трич; могу работать отлично. - А что за радость в вашей работе? - Радости, конечно, никакой, а все же заработок. Сейчас-то, конечно, и прибыли нет, одно голоданье. Кое-как бьешься. - Вот видите. Чего же бояться. Убьют - ну и черт с ними. Есть о чем жалеть. - Как же можно, Алексей Дмитрич; вдруг так, ни за что, здорово-живешь,- и убьют. Какая же в этом справедливость. Астафьев зевнул. Хорошо, если бы это ко сну, а не просто от скуки. Живет человек зря, безо всякой радости, да еще подай ему справедливость. - А вы, Тимошин, успокойтесь и спите. Вас зря пугают И скоро выпустят на волю. И живите, сколько вам понадобится. Пятый месяц сидел Астафьев в этой камере. Трижды был на допросе у чахоточного следователя Брикмана. Очевидно, все дело в человеке в желтых гетрах. Чудак! Зачем он надел эти гетры. Но и смельчак: три месяца ловили его в Москве и не поймали. А он еще доклады читал в разных "Союзах освобождения". И покушение, конечно, его дело. "Если докажут, что он у меня ночевал, тогда мне, конечно, крышка. Кто выследил? Кто мог донести? Сосед Завалишин? Завалишин, несомненно, чекист. Но все-таки не он - он не мог. Да и не было его дома в ту ночь. Нет, не Завалишин. Скорее - Денисов, преддомком. А ну их всех..." Астафьев поднялся с койки и тихо стал прокрадываться к окну. На белом стекле внутренней рамы появилась маленькая тень. Тень, ползя по раме, приближалась к открытой в камеру форточке. Астафьев, подойдя вплотную, поднял руку и приготовился. В тот момент, когда мышь высунула мордочку изнутри, готовясь пробраться в камеру, Астафьев легонько щелкнул ее пальцем между дрожащими усиками, и мышь с писком шлепнулась на подоконник. Удача! Астафьев, довольный и улыбающийся, снова улегся на койку. А то ведь эта шельма опять съела бы хлеб. В прошлую ночь, не найдя хлеба, мышь съела в коробочке несколько шахматных фигур, сделанных из мякиша генералом, большим искусником этого дела. Пришлось ферзя, туру и две пешки лепить заново. Мышь жила в подоконнике, проделав между рамами ход. По ночам пробиралась в камеру, хозяйничала на столе и в кулечках с передачами, а не найдя съестного - забиралась на койки. Однажды укусила генерала Ивана Ивановича за палец ноги: у него одеяло слишком коротко, все сползает. И вдруг Астафьеву страстно захотелось на волю. "Как глупо! Ведь вот тут, за окном, за стеной, - улица, люди, извозчики. Два стекла и несколько кирпичей. И еще несколько грубых человеческих воль, которые можно отшвырнуть словом, жестом, убеждением. Какая-то комедия! Не бояться смерти и все-таки не биться, не ломать дверей, не вступать в рукопашную, не подставляться под пулю". Стиснув зубы, сжал кулаки, думал: "Разбросать их всех, как щепки". И сладостно чувствовал в руках и спине игру сжавшихся мускулов, лишь немного ослабевших в тюрьме. Бил, мял, грыз, отбивался, разносил толпу обезьян осколком стола, бежал по лестнице, уклоняясь от выстрелов, на дворе, у входа, свалил с ног часового, выбежал на улицу, скрылся за угол, обманув погоню, и, переменив направление, спокойно шел домой, наблюдая издали смятенье чекистов, метанье автомобилей, напрасную суету обманутых палачей. Нет, не домой, где сразу найдут, а обходом, улочками, лабиринтом,- на Сивцев Вражек, чтобы, не входя, постучать в окно, дождаться, пока откроется форточка, и негромко крикнуть: - Таня, не пугайтесь, это я, Астафьев, актер Смехачев. Меня ловят - приютите меня, Таня. И она скажет: - Господи, вы? Ну, конечно, скорее. И, войдя, он без слов и без лишних объяснений обнимет ее впервые, крепко и надолго. С соседней койки раздался шепот: -- Вы не спите, Алексей Дмитрич? Тоже и вам несладко! И после молчанья: -- Видел, как вы мышку-то ловко в нос щелкнули. Вот тоже, какой зверь чудной,- своей охотой в тюрьме живет! ХЛОПОТЫ Дядя Боря отказался наотрез. - Нет, Танюша, я тут ничем не могу помочь. Встречаться я с ним встречаюсь, бывают у нас такие заседания, чисто технического характера, по части обороны, но личных отношений у нас никаких. Только здравствуйте-прощайте. Ты знаешь, отдел наш совершенно автономен и исключительно научный, никакой политики. И мне, Танюша, невозможно совершенно. - Я понимаю, дядя, что вам самому неудобно. Но мне только нужна рекомендация, чтобы меня к нему пропустили. - Это все равно, Танюша, ведь дело-то политическое, да еще такое серьезное. - Дядя, но ведь Астафьев арестован случайно и напрасно, никакого отношения он иметь не мог. - Ничего я не знаю, и ты знать не можешь. - Я уверена в этом, дядя. Если похлопотать, его могут сейчас же и выпустить. Нужно только найти ход. - В такое время, как сейчас, Танюша, лучше не хлопотать, а подождать. Только себя запачкаешь, а ему не поможешь. И фамилия у нас слишком заметная. Раз он не виноват, ты говоришь, так его и так освободят. - Дядя Боря, но он же наш друг, и у него никого нет, кто мог бы о нем подумать. - Я понимаю, Танюша, и... я в его интересах и говорю. Может быть, если начать о нем хлопотать, обратят внимание и будет хуже; а так... Если бы еще его родственники... - У него нет никого. - Вот видишь! - Что вижу, дядя? - Вот я и говорю, что... я-то тут уж совсем ни при чем. И, главное, я боюсь, что моя рекомендация... что я не на хорошем у них счету. То есть ничего нет особенного, но все-таки они к нам, спецам, относятся подозрительно. - Значит, вы не хотите, дядя Боря? - Хочу, Танюша, очень бы хотел, но ничего не могу, совершенно ни-че-го. Мне очень обидно. Помочь хочется - а ничем не могу. Уж такое сейчас время проклятое. Эх, Танюша, дождемся ли мы лучших дней, уж и не знаю. Какой-то кошмар. Танюша замолчала, подумала, потом быстро подняла голову и внимательно посмотрела на дядю Борю. Под ее взглядом он немножко сгорбился и опять пробормотал: "Да, чистый кошмар. Прямо ничего не придумаешь". Тогда Танюша встала, взяла свою сумочку и сказала: - Дядя Боря... - Что, Танюша, что, моя милая? - Ничего. До свидания, дядя Боря. Он проводил ее до самого выхода, идя немножко позади. В швейцарской, где было несколько служащих, пожал ей руку и как-то смущенно, стараясь быть ласковым, шепнул: - Понимаю, Танюша, понимаю тебя. Ты у нас молодец, и добрая. И все же советую тебе: обожди. Танюша молчала. Он, скользнув глазами по сторонам и еще понизив голос, прибавил: - И во всяком случае, знаешь... я бы тебе решительно не советовал... если даже найдешь ход, упоминать обо мне. Мне лично, конечно, все равно, я не боюсь, но как бы этим не испортить. Все-таки спец, опасный элемент, в их глазах подозрительный. Все дело можно испортить... Танюша, без улыбки, не повернув головы к дяде Боре, громко сказала: - Не беспокойтесь, дядя. Я вам ничего не испорчу. И вышла. Вечером, когда, по обыкновению, пришел новый друг домика на Сивцевом Вражке, Васин спутник Протасов, Танюша имела с ним длинный деловой разговор. Перебирали разные фамилии и решили, к кому и через кого можно скорее найти ход. Круг нужных знакомств у Протасова был невелик. Однако несколько деловых визитов назавтра он себе наметил. - Выйдет не выйдет, а попробовать нужно. Возлагаю надежды на одного приятеля; он, кажется, к ним вхож. И сам человек не дрянь, довольно прочный. Справку-то, во всяком случае, можно через него получить. А вот рекомендацию вам - уж не знаю. Наутро Протасов был у приятеля, с которым давно уже не видался. Встретились хорошо. - А ты что же делаешь теперь? - Я? Мешочничаю. - Вот чудак. Разве выгодно? - Ничего, живу. - А почему не работаешь по специальности? Сейчас люди нужны. Протасов изложил свою просьбу: навести, где полагается, справку, за что взят Астафьев и что ему грозит. Приятель, хоть и не очень охотно, согласился. - Ладно, я позвоню одному типу; только с ним нужно осторожно, так что ты не удивляйся. И позвонил: - Алло! Это вы? Да, да. Узнали по голосу? Слушайте, милый, ну как вчера окончилось? А долго сидели? Так. Так-так. Вы думаете, выйдет что-нибудь? Ну что ж, хорошо. Да. Значит - не раньше послезавтра? Хорошо, я позвоню. Ну, пока... Постойте, что-то я хотел вас спросить... Да, вы не можете ли дать мне одну справочку, тут ко мне все пристают родные одного арестованного, сейчас разыщу фамилию. А? Да нет, кажется, ерундовское дело, просто - зря взяли, но уж очень надоедают мне. Фамилия его... Ответа на справку пришлось ждать с полчаса. По характеру ответ был неутешителен. - Определенно ничего, но очень сильные подозрения. Дело у товарища Брикмана, а он любит подержать. - А если похлопотать за него? - спросил Протасов. - Помогает иногда. Ты его лично знаешь? - Лично не знаю, но есть общие знакомые. Одна девушка о нем хлопочет. - Кто такая? Протасов подумал и назвал Танюшу. Приятелю своему он доверял. - Она не родственница профессора? - Внучка. - Ну что ж, это хорошо. Профессор - человек известный, уважаемый. А сам он не мог бы? - Сам он слишком стар. - Так тебе что же, Протасов, рекомендацию для нее дать? - Да, если можно. - Ладно. Ты за нее ручаешься? - Ну, конечно. - Нет, я так только. Всяко бывает. Ты что, влюблен в нее? Хорошенькая? А к кому же рекомендацию? Я могу вот только к этому типу, которому звонил. С ним я хорош, с другими хуже. - А он кто? Приятель назвал фамилию достаточно крупного "типа", чтобы слыхал о нем и Протасов. Это было не то лицо, разговора с которым добивалась Танюша, но приятель Протасова, услыхав, к кому она добивается пропуска, только рассмеялся. - Э, нет, батенька, к нему бесполезно совершенно. И бесполезно, и попасть мудрено, он к себе не подпускает. Да он и слушать не станет. Мой тип ближе к маленьким делам. Только вот что... между нами говоря... человек он не первосортный, попросту говоря - дрянь порядочная. Но он сейчас в силе. С ним все-таки нужно осторожнее, зря не болтать. Ты предупреди ее, девицу свою. - Ты с ним дружен? - С ним? Я его знаю давно, еще по ссылке. Дружбы нет, а так - ничего, часто видимся. Я ведь сам не коммунист и политикой не занимаюсь, а только заседаю в разных коллегиях. А ты, Протасов, право же, напрасно не служишь. Ведь люди сейчас действительно нужны, а то порядочных людей совсем не остается. А ты работник отличный. - За то меня, вероятно, и выгнали с фабрики. - Разве выгнали? Ну, это случайность, это ведь так, зря, всех без разбору инженеров выгоняли. Хочешь, я тебя устрою? Ты сейчас нигде не служишь? Протасов назвал учреждение, не имевшее отношения ни к технике, ни к горному делу. Там он больше числился, чем действительно работал. - Черт знает, какая ерунда. Там ведь делать нечего. - Я там ничего и не делаю. Только иногда захожу получить пакетик дрожжей да баночку патоки. -- Ерунда, я тебя устрою по инженерной части. Протасов подумал. - Что ж, я бы работать хотел. Только мало верю в теперешнюю работу. А зря не хочется. - Сейчас, конечно, работать плохо. Но понемножку наладится. - Кто наладит-то? - Кто? А ты и наладишь. Ты, я, другие, одним словом - настоящие люди. Пока верховодят дураки и мальчишки, потому дело и не идет. Но подожди, придет время, все поуспокоится и встанет на рельсы. Не сразу, Протасов. - Я знаю. Но к тому времени ни одной машины целой не останется. - Новые машины заведем. - Средств на это не будет. - И средства добудем. Экий ты пессимист, Протасов. Что ж, по-твоему, Россия погибнет, что ли? - Может и погибнуть. - Нет, милый, это - нет. Это только сейчас так кажется, от усталости. Я сам человек без иллюзий и отлично знаю нынешних правителей и одно скажу тебе: нет, Россия не погибнет, не такова страна. И ты, Протасов, в это не веришь, только так говоришь. Они расстались дружески, и Протасов унес рекомендательное письмо для Танюши. "В сущности он - хороший парень,- думал Протасов.- Россия, конечно, не погибнет, и работать для этого, конечно, нужно. Но шутливо врать по телефону и амикошонствовать со всякой дрянью,- это не всякому подходит. Но и судить его строго нельзя: веди он себя иначе - не мог бы пособить в трудном деле так просто и легко. А работать, конечно, нужно. Только бы немножко стало дышать полегче; и дураков стало бы поменьше". ВОЛЧЬИ КРУГИ Это удивительно, до чего волки перестали бояться! Была зима многоснежная, и на пути от леса до деревни волк много раз глубоко завязил задние ноги. Луна освещала за ним черную дорожку следов, не прямую к деревне, а легкой дугой, с загибом к перелеску, точно волка невольно тянуло туда, к тени. Через мост была дорога наезженная, хотя и моста сейчас, зимой, не было видно; снег засыпал речку с верхом, сровняв берега с полями. Только прутья ивняка отчерняли русло. У края проезжей дороги волк присел и глухо повыл баском. Собаки ответили - далеко и нехотя. И волк побежал вперед боком, подтянув хвост. Вторая от края изба колчагинская, отца Андрея и Дуняши. Изба большая. В левой половине, где палисадник, жила с мужем старшая Дуняшина сестра. У них ребенок. Волки перестали бояться потому, что убыло в деревне мужчин - каких на войне убили, а какие позастряли в городах. И пороху не было стрелять по волкам; больше теперь по людям стреляли. И собак стало кормить труднее. Мать Дуняши была еще молода, сорок пять лет. Ее звали Анной; и сестру тоже звали Анютой. Жили бедно. И когда приехала из города Дуняша - хоть и привезла разного добра и немного денег,- все же прибавилась семье лишняя тягость. Об Андрее ни слуху ни духу. Колчагинскую собаку звали Прыска; дал ей кто-то такое непонятное название. Прыска была старовата, грязнотела, ростом невелика. Волков чуяла плохо,- а впрочем, что ей стеречь? Овцы заперты, корова в стойле, сейчас за стеной у стариков. Стеречь нечего - разве из солидарности с другими собаками. Прыска жалась к теплой стене и старалась спать. Хотя главный сон, конечно, днем в избе. Что все на запоре - знал отлично и волк. Но что же делать? Его тянуло на деревню, потому что в деревне пахло хлевом и овчарней. Он был тощ и голоден, ужасно голоден. Могли быть в помойках мерзлые кишки или кости. Или просто хоть подышать сытым воздухом. К избам он подошел с огорода, а не по дороге. И ни одна собака не тявкнула - все спят. Выправил ноздри, потянул воздух. Морда у волка заиндевела. Поплелся туда, где помойка. Там было много собачьих следов,- тоже и собакам голодно. Где собаки рыли поверху, там волк врывался зубом глубже, помогая и когтями. Но только начал - залаяла Прыска, за ней залилась вся собачья деревня. Прыска, как заправило, и визжала, и подвывала, бегая по двору и с налета прыгая на крыльцо. Металась, боялась, пугала, дрожа и негодуя, что пришел волк. Но выбежать прямо на волка... ну куда же ей, Прыске, на волка! Шарахалась о дверь и выла до хрипоты. Никто в деревне не пошевелился; на минуту проснулись, знали: волки близко. Да ведь это каждую ночь. Чего на них смотреть? Все заперто. Волк бежал от помойки к помойке, царапал, грыз. В одном месте донюхался до овчарни, прямо под собачьим лаем. Из овчарни так и тянуло теплой овцой, и бежала у волка слюна, замерзая в сосульку. Ухо болело от собачьего лая. А деревня спит. Спит деревня. Обежал вокруг нее, от помойки к помойке, от избы к избе, волчий голод. Два полных круга описал волк окрест деревни. Ядовитой голодной слюной закапал свой след. Когда выбежал за околицу, сел, облизался, завыл на деревню: проклял ее за свой голод! Ежилась и жалась от его проклятий Прыска у колчагинской избы. Люди не поняли. Прыска поняла волчье проклятье. Что-то будет! Был среди деревни шест. На шесте под скворечной крышей колокол. Вот бы в этот колокол ударить, чтобы все знали: проклял деревню волк, на голод ее проклял - на то, чтобы и людям рыться в своих помойках, загрызать своих собак. Чтобы и их тянул овечий навоз теплом и сытостью. Чтобы выли на луну по-волчьи и желали друг другу напастей. И пугались бы тени своей, поджимая хвосты, и сами стали бы тенями. Чтобы нечего им было держать под замками, прятать от волчьего голода,- и да будет пуще волчьего голод человечий! Пусть бы вызванивал колокол на грядущую тоску, а люди в страхе метались и щелкали зубами, источающими голодную слюну. Улыбалась луна, слушая волчье проклятье деревне. Не верила. Или и верила, да не страдала ни за волка, ни за людей. И когда увидал волк зайчонка, скоро-скоро прыгавшего от огородов, где были кочерыжки,- сразу помолодел волк и пустился вдогонку. Заяц прыгал легко, прямо по насту, волк грузно, проваливаясь, закусывая мокрый язык. Догадался, обежал дугой к лесу, чтобы зайцу перебить дорогу. Жрал его заранее глазами, подвизгивал от страсти, пугал свою жертву огнем глаз. Огибая дуги, доскакали до опушки. И был момент, когда желтыми зубами едва не тяпнул волк куцый заячий хвост. Но спрятался заяц в кусты: и видно, а не достать. А когда волк, высоко задрав голову, чтобы смотреть поверх сучьев, засыпанных снегом, стал наступать на заячье прикрытие,- прыснул беляк совсем незаметно и, поддавая задом, юркнул в лес дальше. Теперь уж кончено, не догнать. И побрел волк вглубь, безо всякой больше надежды, до логова,- заспать голод голодной дремой и снами об овечьем тепле и человечьей жадности. Было утро. В деревне вставали. Прыска повиляла хвостом и протискалась в избу - прикорнуть в тепле. Кончена служба - собачья служба. Прошла ночь. Пришел день. ДРУЗЬЯ ЮНОСТИ Сердце Васи сильно билось, когда, свернув на Сивцев Вражек, он подошел к очень знакомой двери особнячка и постучал. Вася был в полушубке, в валенках с красным рисунком - вероятно казанской работы,- в шарфе и теплой шапке с наушниками. После тифа он пролежал в постели еще почти месяц, так как доктор боялся осложнений. Танюша, когда острый период его болезни кончился, стала навещать гораздо реже. Ей приходилось трудно: несла на себе хозяйство, стряпала, мыла, иной раз продавала разные мелочи на Смоленском, а по вечерам и в праздники днем выступала часто в концертах. При общем обеднении рабочие клубы стали платить артистам меньше, и достать урок в такое время было невозможно, особенно зимой, когда и учебных занятий почти нигде не было: школьные помещения не отапливались, а дети и юноши заняты были, как и взрослые, добыванием хлеба. И было еще одно: как-то не о чем стало Васе говорить с Танюшей. Она, приходя, пробовала рассказывать ему слухи о событиях,- но и события и слухи были так печальны и так путаны, что никак не могли служить развлечением для больного. Иногда заходила она одна, иногда приходил с нею, а чаще случайно встречался у Васи Протасов. И ежедневно, как и прежде, приходила Аленушка, хотя Васе сиделка, собственно говоря, уже не требовалась. Но Аленушка могла поддержать только разговор о дороговизне. Какая-то неловкость была между Васей и Танюшей, что-то недосказанное,- и оба хорошо знали, что именно было недоговорено. И визиты Танюши стали редкими. С постели Вася встал, когда улицы московские давно уже покрыты были снегом, которого счищать было некому. Лежали изрытые копытами и приглаженные полозьями сугробы, под которыми скрылись и тротуары. В иных местах снег подгребали и складывали в вал, чтобы очистить тропочку у ворот и подъездов. У особнячка на Сивцевом Вражке чистить было некому, так как дворник Николай поздней осенью ушел в деревню. - Что же я здесь, только в тягость! Ужо, может, полегчает жизнь к весне, а то к будущему году вернусь. Не вечно же так будет. Сторожку его разобрали на дрова. Давно, еще при нем же, пришлось пустить на топливо и баню. Зато были дрова на зиму. В первый раз пришел сегодня Вася на Сивцев Вражек,- хотя выходить начал еще за неделю. Все откладывал. Сначала думал зайти так, чтобы застать только старого орнитолога. Потом решил, что все равно,- когда-нибудь надо же решиться увидать и Таню у нее дома, в знакомой обстановке. Ведь, собственно, ничего не случилось! Все вышло так, как и должно было. Он застал Танюшу одну. Профессор пошел прогуляться, захватив и портфель с книгами. Танюша обрадовалась приходу Васи, но и смутилась. Видела, что Васе как будто не по себе, что держится он, словно бы вошел в чужой дом, а не в знакомый с юности. И знала Танюша, что причина в ней. Но разве она виновата! Разве что-нибудь обещала Васе? Он думал, что заговорить с Танюшей, хоть немного с ней объясниться, будет трудно, и боялся разговора. А чувствовал, что нужно. Нужно ей сказать, что он, Вася, все понимает, и что он, Вася, желает ей всякого счастья. Тогда легче будет встречаться и попросту, по-прежнему; ну хоть и не по-прежнему, и все же по-дружески беседовать. Чтобы неловкость эту изжить. Оказалось все легче, и вышел разговор случайно. - А кто у вас теперь наверху живет, в вашей комнате? - Наверху пока никого. Дуняша уехала - а ведь ее брат, комиссар, еще раньше исчез,- и про комнаты как-то забыли и на учет их не взяли. Так и пустуют. Но, может быть, скоро туда переедут. - Знакомые или так? - Знакомые. Может быть - хотя не наверное - переедет Петр Павлович. У него, правда, есть квартира, и даже с ванной, но сейчас все равно вода везде замерзла, так что ванная ни к чему... Ему предложил дедушка... Танюша долго объясняла, почему Протасову было удобнее переменить квартиру - и к службе гораздо ближе, и их комнаты спаслись бы от реквизиции, так как имеет право на дополнительную комнату для занятий,- но почувствовала Танюша, что объяснять этого не нужно, да Вася и не слушает. И немного сидели молча. Потом Вася вдруг спросил: - Вы за него замуж выйдете? Она как будто не удивилась вопросу, как будто ждала. И, не повернув головы, сказала: - Я не знаю. Мне Петр Павлович нравится, мы очень подружились... И прибавила тем же тоном: - Вы не одобряете, Вася? Потом взглянула на Васю. Он сидел неподвижно, смотрел на свет окна, а глаза его были полны слез. - Вася, ну неужели же вы... неужели вы плачете, Вася? Вася, не сводя глаз с окна, шарил руками и искал платок,- а платок-то, как нарочно, забыл взять. - Ну можно ли так, Вася! Он, отвернувшись, дрожащим, каким-то детским голосом сказал: - Ничего, это я, знаете, Танюша, от болезни стал такой ужасно слабовый... то есть слабенький... И, сказав нечаянно смешное слово, Вася сразу разрыдался. Танюша утешала его, как мать ребенка. Вытерла своим платком его слезы, гладила по коротко остриженной круглой голове, придерживала лоб, когда он прижался к ее руке,- в первый раз в жизни так прижался! Может быть, сколько раньше мечтал об этом,- а вот когда стало оно доступным! Теперь Вася просто не знал, как поднять голову. Было очень стыдно за слабость свою, и еще непременно нужно было вытереть нос, а нечем. Но дело в том, что действительно он очень ослабел после болезни, оттого так и вышло. - Вам, Вася, нужно поправляться, окрепнуть хорошенько. Вы очень исхудали. - Да, простите меня, Танюша, за эту глупость. - Ну что вы, Вася. - Я, Танюша, все равно и раньше все знал, догадался, конечно... А только... Но я вам всякого счастья желаю. Я потому и пришел, чтобы сказать. - Спасибо, Вася, я знаю. Ведь вы мой милый друг, всегда, с самого детства. Только давайте теперь о чем-нибудь другом. - Давайте, все равно. Я у вас этот платок возьму, можно? Потом выстираю и отдам,- поспешно прибавил он.- Профессор скоро вернется? Жаль, что я его не застал. - Вы посидите у нас? - Долго не могу, нужно домой. - Кто-нибудь придет к вам? Спросила "кто-нибудь", а сама знала, что прийти к Васе может только Аленушка, которая всегда приходит. И искала - не будет ли на Васином лице нового смущения. Но он совсем просто ответил: - Придет Елена Ивановна, она ведь каждый день приходит. - Какая она милая и заботливая. Это она вас выходила, Вася, без нее вам было бы плохо. - Да, конечно. Она замечательная. И, главное, все это так бескорыстно, а ведь ей самой жить нелегко. Сколько она на меня времени потратила. Танюша про себя улыбнулась. - Вы, Вася, вероятно, очень привыкли к Аленушке за время болезни? Вася ответил: "Да, еще бы!" - и подумал: "Вот это она, Танюша, напрасно говорит!" Понял, что Танюше очень удобно, чтобы он, Вася, привык к Аленушке и чтобы была ему Аленушка нужна и впредь. Ей, Танюше, будет тогда как-то свободнее,- хотя ведь он ничем ее стеснить не может и не хочет. Пусть она любит Протасова и пусть замуж за него выходит. Что разревелся Вася, как гимназист, это, конечно, глупо и смешно. А говорить сейчас же про Аленушку совсем было не нужно,- точно в утешенье. И еще Вася почувствовал, что ему за Аленушку обидно. Ведь она действительно его выходила и до сих пор не перестает о нем заботиться. Конечно, она не такая, как Танюша, а гораздо проще,- и не очень образованная, и когда смеется, то чабавно всхлипывает носом. Но зато она сердечная и очень добрая, с ней легко. Зачем же намекать, что вот, мол, есть у Васи утешенье в том, что Танюша его не любит и выйдет замуж за Протасова. И Вася сказал: - Елена Ивановна человек простой и отлично ко мне относится. Я ее глубоко уважаю. И она много в жизни испытала тяжелого. Я перед ней неоплатный должник. Танюша поняла, что Вася должен так сказать. И в то же время Танюша по-своему, по-женски, подумала: "Ну, ничего, Вася как-нибудь расплатится с Аленушкой". И ей стало весело. Профессор вернулся усталым, но очень довольным. Во-первых, день хоть и холодный, но солнечный и приятный. Во-вторых, в Лавке писателей, куда он отнес книги, показали ему дошедший случайно номер английского орнитологического журнала за прошлый год. И там оказалась перепечатка из его книги о перелете птиц, и несколько строчек, почтительных и по-иностранному любезных, было посвящено автору книги, "известному русскому ученому и неустанному изучателю жизни пернатых". В прежнее время такие строки о себе профессор читал часто, не без удовольствия, но спокойно. Сейчас, в такое тяжелое время, в полной заброшенности и оторванности от европейской ученой среды,- сейчас он по-настоящему растрогался. И пока шел домой по Тверскому бульвару, прижимая портфель с номером журнала, преподнесенным ему на память, чувствовал, как сначала глаза теплеют, а потом на реснице холодит льдинка. Было и совестно и очень хорошо на душе. "Все же там старика не забывают!" Думал: "Вот быть бы помоложе, дождаться легких дней,- и прокатиться с Танюшей за границу, в Париж, в Лондон. Можно бы даже сделать доклад в орнитологическом обществе по-английски". Вспомнил с беспокойством: "А вот сюртука-то и нет! Пришлось сюртук выменять на картофель. Фрак остался, фрак не меняют, потому что у него фалды: никак его не переделаешь на простую нужную одежду. Но в Англии как раз во фраке и нужно, если вечером". И еще подумал: "Вот бы издать книгу; вчерне она совсем готова, только переписать. Работал над ней больше десяти лет. Но сейчас издать и думать нельзя. Сейчас вот только мальчики издают стихи, как-то умудряются. И названья книжкам придумывают удивительные: "Лошадь как лошадь"*,- Бог знает, что это значит, разве что просто озорство". * "Лошадь как лошадь" - название сборника стихотворений поэта-имажиниста Вадима Габриэлевича Шершеневича (1893-1942), вышедшего в издательстве "Плеяды" (М., 1920). Но все-таки было сегодня на душе профессора хорошо. Васе он очень обрадовался: - Да какой же ты бритый, голова, как шарик. Ну, молодец, что выздоровел. Теперь заходи к нам почаще. Потоптался, поулыбался, но не выдержал, вынул из портфеля английский журнал, показал Васе смущенно: - Вон, смотри, какая редкость мне попалась,- новый номер, хоть и прошлогодний, а все-таки. Сейчас ведь и университет не получает ничего из заграницы. Тут и меня, старика, не забыли. Приятно все-таки. Вася перелистал журнал, посмотрел картинки, сказал: - Да, это приятно. А какое издание замечательное. -- Ну еще бы, они умеют; и денег у них много. Танюша приготовила завтрак, но Вася заспешил: - Я все-таки пойду. - А не позавтракаете с нами, Вася? - Нет, нельзя мне, я к двум обещал быть. - Заходите, Вася. - Да, да. Будьте здоровы, профессор. - Отчего спешишь? - Нужно. - Ну, как знаешь. А я тебе очень рад, очень рад. Когда Вася ушел, дедушка подозвал Танюшу и погладил по головке. - Ну, как Васю нашла? Какой-то он тихий стал. - Я же, дедушка, часто его видала. - Ну-ну. А как он, скучает? - Почему скучает, дедушка? -- Ну, там насчет сердечных дел. Ты его все же жалей, Танюша. Он такой преданный, нелегко ему. Танюша приласкалась к дедушке: -- Я думаю, дедушка, что Вася скоро утешится. Ему даже лучше будет. ДВОЕ Хотя центром вселенной был, конечно, особнячок на Сивцевом Вражке, но и за пределами его была жизнь, вдаль уходившая по радиусам. Каждый человек цеплялся за жизнь, и каждый считал себя и был центром. Центром своего мира был и Андрей Колчагин, дезертир великой войны - как говорили раньше,- или войны империалистической - как те же люди говорили теперь,- бывший комендант Хамовнического Совдепа, а теперь командир сборного отряда на войне гражданской. Опять полуголодная жизнь, опять холод, опять вши. Но и разница: в ту войну - раб бессловесный, пушечное мясо, в эту - боец за счастье человечества. В чем должно выразиться счастье человечества, Колчагин, правда, не знал, но все же теперь и голод, и холод, и вши имели свое внятное оправдание: нужно было победить внутреннего врага во что бы то ни стало, иначе всех Колчагиных ждала жестокая расправа и месть. Теперь враг был реален. Уже не немецкий Ганс, с которым нечего было делить, а тот самый ротный командир, который бил Колчагиных по левой скуле кулаком наотмашь. Впрочем, вперед вела не столько злоба, давно притупившаяся, сколько боязнь за свое будущее. Но сознаться в этой боязни было нельзя - даже перед самим собою. Страх - не знамя. И как прежде для Колчагиных придумывали девизы "за веру, царя и отечество",- так и сейчас писали белым по красному: "за социализм и советскую власть". Слова, как и прежде, непонятные и ненужные; но смысл в них, как и прежде, каждым вкладывался свой. Колчагины понимали это так: спасайся сам и спасай своих. И бились Колчагины за страх и за совесть. Со времени дезертирства своего Андрей Колчагин вкусил многого: вкусил свободы от обязательств, ему навязанных силой, вкусил власти, вкусил жизни легкой, почти барской. И думать научился,- раньше этого от солдата не требовалось. Полюбил красоту звонкого слова, сам научился говорить его, проникся духом воина-профессионала, понял смысл подвига, малоценность чужой жизни, высокую цену своей. И был теперь Андрей Колчагин на виду,- все пути ему открыты; не серый солдат, один из тысяч и миллионов, а избранная единица, с которой говорят человеческим языком, которую величают товарищем. Одно сознанье того, что не добытые в училище или по барскому положению погоны, а лишь личная доблесть, то есть сметка и смелость, выдвигают человека на большой пост,- одно это сознание решало для Андрея Колчагина и многих других Андреев, на чьей стороне их место, их любовь и надежда. Может быть - на поверку,- было это и не совсем так,- но там, в стане золотопогонников, не нужна была и проверка. Там был у Колчагиных опыт верный, необманный и тяжкий - здесь же все было ново и все возможно. Стена против стены стояли две братские армии, и у каждой была своя правда и своя честь. Правда тех, кто считал и родину, и революцию поруганным новым деспотизмом и новым, лишь в иной цвет перекрашенным насилием,- и правда тех, кто иначе понимал родину и иначе ценил революцию и кто видел их поругание не в похабном мире с немцами, а в обмане народных надежд. Бесчестен был бы народ, если бы он не выдвинул защитников идеи родины культурной, идеи нации, держащей данное слово, идеи длительного подвига и воспитанной человечности. Бездарен был бы народ, который в момент решения векового спора не сделал бы опыта полного сокрушения старых и ненавистных идолов, полного пересоздания быта, идеологий, экономических отношений и всего социального уклада. Были герои и там и тут; и чистые сердца тоже, и жертвы, и подвиги, и ожесточение, и высокая, внекнижная человечность, и животное зверство, и страх, и разочарование, и сила, и слабость, и тупое отчаяние. Было бы слишком просто и для живых людей и для истории, если бы правда была лишь одна и билась лишь с кривдой: но были и бились между собой две правды и две чести,- и поле битвы усеяли трупами лучших и честнейших. В эти дни пал молоденький юнкер, которого все звали Алешей,- мальчик сероглазый, недавний гимназист. Убивал с другими - и был убит сам. Лежал на спине, и взор его невидящий глядел в небо,- за что так рано? Пожить бы еще хоть малый ряд денечков! И уже была украшена грудь его георгиевской ленточкой,- за подвиг в братской войне. Погиб Алеша! В эти дни был убит и солдат-командир, герой красного знамени Андрей Колчагин. Тяжело раненный в голову, он споткнулся о труп Алеши и упал рядом. Не спросив их имен, не взвесив их святости и греховности,- одним пологом заботливо прикрыла их вечная ночь. ВЛАДЕНИЯ ЗАВАЛИШИНА Когда не было операций, Завалишин ходил по коридорам и комнатам места службы, сонный, опустившийся, с опухшими глазами. Знали его все, но настоящих приятелей у него не было. Были и такие, которые сторонились от него, никогда не здоровались за руку, а то и старались не замечать: отпугивало их страшное ремесло Завалишина. Заходил иногда в комендантскую и в канцелярию, молча садился на лавку, спрашивал, когда будет выдача продуктов и когда получать по требовательным ведомостям. Ведомости он составлял аккуратно, кривым, но ясным почерком, после каждого случая отмечал число месяца, число штук и номера ордеров, прилагая и документ. В этом отношении был Завалишин строг и даже в пьяном виде не выполнял работы, не получив оправдательного документа с подписью и печатью. У Завалишина была одна, Анна Климовна, к которой раньше хаживал он по субботам; теперь он ее поселил у себя на квартире, но видал ее больше днем, в обеденный час. Женщина еще молодая, но хозяйственная, степенная. О профессии Завалишина знала точно, но особого интереса к этому не проявляла. Узнала, подивилась и сейчас же привыкла; хороший же заработок сожителя ее радовал. Хоть и не любил он говорить о своей работе,- все же старалась расспросить, много ли предвидится на очереди, не прибавят ли с головы на дороговизну и по случаю того, что деньги опять подешевели. С интересом смотрела, когда сожитель возвращался с работы в новом костюме или новых сапогах; знала, что, по обычаю, получал он освободившуюся одежду. Прилаживала, выпускала рукава - если коротки, мыла принесенное нечистое белье. Все - спокойно, степенно, хозяйственно. Когда Завалишин возвращался домой пьяным,- укладывала спать, не очень ругая: понимала, что такая уж работа, не простая, не выпивши - трудно. С преддомкомом Денисовым установила Анна Климовна добрые отношения; может быть, даже принимала его, когда выдавались у Завалишина особо рабочие дни и он почти не заходил домой. Особо рабочие дни выдались в августе и сентябре, когда ликвидировали бандитов. В эти дни Завалишин трезвым работать отказывался. Водку для него всегда припасали - даже не приходилось самому заботиться. Случалось и днем работать. Однажды пошел Завалишин на Сретенку в вещевой склад получать по ордеру фуражку и не успел выбрать по голове, как за ним прислали. Нехотя пошел, кончил дело, написал и сдал ведомость,- а когда вернулся на склад, все лучшие кожаные фуражки уже разобрали. Долго ворчал, не мог успокоиться. Пропуск имея повсюду, как человек нужный и важный, с особой охотой заходил Завалишин в надворный флигель дома номер четырнадцать, где помещалась общая подвальная камера, прозванная Кораблем смерти. Сюда его тянуло больше потому, что в яме чаще всего сидели бандиты, народ понятный, аховый, о котором сомненья быть не может. В политиках Завалишин не разбирался, не понимал ясно, почему одни сидят, другие на воле, третьих выводят в расход. Здесь же доступнее, вроде как бы свои; либо ты его, либо он тебя. Хорошо ругаются, друг друга знают и на смерть идут параднее, только обязательно просят выкурить папироску. Многих из них знавал на воле "комиссар смерти" Иванов и о многих рассказывал Завалишину истории. И очень удобно рассматривать их сверху, с балкона, окружающего их яму. Иных знал в лицо хорошо - давно сидели. Знали в лицо и Завалишина. Когда он подходил, праздный, скучающий, тупой и равнодушный,- внизу, в трюме Корабля, воцарялось полное молчание, еще более мертвое, чем когда приходил комиссар Иванов, вызывавший по спискам, сам из бандитов и, может быть, потому для многих сидевших как бы человек близкий. По всем этим помещениям Завалишин гулял лишь в свободное время, когда не был очень пьян и когда было скучно от безделья. Местом же главной его работы был низкий и темный подвал в том же доме, но только с особым входом со двора; со стороны Малой Лубянки - от ворот налево первая дверь. Приходилось, впрочем, работать и в гараже Варсонофьевского переулка, близ церкви Воскресенья. Помещение куда светлее и просторнее, но было оно Завалишину как-то не по душе, менее привычным, чужим. Первое же время, когда для операций увозили за город, приходилось Завалишину вместе со всеми приговоренными иной раз в куче на одном грузовике кататься в Петровский парк. Это уж совсем было хлопотно и неудобно,- но, по новому делу, надо было привыкать; да и работал он тогда не один. Позже ввели обычай увозить за город не людей, а уже "жмуриков", и не прямо с места операции, а через Лефортовский морг. У себя, в главном своем помещении, в подвале, работал Завалишин один, без всяких помощников: какая может быть помощь в таком деле, только суета и лишний разговор. Как полагается, провожали к нему до коридорчика, подталкивали к открытой двери, сами выходили обратно и наружную притворяли, пока не кончит; а остальное было его единоличной заботой,- и ничего, никаких недоразумений не случалось особенных, шел каждый сам на свет из темного коридорчика. Ордера Завалишин получал раньше на руки: по ним и принимал клиентов, с фамилией не справляясь, но по точному счету, ни больше ни меньше. В свободное время Завалишин редко заходил в подвальчик - не любил его. Только - случалось - забирался сюда совсем пьяным, замыкался на ключ, садился на лавку против пулями изрытой стены и выл невеселые песни, а то и стрелял, просто так, чтобы пахло порохом, а не одной подвальной кислятиной. Но не спал здесь - боялся привидений. Ключ от подвала всегда носил при себе, выдавая только для уборки бабам; мужчины уборки гнушались. Почти никого из высокого своего начальства Завалишин не знал, да и не стремился узнать. На собрания, выборы и митинги не ходил, ничем посторонним, помимо прямого своего дела, требовательных ведомостей и выдач, не интересовался, даже в списках служащих значился простым надзирателем. Но как ни мал он был,- он твердо знал, что он среди всех других - человек особенный, самый нужный и самый независимый, которого потому и кормят, и задаривают, и боятся. Безо всякого другого обойтись можно, и всякого другого можно заменить. Но нельзя обойтись без Завалишина, и заме