сторане, на Садовой, 12. Там, среди прочих, много пишущей братии: ветераны блокадного Ленинграда - Голичников, Добин, Флит, Людмила Попова. В ресторане кормят не по-блокадному и даже не по-московски изысканно: к супу дают кулебяку, на сладкое - бисквит. После блокадной дистрофии (а ею переболели, в разной, конечно, степени, все, кого я знаю) все выглядят полными, растолстевшими. Вечером был на Каменном острове у Пластининых. Сердце застучало, и ноги подломились, когда за Строгановским мостом вышел из третьего номера трамвая. По этим аллейкам и дорожкам два года назад я ходил с палочкой, худой, нестриженный, бородатый. Вот тут, кажется, на этом месте какая-то девочка окликнула меня: - Дедушка, а дедушка! Сегодня какой день - четверг или пятница? Дедушка! Мне тогда еще тридцати четырех лет не было. А вот на этой - Первой Березовой - аллее дребезжащая машина "скорой помощи" в беспросветном мраке холодной мартовской ночи везла меня тогда, весной сорок второго года, в бывший санаторий "Страховик". Парез, цинга и дистрофия III (третьей степени) не помешали мне в наимельчайших подробностях запомнить эту ночь и эту поездку. В темноте наша машина заблудилась и налетела на шлагбаум какой-то военной заставы. В кабине шофера вылетели стекла. Кто-то пронзительно свистел. Бегал в темноте лучик электрического фонаря. Шлагбаум был белый, из тоненьких необделанных березок. Каждый дом, каждый мостик, каждую тумбу и фонарь на этой дороге я помню. Сколько раз - уже поздней весной и на пороге лета, - путешествуя контрабандой в город, я отсчитывал робкие свои, неуверенные и неумелые шаги и давал себе задание: вот до этого мостика дойти без отдыха! Вот там, у этого домика-коттеджа, где живут моряки-пограничники, передохну. Там посижу минутку на тумбе. Да, все знакомо. Но что-то и изменилось за эти годы. Исчезли почти все деревянные здания (а в июле 1942 года деревянных домов оставалось еще немало, хотя уже и тогда жгли их нещадно - и в кухонных плитах, и в заводских котлах, и в кочегарках военных кораблей). Но главное - люди, толпа, прохожие. На Островах люди и тогда двигались несколько быстрее, чем в самом городе. Тут все-таки чуть-чуть больше было и пищи, и свежего воздуха, и спирта... Но и тут это были тогда не люди, а робкие тени, призраки. Сейчас идут бодро, быстро, пожалуй быстрее, чем вообще положено ходить среднему пешеходу. Такое впечатление, что людям приятно быстро ходить. Так ходят первые несколько дней вышедшие на волю арестанты и, по-видимому, подводники... ...Когда я внезапно (воистину внезапно, потому что я никогда не думал, что путь от трамвайной остановки до госпиталя такой короткий) увидел за жиденькими деревцами белые колонны особняка Половцева и белую фигуру в античном хитоне на клумбе у главного входа - ноги мои уже самым буквальным образом подкосились... ...В "Страховике" сейчас санаторий летчиков. Внутри все неузнаваемо. Что это такое? Куда я попал? Салон какой-то. Ковры, вазы, вкусные запахи кухни. Бог ты мой, ведь я узнал - тут было самое страшное место: палата колитиков, откуда выносили по два, по три человека в день. А здесь, в угловой палате, я промерз вторую и третью ночь. Матрац был совершенно мокрый - от снега. Вода в графине замерзла. И днем и ночью было темно - электричества еще не подавали, а стекол в окнах не было, окна были кое-как задраены фанерой и старыми тюфяками... ...В санатории почему-то очень тихо. "Что же это такое? - удивился я. - В наши времена, когда здесь лежали живые покойники, и то в этих стенах было оживленнее". Оказывается, это безмолвие и малолюдье объясняется просто восемьдесят процентов отдыхающих летчиков накануне были срочно отозваны в свои части. Наступление! Но, увы, оно, кажется, провалилось, захлебывается. На улице - дождь. Это в середине января, когда по всем законам положено трещать крещенским морозам! Вечером вчера немецкая артиллерия опять активизировалась. Грохотало и ночью сегодня. Ночевал я у мамы на улице Восстания. Снаряды падали где-то очень близко, с минутными-двухминутными паузами. Время от времени по радио объявляли: - Артиллерийский обстрел района продолжается. Звучит это очень глупо. Гораздо больше смысла было бы в объявлении: "Дождь идет". Потому что дождя за фанерой не видно, а снаряды, падая, производят некоторый шум. Обстрел закончился только в четвертом часу дня. Противник переключился на другие районы. За день я успел очень мало. Выполнял свои почтальонские обязанности, обедал, ходил на толчок за папиросами. Мальцевский рынок закрыт, торгуют - законам и милиции вопреки - у булочной, на углу Греческого и Бассейной. Даже водку здесь можно купить. Пол-литра "Московской" - 300-350 рублей, хлеб - 50-60 рублей, масло - 100 рублей за сто граммов, папиросы "Беломор" - 30 рублей пачка. В гостиницу вернулся рано. Работал. За окном тихо. Прогнозы на погоду, говорят, неважные. Табак-эрзац, в состав которого входила всякая дрянь, вплоть до коры, мха, листьев и мочалы, шутники ленинградцы называли "Елки-палки", "Лесная быль", "Сказка Венского леса" и даже "Матрац моей бабушки". 18 января. 10 часов 00 минут. Только что встал - разбудил телефонный звонок... На улице как будто подморозило, но, по-видимому, только чуть-чуть. Исаакий, оттаявший вчера, стоит сегодня фиолетово-белый (белый с едва проступающим, намечающимся оттенком фиолетового). Купола его тоже покрыты тонкой пленкой инея. На побелевшем, поседевшем фронтоне четко проступают черные буквы: "Храмъ мой храмъ молитвы наречется". По дымкам, которые вьются кое-где над крышами (даже над крышей германского консульства), тоже видно, что холодно. А небо - совершенно весеннее, неповторимо питерское, и нежную, легкую голубизну его ни с чем не сравнишь, кроме как с вылинявшим и застиранным воротником матросской рубахи. На площади у собора школьницы-старшеклассницы под руководством однорукого офицера занимаются строем. Редкие прохожие. Санки. Вчера я писал кому-то, что Ленинград больше, чем раньше, стал петербургским. Вероятно, потому, что цивилизации стало меньше (мало трамваев, нет автобусов и троллейбусов, да и людей на улицах мало. Луна заменяет электрические фонари и т.д.). Котенок в Ленинграде стоит 500 рублей. Вероятно, приблизительно столько же он стоил бы до войны на Северном полюсе. Проснулся сегодня и сразу вспомнил почему-то тоненький-тоненький голосок девочки, напевающей: Темная ночь, Только пули свистят по степи... У Пластининых на Каменном острове. Девчушка лет пяти-шести. Дочь буфетчицы Лизы. Долго упрашивали ее спеть - стеснялась. Потом, внемля моей просьбе, согласилась. Таня села к пианино, и девочка серьезно, с большим, недетским чувством спела две песни - одну про черную фронтовую ночь и другую про землянку, про огонь, который "бьется в тесной печурке", и про людей, живущих в местах, где "до смерти четыре шага". Девочка Валя пела, а над крышей госпиталя летели снаряды и рвались где-то совсем рядом - в Новой Деревне. И опять у меня слезы подступили к горлу. Не выдержал - нагнулся и поцеловал русую головку девочки. ...Вечером как-то шел через площадь Революции. Впереди идут два мальчика. Один говорит: - Сейчас домой приду. У нас - тихо. И сразу же буду в солдатиков играть. У меня одних фрицев восемьдесят человек! Я нашим звездочки на шлемах нарисовал, а немцам - кружочки. Немцы у меня в психическую пойдут, а наши - отражать будут. Я представил себе эту уютную картину. Зима. Теплая комната. Лампа под абажуром. И мальчик - один, без товарищей, играющий в солдатики. Очень уютно, да, но и страшновато. Неужели все, что случилось и происходит вокруг, не вытравило из ребенка извечный мальчишеский милитаризм? Ночью и с утра было тихо. А сейчас опять пальба. Очень близко. Но, кажется, это наши дальнобойные. Мороз чувствуется даже в этих раскатистых и надтреснутых орудийных залпах. В орудийном громе что-то звонкое, как в березовом полене, когда его раскалываешь на морозе. Позже День сегодня шумный. С утра на Неве работали наши корабли. Около двенадцати я вышел из гостиницы. На углу Невского и улицы Гоголя чистил сапоги у инвалида-чистильщика. Молодой еще, с орденом Славы на промасленной стеганке. Не успел он наваксить первый сапог, как где-то совсем рядом (позже выяснилось, что не совсем рядом, а в соседнем квартале) с ужасающим грохотом упал тяжелый снаряд. Считается, что в таких случаях вздрагивают руки. У меня дрогнула нога - та самая, что стояла на скамеечке чистильщика. Тот тоже на несколько секунд прервал работу, прислушался. - Это "он" бросил. Это не наш. И, постучав по ящику щеткой, спокойно сказал: - Другую. То есть давай ставь другую ногу. Я поставил. И он продолжал работать, а я - обрабатываться. Минут через десять зашел - на Невском же - в писчебумажный магазин. Вокруг уже ревела артиллерийская гроза. И тут, когда я выбирал блокноты и переводные картинки для Иринки, радио вдруг объявило, что "начался артиллерийский обстрел района"... Только после этого магазин закрылся. Но поскольку трамваи по Невскому продолжали идти и пешеходов как будто нисколько не убавилось, я тоже вынырнул на улицу и продолжал свой путь. Был, между прочим, у Ильи Александровича Груздева. Просидел у него больше часа. Уникальная редкость в блокадном Ленинграде - собака. Черный зверь-пудель, потомок житковских пуделей. Илья Александрович подтвердил, что наступление наших войск под Ленинградом продолжается. Хотя погода (к вечеру совсем развезло) страшно мешает нам, затрудняет продвижение. Очень много жертв. Говорил еще, что немецкие батареи на ближних подступах к Ленинграду подавлены. И немцы вынуждены пользоваться корпусной или армейской (не помню) артиллерией, стреляя с очень большой дистанции и впервые за все время осады применяя снаряды очень крупного калибра. Показывал выбоину на стене Михайловского театра (эта стена выходит, оказывается, в сторону канала). Снаряд угодил туда на глазах у И.А - недавно, когда он сидел у окна и работал. Вчера наши войска освободили станцию Александровскую на Варшавской железной дороге. Был во Дворце пионеров. Там все почти такое же, как в доброе старое время, только не так роскошно. Теснее. И от этого уютнее. Во дворце нынче концерт. Много детей. Маленькие девочки в валенках и в платках, повязанных поверх свитеров и кофточек, возятся на дворцовом паркете, как тигрята или медвежата. Мальчики лет по десять - двенадцать, серьезные и сосредоточенные, играют в шахматы. Видел Натана Штейнварга. Обрадовался. Ибо Натан для Петербурга последних двадцати лет - это что-то вроде Медного всадника или Адмиралтейской иглы. Кто его не знает! Основатель и руководитель пионерского движения в нашем городе. Весь день неотвязно преследует меня мотив песни, слов которой я даже не знаю: Те-о-омная ночь... И серьезное, задумчивое, скорбное лицо шестилетней девочки, напевающей о людях, которые находятся там, где "до смерти четыре шага". Заходил в ДЛТ. Там тоже как-то теснее, чем раньше. Но товаров много, и они, кажется, дешевле, чем в Москве. Много игрушек и вообще предметов "детского ассортимента". А покупателей, как мне показалось, - меньше, чем продавцов. По поручению С.Я.Маршака, был на Моховой у Л.М.Владимировой. Много слышал от Самуила Яковлевича об этой необыкновенной женщине, но не думал, что так хорошо мне будет - с нею и с ее милыми сыновьями. Был в Обкоме ВЛКСМ. Секретарь И. рассказал мне страшную и увлекательную историю о том, как его, вместе с другими ребятами, закидывали самолетом в тыл к немцам и как летчик ошибся и сбросил их над населенным пунктом, занятым эсэсовской частью. Тяжелораненый И. скрывался и блуждал по окрестным лесам вместе с предателем Власовым, который тогда еще носил советскую форму. Подробно этот рассказ записан в другом месте. Когда возвращался из дворца Кшесинской, было уже совсем темно. Из окна трамвайного вагона видел яркие вспышки артиллерийских залпов - с наших кораблей. А может быть, и не с кораблей. Между вспышкой и грохотом выстрела очень большой интервал. Может быть, это Кронштадт. А может быть, и еще дальше. Рассказывала женщина в трамвае: - Моя знакомая у Путилова завода живет. Говорит - сегодня столько раненых везли с передовой, что из машин кровь лилась и на снегу след оставался. Обстрел продолжался нынче часа четыре. Вечером опять работали наши береговые и корабельные батареи. И сейчас каждые 3-5 минут ухает где-то за Исаакием. Был у мамы на Знаменской, заходил на полчаса к тете Тэне. Тетя Тэна рассказывала... Была она в протезной мастерской, заказывала какой-то бандаж. Рядом сидит, ждет очереди пожилая женщина. "- У вас что - тоже бандаж? - Нет, мне руку делают. Гляжу - у нее правой руки вот до этого места нет. - Где вы ее потеряли? - Обстрел. Иду, вдруг чувствую - руке холодно стало, и где-то вот тут, под лопаткой, больно-больно. Поглядела, а руки и нет. А ей и не больно. Больно под лопаткой. Теперь искусственную делают. Да только что ж толку-то от нее. Работала, была мастерицей, стахановкой, а сейчас инвалид, работаю сторожем, зарплата сто двадцать шесть рублей и пенсии шестьдесят". Дзоты на улицах. Чем дальше к окраинам и вокзалам, тем больше их. На проспекте Майорова у Измайловского моста - лицом к Варшавскому вокзалу - огромный бетонированный дот. На Усачевом - у Египетского моста - сохранились баррикады. По всему городу - главным образом на углах и перекрестках окна и двери заложены кирпичом, и в кирпичной кладке - черные щели амбразур. Некоторые амбразуры прикрыты железными ставенками - чтобы не пугать население, вероятно. Проходил сегодня по улице Гоголя. Там, недалеко от Невского, еще в 1941 году тяжелая бомба срезала угол дома - с пятого этажа до подвала. Сейчас этот срез задрапирован холщовой декорацией. Художник постарался, нарисовал окна с поблескивающими стеклами, ложноклассический орнамент, карнизы и пр., а над рисованным подъездом - разрисованная же рельефная доска и на ней дата - чего: разрушения или восстановления? - 1942. В городе очень мало военных. 15-го все отозваны на фронт. Чаще чем обычно мелькают черные шинели моряков. 19 января, 9 часов утра Разбудил телефонный звонок. На улице было еще темно, но в комнату то и дело вбегал и освещал ее - сквозь щели в портьерах - розовый отблеск орудийных залпов. Сейчас уже рассвело. Ночью опять были заморозки (да, в январе заморозки!). Исаакий покрыт инеем. За его спиной палят корабли. Лимонно-красный клубок огня взлетает на уровне углового, малого купола. Через одну-две секунды грохот и треск. ...А перед огромной махиной собора, который на три головы стоит выше остальных зданий города, перед собором, у которого и ступени-то кажутся отсюда выше человеческого роста, - перед этим тяжелым, как египетская пирамида, колоссом стоит на коленях маленькая фигурка женщины. Молится. Истово крестится, делает земные поклоны. Мимо идут люди, влекут санки с дровами. А женщина стоит на коленях посреди мостовой и молится. Потом поднимается и идет - очень быстро, спешит, вероятно, на работу - в сторону Почтамтской. Стреляют близко. Это очень красиво. Над крышей взметнется клочок огня, за ним клубочек рыжеватого дыма, а уж потом: "Бам-би-ба-баммм!!!" А дальние батареи - как зарницы. 20 января. Вечером Вчера вечером радио объявило очередной приказ Верховного главнокомандующего. Заняты Красное Село и Ропша. Москва отдавала салют войскам Ленинградского фронта. Освобождены, кроме того, Петергоф, Александровка и восемьдесят других населенных пунктов. Сегодня официально сообщается о том, что освобожден Новгород. Войска, наступающие со стороны Ораниенбаума и со стороны Пулкова, соединились. Отдельные группы противника окружены и ликвидируются. Повторяется осень сорок первого года, только - все наоборот. Ленинград, конечно, ликует. Последнюю сводку я слышал издали, на улице. Кажется, там упоминаются Лигово, Дудергоф, Стрельна. Трофеи очень большие, пленных же совсем немного - за пять дней всего одна тысяча человек. Драпают быстро и по-немецки организованно. Был сегодня на радио. Хочу поехать на фронт или, во всяком случае, поближе к нему. До сих пор, что называется, ближе некуда было. Завтра на этот счет будут договариваться с политуправлением фронта. Вчера немцы еще постреливали по городу, откуда - даже не понимаю. Но, по-видимому, очень издалека. И не часто. Всего шесть снарядов за день! По-здешнему это совсем немного. Видел вчера Ревекку Марковну из больницы Эрисмана. Она с 15 января не обедала и почти не спала. В больницу не переставая везли раненых. Ранения у большинства тяжелые, но дух бодрый, победительный. - Скоро и Ленинград будет Большой землей, - сказал один из них перед ампутацией. Ездил вчера вечером на Васильевский остров и на Крестовский - все по московским поручениям. Был на Петроградской стороне, в доме Любарских. Как много опечатанных дверей на парадной лестнице! В ящике для писем и газет на одной из заколоченных и опечатанных дверей что-то белело. Я полюбопытствовал: открытка. Не удержался - прочел: "Дорогие тетя Лиза и дядя Миша! Пишем вам пятое письмо. Страшно беспокоимся, не получая ответа..." От Барочной улицы до Елагина острова бегает маленький одиночный трамвайчик-"кукушка". Сегодня корабли на Неве молчат. По-видимому, они свое дело сделали, их миссия завершена. Наши наземные войска уже далеко от побережья, и корабли при всем желании поддержать их уже не могут. Корабли под парами (то есть живут, дышат, дымят, а насчет того, "под парами" или нет, - не знаю, не специалист). Видел вчера вечером, в темноте, огромную черно-белую, не похожую даже силуэтом на корабль, тушу крейсера "Киров". Это он рявкал своими батареями, когда у меня в номере звенели стекла и сыпалась штукатурка. Стоит между набережной Лейтенанта Шмидта и Сенатской площадью. Был еще вчера по разным делам на Верейской улице, в районе Технологического и у Детскосельского вокзала. Району досталось здорово. Технологический институт не то чтобы разрушен (ведь он большой, занимает чуть ли не целый квартал), а весь изранен - и бомбами и снарядами. Много зданий разрушено на Международном проспекте. Если в центре города повреждения быстро залечиваются и маскируются, то здесь на каждом шагу незарубцевавшиеся, кровоточащие раны. Четырехэтажный серый дом рядом с Палатой мер и весов проткнут снарядом, как картонная коробка пальцем. Заходил на Кузнечный рынок. Это один из трех рынков, сохранившихся в городе. Остальные или разрушены, или закрыты. Вся коммерция совершается под крышей единственного павильона. Колхозники торгуют главным образом молоком, картошкой (65 р. кило), кислой капустой... Тут же - вокруг "стационарных" лотков - идет торговля с рук, официально запрещенная, о чем предупреждают плакаты у входа. Ассортимент товаров небогатый. Всякая рвань, ботинки (дамские - 3500 р.), белье, одежда и прочее барахло. Табак, папиросы (исключительно "Беломор"), много электрических фонариков (ценный и ходкий товар не только в Ленинграде, а и в других "затемненных" городах). Мыло, масло, шпиг, мясо, конфеты, мандарины - все, что душе угодно, но все в миниатюрных количествах - поштучно или по сто, по 50 и даже по 20 граммов. Калек, инвалидов Отечественной войны меньше, чем в Москве, но и тут они, так сказать, хозяева положения. Большей частью пьяные, бушуют, ссорятся, размахивают костылями. Видел вчера на Загородном тех, кто сегодня (а может быть, и вчера) сражался и сражается на Пулковских высотах, под Павловском и Гатчиной. Стрелковый полк поротно шел от Московского, по-видимому, вокзала на передовые позиции. Народ - некадровый, разнокалиберный, но крепкий, хорошо экипированный и, главное, хорошо обутый. Правда, большинство не в сапогах, а в ботиночках с обмотками, но за спиной у каждого - пара подшитых валенок. Шли с песнями. Пели не слишком лихо. Много татар и вообще монголоидных лиц. Есть пожилые, но есть и совсем мальчики. Мне опять вспомнился сорок второй год. Вот тут, на углу Кузнечного переулка, лежал труп матроса. Ночевал дома. Спал в своей комнате. В "домашнем холодильнике", как говорит мама. Продрог, простудился, болит горло. Утром ездил в больницу хроников на улицу Смольного. Казалось бы, что может быть страшнее жизни богадельных старушек во фронтовом городе! Но - нет, живут они, эти старушки, вместе со всем городом - сводками Информбюро, газетами, радио. Кормят их очень хорошо. И самое страшное и печальное - не то, что они засыпают и просыпаются под свист снарядов, а то, что живут без семьи. Хотя сейчас, когда подавляющее большинство советских семей распылено, и это их одиночество не так больно ранит сердце. Смольный выглядит очень смешно, даже нелепо. Какие-то сетки, картонные или фанерные башенки, пестрая мазня на стенах. Все это за годы войны обветшало, перепуталось, перемешалось. И не думаю, чтобы этот камуфляж кого-нибудь обманывал. Прошел к Неве - посмотреть на Охту. Думал увидеть нечто страшное, но не увидел ничего. Несколько каменных зданий на набережной, каланча, церковь, а за ними... за ними ничего нет. Ни одного деревянного дома. Неудивительно, что тут, вокруг Смольного, так много развалин. Охотились немцы за Смольным упорно и настойчиво. И, как видно, камуфляж все-таки помог. На самом здании Смольного я не нашел ни одной царапины. А на Суворовском многие дома разбиты до основания. По этим пустырям идут две девушки в серых шинельках с погонами. Навстречу - с нестройной, визгливой песней - взвод девушек, тоже в полувоенной форме: в серых бушлатах-полупальто, в защитных штанах или юбках. Из строя несется в адрес красноармеек: - Эй, вы, ерзац-солдаты! Те обижаются: - Сами вы ерзац! А потом, пройдя мимо, переглядываются, смеются: - А и верно - эрзац! Обедал вчера за одним столом с человеком, который сиял необыкновенно: он только что избежал очень большой опасности - в пятидесяти шагах от него разорвался снаряд (на станции Вторая Финляндская, на железнодорожных путях). Но говорит он больше о другом: - Вы представляете, какая счастливая случайность: за две минуты до этого с этих путей ушел воинский эшелон!.. Видел матроса из Кронштадта, который сегодня утром приехал в Ленинград. Впрочем, "приехал" - не точно. Из Кронштадта до Лисьего Носа он шел пешком - по льду. Это семнадцать километров. А лед на Финском заливе довольно хлюпкий. Машины не ходят. Вечером звонил Рахтанов. Собирается в Кронштадт. Говорит - на днях туда будут ходить глиссеры. В холле гостиницы постовой милиционер, зашедший погреться (или, скорее, развлечься), беседует с облезлой (оживающей дистрофичкой) администраторшей: - Гитлер так прямо и пишет: "Кончено наше дело, беги кто может". Это - я не знаю - у кого-то нашли или перехватили его письмо или приказ... Неисправимые оптимисты мои земляки. Всегда-то и на все строят они самые радужные иллюзии. В трамвае две женщины-работницы: - Ну, теперь заживем. Слыхала небось: всех ленинградцев на два месяца в санаторию пошлют. Что ж, дело за малым: остается только освободить Крым и выдать его на два месяца ленинградцам. Вчера утром я, признаться, немножко сдрейфил. Подхожу (по улице Гоголя) к Невскому, и в ту же минуту невдалеке (в приличном невдалеке) падает снаряд, и почти сразу же, с редкой оперативностью, радио объявляет артобстрел района. Испугался я не обстрела, а испугало совпадение: накануне то же самое - первый снаряд и предостережение по радио застигли меня "на эфтом самом месте". 21.1. Утро Вчера не успел и не смог записать - вернулся в гостиницу, падая от усталости; заснул на диване, не раздеваясь. Был в Кировском районе. Там целые кварталы превращены в пыль. Наступление на нашем фронте продолжается. Немцы, которым грозит окружение (в случае занятия Батецкой и Гатчины), отходят "в порядке эластичной обороны". Вчера в Доме радио видел человека, который только что прибыл из-под Шлиссельбурга. Говорит, что наши войска вчера рано утром пошли в наступление, продвинулись на семь километров и... не вошли в соприкосновение с противником. Немцы, надо им отдать справедливость, отступают организованно и с ловкостью совершенно кошачьей. С моей поездкой, по-видимому, ничего не выйдет. Процедура сложная, "радисты" копаются. Тем временем фронт все дальше и дальше убегает на запад. А я 27-го, самое позднее 28-го должен быть в Москве. В городе непривычно тихо. Вчера вечером видел красные вспышки - где-то в направлении Пулкова. Но грохота, даже отдаленного, уже не слышно. Был у ребят-детдомовцев на Песочной набережной. Оттуда прошел на Каменный остров. Ночевал в той самой палате, где лежал зимой 42 года, где умирал, оживал и ожил, где Марья Павловна и Екатерина Васильевна переливали мне - под вражескими бомбами (буквально!) - кровь. Все изменилось неузнаваемо: ковры, кожаные кресла, портьеры на окнах... Проснулся в пятом часу утра и уже не мог заснуть. Часов в восемь пришла Екатерина Васильевна, предложила познакомиться с летчиками, которых рано утром привезли из полевого госпиталя. Их подбили где-то далеко за линией фронта, когда они возвращались с задания. Машину посадили, но сильно тряхнуло. Пошел знакомиться. В палате, где когда-то лежали дистрофики (я там бывал у одного мальчика-ремесленника), за столом, выдвинутым на середину комнаты, сидели три богатыря. Впрочем, один из богатырей, самый главный, командир корабля, - не очень-то богатырь. Маленький, кривоногий, да еще с подбитым глазом. Пьют чай. На столе стаканы в мельхиоровых подстаканниках, печенье на тарелках, огромный кусок застывших мясных консервов (это их собственное - так называемый "бортовой запас"). Скромны, просты, но, пожалуй, слегка кокетничают этой скромностью и простотой. Авария с ними случилась, оказывается, три дня тому назад, они уже успели отлежаться в госпитале, а все-таки еще очень заметны следы того потрясения (потрясения и психического и буквального, физического), которое им пришлось перенести. Все-таки очень-очень трогательно было слушать их рассказ (собственно, говорил один штурман, высокий, статный и красивый двадцатичетырехлетний парень, орловец) о том, как, поняв, что дело хана, они попрощались друг с другом и - зажмурились, ожидая последнего удара. Не верил, что конец, и не думал о смерти только один их них - радист Пущелацкий, самый молодой в экипаже. - В нашем воздушном деле - так, - улыбается штурман, - або грудь в крестах, або голова в кустах. Много курят. На столике у кровати надорванная сотня папирос "Казбек". Штурман то и дело ходит к этому столику, приносит по пять штук и раздает всем присутствующим: Екатерине Васильевне, мне, товарищам... Видел Бор. Бродянского. Он отдыхает здесь, в санатории. Постарел, обеззубел, но почему-то кудрявый. Встретились в коридоре, он спешил, ехал с летчиками на фронт. Я сказал, что помню его по "Смене", еще с давних времен, еще "Республика Шкид" не была написана. - И я вас помню. Помню совсем мальчиком... И Белых помню. Вчера вечером видел художника М., который зашел ко мне в комнату "представиться". Странная личность, похож на полотера, огромные черные усы. Но - как давно он рисует блокадный Ленинград, как тонко чувствует, понимает и любит наш город. Сегодня долго бродил с девочками по острову (две Тани и шестилетняя Валя - та самая дочь буфетчицы, которая пела "Темную ночь"). Обошли все знакомые и незнакомые уголки. На острове много детей, много детдомов, садиков и других детских учреждений. Батарей уже нет. И следов войны - явных следов - не видно. А вообще-то, если приглядеться, следы есть, и их немало: поваленные деревья, столбы, рябинки от снарядных осколков, засыпанные снегом воронки. ...Таня Пластинина ушла куда-то без спросу. Попала под обстрел. - Бегу с Крестовского. Перебегаю мост, вдруг - бах! - столб черного дыма. Женщину осколком - у меня на глазах... Вот так, как это дерево, совсем рядом. Лужа крови... белая пена... тут сумочка валяется, тут хлеба кусок, а в руке карточки зажаты. Мне страшно стало, я побежала. А снаряды то тут, то там: бах! бах! бах! И с нашей стороны, с Каменного, разрывы слышны... До угла добежала - тут милиционер стоит, участковый, он меня знает. Говорит: "Бегите скорей, Таня. У вас там что-то случилось". Ну, думаю, все кончено. Прибегаю - вся стена со стороны Зимнего сада черная от земли. Карниз над нашими окнами сорван, стекла выбиты. Я кричу: "Ма-а-ма-а-а!" Никто не отвечает. Думаю: все убиты. Не помню, как наверх взбежала. И вдруг - в темноте - не вижу, а чувствую: мама! Идет и тоже плачет. А в комнатах, куда ни ступишь - битое стекло лежит. Снаряд, который попал в санаторий, пробил высокую дымовую трубу так называемого готического домика. Сейчас из этой трубы идет дым. Дырка в трубе очень идет этому оригинальному стилизованному особняку, делает его еще более древним. Очень смешно, что стены этого дома были когда-то окрашены - под копоть. На набережных стоят на распорках небольшие военные суда - катера, морские охотники и т.п. В детском доме на Песочной, среди прочих, человек тридцать глухонемых детей. Шести-восьмилетние дети не знают, что сейчас война, не знают вообще, что такое война. Те, что научились уже читать и понимать азбуку глухонемых, - другое дело. А эти беспечны, как только что народившиеся зверята. Трогательно привязался ко мне четырехлетний, пышущий здоровьем глухонемой карапуз. Ворвался в кабинет директора и, весело мыча, кинулся ко мне и стал тереться головой, требуя ласки, весь какой-то сияющий, ликующий. И правда - совсем как медвежонок или двухмесячный щенок. Устал дьявольски. Пишу невнятно, не то и не так. Запишу завтра остальное. Обстрелы еще продолжаются. Вчера обстреливали Охту. Ночью сегодня снаряды ложились совсем рядом - в Новой Деревне или, может быть, даже на Островах. Говорят, что бьют из Пушкина. Они все еще там. Наступление на Гатчину развивается медленно. Мешает совершенно весенняя, апрельская погода. Грязь по колено. Температура даже ночью не опускается ниже нуля. Облачность - уж не знаю, какая, знаю только, что самолеты летать не могут. 24 января ...Вчера в "Северном" опять встретил А.Ф.Пахомова. Вместе обедали. А.Ф. безвыездно в Ленинграде. До января 1942 года жил на иждивенческую карточку - с женой и младенцем. Сейчас хорошо устроен, много и успешно работает, как всегда скромно-самодоволен. Он подтвердил печальную весть, слышанную мною в Москве от Евгения Ив. Чарушина, - о смерти Н.Ф.Лапшина и жены его Веры Васильевны, сводной сестры нашей мамы. Умерла от голода и Анастасия Николаевна, мамочкина мачеха. Сын Лапшина Миша - в Сибири, в детском доме. И Тырса погиб. Мы еще не понимаем, не осознали, какая это огромная утрата для нашего искусства. Алексей Федорович настойчиво звал меня к себе. Нынче вечером я пытался зайти к нему и не попал - по обстоятельствам, от меня не зависящим: в восемь часов вечера ворота дома, где живут художники (на Кировском проспекте), были наглухо закрыты. Я и стучал, и нажимал кнопку звонка, и взывал голосом - никто не вышел и не отозвался. Сегодня полдня провел в детском доме на Песочной набережной. Побывал в мастерских, возился с глухонемыми малышами. С наслаждением посидел полчаса в спальне у маленьких. Не отпускали - еле вырвался. Шел у нас разговор о литературе, вернее о писателях. Девятилетняя девочка спрашивает: - Это вы написали "Белочку и Тамарочку"? - Я. - Скажите, а Крылов жив? - Это какой? Который "Стрекозу и Муравья"?.. Умер. - Умер?! Ах, как жаль! Со всех сторон посыпались вопросы: - А Пушкин? А Лермонтов? А Некрасов? И мне пришлось сообщать им грустные вести. Какая-то девочка говорит: - Ну, что такое! Если писатель, так обязательно умер! - Ну, не обязательно, - говорю я. И привожу несколько примеров. Спрашивают о Маршаке, Чуковском, Гайдаре, Введенском... Между прочим, вчера или третьего дня на Каменном Таня Пластинина пела "Ниточку" - песенку из книги Введенского "Про девочку Машу". Оказывается, это любимая песня ее двоюродного братишки Вити. Я вспомнил Александра Ивановича и многих других погибших на войне и вдали от нее, и мне пасмурно стало, я даже глаза рукой закрыл, и Екатерина Васильевна многозначительно кашлянула и сказала - в сторону девочек: - Ну, хватит. Спать пора. Сегодня в городе совсем тихо. Вечером, когда я стоял на автобусной остановке у Ленфильма, московское радио сквозь визг и грохот немецких глушителей сообщило о занятии нашими войсками Пушкина и Павловска. Значит, опять будет на Руси Павловский полк?! Утром была у меня в гостинице Ляля. По моему совету и настоянию она переменила работу и профессию. С завтрашнего дня идет работать по специальности - преподавателем немецкого языка в женской школе. И она боится, и я, по правде сказать, боюсь: ведь опыта у нее никакого. Института, по существу, не кончила, выпуск у них был скороспелый, в декабре 1941 года. И два года после этого работала на "черной работе": колола дрова, таскала ящики, возила тележку... Да еще и школу ей, кажется, подсунули "трудную" - где-то в районе Предтеченской барахолки... Послезавтра или в крайнем случае 27-го должен ехать. Жаль. Уезжать не хочется. Ведь только-только освободился от всяких хлопотных и утомительных дел и поручений. Как много хотелось бы повидать и сделать... Например, очень меня почему-то заинтересовали глухонемые дети. Вот мальчик Володя, семи или восьми лет. Казалось бы, ничего не знает о том, что происходит в мире. Ничего не слышал о войне, о немцах, о Гитлере, о блокаде... А посмотрите, что он рисует!!! Танки. Самолеты. Воздушные сражения. Взрывы. Что это? Неужели и правда микроб милитаризма сидит в крови каждого мальчика?.. Как-то в один из первых дней по приезде шел я под вечер улицей Чайковского. Где-то не очень далеко рвались снаряды. Снежная улица. Синие лампочки у ворот. Кажется, остатки лунного диска в хмуром небе. Идет впереди женщина с мальчиком. Мальчику лет пять-шесть. Идут, вероятно, из детского садика домой. Мать спрашивает: - А ты кем хочешь быть, когда вырастешь? Артистом хочешь быть? - Артистом? Нет, не хочу. - А кем же ты хочешь? - Хочу - воином. - А почему артистом не хочешь? - Артисту говорить надо... ...Возвращаясь домой, сел по ошибке не в тот трамвай, проехал через Дворцовый мост на Васильевский остров. Шел обратно мимо Адмиралтейства, через Александровский сад, через площадь. Погода нынче совершенно весенняя, апрельская, - такой в Ленинграде в конце января я не вспомню. Днем было ясно, солнечно, а на градуснике - два с половиной градуса выше нуля. Шел мимо Летнего сада, - похоже, что там уже что-то если не зеленеет, то розовеет слегка в редкой чаще деревьев. А к вечеру пошел дождь, подул особенный, ни с чем не сравнимый невский ветер. Идешь, подняв воротник, наклонив голову, и чувствуешь, что ты сам сейчас - фигура сугубо петербургская. Под ногами хлюпает, качается фонарь, где-то хлопает ставень или сорванный карниз. На Неве вот-вот начнется ледоход. Вся она в черных полыньях. (Сегодня на солнце вода розовела слегка. А небо в просветах облаков было - молочно-аквамариновое, бледно-голубое, голландско-чухонское.) Переходил Дворцовый мост, и вдруг вспомнилась почему-то июльская ночь 1942 года, когда ехали мы с К.М.Жихаревой и А.А.Фадеевым на Ржевский аэродром. Ксения Михайловна сидела в кабине с шофером, я полулежал в кузове на полу, на бортике примостился провожавший нас П.Н.Лукницкий, а Александр Александрович, широко расставив ноги, всю дорогу стоял. Лукницкий одолевал его всякими вопросами, интересовался последними новостями, расспрашивал: где тот, как этот? А.А. отвечал односложно, коротко, сосредоточенно думал о чем-то и всю дорогу насвистывал фокстрот "Сказка" (этот мотив я знаю с 35-го года, у Ляли была граммофонная пластинка). И, помню, так это было невпопад, так некстати в этот ночной час в полумертвом городе! И до чего же не соответствовало тогдашней настроенности моей души!.. Но ведь бывает - привяжется ерундовый мотивчик или глупая строчка, и не отмахнешься от нее... Шел и вспоминал. Из осажденного Питера на Большую землю мы летели на обшарпанном грузовом "дугласе". Кроме нас троих, пассажиров в самолете не было. Устроившись на полу, подложив под себя газету, укрывшись с головой своим коричневым кожаным регланом, Александр Александрович всю дорогу крепко проспал. Ксения Михайловна тоже дремала, прикорнув на узенькой дощатой лавочке, а я всю дорогу просидел, не смыкая глаз, и все смотрел и не мог насмотреться: озеро, леса, реки, зеленые поля и работающие в этих полях маленькие человечки, так трогательно машущие нам платками и шапками. Где-то уже далеко за озером была у нас вынужденная посадка. Летели мы совсем низко, бреющим полетом, и все-таки немецкие истребители обнаружили наш транспорт и напали на нас. Сопровождавшие нас "яки" вступили с ними в бой и полчаса или час отбивались от воздушных разбойников. Происходило это где-то очень высоко, мы даже выстрелов не слышали. Наш "Дуглас" сидел в это время на лесной просеке. Помню это благодатное, чистое, прохладное утро - где-то уже на тверской, а может быть, даже и на московской земле. На всю жизнь запомнил я, как пронзил меня крик петуха, долетевший вдруг откуда-то издалека, из-за леса. Тот, кто не жил в осажденном Ленинграде, пожалуй, не поймет, каким наслаждением было услышать этот уютный, уже забытый голос. До чего же мало мы ценили в мирное время такие простые и такие прекрасные вещи, как ломоть черного хлеба, стакан молока или чистой воды, чириканье воробья или, скажем, просто ночную тишину за окном. Даже трава, даже какой-нибудь простецкий лопух радовал и веселил мое сердце в этот незабываемый утренний час. В Москве я остановился у Маршака, но почему-то весь первый день провел у А.Т.Твардовского. Помню, как трогательно, с какой неумолимой настырностью кормил меня Александр Трифонович: самолично жарил на кухне чудовищно огромную яичницу, накладывал по десять ложек сахара в стакан чая. Конечно, все это делалось от доброго сердца, от хорошего расположения ко мне, но было тут что-то и от художнического (а отчасти, пожалуй, и от мальчишеского) любопытства: интересно же посмотреть, как будет насыщаться человек, без малого год голодавший. Яичницу я с благодарностью съел, сделать это было нетрудно, но стопроцентным голодающим я, по правде сказать, в то время уже не был... Какие это все далекие воспоминания! А за последние дни они стали и совсем далекими. Однако пора спать. Уже четвертый час утра. Уже чуть брезжит рассвет за синими маскировочными шторами. 25 января. Утро Рано разбудил телефонный звонок. Кто звонил - не знаю, когда подошел, трубку уже повесили. За окном - весна. Так бывало в Питере на вербной или даже на пасхальной неделе. Стекла в о