говорит. - Еще! Даже ругаться скучно. Чего, в самом деле? Я же не граммофон. Я постоял, порычал немного и замолчал. Тогда он кончает смеяться, поправляет свою офицерскую саблю и начинает командовать. - Вы, - говорит, - господин доктор, пожалуйста, подзаймитесь немного с этим субъектом. Успокойте его слегка, приведите в порядок, а после пришлете его к нам в штаб. А вы, братцы, покараульте пленного. Филатов останется здесь, а Зыков - наружная охрана. После, Зыков, приведешь его в штаб. Подцепил свою вострую саблю и поскакал. А за ним и Зыков. Дверь перед ним отворяет. И в сени за ним бежит. И там, в этих сенях, кто-то вдруг как заорет: - О-ох! - Что? Что такое? - говорит доктор. Тут Зыков кричит: - Ничего! Ничего! Не извольте беспокоиться. Это их благородие спотыкнулись. О притолку шмякнулись. - Ах, - говорит доктор, - разве можно так резво бегать? Ну, мы остались втроем: я, Филатов и доктор. А доктор-то, доктор! Фу, ей-богу, ну прямо без смеха глядеть невозможно. Такого доктора, если потребуется, пристукнуть - совсем пустяки. Деревянной ложкой можно пристукнуть. Но я вижу, что здесь у меня ничего не выйдет. Во-первых, Филатов как столб стоит со своим наганом. Потом - окно. Оно хоть и открыто, но за окном на завалинке больные сидят, - мне даже их голоса хорошо слышно, - а на подоконнике всякая мура стоит: банки, склянки, микстурки, клистирки... Нет, я вижу, что здесь ничего у меня не выйдет, и стою тихо. А доктор меня начинает лечить. - Так вот, - говорит, - молодой человек... Откройте, пожалуйста, рот. Я говорю: - Зачем? Чего, - говорю, - вы там не видали? - А я, - говорит, - хочу убедиться. - Ну ладно, - говорю. - Убеждайтесь. И рот раскрыл. И язык высунул. - Да, - говорит доктор. - Язык у вас в полной исправности. Могу вас порадовать. Но только, - говорит, - он чересчур синий. Как будто его в чернилах купали. А? Вы, молодой человек, чернила не кушаете? Хе-хе!.. - Нет, - говорю. - Так, так, - говорит. - И десны у вас распухли. Ну, - говорит, - нате, скушайте, пожалуйста, пирамидону. Я съел. Ничего. Мне, понимаете, так здорово есть хотелось, что я бы и самого доктора съел. - Вы что? - говорит. - Военнопленный? - Да, - говорю. - Не в гости, конечно, сюды приехал. - Значит, вы - большевик? - Был, - говорю. - Да. - Ах, - говорит, - вы сядьте. Что вы стоите? Вот, пожалуйста, табуретка - присаживайтесь. - Нет, - говорю, - спасибо. У меня, - я говорю, - на том месте, где сидят, заметка на вечную память. Я, - говорю, - этим местом сидеть не могу. Но если б мне жить привелось, я бы, - говорю, - не забыл, что и как. Я бы, - говорю, - помнил. И тут я, товарищи, извиняюсь, штаны опустил и показал доктору. - Ах, - говорит доктор, - ах, какая жестокость! А Филатов как загогочет: - Го-го-го! - Ты что? - спрашивает доктор. - Виноват, - говорит, - ваше благородие. Поперхнулся. А доктор нахмурился и говорит: - Ну, - говорит, - молодой человек, если вас не расстреляют, приходите, - я вам еще пирамидону дам. - Ладно, - говорю. - Зайду. Смеюсь, конечно. Зачем мне, скажите, после смерти ходить, старичков пугать? Я насовсем помирать собрался. А живым я ходить уж, понимаете, не надеюсь. Нет, не надеюсь, ни чуточки. - Ну что ж, - говорит доктор, - можете отправляться. А сам уж скорей к рукомойнику - пальчики мылить. Филатов командует: - Шагом марш! И наган свой наизготовку. Выходим через сени на улицу. Зыков сидит с больными. Сидит на завалинке с больными и что-то рассказывает смешное. Те на него хохочут. Зубы скалят. - А! - говорит. - Комиссару почтенье! Ну, как, - говорит, - поставили вам золотую плонбу? Все: - Ха-ха-ха... Смешно, понимаете, дуракам. И Филатов тоже грохочет. Я говорю: - Поставили бы, - говорю, - тебе такую пломбу в глотку... Говорок тамбовский! Все опять: - Ха-ха-ха!.. Ловко отшил! Браво! Зыков мне отвечает: - Я-то тамбовский, а ты, интересно, каковский? Я говорю: - Знаешь? Я с тобой и говорить не хочу. Продажная ты, - говорю, - шкура! Белобандит! Гляжу - покраснел мой Зыков. Встает, поднимает свою винтовку и говорит: - А ну! - говорит. - Поворачивайся! Шагом марш! И затвором - щелк! Дескать, поговори у меня - свинцовую пломбу получишь. Я пошел. Идем мы почти что рядом. Я слева, а Зыков справа. И вдруг я вижу, что мы совсем не туда идем. Понимаете? Мы идем не к штабу, а куда-то совсем обратно. Туда, где село кончается. Где последние домики стоят. "Что, - думаю, - за шут? Куда же это мы идем?" А спросить я, конечно, у Зыкова не хочу. Самолюбие не позволяет. Я молчу. Зыков тогда говорит: - А ну, поднажми. - Вот еще! - говорю. - Буду бегать! Он говорит: - Поднажми! Дурак! Ну, я хотя и не очень, а пошел побыстрее. А сам думаю: "Занятно, куда это все-таки мы так спешим? На свадьбу, что ли?" И только я это подумал: "на свадьбу", вижу - идет нам навстречу какой-то седой генерал. Какое-то, понимаете, чучело в синих подштанниках. Такой, понимаете, щупленький, поганенький старичок. Идет и ножкой подрыгивает. - Куда? - говорит. Тут Зыков мой делает перед ним, как полагается, стойку и отвечает: - Так что, - говорит, - ваше превосходительство, пленного большевика к исполнению веду. - В расход? - Так точно, ваше превосходительство, в расход. - Ну, ну, - говорит генерал. - Вольно... Шагай себе... Не промахнись, - говорит. И на меня, понимаете, этак весело посмотрел, будто я курица или гусь и он меня на обед скушать собирается. - Шагай, - говорит, - с богом... И пусть, - говорит, - твоя рука не дрогнет... Потому что, - говорит, - ты не человека убиваешь, а дьявола. Понял? - Так точно, - говорит Зыков. - Понял, - говорит. - Дьявола. - Ну, с богом! - говорит. И пошел. Опять, понимаете, ножкой задрыгал. А мы, понимаете, тоже пошли дальше. И прямо скажу - не хотелось идти. Ну, поверите, ноги не хотели идти. А тем более, что погода была замечательная. Погода стояла чудная. В садах повсюду фрукты цвели. Деревья шумели. Птицы летали. А тут - изволь идти на такой веселенький проминат! Ах, мать честная!.. Никогда мне, товарищи, не забыть, как я тогда шел, что думал и что передумал... Иду, понимаете, я впереди, а Зыков идет сзади. Винтовочка у него все гремит. Английские ботиночки поскрипывают. И все молчит этот Зыков - сукин сын... Хоть бы слово сказал для развлечения. Хоть бы крикнул чего-нибудь. А идем мы сначала селом. Потом мы выходим на выгон, где коровы гуляют. Потом по тропиночке, мимо разных там огородов и зимних сараев идем. И все молчит этот Зыков - сукин сын... Только знай винтовкой потряхивает. И противно все время скрипят его бутсы. Фу, понимаете, до чего невесело!.. Я думаю: "Ну! Ну, Петя Трофимов!.. Буденновец! Подними голову!" Не могу, понимаете. Не поднимается голова. Какая-то, понимаете, панихида все время в голову лезет. "Да, тяжело, - думаю, - Петя Трофимов, помирать не в своей губернии. Хотя, - думаю, - губернии мне не жаль. Какая у меня, к черту, губерния? Какая у плотника, каменщика, пастуха губерния? Где хлебом пахнет, туда и ползешь. Отец у меня в одном месте зарыт, мать - в другом. Только и остались у меня боевые товарищи. Да вот загадка: выскочат ли они из ловушки? Ох, - думаю, - туго небось товарищу Заварухину в деревне Тыри. Слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, спереду Улагай напирает... И, может быть, это из-за меня! Может быть, это я все дело прошляпил?!" Но - дьявол! - куда же мы все идем? Куда же мы все, понимаете, шагаем? Уж вон и села не видать, и собаки не лают, а мы все идем. Удивительно, знаете. "Разве, - я думаю, - здесь вот, за этим кусточком, не очень подходящее место? Или вон, скажем, за теми ракитами..." Мне ведь, товарищи, самому приходилось расходовать людей. Я думаю: "Здесь, за этим кусточком, или вон в том овраге - очень удобное место. Это Зыков, - я думаю, - напрасно меня туда не ведет". А Зыков меня, понимаете, как раз туда и ведет. В тот самый в овраг. - А ну, - говорит. - Стой! Я встал. И стою. И спокойно, вы знаете, думаю: "Что ж, - думаю. - Прощайся, буденновец!.." А с кем мне прощаться? Вокруг, понимаете, одна трава. Я повернул голову и вижу, что Зыков берет свой бердан под мышку, а сам лезет за пазуху и вынимает оттуда - что-то такое неясное. - На! - говорит. - Пришпиливай! Что такое? Вижу - погоны. Понимаете? Золотые погоны с такими блестящими бляшечками. И четыре французских булавки. - Ну! - говорит. - Приторачивай! - Что? - говорю. Я, понимаете, не понимаю. Я говорю: - Ну тебя, знаешь!.. Довольно шутки шутить. А он: - Чумовой! - говорит. - Надевай поскорей погоны, покуда нас не засыпали. Слышишь? Я не могу. Ей-богу, стою, понимаете, как дурак. - Ну давай, - говорит, - я сам присобачу. Нагинайся, - говорит. - Живенько! Я нагнулся. И тут он мне ловко пришпилил двумя булавками левый погон и двумя булавками правый. - А теперича, - говорит, - бежим. - Куда? - говорю. - А куда? - говорит. - Ясное дело, куда: к Буденному. Ох, товарищи!.. Ну, знаете, я чуть не заплакал. Ей-богу, я сел на землю и встать не могу. - Браток! - говорю. - Братишка! Зыков, - говорю, - неужели свой? - Свой, - говорит, - честное слово... Вставай, - говорит, - побежим к Буденному. - Нет, - говорю, - погоди... Не могу. - А что? - говорит. - Почему не можешь? - А у меня, - говорю, - в животе какая-то карусель начинается. Понимаете? У меня в самом деле что-то ужасное начинается в животе. Начинает, я думаю, таять сургуч. Потому что как будто огнем начинает мне жечь и горло, и грудь, и особенно самое брюхо. Все, понимаете, кишки во мне начинают как будто плясать и как будто рваться на мелкие лоскутки. И больно. Такая боль, что сказать не могу. И на ноги встать не могу. "Фу, - думаю. - неужели от пули спасся, а тут от такой гадости помирать? Нет, - думаю, - не хочу помирать". И хочу, понимаете, встать на ноги. Через силу встаю на колени и падаю снова. - Нет, - говорю, - шалишь! Встанешь, так тебя перетак! И опять, понимаете, встаю на колени. И опять падаю. - Ах, - говорю. - Дрянь какая! Вы подумайте: буденновец на ноги встать не может. "Ну, - думаю, - что ж... Значит - кончено". - Значит, - говорю, - давай попрощаемся, товарищ Зыков. А он говорит: - Ладно. Попрощаться мы после успеем. А ты, - говорит, - не обидишься, если я тебя на руках понесу? - Нет, - говорю, - это не стоит. Это, - я говорю, - смысла нет меня на руках нести. Все равно мне каюк. - Да брось, - говорит. - Ну просто у тебя в животе телеграмма зудит. - Какая, - говорю, - телеграмма? - А та, - говорит, - которую ты давеча сшамал. - Вот, - говорю, - охламон! Вот чудик! Это же не телеграмма. Это пакет. Это секретное письмо к товарищу Буденному, которое, понимаешь, я вез и которое не довез. Я, - говорю, - ворона. Я съел важнейшие оперативные сводки своей дивизии. Меня, - говорю, - расстрелять за это мало. Ну, я, понимаете, все ему рассказал. - А теперь, - говорю, - оставь меня, за ради бога... Беги, пока жив. А он - вы подумайте! - ничего мне на это не сказал, а берет меня прямо в охапку, кладет меня, как мешок, на плечо и шагает со мной в кусты. А потом из оврага вон. А потом через кочки-пенечки бегом, понимаете, как припустил... Даже ужас! Лошади, понимаете, так не бегают. Я говорю: - Зыков! Тебе тяжело, наверно? - Невидаль, - хрипит. - Я, - говорит, - и не с таким бегал. Я говорю: - Ты отдохни... Мне, понимаете, все-таки неудобно как-то на человеке ехать. - Ты отдохни, - говорю, - а потом опять поедем. - Не гуди, - отвечает. - До леска вон того добежим, а там посмотрим. А лесок, я гляжу, не близко. До леска того, понимаете, версты две. Ну, мы так хорошо с ним скакали, что минут через десять были уже в лесу. - Тпру! - говорю. - Приехали. Зыков меня опускает на землю, и я - вы представьте себе! - спокойно встаю на ноги. Вот ведь чудо какое! А это, вы знаете, пока я на Зыкове через поле скакал, у меня в животе все помаленьку умялось. И стало как будто полегче. Как будто не так чересчур больно. - Ну, что ж, - говорю, - давай побежим дальше! А Зыков говорит: - Нет. Погоди... Не могу. - А что? - говорю. - Почему не можешь? - А я, - говорит, - все-таки не лошадь! Я не могу без отдыха. Вижу - действительно: вспотел парень. Ну, мы тут сели с ним под высоким деревом: я растянулся в траве, а Зыков достал кисет и стал закуривать трубочку. Я говорю: - Все-таки, Зыков... Я не понимаю: кто ты такой? - Я? - говорит. - Я - продажная шкура. Я, - говорит, - за английский шинель Мамонтову продался. - Ох, - говорю, - ты же врешь, Зыков! - Ну, - говорит, - может, и вру. Меня, - говорит, - это верно, мобилизовали. Я не своей охотой четвертый месяц у белых служу. И тут он мне, понимаете, рассказал все... Как он приехал с германского фронта домой. Как у него дома хозяйство погибло. Как он жену после тифа похоронил. Как он, представьте, у попа в работниках жил. И так далее... И как его после насильно забрали в казаки, дали ружье и велели стрелять в большевиков. - Стреляй, говорят, и пороху не жалей! Потому что, говорят, большевики не люди. Они, говорят, понимаешь, - враги человечества... Я спрашиваю: - И ты - стрелял? - Нет, - говорит. - Я прикладом. - Как, - говорю, - прикладом? Значит, ты убивал? - Честное слово, - говорит, - одного только человека... И тот наш офицер. Подпоручик Гибель. - Это какой, - говорю, - Гибель? - А тот, - говорит, - который тебя по щеке ударил. - Как? - я говорю. - Мать честная! Когда ты успел? - А я, - говорит, - его в околотке... в сенях... прикладом. Пока ты там пирамидон кушал. Ведь вы подумайте, какой ловкий парень! Он этого подпоручика с одного маху прикладом положил. Помните, доктор спросил, кто там орет? Так это Гибель орал. Зыков его в это время под лавку запихивал. - Я, - говорит Зыков, - в этих сенях, между прочим, и погончики тебе раздобыл... Нет, - говорит, - не бойся. Не с покойника. Там у доктора китель висел. Так я с этого самого кителя. Ведь ты, - говорит, - теперь знаешь кто? Ты теперь - доктор. - Фу, - говорю. Я говорю: - Зыков! Чего ж ты, братишка, тогда дурака валял? Чего ж ты со мной ругался? - Ругался? - говорит. - А ты что - захотел, чтобы я целовался? Чтобы я тебя "дорогим товарищем" называл? Так нас бы с тобой тогда, дорогой товарищ, на одной березе повесили. - Верно, - говорю. - Верно, Зыков! Ах, ну и ловкий ты парень, Зыков! А он говорит: - Да! У меня теперича такой вопрос: расстреляют меня, скажи, у ваших или нет, если я туды перемахну? - Да брось, - говорю. - Ты что - генерал? Или ты полковник? - Нет, - говорит, - я - нижний чин. - Ну, - говорю, - чего ж нам тебя стрелять? Мы расстреливаем врагов, капиталистов, а ты кто? Ты же не капиталист? Ты же не с буржуазного класса? - Я, - говорит, - таких слов не понимаю. Но я, - говорит, - окончил приходскую сельскую школу. Два класса. А после батя меня в пастухи отдал. - Во! - говорю. - Значит, мы с тобой одного звания. Я тоже в пастухах воспитывался. Да что, - говорю, - я! У нас вся армия с пастухов, да с маляров, да с каменщиков. У нас, - говорю, - тебя примут во как! Свой парень! Мужик! Где же тебе иначе служить, как не в буденновской армии? - Верно, - говорит. - Мне, - говорит, - в казаках служить неподходящее дело. Я, - говорит, - это давно о Буденном мечтаю. Мне, понимаешь, ужасно охота его поглядеть. Какой он такой, Буденный? Ты его видел? - Да, - говорю, - видел. Но только - на стенке. Портрет его у нас в штабе на стенке висел. На белой лошади. - А что, - спрашивает Зыков, - он - с офицеров бывших? - Ну да! - говорю. - Ты что - сдурел? Ведь он же командует цельной армией. - Значит, из генералов? - Да нет, - говорю, - из бывших батраков. Представь себе - нашей губернии мужичок. Да, впрочем, - говорю, - сам увидишь! Если мы до Луганска дойдем и я Буденного разыщу, я тебя обязательно с им познакомлю. - Знаешь что? - говорит Зыков. - Давай пойдем тогда поскорей, поищем дорогу. - Пойдем, - говорю. А сам, понимаете, и встать не могу. Развезло. Зыков тогда меня поднимает, и я кое-как шагаю. Шагаем мы через лес и выходим на такую веселую опушку. И помню - выходим мы на эту веселую опушку, Зыков и говорит: - А скажи, - говорит, - на коего лешего ты нашего часового тюкнул? Я говорю: - Как тюкнул? Я, - говорю, - его не тюкал. Это его один сумасшедший, наверно, угробил. И только я это сказал - вы подумайте! - из кустов выходит мужик. Тот самый сумасшедший мужик, который меня, вы помните, напугал и в которого я с браунинга целился. Идет он навстречу - лохматый, рваный, и опять, вы подумайте, улыбается. И опять он чего-то бормочет и чего-то шипит. Я испугался. Стал. Но виду не подал. Я говорю: - А-а! Знакомая личность. - Это кто? - спрашивает Зыков. Я говорю: - А это тот самый, который вашего караульного камнем убил. Потом говорю: - Ты что же это, братишка, по чужому пачпорту людей убиваешь? А? Меня, знаешь, из-за тебя чуть за нос не повесили. Чуешь? Ты, - говорю, - зачем это вздумал людей убивать? А он отвечает: - Да, - говорит. - Убивал и убивать буду. Я, - говорит, - вас всех изничтожу, мамонтово племя. И вижу - глядит мне на левое плечо. А там, понимаете, на левом плече, у меня погон сверкает. - Я, - говорит, - и вас не пожалею. И вас отошлю к богу в рай, сучьи дети! Нагибается и - вижу - берет камень. - Стой! - кричу. - Стой, шалопут! Но тут, понимаете, - зззиг! Над самой моей башкой летит камень. Ну, только на палец башки не достал! Разозлился я. - Чум! - говорю. - Сумасшедший! Остановись! А он, вы представьте себе, бежит до канавы, нагибается и набирает полные горсти камней. И оттуда, понимаете, из засады, начинает в нас этим каменьем швырять. Мне в ухо два раза попал. Зыкову, кажется, в грудь или в нос. Я говорю: - Хватай его, Зыков! Чего там... Навалились мы тут вдвоем на этого сумасшедшего, Зыков его по ногам хрястнул, а я в обнимку схватил и валю на землю... А он - сильный. Сумасшедшие, знаете, все сильные. Он ворочается, шипит, кусается - ну прямо никак невозможно его положить. И орет все время. - Гады! - орет. - Собаки! Холуи буржуйские!.. Ну, тут я с себя ремешок стянул, - у меня ремешок был особенный, прочный, из сыромятной кожи, - и мы сумасшедшего кое-как связали. Чтобы он не орал, мы в рот ему напихали травы. И после, связанного, кинули в канаву, - лежи, мол, отдыхай. И уж собрались дальше идти, - вдруг слышим топот. Казачий разъезд. Понимаете? Прямо на нас несутся. - Стой! - говорят. - Кто такие? Откуда? "Ну, - думаю, - Петя Трофимов! Завяз". Сижу на земле на корточках и встать не могу. А Зыков, вы знаете, не смутился. Он отвечает бойко: - Так, мол, и так... Генерала Мамонтова личные курьеры. - А куды идете? - А идем, - говорит, - мы в деревню Курбатово, к полковнику Штепселю с донесением. - Так, - говорят, - дело. А ну - поворачивай в штаб. - Это зачем? - А затем. Там разберемся. И вижу - глядят на мои погоны. И хмуро посмеиваются. Дескать, нам все понятно. У нас глаза спробованные. Нас на арапа не возьмешь. А только и Зыков не дурак. Он тоже глядит на мои погоны и тоже чего-то кумекает. - Вы знаете, - говорит, - между прочим, кто это там сидит? Это, - говорит, - самый главный врач деникинской армии. Он только что убежал из советского плена, и теперь ему спешно необходимо податься к Деникину. А я его личный конвой. Чуете? Те говорят: - Врешь?! Он говорит: - Если вы только осмелитесь нас задержать, вам от Мамонтова так влетит, что лозы не хватит. Верно, - говорит, - господин доктор? А я, понимаете, прямо смутился и не знаю, что сказать. - Да, - говорю. - Висеть вам, ребята, на первой березе. Серая, - говорю, - вы скотинка. Какое вы имеете право так с благородным человеком поступать? Я говорю: - Наука этого не допускает. Ну, они тут все сразу шапки посымали и стали затылки чесать. А тут, на наше счастье, еще какой-то подъехал. Казак. Он Зыкова знал. Он говорит: - А! Зыков. Зыков говорит: - Здорово, Петров (или, там, Иванов). Подумай, какое дело: меня признавать не хочут! Тот говорит: - Что вы, ребята! Это же Зыков. С первого эскадрону. Нашему каптеру земляк. Ну, тут уж бандиты совсем поверили, что я доктор, а Зыков мой адъютант. - Пожалуйста, - говорят. - Можете ехать. И мне говорят: - Извините, ваше благородие. Мы не нарочно. Я говорю: - Чего там... Ладно. Наука это допускает. И пошел. И Зыков за мной, как адъютант, идет. А они нам кричат: - Послухайте! Эй... Послухайте! - Что еще? - спрашиваю. Стал. А Зыков мне шепчет: - Дуй! Дуй, парень... Они говорят: - Вы, господин доктор, на правую руку не ходите. - А что такое? - А там, - говорят, - за ручьем буденновцы окопались. - Буденновцы? - говорю. - Ах, какой ужас! Ладно, - говорю, - не пойдем. Мерси вам. Можете ехать. Они на коней позалезли и поехали. А мы сразу - в канаву, где, помните, у нас сумасшедший был положен. Мы думали - он задохся. Но видим, что нет сумасшедшего. Туда, сюда, - представьте себе, исчез сумасшедший! Один ремешок в канаве лежит, и тот пополам лопнувший. Ох, я дурак тогда был - мне до чего ремешка стало жалко, я чуть не заплакал! Зыков смеется, говорит: "Вот боров - какой сильный", - а я чуть не плачу. Тем более, что ремешок я купил у нашего взводного за четыре куска рафинада и ему сносу не было. Такой сыромятный, свиной кожи ремень - его двадцать пять человек тяни, не растянешь. А тут один человек без рук разорвал... Или он его зубами раскусил, - я не знаю. Стою, вздыхаю. Вдруг вижу, что Зыков тоже нахмурился и тоже чего-то соображает. Как будто он чего-то потерял. Или дома оставил. - Ты чего? - говорю. - Что с тобой? - Погоди, - говорит, - не мешай. И чего-то он себя осматривает и ощупывает и лоб потирает. Потом говорит: - Я, - говорит, - забыл... Это какая рука? Я говорю: - Левая. - А эта? - Правая. - Ну, - говорит, - слава богу! Давай сюда. На эту руку. - А! - говорю. - Понимаю. На правую. За ручей. К Буденному. Есть такое дело! Топаем, Вася! Бросил свой бывший ремень и так, понимаете, бодро зашагал, что сам удивился. Но только - недолго. Немного прошел, и опять, вы подумайте, заскулила мозоль, опять в животе заворчало и заныла спина. Иду раскорякой и думаю. "Эх, - думаю, - герой! Аника-воин. Таким из-под пушек лягушек гонять, а не за власть бороться". А Зыков идет, идет и остановится. Потом остановился и говорит: - Стой! Ты ничего не слышишь? - Нет, - говорю. Остановился. Послушал. И в самом деле, где-то далеко-далеко как будто горох молотили. Я говорю: - Что-то трещит. - Стреляют, - говорит Зыков. Пулеметная дробь. С кольту бьют. Чуешь, - говорит, - как ваши нашим накладывают? - Да, - говорю, - чую. Ну, мы тут опять побыстрее пошли. На дорогу вышли. И по пыльной дороге прямо на солнце топаем. А солнце уже садится, уже темнеет, и чем дальше, тем громче - то справа, то слева - бум! бах! - Ну, - говорит Зыков. - Довольно! Давай сымать эту дрянь. - Чего, - говорю, - сымать? - Погоны, - говорит. - Сымай их к бесу. Ша! Хватит! Пофасонил четыре месяца. Не поверишь, брат, на плечах мозоли натер. - А пора? - говорю. - Пора, - отвечает. - Вполне. Давайте, - говорит, - господин доктор, я вам первому сыму. И начинает сдирать с меня деникинские погоны. Я голову повернул и вижу, что лицо у него злое-злое, как будто он не погоны снимает, а что-то такое грязное делает. А тем более, что булавка попалась ржавая, не отшпиливается. Он ее дергает, а она не лезет. - А, - говорит, - холера! Дернул и - прямо с мясом погон оторвал. Прямо такой вот кусок гимнастерки вырвал. - Есть, - говорит, - один штука. Давай, - говорит, - поворачивайся! И только второй отцепил и только бросил его куда-то к черту в канаву, - слышим топот. Опять, понимаете, не успели опомниться, не успели вздохнуть - опять конный разъезд несется. И прямо на нас. - Тикай, - говорит Зыков. - Тикай, парень, если жить хочешь. И так, понимаете, поскакал, будто его стегнули. И я побежал. Уж не знаю, как я бежал, но только бежал хорошо и от Зыкова не отставал. А конники, ясно, нас нагоняют. Это в лесу легко убегать от кавалерии, а по гладкой дороге это не очень легко. Все-таки у них ног больше. Лошади все-таки. Ну, слышу, что ближе и ближе стучат их копыта. И вдруг - трах-тах-тах! Над самой моей башкой свистит пуля. Бах! - еще раз... Как принялись пулять из берданов - спина похолодела. Зыков мне говорит: - Милый! Браток! Я говорю: - Что? Он говорит: - Милый... товарищ! Не отставай... Гляжу на него: бледный несется, глаза выкатил, на губах пузыри белые, как у лошади. - Беги, - говорит. - Беги, пожалуйста... Не отставай. Милый... Ох, не хотелось, как видно, парню обратно к Мамонтову! Видно, и в самом деле хотел он перед смертью Буденного повидать. Да и мне помирать не хотелось. Я прямо как орловский рысак скакал. Бежим, понимаете, а вокруг такая пылища, как дым на пожаре. Дороги не видно. И Зыкова мне тоже не видать. А сзади так и трещит: Бум! Бах! Трах! Вдруг Зыков мне что-то сказал. Не сказал, а крикнул: "Ай!" Или: "Ой!" Я не помню. Я повернул голову и вижу: упал мой Зыков навзничь, лежит на дороге, щека у него в крови, а нос в земле. А сзади: бах! бах! Я побежал. Вперед. Не могу. Не бежится. Вертаюсь тогда назад и кричу. - Зыков! - кричу. - Вставай! Зыков! А он - не встает. Не шевелится. Землю нюхает. Хватаю его тогда за плечо. Трясу что есть силы. - Зыков, - говорю, - хватит трепаться! Вставай!.. Но тут над самой моей головой: - Стой! Руки кверху! Поднимаю я эту свою чумовую голову и вижу... Мать честная! Вижу на мятых солдатских фуражках красные красноармейские звезды. Сел я тогда, как помню, в самую пыль, где Зыков лежал, и говорю. - Товарищи! - говорю. - Что же это? Зачем? Ведь вы же, - я говорю, - своего убили! - Брось, - говорят. - Не вкручивай. У наших погоны не блестят. - Да мало ли, - я говорю, - что погоны! Он все-таки свой! Он, - говорю, - наш! - Верно, - говорят. - Это ты правду сказал, что ваш... А ихний взводный командир, такой чубастый парнишка, смеется и говорит. - Эва, - говорит, - эполеты-то - с мясом вырвал. Сдрейфил, белобандит? - Сам ты бандит, - говорю. - я тебе, знаешь, - за оскорбление... Я задохнулся даже. "Что, - думаю, - за черт? К своим попал, а так встречают". Я говорю: - Я тебе зубы пересчитаю. Он говорит: - Ладно. После посчитаемся. Товарищи, - командует, - убитого обыскать, а этого счетовода гони в Бандурово до комиссара. Я тут только и понял. - Вы что, - говорю, - думаете, я - белый? - Нет, - говорит, - ты, пожалуй, серо-буро-малиновый. А Зыков по-прежнему все лежит в пыли. Его поворачивают на спину, на бок и шарят во всех карманах. Говорят: - Еще дышит. - Ладно, - говорит взводный. - Пускай подышит. Погода сегодня чудная. Вынимают тогда из кармана Зыкова бумажки. Читают: "Василий Семенович Зыков, первого эскадрона добровольческой казачьей дивизии генерала Мамонтова рядовой". - Н-да, - говорит взводный. - Это наш. Это по всему видно, что наш. А ну, - говорит, - на коня, хлопцы! А мне говорит: - А ну, солдат... Вперед - за бога, царя и отечество! - Ну нет, - говорю. - Я не оставлю своего товарища. Берите его с собой. Слышите? - Извиняемся, - отвечают. - У нас катафалка с собой не захвачено. - Я, - говорю, - не пойду без него. - Не пойдешь? Верно? Не шутишь? Ну, если так, то бери его сам. Неси на закукорках. Согласен? А я - что вы думаете? Я понатужился, сграбил Зыкова в охапку и положил на плечо. Ну, тяжело, конечно, а все-таки я не упал и Зыкова не уронил и стою на своих ногах. Ну, тут мы поехали. Спереди едут двое на дозоре, слева еще один, справа еще один, сзади взводный на белой лошади, а посредине Зыков на мне. Конечно, ноги у меня неподкованные, и шибко бежать я не в силах. Тем более, что мозоли, спина... Сами знаете. Я не особенно шибко иду. И невесело. Иду я, как пьяный. Глаза закрываются, ноги шатаются... И все время, тем более, на коней натыкаюсь. Все время меня окрикивают: - Эй! Беляк! Лошадей не пугай... Чучело! Я говорю: - Извиняюсь. Нечаянно. И дальше иду. Мне, понимаете, все равно, что кричат. Мне не жалко. Такая в башке чепуха, что и думать не хочется. Думаю только, что чепуха. Чепуха такая, что ужас! Ужас, какая чепуха! Ведь это представить надо: буденновец к Буденному в плен попал! А все-таки мне спокойнее. Свои ведь, черт подери! Ведь свои все-таки, со звездочками. Разве я надеялся, что увижу своих, со звездочками? Нет, никогда не надеялся. А сбоку копыта стучат. И в голове стучит. И на плече Зыков поминутно вздрагивает. "Ах, - думаю, - бедняга Зыков! Погиб ты, - думаю, - не за медную пуговицу. И не увидал ты мечту своей жизни, товарища Буденного". Но я не могу. Я чуть не падаю. Чуть под копыта не попадаю. Слышу - сбоку смеются: - Эх, солдат! Мало ты каши ел. Видно, белая каша не очень-то жирная. А? А я и сказать ничего не могу. Даже выругаться как следует не могу. Я прямо падаю. Тогда говорит кто-то сбоку: - Давай, - говорит, - солдат, клади свово друга моему коню на загривок. Я положил. Я, помню, "спасибо" сказал и взвалил своего бедного Зыкова на теплую лошадиную шею. Ну, он повис и руки свесил. А я дальше пошел. Уже темно стало. Уж звезды наверху замигали, когда мы въехали в село Бандурово, Марьевской волости, Луганского уезда. И помню, что мы на каком-то дворе долго чего-то ждали. Тут часовые стоят, тут Зыков лежит на земле у колодца, а я на корточках рядом сижу и плачу. Может быть, у меня нервы расстроились, может быть, я устал, но мне тяжело было, товарищи, смотреть, как помирает мой друг. Он дышал еще. Но так, знаете, - невесело и нечасто. Вздохнет, замычит, головой поерзает - и снова молчит. И кровь уже не идет с виска. А это - худо. Я говорю: - Зыков! А он молчит. И глаз не открывает. И ушами не шевелит. Я говорю: - Зыков!.. Да брось!.. Не журысь! - говорю. - Все ладно будет. Ошибка ведь вышла. Ведь это наши, буденновцы, - говорю, - со звездочками. Завтра мы, - говорю, - Зыков, сами наденем звездочки и пойдем до Буденного знакомиться. Вот я тогда и скажу: "Товарищ Буденный, позвольте вам познакомить мово друга Василия Семеновича Зыкова. Он - первый герой на нашем земном шаре..." Зыков, ты слышишь? А Буденный тебе ответит: "Да, - скажет, - хороший ты парень и вид у тебя боевой, но только служить тебе не у белой сволочи, не у Деникина, а в особом отряде товарища Заварухина". И пошлет тебя к нам в часть. Ты хочешь, - говорю, - Зыков, к нам в часть? Чепуху, конечно, я говорю, потому что Зыков не слышит, молчит и лежит у колодца, как дерево. Тут отворяются двери, и из дому кричат: - Пленных! Это я-то пленный!.. Подумайте только: буденновец к Буденному в плен попал! Ну, вводят меня в избу. В избе, понятно, и хлебом, и щами, и керосином воняет, под иконами стол стоит, на столе - молока кувшин и английский маузер. А за столом сидит молодой парень в кавказской рубахе. И другой рядом с ним - в кепке. И еще, с бородой - у окна. И еще какие-то - я не помню. - А ну, - говорят, - ходи, голубчик, сюда, поближе. Зыкова кладут на лавку, а я подхожу к столу. Все они разглядывают меня, как будто я не человек, а чудо. Потом они начинают писать акт. - Фамилия? - спрашивают. Я говорю: - Трофимов Петр Васильевич. - Чего? - говорят. Я говорю: - Я не могу вам громко отвечать, у меня горло чернилами смазано. - Фу, - говорят, - чумовой! Я говорю: - Что? Они говорят: - Рядовой? - Да, - говорю, - особого отряда товарища Заварухина боец. - Как! - говорит парень, который в кавказской рубахе. - Ты заварухинец? - Ну конечно, - говорю. - Что за чепуха! Товарищи, где вы его взяли? А те говорят: - Заливает, товарищ комиссар. С мамонтовской дивизии чистокровный разведчик. Вот документики. И кладут перед ним на стол зыковский военный билет. Я говорю: - Ну так что ж? Это - Зыков. Он беглый мамонтовец. Это верно. А я - Заварухина боец. Я вез, - говорю, - секретный пакет к товарищу Буденному. - На чем это, - спрашивают, - вез? - На Негре, - говорю. - На каком негре? Ты, - говорят, - голубок, не в Африке. Ты, голубок, в Российской республике. - Да, - говорю, - я знаю, что я в Российской республике. Но Негр - это лошадь. - Да? А где же она, твоя лошадь? - Потонула, - говорю. - Это лошадь-то потонула? - Да, - говорю, - представьте себе... Затянул чересчур подпругу, ну, с ней в воде худо стало. - Вот, - говорят, - чудеса какие! Ну, а пакет-то твой где? - Ну где? - говорю. Обозлился я, помню, страшно. - Где? - говорю. - Съел! Как загогочут: - Хо-хо-хо! Не верят, понимаете... Ни одному моему слову не верят. Думают, я треплюсь. Я говорю: - Вот у меня и спина вся исстегана. Видите? Что, я сам себя, что ли, шомполами отхлестал? И тут я задрал рубаху и показал. И тому, который в кавказской рубахе, и тому, который в кепке, и тому, который стоял у окна, с бородой. У окна, с бородой, говорит: - Это да. Это так невозможно себя самого исхлестать. Это верно. Вон ведь как, черти, излупцевали! Кто это тебя так? Я говорю: - Мамонтовские казачишки. - А, - говорят. - Что же с ним делать? Может быть, он и верно наш. Кто его знает... Документы у тебя есть? Я говорю: - Нету. Все съел. Вы, - говорю, - самое лучшее, телеграмму пошлите к товарищу Заварухину. Он вам ответит. - Эвона, - говорят, - от Заварухина три дни известий нету. Где он и что с ним - аллах ведает. - А я, - говорю, - знаю, где он и что с ним. Я товарищу Буденному от него все сведения везу. Пустите меня, - говорю, - пожалуйста, я дальше поеду. - Ну как? - говорят одни. - А что? - говорят другие. И вижу - плечами пожимают и руками вот этак делают. Отпустят, вижу. Ей-богу, отпустят. Но тут, понимаете, снова случилось приключение. Вдруг, вы представьте, за окном во дворе какой-то начался шум. Какой-то послышался голос. Какое-то даже пение послышалось. И мне почему-то сразу стало невесело. У меня какое-то вроде предчувствие появилось. Мне худо стало. А комиссар, который в кавказской рубахе сидел, спрашивает: - Чего там такое случилось во дворе? Который с бородой повернулся к окну и отвечает: - А это все тот самый несчастный старикан шумит. - Какой несчастный старикан? - А тот пасечник, у которого белые жену зарезали. - А, - говорит комиссар. - Чего ж он бродит тут? Чего его не впускают? Может быть, он голодный, так пусть ребята накормят. А тут распахнулась дверь, и сам этот несчастный пасечник ворвался в избу. Ну, я его сразу узнал. Как же мне было его не узнать, когда он на меня за один день столько страху нагнал! Это был тот самый мужик. Сумасшедший. Теперь он совсем уж был страшный. Одежда его совсем изодралась. Руки и ноги были в крови, как будто он три часа в шиповнике прятался. И главное дело - глаза у него совсем полоумные стали. Такими глазами можно было цельный полк боевой кавалерии испугать. Я чуть на пол не сел от страха. А он увидел меня - как замашет руками, как заорет... - Ага! - кричит. - Вота он! Товарищи! - говорит. - Большевики! Бейте его! Бейте чертова сына! Стреляйте в него сию минуту с самого длинного нагана... - А что, - говорит комиссар, - ты его разве знаешь? - Знаю! - говорит. - Как же не знать! Они самые хату мою сожгли и Нинку, старушку мою, штыком закололи. Они, собаки, после уздечкой меня в лесу увязали... - Что? - говорит комиссар. - Что такое?! А я говорю: - Как уздечкой? Врет, - говорю, - не уздечкой, а ремешком. А он: - Это, - говорит, - генерала Мамонтова кульеры. Шли они, - говорит, - до Курбатова с доносом. Я все своими ушами слышал, хотя они меня, подлецы, уздечкой связали и в канаву кинули. Я говорю: - Не ври! Что ты выдумываешь? Не уздечкой вовсе мы тебя вязали. А комиссар: - Ша! - говорит. - Не гуди! Ты лучше скажи, дрянь, зачем это ты в Курбатово путешествовал? Я говорю: - Ну так что ж... Это верно. Действительно, мы шли в Курбатово. Но шли мы занарочно... Шли мы... Я смутился. Я спутался, понимаете, и покраснел, наверное. - Шли мы, - я говорю, - не туда, а шли сюда. Шли мы... - Стой! - кричит комиссар. - Достаточно. Потом говорит комиссар старику: - Ладно, диду. Спасибо тебе. Можешь идти. Скажи красноармейцам, чтобы тебе кушать дали. Прощай. Пожал сумасшедшему руку, и сумасшедший ушел... А все ребята сели в углу под иконами и стали совещаться... Ну, время тогда, сами знаете, какое было. Экономное. Рассусоливать некогда было. Пошептались ребята, подумали, написали чего-то в бумагу и уже читают: - "Трофимова Петра, неприятельского разведчика и шпиона, - расстрелять. Приговор привести в исполнение немедленно". Я - что? Я ничего не сказал. Только, помню, сказал: - Н-да!.. Буденновец к Буденному в плен попал... Тогда все встали. Кто из избы пошел. Кто о военных делах заговорил. А меня взяли трое или четверо за бока и повели во двор. И велели вставать к стенке. Я, помню, им говорю: - Во дворе не стоит. Зачем, товарищи, двор гадить? После, - я говорю, - мужику противно будет. Вы где-нибудь в стороне, чистоплотно... - Ладно, - говорят. - Ставай. Некогда чистоплотничать. Я говорю: - Ну что ж... Я разденусь. - Не надо, - отвечают. - Что же, - я говорю, - значит, одеже пропадать? Нет, это так не годится... Лучше, ребята, я вам свою одежу отдам. У меня, - я говорю, - сапоги отличные. Спиртовые! А? - Не надо, - говорят. - Не желаем английских сапог. Пущай в них Антанта ходит. - Дурни вы! - говорю. - "Антанта"! Сами вы Антанта! Так это же, - я говорю, - не английские сапоги. Это московские. Фабрика "Богатырь". Сажусь я скорей на землю и тащу с себя эти самые богатырские сапоги. - Нате, - говорю, - ребята, носите на вечную память. Кидаю им сапоги. Разматываю портянку. И - что вы думаете? Ну, этого мне не забыть! Я вижу в своей изодранной, потной портянке какой-то клочок. Какой-то бумажный комочек. И что-то на нем написано. Я развернул его и вижу - буквы. Но что это были за буквы, в то время я не знал. Я говорю: - Ну-ка, ребята, я неграмотный. Прочтите, чего тут написано. Они говорят: - Чего нам читать! Нечего нам читать. Вставай к стенке! Я говорю: - Да что вам, жалко, что ли? Успею я к стенке встать. Прочтите, чего тут сказано. Может быть, тут что-нибудь важное сказано. Ну, один нашелся, который зажег спичку и стал читать. Стал шевелить губами и составлять буквы. Потом говорит: - Тут написано, в общем, "хайло". - Как? - я говорю. - Какое хайло? - Да, - говорит, - хайло. Другой подошел. Третий. Стали читать. - Да, - говорят. - В общем, "нуми... хайло... К.К