Оцените этот текст:






     ---------------------------------------------------------------------
     Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 3.
     Л.: Дет. лит., 1984.
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 8 марта 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------


     Была середина апреля,  шли  дожди,  и  под этим беспросветным моросящим
дождем особенно нежно цвела на  экранах телевизоров розовая японская сакура.
Двадцать два  советских туриста могли любоваться ее  цветением,  не  покидая
зала ожидания осакского аэровокзала.  Уже  второй день мы  томились на  этом
опостылевшем нам вокзале,  ожидая вылета в Хиросиму.  Накануне рейс отменили
из-за непогоды,  сегодня небо было как будто почище, повеселее, но и сегодня
почему-то отправление уже три раза откладывалось.
     Устроившись   в   черных,   вытянувшихся  через   весь   огромный   зал
синтетических креслах,  люди или дремали,  или, зевая, проглядывали какие-то
пестрые рекламные буклеты,  или бездумно смотрели через головы проходящих на
играющий красками экран телевизора,  на  отцветающую сакуру,  на Софи Лорен,
говорящую  почему-то  по-японски,  на  пышущих  здоровьем красавцев японцев,
сияющих  от  сознания,  что  и  им  посчастливилось бриться  сверхбезопасной
бритвой "Шик".
     Справа,  через два кресла от меня, сидела Элико, моя жена, читала книгу
о Хиросиме. До меня доносились ее частые вздохи: "Боже мой. Боже мой".
     Я смотрел на бреющихся красавцев и на Софи Лорен, а мысли мои тоже были
там, в этом городе. Конечно, я знал, что город давно восстановлен, отстроен,
живет и трудится,  но представить себе,  какой же он,  я не мог. Представить
это было трудно, как трудно представить загробную жизнь.
     И  тут  я  увидел девочку.  Худенькая семилетняя синеволосая японочка в
сером легоньком пальтишке стояла в  трех  шагах от  меня  и  показывала моим
спутникам какую-то  немудреную игрушку.  На  двух  концах  довольно  длинной
веревки висели два  деревянных шарика.  Девочка взмахивала веревочкой,  шары
разлетались и  тут же звонко сталкивались.  У  нее брали веревку,  пробовали
столкнуть шарики,  они не  сталкивались.  Попробовала жена моя -  не  вышло.
Попробовал и я,  и у меня не вышло.  Шарики не сталкивались, а, разлетаясь в
разные стороны, сразу же никли, безжизненно повисали.
     - Постой,  постой,  как же ты это делаешь?! А ну, покажи, пожалуйста, -
попросил я девочку.  Девочка поняла,  горделиво усмехнулась, взяла где-то за
середину веревочку,  легко взмахнула,  и -  щелк!  - шарики звучно ударились
один о другой.
     Я  не  мог  скрыть восторга и  громко захлопал в  ладоши.  После  этого
девочка от меня уже не отходила.
     - Купил. Очаровал, - засмеялась жена.
     Заметив,  что шарики начинают мне слегка надоедать, девочка засунула их
в карман пальто и попросила меня обратить внимание на ее туфельки.  Я думал,
что  туфли у  нее какие-нибудь особенные.  Нет,  туфли как туфли.  Красивые,
нарядные, но не золотые и не серебряные. И только присмотревшись, я понял, в
чем  дело.  Не  в  туфлях было дело.  Стройная,  вытянувшаяся,  как  молодой
бамбучок, девочка шла мимо меня по-балетному, на самых кончиках носков.
     Я опять не пожалел ладоней. Раскрасневшись от удовольствия, она подошла
совсем близко и,  дыша мне в лицо,  стала что-то быстро-быстро говорить.  Из
всего этого нагромождения незнакомых слов я  расслышал и  понял только одно:
"пиано".
     - Как?!  -  сказал я.  - Ты, оказывается, играешь и на рояле? На пиано?
Да? Пиано?
     Двумя руками я изобразил игру на рояле.
     Она обрадовалась, закивала головой, зашевелила пальцами.
     - Со-дэс! Со-дэс! Пиано!
     Я понял, что "со-дэс" это значит "да".
     Вдруг девочка куда-то исчезла.
     - Ушла, - сказала жена. - Надоел ты ей.
     Но,  оказалось, нет, не надоел еще. Через минуту она появилась. Правда,
на  этот раз  уже  в  некотором отдалении от  наших кресел.  Что  же  с  ней
случилось за это время?  А случилось то,  что девочка успела сбросить где-то
свое пальтишко и  предстала теперь перед нами в нежно-розовом,  как цветущая
сакура,  шерстяном вязаном  платьице.  Жена  сказала,  что  такие  платья  в
магазинах не продаются, скорее всего, это домашняя вязка.
     Взявшись кончиками пальцев за оборку подола, девочка похаживала шагах в
четырех-пяти от  нас,  все  время при этом поглядывая в  нашу сторону.  Надо
было,  наверно, сказать ей, что хвастаться нехорошо, некрасиво. Но как я мог
это сделать? Да и хвастовство ее было такое чистое, милое, детское.
     Нет, я опять похлопал ей.
     Она подошла ближе и смотрела на меня уже совсем дружески. Такая быстрая
дружба завязывается только между детьми.  Или,  если у взрослых, то только с
детьми.
     Ужасно мне хотелось поговорить с ней.  Но -  как? И тут жена вспомнила,
что  в  нашей  дорожной сумке есть  японо-русский разговорник.  Разыскал эту
маленькую желтую книжицу,  стал торопливо листать ее.  Но,  как  назло,  все
попадались какие-то  нелепые,  не подходящие к  случаю,  слова и  выражения:
"Могу  ли  я  отдать белье  в  стирку?",  "Где  находится магазин рыболовных
принадлежностей?".   Или  такие  ненужные  мне  в  эту  минуту  слова,   как
"землетрясение", "самоуправление", "эпоха междоусобных феодальных войн"...
     Наконец я наткнулся на то, что мне было сейчас нужнее всего:
     "Как Вас зовут?"
     Перевод этой  фразы  на  японский язык  в  одном столбце был  напечатан
японскими иероглифами, в другом - русскими буквами:
     "Онамаэ-ва нанто иймас-ка?"
     Едва не сломав язык, я попробовал выговорить эти заковыристые слова. Но
девочка меня поняла. Она сразу ответила:
     - Эмико.
     Я удивился.
     - Эмико? Тебя зовут Эмико? Смотри-ка, - сказал я жене, - ее зовут почти
как тебя.
     Жена сказала девочке:
     - Я - Элико, а ты - Эмико.
     И показала пальцем сначала на себя, потом на нее.
     Девочка вежливо, но холодно улыбнулась и кивнула.
     - Спроси, где она живет, куда едет, - сказала жена.
     Я  стал искать.  На  таких простых вопросов в  разговорнике не было.  Я
нашел и показал ей слово "где", потом слово "дом".
     Эмико, умница, сразу поняла.
     - Хиросима, - сказала она.
     - Хиросима?!! Со-дэс?
     - Со-дэс, - улыбнулась она.
     - Она летит в Хиросиму, - сказал я.
     - С кем же ты едешь? - спросила жена.
     Я отыскал слово "мама": окаа-сан.
     - Где мама? - спросил я.
     Кивком головы Эмико показала куда-то за мою спину.  Я оглянулся.  Людей
было много. Они ходили, стояли, сидели. Эмико что-то мне сказала. Я разобрал
слово  "кимоно" и  увидел  спину  и  прическу женщины в  сером  с  синеватой
отделкой кимоно.  Рядом  с  ней  сидел,  читая газету,  синеволосый японец в
европейском черном костюме. Я стал искать слово "папа", но тут над головой у
нас громко и как-то по-банному гулко заговорило радио.  На японском, а потом
на английском языке объявили, что началась посадка на рейсовый самолет Осака
- Хиросима.
     Поднялась сутолока.  Нас  позвали.  В  суете,  пока мы  собирали вещи и
застегивали сумки,  я не успел попрощаться с Эмико.  Позже я тщетно искал ее
глазами  в  нестройной  очереди  у  выхода  на  посадку,  где  над  головами
пассажиров таинственно светились на черном табло цифры:  14-31-19. На минуту
мелькнула в  этой толпе женщина в сером кимоно,  мать моей приятельницы,  но
самой Эмико я не увидел. Не было ее и в самолете, в американском "боинге", в
том  белоснежном,   похожем  на   хирургическую  операционную  салоне,   где
разместили нас,  советских  туристов.  А  потом  нахлынули  на  меня  другие
впечатления, и я уже не мог больше думать ни о чем, кроме Хиросимы.
     Расстояния в Японии небольшие.  Не успели мы набрать высоту, не успели,
кажется,  пристегнуть себя  ремнями к  белым креслам,  не  успели стюардессы
разнести по  салонам невкусные,  отдающие аптекой леденцы,  как  впереди над
дверью снова загорелся сигнал:  "Не курить".  Самолет шел на снижение. Внизу
уже виднелись какие-то  постройки,  автострада и  бегущие по этой автостраде
муравьи-автомобильчики.
     Мы с  женой прильнули к  окошечку иллюминатора.  Сердце у  меня стучало
сильнее, чем обычно.
     - Попробуй... зажмурься и вообрази, - сказал я.
     - Представь себе, - сказала жена, - я тоже сейчас об этом подумала...
     - О чем?
     - О  том,  как два молодых человека в военной форме вот так же,  как мы
сейчас, подлетают к этому городу.
     - Да.  И у них с собой такая маленькая штучка - весом, кажется, всего в
пятьсот граммов...
     - А ты знаешь, что один из них потом сошел с ума?
     - Нет,  он не с  ума сошел.  Просто в нем проснулась и стала мучить его
совесть.
     - Но я читала, что его посадили все-таки в сумасшедший дом.
     - Да.  Посадили все-таки.  Посмотри -  уже город!  Вон река...  Те, кто
купался там тогда, спаслись.
     - А это что за башня? Посмотри, вон там, левее. На площади.
     - Наверно это  обелиск в  память погибших.  Ведь тогда за  одну секунду
сгорело больше семидесяти тысяч человек.
     - Боже мой!
     Самолет  уже  летел  над  посадочной  дорожкой.   Под  нами  пружинисто
стукнуло, "боинг" приземлился, но продолжал нестись вперед, рывками замедляя
бег.
     С  волнением,  с  трепетом спускались мы  по трапу на эту землю.  Через
минуту нас уже вели каким-то широким коридором, стены которого были выложены
кафелем.  Старый  седоголовый японец в  широкой серой  рубахе и  в  коротких
широких штанах мыл  щеткой эти  белые стены.  Шедший рядом со  мной приятель
сказал:
     - Ручаюсь, что этот старик из тех, кто пережил трагедию.
     - Похоже, - сказал я.
     - Взгляни, - сказала жена. - Вон идет твоя подружка.
     - Где? - оглянулся я.
     - Впереди,  рядом с женщиной в кимоно.  Фу, да она у тебя, оказывается,
плакса!..
     Да,  Эмико плакала.  Она шла - и не шла, а тащилась - между низкорослым
синеволосым японцем в черном костюме и женщиной в сером кимоно с темно-синей
подушечкой-бабочкой на спине.  Шла и громко,  с подвыванием ревела. Кажется,
это был первый плачущий ребенок, которого я видел в Японии.
     Потом я снова потерял Эмико из виду. Толпа пассажиров вваливалась через
турникет в помещение вокзала.  Ввалились и мы.  Тут нас окликнули, попросили
ждать. Мы стояли у входа и ждали, пока соберутся остальные.
     - Странно,  -  сказала жена. - До чего все похоже. Посмотри, даже номер
тот же.
     Над входной дверью, на черном табло светились цифры:



     - Что ж тут удивительного, - сказал я. - Это номер нашего рейса.
     - И совсем такой же телевизор. И на том же месте.
     - Скажи еще: и реклама та же!
     На экране телевизора молодой улыбающийся японец с аппетитно намыленными
щеками брился безопасной бритвой "Шик".
     - Удивляться нечему, - сказал я. - Стандартизация.
     Но тут подошел один из наших.
     - Поздравляю, - сказал он с какой-то недоброй усмешкой.
     - С чем? - спросил я.
     - А вы что - не знаете?
     - Нет.
     - Мы где, по-вашему, находимся?
     - В Хиросиме.
     - Повернитесь, пожалуйста, на сто восемьдесят градусов. Мы - в Осаке.
     Да, оказалось, что мы вернулись в Осаку. Хиросима нас не приняла: там в
этот день началась забастовка транспортников.  Узнать об этом было почему-то
приятно. Все-таки это было признаком жизни: на кладбищах ведь не бастуют.
     Собрались уже все наши.  Интуристский гид пересчитывал нас.  И  тут мне
еще раз повезло:  я увидел,  совсем близко,  серое пальтишко Эмико.  Девочка
сидела  очень  неудобно,  как-то  скрючившись,  в  синтетическом  кресле  и,
уткнувшись лицом в его черную спинку,  опять плакала.  Мать и отец ее стояли
рядом и, покачивая головами, что-то негромко ей говорили.
     Я подошел, поклонился. Оба они церемонно, на японский лад, то есть чуть
ли не под прямым углом, согнули спины.
     - Эмико, - сказал я, - что с тобой, маленькая?
     Услышав  мой  голос,  девочка  оглянулась,  оторвала голову  от  спинки
кресла.  Я сам обрадовался, когда увидел, как обрадовалась она. Ее лицо было
все в  белых потеках от слез.  Жалобно и  быстро-быстро она стала мне что-то
объяснять,  что-то рассказывать.  Конечно, я ничего не понял и повернулся за
помощью к родителям.
     Маленький японец,  смущенно улыбаясь, пробовал мне что-то растолковать,
но ведь и он тоже говорил по-японски. Я разобрал только слово "Хиросима".
     - Не понимаю, - сказал я.
     - Грэнд мавер,  -  сказал он чуть-чуть громче,  но с той же застенчивой
улыбкой.
     Я вспомнил, что grandmother по-английски значит "бабушка". Теперь стало
понятно:  в Хиросиме бабушка.  Эмико любит бабушку. Эмико плачет оттого, что
опять не состоялась, опять откладывается встречи с бабушкой.
     В  эту  минуту  меня  окликнула  жена.  Навьюченные сумками,  наши  уже
тянулись к выходу в город.
     Я сказал:
     - Не плачь, не надо, Эмико-сан, миленькая!..
     И  не  удержался,  протянул руку  и  погладил ее  иссиня-черную голову.
Волосы у нее были жесткие,  но той приятной, гладкой жесткости, какая бывает
у бобров или у хорошего дога.
     Родители Эмико опять поклонились мне в  пояс.  Я попробовал поклониться
таким же образом, даже два раза, и тому и другой, и побежал догонять своих.
     В Хиросиму мы так и не попали. Жаль, конечно. Но теперь у меня все-таки
есть некоторое представление об  этом городе.  Когда мне  приходится слышать
или видеть напечатанным слово Хиросима,  в  моем воображении возникает узкая
городская улица.  По  улице  бежит девочка в  сером пальтишке.  За  спиной у
девочки  ранец.  Кармашек пальто  оттопырен,  в  кармане -  веревка с  двумя
деревянными шариками.  Потом я  вижу  какой-то  легкий,  как  бы  карточный,
японский домик на берегу широкой реки.  У входа в дом, под цветущей сакурой,
сидит по-японски,  на корточках,  старая,  болезненная на вид,  но еще очень
красивая женщина и  старомодным стальным крючком вяжет что-то вроде кофточки
или  пуловера.  И  я  даже знаю,  догадываюсь,  кому она вяжет этот пуловер.
Всякий раз я мысленно говорю:
     - Будь счастлива, Эмико-сан! Целуй бабушку.








     Находясь в осажденном Ленинграде,  Л.Пантелеев вел дневник. После войны
он  отобрал  из  своих  записей  самое  существенное  и   опубликовал.   Эти
произведения  представляют  особенно  большой  интерес,   как  свидетельство
очевидца и участника событий.
     "Живые памятники",  "В  осажденном городе" -  в  этих  заметках отражен
самый  тяжелый период в  жизни  Ленинграда.  Писатель стремится не  упустить
ничего,  "написать всю правду о страшном,  горьком и возвышенно-прекрасном",
что  составляло бытие ленинградцев,  передать дух великого подвига,  который
объединял жителей блокадного города.  Записи делались во  время  дежурств на
крыше,  в  бомбоубежищах,  иногда  на  клочках бумаги,  папиросных коробках,
квитанциях.
     В  июле  1942  года  А.А.Фадеев  вывез  тяжелобольного Л.Пантелеева  на
самолете в  Москву.  Снова писатель приезжает в родной город по командировке
ЦК  ВЛКСМ в  январе 1944 года в  канун снятия блокады и  разгрома немцев под
Ленинградом.  "Январь 1944"  -  это  записи  из  путевого дневника,  который
Л.Пантелеев вел, находясь в ленинградской командировке.



     В  1971  году  Л.Пантелеев  с  группой  писателей  совершил  поездку  в
Швейцарию, в 1973 году - в Японию. Несколько раз он побывал в ГДР и Венгрии.
Впечатления от зарубежных поездок легли в основу трех его рассказов: "Рейс Э
14-31-19",  "Земмель",  "Экспериментальный театр".  Главная тема их  -  тема
мира,  дружбы,  взаимного  понимания людей  доброй  воли.  Впервые  "Рейс  Э
14-31-19" опубликован в книге "Избранное". Л.: Детгиз, 1978.

                                                      Г.Антонова, Е.Путилова

Last-modified: Tue, 11 Mar 2003 09:32:49 GMT
Оцените этот текст: