за границей, в Цюрихе, откуда вернулся вскоре после окончания гражданской войны. Когда мы познакомились, ему было уже за тридцать, нам он казался пожилым. Праздновали тогда, если не ошибаюсь, как раз день его рождения. Было много гостей - цвет одесской интеллигенции, из неодесситов удостоились чести быть приглашенными мы с Жаном. Противно и даже гадко вспоминать этот одесский званый вечер. Вернее, не сам вечер, а то, чем и как этот вечер завершился. Поначалу-то все было хорошо и даже отлично. Угощение необыкновенно вкусное и обильное. Вина тоже изысканные - из Торгсина. После ужина танцевали. На патефоне крутились редкие в те годы заграничные пластинки. Но танцевали все-таки на одесский лад - вихляя ягодицами и дружно причмокивая: - Чу-чу-чу-чу... Над Жаном, над его ломаным языком смеялись и за столом и позже. Он мило отшучивался, улыбался и, сам того не замечая, продолжал коверкать русские слова. Я в те годы не пил, воздерживался, - бывали у меня в жизни такие сухие периоды. Но на этот раз я позволил себе отступление от правила - дернул чего-то, что сильно меня оживило, развеселило. Настроение было чудесное, все нравилось, все или смешило, или умиляло, трогало. Забыв застенчивость, я принял приглашение молодой хозяйки, танцевал с нею фокстрот и тоже изображал, как и все остальные, паровоз: пыхтел, шипел и работал локтями, наподобие опять-таки паровозных шатунов... Что было дальше - вижу смутно, сквозь хмельной туман. Помню, что, заблудившись в большой квартире, я забрел в полутемную комнатку, где на низенькой кушетке сидела пожилая седовласая дама - мать инженера Ц. Нацепив на нос черепаховое пенсне, старуха шила. На коленях у нее лежало что-то коричневое, кожаное... Пальто Жана Ло! Эта милая дама починяла, штопала, приводила в порядок потрепанное пальто моего дорогого французского друга! От умиления я готов был заплакать, готов был упасть на колени и целовать руки этой доброй женщины. Но тут появилась за порогом ее невестка, та миленькая курчавая молодая женщина, с которой я полчаса назад танцевал. Загадочно улыбаясь, она прошла на цыпочках по коридору, подмигнула мне почему-то и приложила пальчик к пухлым губам... А потом... потом я вижу, как все - и хозяева и гости - сгрудились в прихожей. Гости уже оделись, но чего-то ждут, не прощаются и не уходят. Напряженная тишина. И вдруг тишина взрывается. Оглушительный хохот. Не хохот, а грохот. Я не сразу могу сообразить, в чем дело. Над чем смеются? Над кем? Увидел лицо Жана и понял: смеются опять над ним. Но на этот раз Жан не улыбается. Лицо его скривилось в какой-то гадливой гримасе. Он поднял руку, встряхивает ею. Рукав его серого клетчатого пиджака по самое плечо потемнел, он насквозь мокрый. Только тут я начинаю понимать, что произошло. Милые шутники-одесситы зашили снизу рукав Жанова пальто. Сделала это по просьбе любимых детей старая мадам Ц., мать инженера, вдова присяжного поверенного. Вооружившись пенсне и наперстком, эта почтенная дама вдела в ушко самой толстой иголки самую прочную нитку и добросовестно, накрепко, мелкими добротными стежками прошила рукав кожаного реглана. В образовавшийся мешок налили несколько бутылок чего-то - кажется, пива. И в таком виде пальто снова осторожно водрузили на крючок вешалки. Рассказывать и даже вспоминать обо всем этом стыдно, но, может быть, еще более стыдно вспомнить, как взорвался, как взвился, как рассвирепел я, когда понял всю низость того, что случилось. Кровь и хмель ударили мне в голову. Не помню слов, к каким я тогда прибегнул, но сказал я все, что думал - и о хозяине, и о хозяйке, и об их почтенной дуре мамаше, и об их остроумных весельчаках гостях. Кончилось тем, что бедному Жану пришлось успокаивать меня, пришлось взять меня под руку и силой тащить из этого гостеприимного дома. На другое утро я зашел к нему в номер. Раздобыв где-то паровой утюг, Жан работал - отпаривал, гладил через полотенце свой серый парижский пиджак. Я с возмущением заговорил о вчерашнем. Не дослушав меня, Жан улыбнулся и сказал... Не помню, каким языком или какими языками он в этом случае воспользовался, но смысл его слов я хорошо понял и запомнил: - Юмор идиотов. 11 А потом пришло время нам с Жаном расстаться. Я закончил сценарий и вернулся в Ленинград. Свиделись мы снова только восемь месяцев спустя, в ноябре 1935 года, когда я, опять по сценарным делам, приехал в Одессу. На этот раз все было совсем не по-прошлогоднему. Зоя Михайловна уже не работала на студии, уже никто не встречал и не привечал меня с цветами, у вокзала не поджидал ленинградского автора шикарный интуристский лимузин, и даже в гостинице "Лондонская" я пробыл всего два дня, после чего мне предложили перебраться на частную квартиру, в снятую для меня комнату на Пролетарском бульваре, по соседству с ВУФКУ. Жан прибежал ко мне в первый же день, еще в гостиницу. Мы обнялись. Мне показалось, что он слегка похудел, потускнел. Но по-прежнему он был бодрый и веселый, хотя дела его складывались далеко не столь удачно, как это казалось еще несколько месяцев назад. "Любовников 1904 года", как я и думал, не утвердил главк... Жан тем не менее духом не упал, он решил в Париж не возвращаться, остаться в Одессе. Вероятно, во Франции надежд на работу было еще меньше. Жил он теперь тоже на частной квартире, суточных и командировочных не получал, но за то время, что мы не виделись, ему удалось написать небольшой сценарий и отснять по этому сценарию хроникальную (или видовую, как тогда говорили) картину "Одесса". Я попросил ВУФКУ показать мне этот фильм. Мне показали. И я увидел на маленьком экране просмотрового зала студии прелестную Одессу - отчасти ту самую, какую мы с Жаном столько раз видели, блуждая по городу и его окрестностям. Но это был не просто взгляд на город, это было тонкое, поэтическое, художническое видение города. Я удивлялся: каким образом мог француз, иностранец, так увидеть этот город, забыв, во-первых, что первыми хозяевами и строителями Одессы были французские эмигранты: дюк Ришелье, Дерибас и их помощники и сподвижники, а во-вторых, - и это, наверное, главное, - что Жан не только веселый парень, шутник, острослов и балагур, но и поэт, иначе вряд ли взял бы его к себе в ученики автор "Больших маневров" и "Под крышами Парижа". Картина ушла в Москву или в Киев, Жан ждал разрешения на выпуск, ждал нового сценария, новой постановки и ждал, больше всего, приезда жены и дочки. Почти год он жил в разлуке с ними и очень скучал. Теперь, когда он решил навсегда осесть в Одессе, можно было думать и о воссоединении семьи. Необходимое разрешение он уже получил, но что-то задерживало приезд милых его сердцу парижанок. Виделись мы теперь с Жаном не так часто, как прежде, - он работал, то есть ходил ежедневно на студию, отбывал там положенные часы, хотя никакого определенного дела, да и вообще никакого дела, у него не было. Встречались мы только по вечерам и по воскресеньям. Несколько раз ужинали в полюбившейся нам "Лондонской". Были один раз в филармонии. Ходили в кино. Между прочим, в Одессе и именно с Жаном я впервые смотрел "Чапаева" и "Веселых ребят". Впрочем, не уверен, может быть, это было и не сейчас, а в предыдущий мой приезд в Одессу. В конце декабря тридцать пятого года в Одесской области проводился кинофестиваль. Мы с Жаном и с еще одним работником студии были делегированы в болгарское село Благоево. Хорошо помню эту поездку по ужасным, залитым грязью проселочным дорогам - в бричке или в каком-то другом старомодном экипаже. Грязь и в самом селе стояла буквально по ступицу. Сделав акробатический прыжок из утопавшей в черной жиже коляски прямо на крыльцо благоевского Дворца культуры, Жан взглянул на меня и очень серьезно, даже с гордостью сказал: - Теперь я понимать Гоголь. А Дворец культуры, высившийся в этой миргородской огромной луже, был и в самом деле дворцом. Зрительный зал на полторы тысячи мест. Прекрасно оборудованная сцена. Элегантные фойе. Ложи. Буфет. Вешалки как в Мариинском театре. И - ни одной уборной, ни одного ватерклозета во всем этом гигантском палаццо. И еще раз вспомнился нам с Жаном бессмертный Николя Гоголь. 12 Невыдуманный рассказ, который я сейчас пишу, - рассказ с печальным концом. Если бы я выдумывал, я бы, наверно, мог сочинить, на радость читателю, что-нибудь голубое, приятное, благополучное. Но сочинять ничего не хочу, пишу мемуары. Мой сценарий, над которым я работал без малого полтора года, тоже не утвердили. Вернее, предложили внести поправки. А я не мог их внести - рука не поднималась. Вообще писать комедии в те годы было делом героическим, если не подвижническим. Слишком узок был круг тем, положений, обстоятельств, персонажей, над которыми можно было смеяться. Герой моего сценария, директор мебельной фабрики Трофимов, бывший боец-буденновец, в отпускное время поехал разыскивать сына своего погибшего на фронте друга. В поезде его ограбили. Герой оказался без копейки денег, босиком, чуть ли не в чем мама родила. И все-таки он не оставляет намерения разыскать сына своего незабвенного братка Васи Зыкова. Бедственное положение, в котором он очутился, приводит его к беспризорникам, а те помогают ему напасть на след Зыкова-младшего, тоже бывшего какое-то время беспризорным. Но пока Трофимов собрался начать поиски и пока искал мальчика, тот успел вырасти, кончил военное училище и сам стал красным кавалеристом. В сценарии было много веселого, эксцентричного, экстравагантного. Это и напугало начальство. Меня попросили прежде всего сделать так, чтобы героя не грабили, чтобы он не ходил босиком с портфелем. "Все-таки ваш герой принадлежит к руководящим кадрам. А попадает он в положение нелепое, оскорбительное. И вообще - стоит ли поощрять наших детей смеяться над взрослыми?" Такое и подобное мне пришлось выслушать и от начальника сценарного отдела и от директора студии. В конце концов мне предъявили огромный список "пожеланий": то-то переписать, то-то изъять, в другом месте "девочку поменять на мальчика"... Я отказался окончательно губить свой и без того сильно потрепанный поправками сценарий, требования студии отклонил, распрощался с Жаном и с милой Одессой и уехал в Ленинград. А сколько-то месяцев спустя, может быть даже год спустя, получаю судебную повестку: "Одеська кiнофабрика дитячих та юнацьких фiльмiв" взыскивает с меня полученный мною по договору номер такой-то аванс. Дело назначено к слушанию такого-то февраля 1937 года в таком-то часу в Народном суде такого-то участка по улице Ласточкина дом номер такой-то... Улица Ласточкина очень хорошо запомнилась. Не Коршунова, не Ястребова, а именно Ласточкина. Друзья мне советовали взять адвоката, обратиться за помощью в Управление по охране авторских прав. Чувствуя свою правоту и явную нелепость предъявленного мне иска, я ни к кому обращаться не стал, купил билет, сел в поезд и поехал в Одессу - на этот раз, увы, не работать, не отдыхать, не лечиться, а - судиться. 13 Зима в Одессе была опять неуютная, холодная. На вокзале меня и на этот раз никто не встретил. Принаняв извозчика, я потащился в "Лондонскую". Знакомый старик портье стоял за своей старомодной конторкой... Может быть, и не совсем к месту сейчас, но, чтобы слегка повеселить читателя, перескажу рассказ об этом портье, слышанный мною от К.И.Чуковского. В конце двадцатых годов, приехав по делам в Одессу, Корней Иванович остановился в "Лондонской". В первый же день из номера у него унесли золотые часы. Конечно, он поспешил заявить об этом портье. Старик скинул с носа очки, внимательно, с неподдельным изумлением вгляделся в лицо Чуковского и голосом, полным пафоса и иронии, сказал: - Часы? Золотые? У вас?!! "После чего я почувствовал себя ничтожеством, авантюристом и клеветником", - закончил свой рассказ Корней Иванович. Теперь перед этим портье стоял я. - Здравствуйте, - сказал я. - Здравствуйте, рад вас видеть, - сказал старый одессит. - Мне нужен номер. - Номеров, как вы знаете, нет. - Что же мне делать? - Могу выразить вам сочувствие. - Все-таки. Подумайте. - Хорошо. Подумаю. Есть люкс. - Что ж. Придется взять люкс. - Семьдесят рублей. - В месяц? - Может быть, согласимся считать за год? Когда приезжаешь в любимый город не по служебным делам, не в командировку, а за свои кровные, и приезжаешь при этом не в качестве туриста, а в гнусном качестве ответчика, платить 70 рублей в сутки за ночлег ой как не хочется. Но что же было делать! Уплатил. Портье выдал ключ коридорному, и тот повел меня в мой семидесятирублевый номер. Это была целая квартира из трех комнат - мрачная, пыльная, давно никем не занимаемая. Коридорный провел меня по номеру, объяснил, что к чему: - Это кабинет. Это спальня. Это гостиная... Возле ванной была еще одна, совсем крохотная, очень уютная теплая комнатенка без дневного света. Там стояла старинная деревянная кровать-раскладушка. - А тут что? - поинтересовался я. - Это - людская так называемая. Для камардинера. В тот же день я разыскал улицу Ласточкина и возбудил "встречный иск", то есть попросил студию полностью уплатить мне за написанный по ее заказу сценарий. Не помню что и как, но мое встречное исковое заявление приняли. Слушанье дела было назначено на следующее утро. Вечер я провел невесело. В полном одиночестве поужинал в огромном и показавшемся мне на этот раз враждебно-холодным гостиничном ресторане, на улицу выходить не стал, поработал немного в "кабинете" за массивным министерским столом и рано лег спать. В номере было холодно, как в леднике. Постепенно я навалил на себя все, что можно было - два одеяла, покрывала, вторую подушку, - и все-таки заснуть не мог. Повертевшись часа два и выкурив целую пачку папирос, я наконец встал, перетащил свою постель в комнату возле ванной и остаток ночи блаженно проспал на раскладухе счастливца камердинера. Разбудил меня телефон, задребезжавший в "кабинете". Я вскочил. Было уже светло. Аппарат без устали и как-то встревоженно трезвонил. Говорил директор ВУФКУ. Он только что приехал на фабрику, узнал о случившемся и пришел в ужас. Приносит извинения за неприличие, допущенное студией. Это - ошибка, во всем виновата бухгалтерия, "механически отнесшаяся к делу". Он очень просит меня поехать в суд, взять обратно мой встречный иск, а студия возьмет свой. Конечно, я не стал торговаться, хотя мог, пожалуй, и поторговаться. Работа-то была сделана добросовестно, сдана вовремя. Однако я так рад был, что не надо судиться, тягаться, сутяжничать, что тотчас поехал на улицу Ласточкина и заявил об отказе от своего иска. Юрисконсульт кинофабрики был уже там, он при мне закрыл дело, еще раз принес мне от имени студии извинения и сказал, что меня просили заехать, поговорить о возможности работы над новым сценарием. Этого я, конечно, делать не стал, на студию не поехал. Но, возвращаясь в гостиницу, зашел на телеграф и послал такую телеграмму приятельнице в Ленинград: "С Одессой помирился ибо жестоко люблю ето падшее дитя". Текст телеграммы запомнился потому, что ее, эту телеграмму, поначалу не хотели принимать. Средних лет дама (а может быть, и не дама, скорее всего не дама), прочитав внимательно написанное мною, вспыхнула и сказала: - Этого я принять не могу. - Почему не можете? - Потому, что неприличных слов телеграф не передает. - Помилуйте, а что же тут неприличного?! - Вы сами знаете. - Не знаю. Честное слово! - Вот. Я сунул голову в окошечко. Запачканный лиловыми чернилами палец ткнулся в слова "падшее дитя". Я рассмеялся. - Пожалуйста, прошу вас - проконсультируйтесь с вашим директором. Она взяла телеграмму и ушла консультироваться. Потом вернулась, не глядя на меня опустилась на стул и молча, с брезгливым и даже оскорбленным выражением лица стала считать и пересчитывать слова - в том числе и те, неприличные... В отличном настроении вошел я полчаса спустя в вестибюль "Лондонской". И тут меня ждала еще одна радость. Когда я подходил к портье брать ключ, откуда-то из темноты навстречу мне вышел Жан Ло в своем коричневом кожаном, сильно потрепанном, потрескавшемся пальто и в синем берете. А под руку с ним шла, улыбаясь, молодая, черненькая, тоненькая как тростинка, похожая чем-то на индианку женщина. 14 Мой приезд в Одессу произвел на кинофабрике некоторый шум. Отголоски этого шума дошли до Жана. Он попросил у начальника отгул, разузнал, где я остановился, заехал за женой - и вот они оба в "Лондонской". Я знакомлюсь с милой Идой, веду гостей к себе, в свой чудовищный "люкс", мы проходим через кабинет, гостиную, спальню (где на обеих кроватях почему-то нет ни одеял, ни подушек, ни даже тюфяка), и Жан, я замечаю, смотрит на всю эту царскую роскошь с удивлением, даже с некоторым конфузом. Смущаясь, он говорит, что не знал, не слышал о том, что я стал настолько знаменитым и богатым. У них во Франции даже не все "бессмертные", то есть писатели-академики, имеют возможность останавливаться в таких роскошных апартаментах. Я смеюсь, объясняю, в чем дело, показываю комнату, в которой провел ночь. Жан тоже смеется. - Блестящая ситуация для комедии, - говорит он. Ида помогает мне понять эту французскую фразу. Вообще-то Жан говорит по-русски гораздо лучше, чем год назад. Пожалуй, он может выразить теперь на нашем языке любую мысль. Но при этом все так же безжалостно коверкает каждое русское слово. Я спросил у него: - Как "Одесса", Жан? Не город. Город по-прежнему хорош. Я говорю о фильме. И тут же, увидев, как переглянулся Жан с женой, как болезненно дернулись его губы, я понял, что задавать этот вопрос не следовало. - Неужели не приняли? - Нет, не принималь. - Почему? Жан попробовал улыбнуться, пожал плечами. Я понял, что задал вопрос еще более дурацкий. Конечно, я пригласил своих гостей обедать. И тут, в ресторанном зале, который с появлением Жана вдруг сразу повеселел, посветлел, стал привычно знакомым, уютным, я заметил, как изменился мой милый приятель. Он похудел, осунулся, слегка даже облысел. Да, прелестный фильм "Одесса" не вышел на экраны. Почему? Боюсь, что на этот вопрос не смог бы ответить, ограничился бы пожатием плеч, даже тот чиновник, который не подписал разрешения на выпуск картины в прокат. Что же делал все это время Жан? Да ничего по-прежнему не делал. Получал два раза в месяц зарплату, ходил каждый день на студию, ждал, когда дадут какой-нибудь сценарий, постановку. - Мне стидно дочка, - рассказывал он, бодрясь, пытаясь улыбаться. - Он спрашивать мне: папа, какой лента ти делать сейчас? И я льгать ей... Я каждый день видумивать сюжьет. Я придумаль уже пьять или шьесть фильма... В воскресенье, накануне моего отъезда, Ло пригласили меня на обед к себе. Я был у них и имел удовольствие познакомиться с маленькой, черненькой, очень похожей на маму полупарижанкой-полуодесситкой Мизу. Девочка уже свободно говорила по-русски и, к ужасу Иды, говорила не ни языке московского Малого театра, как хотелось бы матери, а на языке Молдаванки и Пересыпи. - Идите сюдою, потом тудою, - сказала она мне, объясняя, как пройти в ванную. Жили Ло скромно, даже бедно, в одной небольшой, снимаемой "от хозяйки" комнате. Скромен был и праздничный обед, приготовленный Идой. Вместо вина на стол поставили две бутылки пива. Между прочим, удивило меня и запомнилось, что вместе с нами, взрослыми, пила пиво и шестилетняя Мизу. Пила как воду, как лимонад или морс. И еще осталось в памяти, что кофе у Ло пили - со сметаной. Оказывается, в Париже так пьют. Жан долго не мог понять моего удивления. И сметана и сливки по-французски creme, - можно пить со сладким кремом, можно с кислым. С кислым, пожалуй, даже вкуснее, пикантнее. Мизу оказалась девочкой бойкой, разговорчивой, смешливой и вместе с тем - нежной, привязчивой, ласковой. Она показала мне свои французские книги, французские игрушки. - А по-русски ты читаешь? - спросил я. - Да, я читаю по-русски. - Какие же русские книги ты читала? - Читала товарища Пушкина, товарища Маршака, товарища Чуковского... - А Пантелеев ты читать? - спросил Жан. - Ах, папа, чтоб тебя! Не "читать", а "читала". Нет, вас я не читала, - обратилась она ко мне, - у меня нет книжек. Я обещал ей прислать. - Недавно был день моего рождения, - сказала Ида. - И вы знаете, какой роскошный подарок я получила в этот день от Мизу!.. Я поинтересовался, что же именно ей подарили. Ида улыбнулась. - Мизу, можно? - спросила она у дочки. И, достав из чемодана большой лист плотной веленевой бумаги, разложила его на столе. Там было нарисовано цветными карандашами или мелками целое богатство, целый универсальный магазин. Мизу водила пальчиком по бумаге и объясняла: - Это - пальто, манто. Это - колье называется. Это я не знаю, как по-русски... - Кольцо. - Ага. Кольцо. С диамантом. Вы заметили, как он сверкает, диамант! Из огромного многогранного бриллианта вылетали во все стороны оранжевые пунктирные лучи. - А это бутылка с духами. Шанель. Самые лучшие. Это - пять, шесть, семь пар туфель. Это загородный дом. La villa по-французски. Это платья. Нравятся вам? - Да. Очень. Прекрасные платья. А какие красивые сумки! Мизу, милая, а это что такое? На синем неуклюжем квадрате был нарисован большой красный крест. - А это... это я тоже не знаю, как сказать по-русски. Маленькая аптека. Там йод, бинт, вата и другие разные лекарства. И заметив, вероятно, на моем лице некоторое недоумение, она сказала: - Вам интересно, зачем я подарила мамочке эту сумку? Да? Ну, а вдруг если мамочка порежет пальчик? Я взглянул на Иду. В ее глазах блестели слезы. Написал сейчас это и подумал: сентиментально. Но - что ж делать. Слезы были. Самые настоящие. Полгода спустя я написал обо всем этом маленький рассказ. Он так и назывался: "Мизу". Только действие из Одессы я перенес во Францию, в Париж. Этот рассказ и до сих пор где-то лежит у меня, покрывается пылью времени. Печатать его я никуда не давал и никому никогда не показывал. Было стыдно почему-то... 15 На другой день я уезжал из Одессы. Проводить меня на вокзал приехали все трое. Мизу держала в вытянутой тоненькой ручке чахлую красную гвоздику. Из Ленинграда я послал ей, как обещал, книжки - свои и чужие. А через какое-то - уж не помню, долгое или короткое, - время приезжает ко мне из Одессы редактор ВУФКУ уговаривать писать новый сценарий. Сценария я тогда писать не стал, но гостю из Одессы был рад. И первое, о чем спросил у него: - Как там поживает Жан Ло? - Какой Жанло? А-а, Лодс! Француз? Уехал. - Куда уехал? - Да к себе обратно - во Францию. ...Сейчас вспомнилось почему-то. В тот год, когда я дописывал, допахивал свою многострадальную комедию и жил в Одессе на частной квартире, у хозяйки, которую звали Клара Босая, зашел ко мне как-то по небольшому делу начальник сценарного отдела М.Г.Корик. Прощаясь, пожимая мне руку, он бегло оглядел мое не ахти какое роскошное жилище и с вежливой, светской улыбкой бархатным южным голосом спросил: - Не скучаете за "Лондонской"? Я ответил, что - да, немножко скучаю. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сколько же с той поры времени прошло! И скольких не стало - из тех, кого я упомянул на предыдущих страницах! Нет Эльзы Юрьевны, нет Маршака, Чуковского, Ильина, Кассиля... Нет Леона Муссинака. Нет Елены Ильиной, и нет той девочки, подвиг которой она воспела. Ушел Ю.К.Олеша, и много ушло, наверно, за ним его учеников и последователей, "олешианцев" и "неоолешианцев". Не знаю, что с Жаном, с Идой. Где Мизу? Ведь если она, дай бог, жива, она уже немолодая женщина! - Не скучаете за "Лондонской"? - спросил меня когда-то молодой интеллигентный одессит. А ведь скучаю, скучаю, Михаил Григорьевич, даже сегодня, сейчас вот, в эту минуту ужасно скучаю за "Лондонской"... 1976 ПРИМЕЧАНИЯ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПОРТРЕТЫ С благодарной памятью создает Л.Пантелеев портретную галерею людей, встречи с которыми оставили неизгладимый след в его жизни. М.Горький, С.Маршак, К.Чуковский, Е.Шварц, Б.Житков, Н.Тырса, Л.Квитко - в рассказах об этих больших людях писатель дорожит каждой подробностью и вместе с тем стремится передать самое главное, существенное, неповторимое. ГОСТИНИЦА ЛОНДОНСКАЯ Луи Арагон (1897-1982) и Эльза Триоле (1896-1970) известные прогрессивные французские писатели (муж и жена). Эльза Триоле родилась в Москве, хорошо знала русский язык: ей принадлежат многие переводы произведений русской и советской литературы на французский язык. Оба они часто приезжали в Советский Союз, были связаны литературными и общественными интересами с советскими писателями. В годы фашистской оккупации Франции - активные участники движения Сопротивления. В 1957 году Луи Арагон был удостоен Международной Ленинской премии "За укрепление мира между народами". Кнут Гамсун (1859-1952) - норвежский писатель, широко известны его романы "Голод", "Мистерии", "Пан", "Виктория". Эрнест Хемингуэй (1899-1961) - прогрессивный американский писатель, лауреат Нобелевской премии, автор всемирно известных произведений "Фиеста", "Прощай, оружие!", "По ком звонит колокол", "Снега Килиманджаро", "Старик и море". Впервые очерк опубликован в книге "Приоткрытая дверь". Г.Антонова, Е.Путилова