна, не пускать свою мысль птицей над матовой бездною пропасти в горную лунную ночь. Глеб-христианин не мечтал бы так, но Глеб, стоящий за Анной, одетой в черный ласкающий бархат и глядящей в то же окно, этот Глеб мечтает так же, как все, - не как нашедший, а ищущий, как мудрец или как дитя. Мечтает и Анна. И, не отрываясь, глядит на нее, стоя за нею, Глеб. В черном бархатном платье, с обнаженной матовой шеей, стройная, рисуется она в темной рамке окна, как те кипарисы, что растут у подножия замка и молчаливо тянут верхушки свои к блистающему недостижимому небу. Анна молчит. Молчит и Глеб. Но неудержимо хочется взглянуть ему в лицо Анны. Какая-то тайна легла на это лицо. Он чувствует, знает это, но все молчит, страшится сказать ей, чтобы к нему обернулась. И так молча стоят среди ночи в окутанном дымкой луны одиноком, заброшенном замке, высоко в горах. XXXIV Роза в ее волосах. И, склонясь, после века молчания, целует Глеб яркую в ее каштановых, мягкой волной откинутых и собранных в узел, в ее волосах, так неотразимо влекущих - живую, пунцовую розу. - Анна, - говорит, наконец, ей Глеб, и слова скользят такие же, как лучи и междулучия, косые и длинные, и ложатся в далекой, матовой мгле, - Анна, я никогда не видал тебя в черном, в таком прекрасном одеянии, я не знал, что твоя шея похожа на колонну теплого мрамора, над которой сгрудились темные тучи волос твоих. Или, может быть, это мысли твои, как змеи, обвились вокруг твоей головы, венчая ее, как гордую башню в горах? Я не знал до сих пор, как стройно все тело твое. На скрытых упругих ногах оно возвышается среди мрака молитвенной ночи, как храм неведомому божеству, которому молитва - молчание. Ты молчишь, но за тебя говорит все вокруг и сама ты вся. И больше всего говорит мне матовый блеск твоей шеи, такой живой, такой пламенеющей скрытою жизнью среди темноты беспредельного. И еще говоришь ты мне яркой, пунцовой, благоуханной, как твой поцелуй, что ты дала ей, - говорит твоя роза. Открой же лицо свое, открой, я хочу посмотреть, какое лицо у Анны, сестры моей, какое лицо у нее ночью в горах, при луне, над затихнувшим миром. Оберни лицо свое, Анна, погляди на меня. И тихо, неслышным и плавным движением оборачивается Анна к нему. И видит Глеб перед собою мертвенно-бледный, неотразимый лик ночного светила. - Ты слишком долго глядела на луну в эту ночь, - с ужасом и тайным восторгом наклоняется ближе к ней Глеб. - Я не могу разглядеть очертаний лица твоего. И с напряжением вглядывается он и, наконец, узнает: