Алексей Иванович Пантелеев. Пакет Цикл "Рассказы о подвиге" --------------------------------------------------------------------- Леонид Пантелеев Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 2. Л.: Дет. лит., 1984. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 23 февраля 2003 года --------------------------------------------------------------------- Нет, дорогие товарищи, героического момента в моей жизни я не припомню. Жизнь моя довольно обыкновенная, серая. В детстве я был пастухом и сторожил заграничных овечек у помещика Ландышева. Потом я работал в городе Николаеве плотницкую работу. Потом меня взяли во флот. На "Двенадцать апостолов". Потом революция. Потом воевал, конечно. Потом учили меня читать и писать. Потом - арифметику делать. А теперь я заведую животноводческим совхозом имени Буденного. А почему я заведую животноводческим совхозом имени Буденного, я расскажу после. Сейчас я хочу рассказать совсем небольшой, пустяковый случай, как я однажды на фронте засыпался. Было это в гражданскую войну. Состоял я в бойцах буденновской Конной армии, при особом отряде товарища Заварухина. Было мне в ту пору совсем пустяки: двадцать четыре года. Стояли мы с нашей дивизией в небольшом селе Тыри. Дело было у нас плоховато: слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду генерал Улагай напирает. Отступали. Помню, я два дня не спал. Помню, еле ходил. Мозоли натер на левой ноге. В ту пору у меня еще обе ноги при себе были. Ну, помню, сел я у ворот на скамеечку и с левой ноги сапог сымаю. Тяну я сапог и думаю: "Ой, - думаю, - как я теперь ходить буду? Ведь вот дура, какие пузыри натер!" И только я это подумал и снял сапог, - из нашего штаба посыльный. - Трофимов! - кричит. - Живее! До штаба! Товарищ Заварухин требует. - Есть! - говорю. - Тьфу! Подцепил я сапог и портянки и на одной ноге - в штаб. "Что, - думаю, - за черт?! У человека ноги отнимаются, а тут бегай, как маленький!" - Да! - говорю. - Здорово, комиссар! Зачем звали? Заварухин сидит на подоконнике и считает на гимнастерке пуговицы. Он всегда пуговицы считал. Нервный был. Из донецких шахтеров. - Садись, - говорит, - Трофимов, на стул. - Есть, - говорю. И сел, конечно. Сапог и портянки держу на коленях руками. А он с подоконника встал, пуговицу потрогал и говорит. - Вот, - говорит, - Трофимов... Есть у меня к тебе великое дело. Дай мне, пожалуйста, слово, что умрешь, если нужно, во имя революции. Встал я со стула. Зажмурился. - Есть, - говорю. - Умру. - Одевайся, - говорит. Обулся я живо. Мозоли в сапог запихал. Подтянул голенище. Каблуком прихлопнул. - Готов? - говорит. - Так точно, - говорю. - Готов. Слушаю. - Вот, - говорит. И вынимает он из ящика пакет. Огромный бумажный конверт с двумя сургучовыми печатями. - Вот, - говорит, - получай! Бери коня и скачи до Луганска, в штаб Конной армии. Передашь сей пакет лично товарищу Буденному. - Есть, - говорю. - Передам. Лично. - Но знай, Трофимов, - говорит товарищ Заварухин, - что дело у нас невеселое, гиблое дело... Слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду Улагай напирает. Опасное твое поручение. На верную смерть я тебя посылаю. - Что ж, - говорю. - Есть такое дело! Заметано. - Возможно, - говорит, - что хватит тебя белогвардейская пуля, а то и живого возьмут. Так ты смотри, ведь в пакете тут важнейшие оперативные сводки. - Есть, - говорю. - Не отдам пакета. Сгорю вместе с ним. - Уничтожь, - говорит, - его в крайнем случае. А если Луганска достигнешь, то вот в коротких словах содержание сводок: слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду Улагай наступает. Требуется ударить последнего с тыла и любой ценой удержать центр, дабы не соединились разрозненные казачьи части. В нашей дивизии бойцов столько-то и столько-то. У противника вдвое больше. Без экстренной помощи гибель. - Понятно, - говорю. - Гибель. Давай-ка пакет, товарищ... Взял я пакет, потрогал, пощупал, рубашку расстегнул и сунул его за пазуху, под ремень. - Прощай, комиссар! - Прощай, - говорит, - Трофимов. Живой возвращайся. Выбежал я на крыльцо. Зажмурился. Каблуком стукнул. "Ох! - думаю. - Только бы меня мозоль не подвела, дьявол!" Бегу на выгон. Там наши кони гуляют - головы свесили, кашку жуют. Выбрал я самого лучшего коня - Негра. Чудесный был конь, австрийскопленный. Поправил седло я, вскочил, согнулся, дал каблуком в брюхо и полетел. Несется мой Негр, как леший. Несемся мы по шоссе под липками, липки шумят, в ушах жужжит. Что ни минута, - верста, а Негр мой только смеется, фырчит, головой трясет... Лихо! Вот мост деревянный простукали... Вот в погорелую деревню свернули... Вот лесом скачем... Темно. Сыро. Я поминутно голову поднимаю, солнце ищу: по солнцу дорогу узнать легче. Голову подниму - ветки в лицо стегают. Снова сгибаюсь и снова дышу в самую гриву Негра. Вдруг, понимаете, лес кончается. И вижу: течет река. Какая река? Что за черт?! Неожиданно. Скачу по берегу вправо. Мост ищу. Нету. Вертаюсь, скачу налево. Нету. Река широкая, темная - после узнал, что это река Донец. - Фу, - говорю, - несчастье какое! Ну, Негр, ныряй в воду. Спускаюсь тихонько с обрыва и направляю конягу к воде. Коняга подходит к воде. - Но! - говорю. И пришпорил слегка. И поводьями дернул. Не двинулся Негр. - Но! - говорю. - Дурашка! Воды испугался? Стоит и боками шевелит. И уши тоже шевелятся. - Да ну же, - говорю, - в самом деле!.. Обозлился я тут... Как ударил в бока, свистанул: - А ну, скачи!.. Подскочил Негр. И ринулся прямо в воду. Прямо в самую глубину. Уж не знаю, как я успел стремена скинуть, только вынырнул я и вижу - один я плыву по реке, а рядом, в двух саженях, круги колыхаются и белые пузыри булькают. Ох, пожалел я лошадь!.. Минут пятнадцать все плавал вокруг этого места. Все ждал, что вот-вот вынырнет Негр. Но не вынырнул Негр. Утонул. Захлюпал я тут, как маленький, и поплыл на тот берег. Вылез. Течет с меня, как с утопленника. Шапку в воде потерял. Сапоги распухли. В мягких таких сапогах и идти легко. Пошел. Иду по тропиночке. Солнце мне левую щеку греет - значит, Луганск правее - где нос. Иду по направлению носа. Между прочим, все больше и больше обсыхаю. И сапоги обсыхают. Все меньше и меньше становятся сапоги - ногу начинают жать. Вдруг откуда-то человек. Не военный. Вольный. В мужицкой одежде. Страшный какой-то. - Здорово, - говорит, - пан солдат! И смеется. Я говорю: - Чего, - говорю, - смеешься? Я испугался немножко. Все-таки не в деревне гуляю на масленице. На фронте ведь. А он говорит: - Я смеюсь с того, пан солдат, что вы очень ласковые. - Как, то есть, - говорю, - ласковые? Ты кто? - Я, - говорит, - был человеком, а теперь я - бездомная собака. Вы не смотрите, что у меня хвоста нет, я все-таки собака... - А ну тебя, - говорю. - Выражайся точнее. Смеется бродяга. - Вы, - говорит, - у меня жену убили, а я сейчас вашего часового камнем пристукнул. - Как, - говорю, - часового? И сразу - за браунинг. А он за горло себя схватил, рубаху на себе разорвал и как заорет: - Стреляй, стреляй, мамонтов сын!.. Я тут и понял. Фуражки на мне нет, звезды не видно - вот человек и подумал, что я белобандит, сволочь, мамонтовский казак. - Кто, - говорю, - у тебя жену убил? Отвечай... - Вы, - говорит. - Вы, добрые паны. И домик вы мой сожгли. И жинку, старушку мою, штыком закололи. Спасибочки вам... И на колени вдруг встал. И заплакал. "Фу! - думаю. - На сумасшедшего нарвался. Что с ним поделаешь?" - Встань, - говорю, - бедный человек. Иди! Ошибаешься ты: не белый я, а самый настоящий красный. Встал он и смотрит. Такими глазами смотрит, что век не забуду. Большие, печальные, как и действительно у собаки. - Иди, - говорю, - пожалуйста. А он смотрит. - Иди, - говорю, - пройдись немножко. Страшно мне стало. Браунинг все-таки, шесть патронов в обойме, а страшно. Жутко как-то. Мужик молчит. Тогда я свернул с тропиночки и осторожно пошел мимо него. И дальше иду. Нажимаю. И тут, понимаете ли, опять начинает скулить мозоль. Пока я стоял с сумасшедшим, сапоги у меня совершенно ссохлись. Невозможно до чего заскулила мозоль. Еле иду. И вдруг сзади топот. Оглядываюсь - бежит сумасшедший. За мной бежит, орет чего-то. Ох, испугался я - мочи нету. Побежал. Не могу бежать. Остановился. Поднял браунинг и спустил курок. И конечно, выстрел у меня не вышел. Пока я купался, патроны промокли и отсырели. Но сумасшедший остановился. Остановился и снова кричит: - Пан товарищ! Не ходите до той могилы. За могилой вам смерть. Не понял я. За какой могилой? Чепуха! Пошел. Не знал я, конечно, в то время, что они тут всякую горку могилой называют. На горку как раз и взбираюсь. Карабкаюсь я на эту горку и вдруг вижу: навстречу мне с горки - конный разъезд. Сразу я догадался, что это за разъезд. Блеснули на солнце погоны. Мелькнули барашковые кубанки. Сабли казацкие. Пики... Тут на своих ужасных мозолях я все-таки побежал. Я побежал в кусты. Выкинул браунинг. И руками - за пазуху, за ремень, где лежал у меня тот секретный пакет к товарищу Буденному. Но - мать честная! Где же пакет? Шманаю по голому животу - живот весь на месте, а пакета нема. Нету!.. Потерялся пакет... А уж кони несутся с горы, уж слышу казацкие клики: - Гей! Стой!.. Уж даже фырканье лошадиное слышу. Даже свист из ноздрей слышу. А бежать не могу. Невозможно. Не позволяют, понимаете, мозоли бежать, и все тут. Глупо я им достался. Тьфу, до чего глупо! Ну, у меня еще в те времена, по счастью, обе руки при себе были. Я показал им, как в нашей деревне дерутся. Один - получай в зубы, другой - в ухо, а третий... третий меня по башке стукнул. Упал я. И память потерял. Но не умер. Очнулся я - мокрый. Течет на меня вода. Хлещет вода, не поймешь откуда. И в нос, и в уши, и в глаза, и за шиворот. Фу! Закричал я: - Да хватит! Бросьте трепаться! И сразу увидел: лежу я на голой земле у колодца, вокруг офицеры толпятся, казаки... Один с железным ведром, у другого в руках пузырек какой-то, спирт нашатырный, что ли... Все нагибаются, радуются... Сапогами меня пинают. - Ага, - говорят, - ожил! - Задвигался! - Задышал, большевистская морда! - Вставай! - приказывают. Я встаю. Мне все равно, что делать: лежать, или стоять, или сидеть на стуле. Я стою. Мокрый. Весь капаю. - Ну как? - говорят. - Куда его? - Да что, - говорят, - с ним чикаться! Веди его, мерзавца, прямо в штаб. Повели меня в штаб. Иду. Капаю. И невесело, вы знаете, думаю: "Да, - думаю, - Петя Трофимов, жизнь твоя кончается. Последние шаги делаешь". И, между прочим, эти последние шаги - ужасные шаги. Мозоли мои, товарищи, окончательно спятили. Прямо кусаются мозоли. Прямо как будто клещами давят. Ох, до чего тяжело идти! "Да, - думаю, - Петечка!.. Погулял ты достаточно. Хватит. Мозолям твоим уж недолго осталось ныть. Через полчаса времени расстреляют тебя, буденновец Петя Трофимов!" "Ох... Буденновец! - думаю. - Баба! Растяпа!.. Пакет потерял! Представить только: буденновец пакет потерял!.." "Ой, - думаю, - неужели я его потерял? Неужели посеял? Невозможно ведь. Не мог потерять. Не смел..." И себя незаметно ощупываю. Иду, понимаете, ковыляю, а сам осторожно за пазухой шарю, в штанинах ищу, по бокам похлопываю. Нет пакета. Ну что ж! Это счастье. С пакетом было бы хуже. А так - умирать легче. Все-таки наш пакет к Мамонтову не попал. Все-таки совести легче... - Стой! - говорят конвоиры. - Стой, большевик! Вже штаб. Поднимаемся мы в штаб. Входим в такие прихожие сени, в полутемную комнату. Мне и говорят. - Подожди, - говорят, - мы сейчас доложим дежурному офицеру. - Ладно, - говорю. - Докладывайте. Двое ушли, а двое со мной остались. Вот я постоял немного и говорю. - Товарищи! - говорю. - Все-таки ведь мы с вами братья. Все-таки земляки. С одной земли дети. Как вы думаете? Послушайте, - говорю, - земляки, прошу вас, войдите в мое тяжелое положение. Пожалуйста, - говорю, - товарищи! Разрешите мне перед смертью переобуться! Невозможно мозоли жмут. Один говорит: - Мы тебе не товарищи. Гад! Россию вразнос продаешь, а после - мозоли жмут. Ничого, на тот свет и с мозолями пустят. Потерпишь! Другой говорит: - А что, жалко, что ли? Пущай переобувается. Можно, земляк. Вали, скидавай походные! Сел я скорее на лавочку, в уголок, и чуть не зубами с себя сапоги тяну. Один стянул и другой... Ох, черт возьми, до чего хорошо, до чего приятно голыми пальцами шевелить! Знаете, так почесываешь, поглаживаешь и даже глаза зажмуришь от удовольствия. И обуваться обратно не хочется. Сижу я на лавочке в темноте, пятки чешу, и совсем уж другие мысли в башку лезут. Бодрые мысли. "А что? - думаю. - Не так уж мои дела, братцы, плохи. Кто меня, между прочим, поймать может? Что я такое сделал? Красный? На мне не написано, что я красный, - звезды на мне нет, документов тоже. Это еще не известно, за что меня расстрелять можно. Еще побузим, господа товарищи!.." Но тут - не успел я как следует пятки почесать - отворяется дверь, и кричат: - Пленного! - Эй, пленный, обувайся скорей! - говорят мне мои конвоиры. Стал я как следует обуваться. Сначала, конечно, правую ногу как следует обмотал и правый сапог натянул. Потом уж за левую взялся. Беру портянку. И вдруг - что такое? Беру я портянку, щупаю и вижу, что там что-то такое - лишнее. Что-то бумажное. Пакет! Мать честная! Весь он, конечно, промок, излохматился... Весь мятый, как тряпка. Понимаете? Он по штанине в сапог провалился. И там застрял. Что будешь делать? Что мне, скажите, бросить его было нужно? Под лавочку? Да? Так его нашли бы. Стали бы пол подметать и нашли. За милую душу. Я скомкал его и в темноте незаметно сунул в карман. А сам быстро обулся и встал. Говорю: - Готов. - Идем, - говорят. Входим мы в комнату штаба. Сидит за столом офицер. Ничего. Морда довольно симпатичная. Молодой, белобрысый. Смотрит без всякой злобы. А перед ним на столе лежит камень. Понимаете? Огромный лежит булыжник. И офицер улыбается и слегка поглаживает этот булыжник рукой. И я поневоле тоже гляжу на этот булыжник. - Что? - говорит офицер. - Узнаешь? - Чего? - говорю. - Да, - говорит, - вот эту штучку. Камешек этот. - Нет, - говорю. - Незнаком с этим камнем. - Ну? - говорит. - Неужели? - В жизнь, - говорю, - с камнями дела не имел. Я, - говорю, - плотник. И вообще не понимаю, что я вам такого плохого сделал. За что? Я ведь просто плотник. Иду по тропинке... Понимаете? И вдруг... - Ага, - говорит. - И вдруг - на пути стоит часовой. Да? Плотник берет камень - вот этот - и бьет часового по голове... Камнем! Вскочил вдруг. Зубами заляскал. И как заорет: - Мерзавец! Я тебе дам голову мне морочить! Я тебя за нос повешу! Сожгу! Исполосую!.. "Ах ты, - думаю, - черт этакий!.. Исполосуешь?!" - Ну, - говорю, - нет. Пожалуй, я тебе раньше ноги сломаю, мамочкин сынок. Я таких глистоперов полтора года бью, понял? Ты! - говорю. - Гоголь-моголь! И бес меня дернул такие слова сказать! При чем тут, тем более, гоголь-моголь? Ни при чем совершенно. А он зашипел, задвигался и кричит мне в самое лицо: - А-а-а! Большевик? Товарищ? Московский шпион? Тэк, тэк, тэк! Замечательно!.. Ребята! - кричит он своим казакам. - А ну, принимай его. Обыскать его, подлеца, до самых пяток! Ох, задрожал я тут! Отшатнулся. Зажмурился. И руки свои так в кулаки сдавил, что ногти в ладошки вонзились. Но тут, понимаете, на мое счастье, отворяются двери, вбегает молоденький офицер и кричит: - Господа! Господа! Извиняюсь... Генерал едет! Вскочили тут все. Побледнели. И мой - белобрысый этот - тоже вскочил и тоже побледнел, как покойник. - Ой! - говорит. - Что же это? Батюшки!.. Смиррно! - орет. - Немедленно выставить караул! Немедленно все на улицу встречать атамана! Живо! И все побежали к дверям. А я остался один, и со мной молодой казак в английских ботинках. Тот самый казак, который меня пожалел и мне переобуться позволил. Помните? Стоит он у самых дверей, винтовкой играет и мне в лицо глядит. И глаза у него - понимаете - неясные. Улыбается, что ли? Или, может быть, это испуганные глаза? Может быть, он боится? Боится, что я убегу? Не знаю. Мне рассуждать было некогда. Я сунул руку в карман, нащупал пакет и думаю: "Вот, - думаю, - последняя загадка: куда мне пакет девать? Уничтожить его необходимо. Но как? Каким макаром уничтожить? Выбросить его нельзя. Ясно! Разорвать невозможно. Что вы! Разорвешь, а после, черти, его по кусочкам склеят. Нет, что-то такое нужно сделать, что-то придумать". Стою, понимаете, пакет щупаю и на своего надзирателя гляжу. А надзиратель - ей-богу! - улыбается. Смотрю на него - улыбается. Подозрительная какая-то морда. То ли он мне сочувствует, то ли смеется. Пойми тут! И главное дело - винтовкой все время играет. "А что, - думаю, - дать ему, что ли, пакет на аллаха? Вот, дескать, друг, возьми, спрячь, пожалуйста..." "Нет, - думаю, - нет, ни за что. Подозрительная все-таки морда. Очень, - думаю, - подозрительная". Но, дьявол, куда ж мне пакет девать?! И тут я придумал. "Фу, - думаю. - Об чем разговор? Да съем!.. Понимаете? Съем, и все тут". И сразу я вынул пакет. Не пакет уж, конечно, - какой там пакет! - а просто тяжелый комок бумаги. Вроде булочки. Вроде такого бумажного пирожка. "Ох, - думаю, - мама! А как же его мне есть? С чего начинать? С какого бока?" Задумался, знаете. Непривычное все-таки дело. Все-таки ведь бумага - не ситник. И не какой-нибудь блеманже. И тут я на своего конвоира взглянул. Улыбается! Понимаете? Улыбается, белобандит!.. "Ах так?! - думаю. - Улыбаешься, значит?" И тут я нахально, назло, откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал есть. И ем, знаете, почем зря. Даже причмокиваю. Как вам сказать? С непривычки, конечно, не очень вкусно. Какой-то такой привкус. Глотать противно. А главное дело - без соли, без ничего - так, всухомятку жую. А мой конвоир, понимаете, улыбаться перестал и винтовкой играть, перестал и сурьезно за мной наблюдает. И вдруг он мне говорит... Тихо так говорит: - Эй! - говорит. - Хлеб да соль. Удивился я, знаете. Что такое? Даже жевать перестал. Но тут - за окном, на улице, как загремит, как залает: - Урра-аа! Урра! Урра! Коляска как будто подъехала. Бубенцы зазвенели. И не успел я как следует удивиться, как в этих самых сенях голоса затявкали, застучали приклады, и мой часовой чучелом застыл у дверей. А я испугался. Я скомкал свой беленький пирожок и сунул его целиком в рот. Я запихал его себе в рот и еле губы захлопнул. Стою и дышать не могу. И слюну заглотать не могу. Тут распахнулись двери и вваливается орава. Впереди - генерал. Высоченный такой, косоглазый медведь в кубанской папахе. Саблей гремит. За ним офицеришки лезут, писаря, вестовые. Все суетятся, бегают, стулья генералу приносят, и особенно суетится дежурный по штабу офицер. Этот дежурный глистопер уж прямо лисой лебезит перед своим генералом. - Пардон, - говорит, - ваше превосходительство. Мы, - говорит, - вас никак не ожидали. Мы, так сказать, рассчитывали, что вы как раз под Еленовкой держите бой. - Да, - говорит генерал. - Совершенно верно. Бой под Еленовкой уже состоялся. Красные отступили. С божьей помощью наши войска взяли Славяносербск и движутся на Луганск через Ольховую. Подошел он к стене, где висела военная карта, и пальцем показал, куда и зачем движутся ихние части. И тут он меня заметил. - А это, - говорит, - кто такой? - А это, - говорят, - пленный, ваше превосходительство. Полчаса тому назад камнем убил нашего караульного. Захвачен в окрестностях нашей конной разведкой. - Ага, - говорит генерал. И ко мне подошел. И зубами два раза ляскнул. - Ага, - говорит, - сукин сын! Попался? Засыпался?! Допрашивали уже? - Нет, - говорят. - Не успели. - Обыскивали? Застыл я, товарищи: Зубы плотнее сжал и думаю: "Ну, - думаю, - правильно! Засыпался, сукин сын". А все, между прочим, молчат. Все переглядываются. Плечами пожимают. Неизвестно, дескать. Не знаем. И тут вдруг, представьте себе, мой землячок, этот самый казак в английских ботинках, выступает: - Так точно, - говорит, - ваше превосходительство. Обыскивали. - Когда? - А тогда, - говорит, - когда он без памяти лежамши был. У колодца. - Ну как? - говорит генерал. - Ничего не нашли? - Нет, - говорит. - Нашли. - Что именно? - Именно, - говорит, - ничего, а нашли тесемочку. - Какую тесемочку? - Вот, - говорит. И вынимает из кармана ленточку. Ей-богу, я в жизнь ее не видал. Обыкновенная полотняная ленточка. Лапти такими подвязывают. Но только она не моя. Ей-богу!.. - Да, - говорит генерал. - Подозрительная тесемочка. Это твоя? - спрашивает. А я, понимаете, головой повертел, покачал, а сказать, что нет, не моя, - не могу. Рот занят. И тут, понимаете, опять казачок выступает. - Это, - говорит, - ваше превосходительство, тесемочка не опасная. Это, - говорит, - плотницкая тесемка. Ею здешние плотники разные штуки меряют, заместо аршина. - Плотники? - говорит генерал. - Так ты что - плотник? Я, понимаете, головой закивал, закачал, а сказать, что ну да, конечно, плотник, - не могу. Опять рот занят. - Что это? - говорит генерал. - Что он - немой, что ли? - Да нет, - говорит офицер. - Должен вам, ваше превосходительство, сообщить, что пять минут тому назад этот самый немой так здесь митинговал, что его повесить мало. Тем более, - говорит, - что он мне личное оскорбление сделал... - Так, - говорит генерал. - Замечательно. Ну, - говорит, - подайте мне стул, я его допрашивать буду. Сел он на стул, облокотился на саблю и говорит: - Вот, - говорит, - мое слово: если ты мне сейчас же не ответишь, кто ты такой и откуда, - к стенке. Без суда и следствия. Понял? Конечно, понял. Что тут такого особенно непонятного? Понятно. К стенке. Без суда и следствия. Я молчу. Генерал помолчал тоже и говорит: - Если ты большевистский лазутчик, сообщи название части, количество штыков или сабель и где помещается штаб. А если ты здешний плотник, скажи, из какой деревни. Видали? Деревню ему скажи? Эх!.. "Деревня моя, - думаю, - вам известна: Кладбищенской губернии, Могилевского уезда, деревня Гроб". И я бы сказал, да сказать не могу - рот закупорен. А я об одном думаю: "Как бы мне, - думаю, - мертвому, после смерти, рот не разинуть! Раскрою рот, а пакет и вывалится. Вот будет номер!.." - Нет, - говорит генерал, - это, как видно, из тех комиссариков, которые в молчанку играют. Такой, - говорит, - скорее себе язык откусит. А впрочем... Вот, - говорит, - мое распоряжение. Попробуйте его шомполами. Поняли? Когда говорить захочет, приведите его ко мне на квартиру. А я чай пить пойду... - Но только, - говорит генерал, - смотрите, не до смерти бейте. Расстрелять мы его всегда успеем, а нужно сперва допросить. Поняли? - Так точно, - говорят, - ваше превосходительство. Будем бить не до смерти. Как следовает. Ну, генерал чай пить ушел. А меня повели в соседнюю комнату и велели снимать штаны. - Снимай, - говорят, - плотник, спецодежду. Стал я снимать спецодежду. Свои драгоценные буденновские галифе. Спешить я, конечно, не спешу, потому что смешно, понимаете, спешить, когда тебя бить собираются. Я потихонечку, полегонечку расстегиваю разные пуговки и думаю: "Положение, - думаю, - нехорошее. Если бить меня будут, я могу закричать. А закричу - обязательно пакет изо рта вывалится. Поэтому ясно, что мне кричать нельзя. Надо помалкивать". А между прочим, бандиты поставили посреди комнаты лавку, накрыли ее шинелью и говорят: - Ложись! А сами вывинчивают шомпола из ружей и смазывают их какой-то жидкостью. Уксусом, может быть. Или соленой водой. Я не знаю. Я лег на лавку. Живот у меня внизу, спина наверху. Спина голая. И помню, мне сразу же на спину села муха. Но я ее, помню, не прогнал. Она почесала мне спину, побегала и улетела. Тогда меня вдарили раз по спине шомполом. Я ничего на это не ответил, только зубы плотнее сжал и думаю: "Только бы, - думаю, - не закричать! А так все - слава богу". Пакет у меня совершенно размяк, и я его потихонечку глотаю. Ударят меня, а я, вместо того, чтобы крикнуть или там охнуть, раз - и проглочу кусочек. И молчу. Но, конечно, больно. Конечно, бьют меня, сволочи, не жалеючи... Бьют меня по спине, и пониже спины, и по ребрам, и по ногам, и по чем попало. Больно. Но я молчу. Удивляются офицеры. - Вот ведь, - говорят, - тип! Вот экземпляр! Ну и ну!.. Бейте, братцы!.. Бейте его, пожалуйста, до полусмерти. Заговорит! Запоет, каналья!.. И снова стегают меня. Снова свистят шомпола. Раз! Раз! Раз! А я голову с лавочки свесил, зубы сдавил и молчу. Помалкиваю. - Нет, - говорит офицер. - Это так невозможно. Что он такое сделал? Может быть, он и в самом деле язык себе демонстративно откусил?.. Эй, стойте!.. Остановились. Сопят. Устали, бедняжки. - Ты, - говорит офицер. - Плотник! Будешь ты мне отвечать или нет? Говори! А я тут, дурак, и ответил: - Нет! - говорю. И зубы разжал. И губы. И что-то такое при этом у меня изо рта выпало. И шмякнулось на пол. Ничего не скажу - испугался я. - Эй, - говорит офицер, - что это у него там изо рта выпало? Королев, посмотри! Королев подходит и смотрит. Смотрит и говорит: - Язык, ваше благородие... - Как? - говорит офицер. - Что ты сказал? Язык?! - Так точно, - говорит, - ваше благородие. Язык на полу валяется. Дернулся я. "Фу! - думаю. - Неужели и вправду я вместе с пакетом язык сжевал?" Ворочаю языком и сам понять не могу: что такое? Язык это или не язык? Во рту такая гадость, оскомина: чернила, сургуч, кровь... Поглядел я на пол и вижу: да, в самом деле лежит на полу язык. Обыкновенный такой, красненький, мокренький валяется на полу язычишко. И муха на нем сидит. Понимаете? Понимаете, до чего мне обидно стало? Язык ведь, товарищи! Свой ведь! Не чей-нибудь! А главное - муха на нем сидит. Представляете? Муха сидит на моем языке, и я ее, ведьму, согнать не могу! Ох, до того мне все это обидно стало, что я заплакал. Ей-богу! Прямо заплакал, как маленький... Лежу на шинельке и плачу. А бандиты вокруг стоят, удивляются и не знают, что делать. Тогда офицер говорит: - Королев, - говорит, - убери его! - Слушаю-с, - говорит Королев. - Кого убрать? - Язык, - говорит, - убери. Болван! Не понимаешь? "Ну, - думаю, - нет! Шалите! Не позволю я вам надсмехаться над моим язычком". Проглотил я скорее слезы и заодно все, что у меня во рту было, протянул руку, схватил язычок и - в рот. И чуть зубы не обломал. Мать честная! Никогда я таких языков не видел. Твердый. Жесткий. Камень какой-то, а не язык... И тут я понял. "Фу ты! Так это ж, - думаю, - не язык. Это - сургуч. Понимаете? Это сургучовая печать товарища Заварухина. Комиссара нашего". Фу, как смешно мне стало! Размолол я зубами этот сургучный язык и скорей, незаметно, его проглотил. И лежу. И не могу, до чего мне смешно. Спина у меня горит, кости ломит, а я - чуть не смеюсь. А над чем, вы думаете? Смеюсь я над тем, что бандиты уж очень испугались за мой язык. Вот испугались! Вот им от генерала попадет! Ведь им генерал что сказал? Чтобы они меня живого и здорового привели к нему на квартиру. А они?.. Офицер - так тот прямо за голову хватается. - Ой! - говорит. - Ай! Немыслимо!.. Чего он такое сделал? Ведь он язык съел! Понимаете? Язык уничтожил! Боже мой, - говорит, - какая подлость! И ко мне на колесиках подъезжает: - Братец, - говорит, - что с тобой? А? Зачем ты плачешь? А я и не плачу. Я смеюсь. - А? - говорит. - Может быть, - говорит, - тебе лежать жестко? Ты скажи тогда. Можно подушку принести. Хочешь, - говорит, - подушку? Отвечай. А я ему отвечаю: - Мы-ны-бы-бы... - Что? - говорит. Я говорю: - Бы-бы... И головой трясу. Понимаете? Будто я настоящий немой. - Да, - говорит офицер. - Так и есть. Он язык слопал. А ну, говорит, - ребята! Сведем его, пожалуйста, поскорей в околоток к доктору. Может быть, с ним еще чего-нибудь можно сделать. Может быть, он не совсем язык откусил. Может быть, пришить можно. - Одевайся! - говорят. Стали мне помогать одеваться. Стали напяливать на меня гимнастерку, пуговки стали застегивать, будто я маленький и не умею. Но я отпихнул их и сам оделся. Сам застегнулся и встал. Встал на свои ноги. И ясно, что первое дело - спину пощупал. Надо же поглядеть, что и как. И - как вам сказать? Чешется. Липкая какая-то, противная стала спина. И - ноги. Ноги еле стоят. Фу, до чего плохие стали ноги! - А ну, - говорят, - пошли! Пошли. Выходим на площадь. Идем. Я иду, офицер идет и - представьте себе - казачок в английских ботинках идет. Его фамилия Зыков. - Слушай, Зыков, - говорит офицер. - Веди его, пожалуйста, поскорей в околоток. А я тебя сейчас догоню. Я, понимаешь, к его превосходительству должен сбегать. Подхватил свою кавалерийскую саблю и побежал. А мы идем через площадь. Я - впереди, а Зыков - немного сзади. Винтовку свою он держит наперевес. И молчит. Я говорю: - Послушай, земляк... А он отвечает: - Молчать! Я говорю: - Брось ты, братишка!.. А он: - Не разговаривать! Смир-рно! Вот ведь какой чудной! Вот белая шкура! Ну, я больше с ним разговаривать не стал и иду молча. Иду, понимаете, ковыляю и разные мысли думаю. И думаю все о том, что дело мое окончательно гиблое. Что всюду, куда ни сунься, - один каюк. Ну, сами подумайте, что мне такое делать? Бежать? Так сзади с винтовкой шагает. Беги - все равно спасу нет. Нет, невеселое мое дело! Ох, до чего невеселое! Только одно и весело, что пакет слопал. Это - да! Это еще ничего. Все-таки совесть во мне перед смертью чистая... А тут мы пришли в околоток. Это по-нашему если сказать, по-военному. А по-вольному - называется амбулатория. Или больница. Я не знаю. Маленький такой деревенский домик. Окно открыто. Крылечко стоит. У крылечка и под окном на завалинке сидят больные. Очереди ждут. Один там больную руку на белой повязке качает. У другого нога забинтована. Третий все время за щеку хватается - зубы скулят. Четвертый болячку на шее ковыряет. У пятого - неизвестно что. Просто сидит и махорку курит. И все, конечно, об чем-то рассуждают, чего-то рассказывают, смеются, ругаются... Мой конвоир говорит: - Здорово, ребята! Ему отвечают: - Здоровы! Куды, - говорят, - без очереди? Садись, четырнадцатым будешь. Он говорит: - Мы без очереди. У нас, - говорит, - дело очень сурьезное. - Со штаба? - Ну да, - говорит. - Видите, комиссар заболел. - Ого! - говорят. - Что же в нем заболело? - А в нем, - говорит, - зуб заболел. Ему перед смертью особую золотую плонбу хочут поставить. - Ого! - говорят. Хохочут, дьяволы. Издеваются. И тот - этот Зыков - тоже хохочет и тоже шутки вышучивает. - А ну, - говорит, - комиссар, садись, отдохни, покуда его благородие к его превосходительству бегают. Да ты, - говорит, - не стесняйся... Я не стесняюсь. Сесть я хотя и не сел, а слегка прислонился к столбику, на котором крыльцо висело. Стою потихоньку, спину свою о столбик почесываю и на этих гадов внимания не обращаю. "Пускай, - думаю, - веселятся. Жалко, что ли? Больные все-таки. Скучно ведь". А сам и не слушаю даже, чего они там про меня зубоскалят. Я, понимаете, природой любуюсь. Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее - даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал. А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня: - А! - говорит. - Языки кусать? Ты, - говорит, - языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!.. Размахнулся и - раз! - меня по щеке. Понимаете? Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху. Ох, как завоет, застонет, заверещит: - Расстрел-л-лять!.. А я еще раз - бах! И еще со всего размаху - бах! Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка. Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску - наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит: - Погодите еще стрелять. Потом закачался, глаза закрыл и говорит: - Ох... Мне худо... Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды - кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой. - Ну как, - говорят, - ваше благородие? Ожили? - Да нет, - говорит. - Не совсем. Опять помахали. - Ну как? - Ожил, - говорит. - Спасибо... Молодцы, ребята! Они, дураки, отвечают: - Рады стараться, ваше высокоблагородие! Потом говорят: - Ну как? Можно расстреливать? - Да нет, - говорит офицер. И встает. - Нет, - говорит. - К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, - говорит, - из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, - говорит, - его все-таки подлечить нужно... Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду. Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится... - А ну, - говорит, - еще кто-нибудь... Вот ты, - говорит, - Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами. Зыков пихает меня прикладом и кричит: - А ну, пошел! Живо! Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую - в раздевальную комнату. Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь. Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами. Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками. Потом он приходит и говорит: - Ну, вы! - говорит. - Чего на дороге стали? К доктору! Живо! Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору. А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать - совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов. Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит: - Стучаться, - говорит, - нужно. Но тут, как увидел штабного офицера, совсем иначе заговорил. - Извиняюсь, - говорит, - господин подпоручик. Я, - говорит, - думал, что это кто-нибудь без очереди лезет. - Нет, - говорит офицер. - Вы ошиблись. У нас чрезвычайно экстренное дело. Потрудитесь, - говорит, - отпустить больного и оказать помощь. - Ага, - говорит доктор. - С большим удовольствием. Тут он скорее достукал своего борца Петухова, помазал его кой-где йодом и отпустил. А сам подошел к рукомойнику и стал намыливать руки. - Да, - говорит. - Я вас слушаю. - Вот, - говорит офицер. - Видите этого человека? Несколько минут тому назад этот человек демонстративно откусил себе язык. - Ага, - говорит доктор. Потом говорит: - А как, позвольте спросить, откусил?.. Насовсем или частично? - Я не знаю, - говорит офицер. - Может быть, и частично. Не в этом дело. Самое главное в том, что он теперь говорить не может. Понимаете? А нам еще нужно его допросить. Так вот, - говорит, - не можете ли вы чего-нибудь сделать? Научным путем. Чтобы он перед смертью хоть чуточку поговорил. - Посмотрим, - говорит доктор. И начинает споласкивать руки. - Посмотрим, - говорит. - Это нетрудно. Хотя, - говорит, - должен вас поставить в известность, что наша наука не очень допускает, чтобы человек разговаривал без языка. Конечно, посмотреть можно. Это труда не представляет. Но все-таки с научной точки зрения я не берусь вам давать какие-либо обещания. Посмотреть, - говорит, - посмотрю, а... - Хорошо, - говорит офицер. - Посмотрите. Но только нельзя ли поторопиться, господин доктор? Нельзя ли слегка поскорей? - Можно, - говорит. - Почему же нельзя? Можно и поторопиться... И начинает, понимаете, вытирать полотенцем пальцы. Один, понимаете, вытрет - посмотрит, полюбуется и другой начинает. Потом третий. Потом четвертый. И так далее. Офицер - ну прямо лягается. Прямо копытами бьет. Даже шпора звякает. А доктор внимания не обращает, вытирает себе потихоньку пальчики и чего-то мурлычет. Потом он подходит ко мне и говорит: - А ну, молодой человек... Откройте рот. Я не хотел открывать. Но думаю: "Что, в самом деле... Жалко, что ли?.." Взял и открыл. - Еще, - говорит, - откройте... Пошире! Я открываю еще пошире, как только могу. - Еще, - говорит. Ну, тут я совсем до ушей разинул ему свою пасть. - Вот так, - говорит. - Достаточно. Спасибо. Посмотрел он у меня во рту, поковырялся своими чистенькими пальчиками и говорит: - Да нет, - говорит. - Язык на месте. - Как? - говорит офицер. - Не может этого быть! - Уверяю вас, - говорит доктор. - Язык в полной исправности, только синий. - Да нет, - говорит офицер. - Вы ошибаетесь. Я же сам хорошо видел, как он его кусал. - Тогда посмотрите, - говорит доктор. И показывает ему мой рот. А там, понимаете, преспокойно болтается язык. Ах, мать честная! Вот офицер удивился! Вот у него глаза на лоб полезли! - Да что же это, - говорит, - такое! Да как же, - говорит, - это может быть? Что у него, дьявола, два языка висят, что ли?! - Да нет, - говорит доктор. - Навряд ли что два... У одного человека двух языков не полагается. Этого наука не допускает. И я, - говорит, - хотя с научной точки зрения и не берусь объяснить этот факт, но в общем и целом - язык на месте. - Тьфу! - говорит офицер. - Так, значит, он меня обманул?! Значит, он говорить может? Значит, ты, мерзавец, говорить можешь? - Да, - говорю, - могу. И тут же сказал я ему такое слово, от которого, извиняюсь, можно со стула упасть. А он - вы думаете, что? Рассердился? Думаете, он орать на меня стал или драться? Ничего подобного. Он смеяться начал. Он прямо обрадовался - ну как не знаю что. Как будто ему, понимаете, пятнадцать рублей подарили. - Ой, - говорит, - неужели это не сон? Неужели я не ослышался? А ну, - говорит, - повтори, что ты сказал. Я повторил. И еще прибавил. Дескать, вы, говорю, ваше высокоблагородие, последняя дрянь и даже хуже. Вы, говорю... Понимаете? Не ругается! Не дерется! Смеется, как лошадь. - Еще! -