и последними тенями догорающего огарка; стояла такая же тишина в громаде ночи за черными окнами и над громадой невидимого и неслышимого моря. Сотня глаз невидимым, но чувствуемым блеском освещала Кожуха. И опять сквозь стиснутые зубы белела у него слегка пузырившаяся слюна. - Хлеба и фуража по дороге нэмае, треба бигты бегом до выхода на равнину. Он опять замолчал, опустив глаза, потом сказал, протискивая: - Выбирайте соби другого командующего, я слагаю командование. Огарок догорел, и покрыла ровная темь. Осталась только неподвижная тишина. - Нету, что ли, больше свечки? - Есть, - сказал адъютант, чиркая спички, которые то вспыхивали, и тогда выступала сотня глаз, так же неподвижно, не отрываясь, смотревших на Кожуха, то гасли - и все мгновенно тонуло. Наконец, тоненькая восковая свечка затеплилась, и это как будто развязало: заговорили, задвигались, опять стали откашливаться, сморкаться, харкать, растирать ногой, оглядываясь друг на друга. - Товарищ Кожух, - заговорил бригадный голосом, которым как будто никогда не командовал, - мы все понимаем, какие трудности, огромные препятствия у нас на пути. Сзади - гибель, но и спереди гибель, если мы задержимся. Необходимо идти с наивозможной быстротой. И только вы вашей энергией и находчивостью сможете вывести армию. Это, надеюсь, и мнение всех моих товарищей. - Верно!.. правильно!.. просим!.. - поспешно откликнулись все командиры. Сотня блестящих в полутьме солдатских глаз так же упорно смотрела на Кожуха. - Як же ж вам отказуваться, - сказал командир конного отряда, убедительно сдвигая папаху на самый затылок, так что она почти сваливалась, - як вас выбрала громада. Блестящими глазами, молча, смотрели солдаты. Кожух глянул непримиримо из-под все так же насунутого черепа. - Добре, товарищи. Ставлю одно непременное условие, подпишитесь: хочь трошки неисполнение приказания - расстрел. Подпишитесь. - Так что ж, мы... - Да зачем?.. - Да отчего не подписаться... - Мы и так всегда... - на разные голоса замялись командиры. - Хлопцы! - железно стискивая челюсти, сказал Кожух. - Хлопцы, як вы мозгуете? - Смерть! - грянула сотня голосов и не поместилась в столовой, гаркнуло за распахнутыми черными окнами, только никто там не слыхал. - К расстрелу!.. Мать его так... Хиба ж ему у зубы смотреть, як вин не сполняе приказания... Бей их! Солдаты, точно обруч расскочился, опять зашевелились, поворачиваясь друг к другу, размахивая руками, сморкаясь, толкая один другого, торопливо докуривая и задавливая ногами цигарки. Кожух, сжимая челюсти, сказал, втискивая в мозги: - Кажный, хтось нарушит дисциплину, хочь командир, хочь рядовой, подлежит расстрелу. - К расстрелу!.. расстрелять сукиных сынов, хочь командир, хочь солдат, однаково!.. - опять с азартом гаркнула громадная столовая, и опять тесно, - не поместились голоса и вырвались в темноту. - Добре. Товарищ Иванько, пишите бумажку, нехай подписуются командиры: за самое малое неисполнение приказа али за рассуждение - к расстрелу без суда. Адъютант достал из кармана обрывок бумажки и, примостившись у самого огарка, стал писать. - А вы, товарищи, по местам. Объявите в ротах о постановлении: дисциплина - железная, пощады никому... Солдаты, толпясь, толкаясь и приканчивая цигарки, стали вываливаться на веранду, потом в сад, и голосами их все дальше и дальше оживала темнота. Над морем стало белеть. Командиры вдруг почувствовали - с них свалилась тяжесть, все определилось, стало простым, ясным и точным; перекидывались шутками, смеялись, по очереди подходили, подписывались под смертным приговором. Кожух, с все так же ровно надвинутым на глаза черепом, коротко отдавал приказания, как будто то, что сейчас происходило, не имело никакого отношения к тому важному и большому, что он призван делать. - Товарищ Востротин, возьмите роту и... Послышался топот скачущей лошади и прервался у веранды. Слышно, как лошадь - должно быть, ее привязывали - фыркала и громко встряхивалась, звеня стременами. В смутной мерцающей полумгле показался кубанец в папахе. - Товарищ Кожух, - проговорил он, - вторая и третья колонны остановились на ночлег в десяти верстах сзади. Командующий приказывает, щоб вы дожидались, як их колонны пидтянутся до вас, щоб вмистях иттить... Кожух глядел на него неподвижно-каменными чертами. - Ще? - Матросы ходють кучками по солдатам, по обозам, горлопанят, сбивають, щоб не слухали командиров, щоб сами солдаты командували; кажуть, треба убить Кожуха... - Ще? - Козаки выбиты из ущелья. Наши стрелки пиднялись по ущелью, погналы их на ту сторону, теперь тихо. Наших трое ранены, один убитый. Кожух помолчал. - Добре. Иды. А уж в столовой стали яснее и лица и стены. В раме картины тронулось синевой чудесно сотворенное кистью море; в раме окна чуть тронулось чудесное засиневшее живое море. - Товарищи командиры, через час выступить всем частям. Иттить найскорише. Останавливаться тильки щоб людям напиться и лошадей напоить. В кажном ущелье выставлять цепь стрелков с пулеметом. Не давать частям отрываться одна от другой. Наистрого следить, щоб жителей не обиждали. Доносить мне наичаще верховыми о состоянии частей!.. - Слушаем! - загудели командиры. - Вы, товарищ Востротин, выведите вашу роту в тыл, отрежьте матросов и не допускайте иттить с нами, нехай с тими колоннами идуть. - Слухаю. - Захватите пулеметы, и колы що - строчите по них. - Слухаю. Командиры гурьбой пошли к выходу. Кожух стал диктовать адъютанту, кого из них совсем отставить от командования, кого переместить, кому дать высшее назначение. Потом адъютант сложил карту и вышел вместе с Кожухом. В громадной опустелой комнате с заплеванным, в окурках, полом забыто мигал, краснея, огарок и стояла тишина и тяжелый после людей дух, и дерево под светильней начинало чернеть и коробиться и легонько дымиться. Ни винтовок, ни седел уже не было. В громадно распахнутых дверях тонко курилось предутренним синеватым куревом море. Вдоль берега, вдоль гор, далеко впереди и назади, как горох, сыпались барабаны, будя. Где-то заиграли трубы, точно странное гоготание стаи медных лебедей, и медь отозвалась под горами, и в ущельях, и у берега и умерла на море, потому что оно открылось безбрежно. Над только что брошенной чудесной виллой подымался громадный столб дыма, - забытый огарок не зевал. 18 Вторая и третья колонны, шедшие за колонной Кожуха, далеко отстали. Никто не хотел напрягаться - жара, усталость. Рано становились на ночлег, поздно выступали утром. Пусто белевший простор по шоссе между головной и задними колоннами становился все больше и больше. Когда останавливались на ночлег, лагерь точно так же протягивался на много верст вдоль шоссе между горами и берегом. Точно так же запыленные, усталые, заморенные зноем люди, как только дорывались до отдыха, весело раскладывали костры; слышался смех, шутки, говор, гармоника; разливались милые украинские песни, то ласковые, задушевные, то грозные и гневные, как история этого народа. Точно так же между кострами ходили увешанные бомбами, револьверами, прогнанные из первой колонны матросы, площадно ругаясь, говорили: - Бараны вы, ай кто? За кем идете? За золотопогонщиком царской службы. Кто такой Кожух? Царю служил? Служил, а теперь в большевики переделался. А вы знаете, кто такие большевики? Из Германии в запломбированных их привезли на разведку, а в России дураков нашлось, лезут за ними, как из квашни опара. А вы знаете, у них тайное соглашение с Вильгельмом? А-а, то-то, бараны стоеросовые! Россию губите, народ губите. Нет, мы, социалисты-революционеры, ни на что не посмотрели: нам большевистское правительство из Москвы распоряжение - выдать немцам флот. А мы его потопили на-кось, выкуси! Ишь чего захотели... Вы вот, шпана, стадо, ничего не знаете, идете, нагнув голову. А у них тайное соглашение. Большевики продали Вильгельму Россию со всей требухой; цельный поезд золота из Германии получили. Сволочь вы шелудивая, так вас разэтак! - Так вы чого лаетесь, як псы! Подите вы вон пид такую мать... Солдаты ругались, но когда матросы уходили, начинали по их следам: - Та що ж, що правда, то правда... Матросня хочь брехливый народ, а правду говорять. Чого ж балшевики нам не помогають? Козаки навалились, чого ж з Москвы подмоги не шлють - об себе тильки думають. Из чернеющего даже среди темноты ущелья точно так же послышались выстрелы, и в разных местах на секунду вспыхивали и гасли огоньки, немножко потрещал пулемет, и лагерь медленно и громадно стал погружаться в тишину и покой. И точно так же в пустой даче, выходившей верандой на невидимое море, собрался командный состав обеих колонн. Не открывали собрания, пока верховой во весь опор не прискакал и не подал стеариновых свечей, добытых на поселке. Так же на обеденном столе разостлана карта, паркетный пол в окурках, на стенах сиротливо и разорванно дорогие картины. Смолокуров, громадный, чернобородый, добродушный, не знающий, куда девать физическую силу, сидит в белой матроске, расставив ноги, прихлебывает чай. Командиры частей кругом. По тому, как курили, перебрасывались, давили ногой папиросы, чувствовалось - не знали, с чего начать. И точно так же каждый из собравшихся считал себя призванным спасти эту громадную массу, вывести ее. Куда? Положение смутное, неопределенное. Что ждет впереди? Одно знали: сзади - гибель. - Нам необходимо выбрать общего начальника над всеми тремя колоннами, - сказал один из командиров. - Верно!.. правильно! - загудели. Каждый хотел сказать: "Разумеется, меня выбрать", - и не мог сказать. А так как все этого хотели, то молчали, не глядя друг на друга, и курили. - Надо ж, в конце концов, что-нибудь делать, надо же кого-нибудь выбирать. Я - Смолокурова предлагаю. - Смолокурова!.. Смолокурова!.. Вдруг из неопределенности был найден выход. Каждый думал: "Смолокуров - отличный товарищ, рубаха-парень, беззаветно предан революции, голосище у него за версту, уж больно хорошо на митингах ревет, а на этом деле голову свернет, тогда... тогда, конечно, ко мне обратятся..." И все опять дружно закричали: - Смолокурова!.. Смолокурова!.. Смолокуров растерянно развел громадными руками. - Да я, что ж... я... сами знаете, я по морской части, там хоть дредноут сверну, а тут сухопутье. - Смолокурова!.. Смолокурова!.. - Ну да что, я... хорошо... возьмусь, только помогайте вы все, братцы, а то что ж это выходит, я - один... Ну, хорошо. Завтра выступать - пишите приказ. Все отлично знали, пиши не пиши приказы, а больше делать нечего, как волочиться дальше, - не стоять же на месте и не идти назад к казакам, на гибель. И все понимали, что и им делать нечего, разве только дожидаться, когда Смолокуров запутается и своими распоряжениями свернет себе шею. Да и свернуть-то нечем - тащись и тащись за Кожуховой колонной. И кто-то сказал: - Кожуху надо приказ послать - выбран новый командующий. - Да ему все одно, он свое будет, - загудели кругом. Смолокуров треснул кулаком, и под картой застонали доски стола. - Я заставлю подчиниться, я ззаставлю! Он и к городу ушел с своей колонной, позорно бежал. Он должен был остаться и биться, чтобы с честью лечь костьми. Все на него смотрели. Он поднялся во весь свой громадный рост, и не столько слова, сколько могучая фигура с красиво протянутой рукой были убедительны. Вдруг почувствовали - выход найден: кругом виноват Кожух. Он бежит вперед, не дает никому проявить себя, использовать вложенные в нем силы, и все напряжение, все внимание нужно на борьбу с ним. Закипела работа. К Кожуху поскакал, догоняя среди ночи, ординарец. Сорганизовали штаб. Извлекли машинки, составили канцелярию, заработала машина. Стали выстукивать на машинках обращение к солдатам с целью их воспитания и организации: "Мы, солдаты, не боимся врага..." "Помните, товарищи, что нашей армии трудности нипочем..." Эти приказы размножались, читались в ротах, эскадронах. Солдаты слушали неподвижно, не сводя глаз, потом с большими усилиями, всякими хитростями, иногда с дракой доставали приказ, расправляли на коленях, свертывали собачью ножку и закуривали. Кожуху тоже посылали приказы, но он каждый день уходил все дальше и дальше, и все больше пустым пространством ложилось между ними безлюдное шоссе. И это раздражало. - Товарищ Смолокуров, Кожух вас в грош не ставит, прет себе и прет, - говорили командиры, - и в ус не дует на все ваши приказы. - Да что вы с ним поделаете, - добродушно смеялся Смолокуров, - я что ж, я по сухопутному не могу, я по морской части... - Да вы ж командующий всей армией, вас же ведь выбрали, а Кожух - ваш подчиненный. Смолокуров с минуту молчит, потом вся его громадная фигура наливается гневом: - Хорошо, я его сокращу!.. Я ссокращу!.. - Что же мы плетемся у него в хвосте! Нам необходимо самим выработать план, наш собственный план. Он хочет берегом дойти до перевальной шоссейной дороги, которая от моря через горы в кубанские степи идет, а мы двинемся сейчас вот отсюда, через хребет, через Дофиновку, - тут старая дорога через горы, и будет короче. - Послать немедленно приказ Кожуху, - загремел Смолокуров, - чтобы ни с места с своей колонной, а самому немедленно явиться сюда на совещание! Движение армии пойдет отсюда через горы. Если не остановится, прикажу артиллерией разгромить его колонну. Кожух не явился и уходил все дальше и дальше и был недосягаем. Смолокуров приказал сворачивать армии в горы. Тогда его начальник штаба, бывший в академии и учитывавший положение, когда не было командиров, при которых Смолокуров становился на дыбы, осторожно - Смолокуров был невероятно упрям - сказал: - Если мы пойдем тут через хребет, потеряем в невылазных горах все обозы, беженцев и, главное, всю артиллерию, - ведь тут тропа, а не дорога, а Кожух правильно поступает: идет до того места, где через хребет шоссе. Без артиллерии казаки нас голыми руками заберут, да к тому же разобьют по частям - отдельно Кожуха, отдельно нас. Хоть это было ясно, но не это было убедительно. Было убедительно то, что начальник штаба говорил очень осторожно и предупредительно по отношению к Смолокурову, что за начальником - военная академия и что он этим не кичится. - Отдать распоряжение двигаться дальше по шоссе, - нахмурился Смолокуров. И опять шумными беспорядочными толпами потекли солдаты, беженцы, обозы. 19 Как всегда, в Кожуховой колонне, остановившейся на ночлег среди темноты, вместо сна и отдыха - говор, балалайки, гармоники, девичий смех. Или, заполняя ночь и делая ее живой, разольются стройные, налаженные голоса, полные молодой упругости, тайного смысла, расширяющей силы. Ре-вуть, сто-гнуть го-оры хви-и-ли В си-не-сень-ким мо-о-ри... Пла-чуть, ту-жать ко-за-чень-ки В ту-рец-кий не-во-о-ли... То вздымаясь, то опускаясь. И не море ли мерно подымается и опускается волнами молодых голосов? И не в темноте ли ночи разлилась нудьга, - тужать козаченьки, тужать молодые. И не про них ли, не они ли вырвались из неволи офицерья, генералов, буржуев, и не они ли идут биться за волю? И не печаль ли разлилась, печаль-радость в живой, переполненной напряжением темноте? В си-не-сень-ким мо-о-ри... А море тут же, внизу, под ногами, но молчит и невидимо. И, сливаясь с этой радостью-печалью, тонко зазолотились края гор. От этого еще чернее, еще траурнее стоят их громады, - тонко зазолотились зубчатые изломы гор. Потом через седловины, через расщелины, через ущелья длинно задымился лунный свет, и еще чернее, еще гуще потянулись рядом с ним черные тени от деревьев, от скал, от вершин, - еще траурнее, непрогляднее. Тогда из-за гор вышла луна, щедро глянула, и мир стал иной, а хлопцы перестали петь. И стало видно - на камнях, на сваленных деревьях, на скалах сидят хлопцы и дивчата, а под скалами море, и на него не можно смотреть - до самого до края бесконечно струится, переливается холодное расплавленное золото. Нестерпимо смотреть. - Хтось дыше, - сказал кто-то. - А вот кажуть, все это бог сделал. - А почему такое - поедешь прямо, в Румынию приедешь, а то в Одест, а то в город Севастополь, - куда конпас повернул, туда и приедешь? - А у нас, братцы, на турецком, бывалыча, как бой, так поп молебны зараз качает. А сколько ни служил, нашего брата горы клали. Прорываются все новые дымчато-синеватые полосы, ложатся по крутизне, ломаются по уступам, то выхватят угол белой скалы, то протянутые руки деревьев или обрыв, изъеденный расщелинами, и все резко, отчетливо, живое. По шоссе шум, говор, гул шагов, и, как проклятие, брань, густая матерная брань. Все подняли головы, повернули... - Хтось такие? Какая там сволочь матюкается, матть их так! - Та матросня неположенного ищет. Матросы шли огромной беспорядочной гурьбой, то заливаемые лунным светом, то невидимые в черной тени, и, как смрадное облако, шла над ними, не продыхнешь, подлая ругань. Стало скучно. Хлопцы, дивчата почувствовали усталость, потягиваясь и зевая, стали расходиться. - Треба спаты. С гамом, с шумом, с ругней пришли матросы к скалистому уступу. В мрачной лунной тени стояла повозка, а на ней спал Кожух. - Куды вам?! - загородили дорогу винтовками два часовых. - Где командующий? А Кожух уже вскочил, и над повозкой в черноте загорелись два волчьих огонька. Часовые взяли на изготовку: - Стрелять будем! - Што вам надо? - голос Кожуха. - А вот мы пришли до вас, командующий. У нас вышел весь провиянт. Что же нам - с голоду издыхать?! Нас пять тысяч человек. Всю жизнь на революцию положили, а теперь с голоду издыхать! Не видно было лица Кожуха, в такой черной тени стоял, но все видят: горят два волчьих огонька. - Становитесь в ряды армии, выдадим винтовки, зачислим на довольствие. Продовольствие у нас на исходе. Мы не можем никого кормить, кроме бойцов под ружьем, иначе не пробьемся. Бойцам - и тем всем порции уменьшены. - А мы не бойцы? Что вы нас силком загоняете? Мы сами знаем, как поступать. Когда надо будет драться, не хуже, а лучше вас будем биться. Не вам учить нас, старых революционеров. Где вы были, когда мы царский трон раскачивали? В царских войсках вы офицерами служили. А теперь нам издыхать, как отдали все революции, - кто палку взял, тот у вас и капрал! Вон в городе наших полторы тысячи легло, офицерье живыми в землю закопали, а... - Ну, да ведь энти легли, а вы тут с бабами... Заревели матросы, как стадо диких быков: - Нам, борцам, глаза колоть!.. Ревут, машут перед часовыми руками, да волчьи огоньки не обманешь, - видят, все видят они: тут ревут и машут руками, а по сторонам, с боков, сзади пробираются отдельные фигуры, согнувшись перебегая мутно-голубые лунные полосы, и на бегу отстегивают бомбы. И вдруг ринулись со всех сторон на окруженную повозку. В ту же секунду: та-та-та-та... Пулемет в повозке засверкал. И как он послушен этому звериному глазу в этих перепутавшихся полосах черноты и дымно-лунных пятен, - ни одна пуля не задела, а только страшно зашевелил ветер смерти матросские фуражки. Все кинулись врассыпную. - Вот дьявол!.. Ну, и ловок!.. Таких бы пулеметчиков... На громадном пространстве спит лунно-задымленный лагерь. Спят задымленные горы. И через все море судорожно переливается дорога. 20 Не успело посветлеть небо, а уже голова колонны далеко вытянулась, поползла по шоссе. Направо все тот же голубой простор, налево густо громоздятся лесистые горы, а над ними пустынные скалы. Из-за скалистых хребтов выплывает разгорающийся зной. По шоссе те же облака пыли. Тысячные полчища мух неотступно липнут к людям, к животным, - свои, кубанские степные мухи преданно сопровождают отступающих от самого дома, ночуют вместе и, чуть зорька, подымаются вместе. Извиваясь белой змеей, вползает клубящееся шоссе в гущу лесов. Тишина. Прохладные тени. Сквозь деревья - скалы. Несколько шагов от шоссе, и не продерешься - непролазные дебри; все опутано хмелем, лианами. Торчат огромные иглы держидерева, хватают крючковатые шипы невиданных кустарников. Жилье медведей, диких кошек, коз, оленей, да рысь по ночам отвратительно кричит по-кошачьи. На сотни верст ни следа человеческого. О казаках и помину нет. Когда-то разбросанно по горам жили тут черкесы. Вились по ущельям и в лесах тропки. Изредка, как зернышки, серели под скалами сакли. Среди девственных лесов попадались маленькие площадки кукурузы, либо в ущельях у воды небольшие, хорошо возделанные сады. Лет семьдесят назад царское правительство выгнало черкесов в Турцию. С тех пор дремуче заросли тропинки, одичали черкесские сады, на сотни верст распростерлась голодная горная пустыня, жилье зверя. Хлопцы подтягивают все туже веревочки на штанах, - все больше съеживаются выдаваемые на привалах порции. Ползут обозы, тащатся, держась за повозки, раненые, качаются ребячьи головенки, натягивают постромки единственного орудия тощие артиллерийские кони. А шоссе, шаловливо свернувшись петлей, извилисто спускается к самому морю. По голубой беспредельности легла - смотреть больно - ослепительно переливающаяся солнечная дорога. Прозрачные, стекловидные, еле приметные морщины неуловимо приходят откуда-то издалека и влажно моют густо усыпанную по берегу гальку. Громада ползет по шоссе, не останавливаясь ни на минуту, а хлопцы, дивчата, ребятишки, раненые, кто может, сбегают под откос, сдергивая на берегу тряпье штанов, рубашонки, юбки, торопливо составляют козлы винтовки, с разбега кидаются в голубоватую воду. Тучи искр, сверкание, вспыхивающая радуга. И взрывы такого же солнечно-искрящегося смеха, визг, крики, восклицания, живой человеческий гомон, - берег осмыслился. Море - нечеловечески-огромный зверь с ласково-мудрыми морщинами - притихло и ласково лижет живой берег, живые желтеющие тела в ярком движении сквозь взрывы брызг, крика, гоготанья. Колонна ползет и ползет. Одни выскакивают, хватают штаны, рубахи, юбки, винтовки и бегут, зажав под мышкой провонялую одежу, и капли жемчужно дрожат на загорелом теле, и, догнав своих, под веселое улюлюканье, гоготанье, скоромные шутки, торопливо вздевают, на шоссе, пропотелое тряпье. Другие жадно сбегают вниз, на ходу раздеваются, кидаются в гомон, брызги, сверканье, и притихший зверь теми же набегающими старыми прозрачными морщинами ласково лижет их тела. А колонна ползет и ползет. Забелели дачи, забелели домики местечка, редко разбросанные по пустынному берегу. Сиротливо растянулись вдоль шоссе. Все жмется к узкому белому полотну - единственная возможность передвижения среди лесов, скал, ущелий, морских обрывов. Хлопцы торопливо забегают на дачи, все обшарят, - пусто, безлюдно, заброшено. В местечке коричневые греки с большими носами, черносливовыми глазами, замкнуты, молчат с затаенной враждебностью. - Нету хлеба... Нету... сами сидим голодные... Они не знают, кто эти солдаты, откуда, куда и зачем идут, не расспрашивают и замкнуто враждебны. Сделали обыск - действительно, нет. А по роже видно, что спрятали. За то, что это не свои, а грекосы, позабрали всех коз, как ни кричали черноглазые гречанки. В широком, отодвинувшем горы ущелье русская деревня, неведомо как сюда занесенная. По дну извилисто поблескивает речонка. Хаты. Скот. По одному склону желтеет жнивье, пшеницу сеют. Свои, полтавцы, балакают по-нашему. Поделились, сколько могли, и хлебом и пшеном. Расспрашивают, куда и зачем. Слыхали, что спихнули царя и пришли большевики, а як воно, що - не знают. Рассказали им все хлопцы, и хоть и жалко было, ну, да ведь свои - и позабрали всех кур, гусей, уток под вой и причитанье баб. Колонна тянется мимо, не останавливаясь. - Жрать охота, - говорят хлопцы и еще туже затягивают веревочки на штанах. Шныряют эскадронцы по дачам, шарят и на последней даче нашарили граммофон и целую кучу пластинок. Приторочили к пустому седлу, и среди скал, среди лесной тишины, в облаках белой пыли понеслось: - ...бло-ха... ха-ха!.. бло-ха... - чей-то шершавый голос, будто и человеческий и нечеловеческий. Ребята шагали и хохотали, как резаные. - А ну, ну, ще! Закруты ще блоху! Потом ставили по порядку: "Выйду ль я на реченьку...", "Не искушай...", "На земле весь род людской...". А одна пластинка запела: "Бо-оже, ца-ря храни..." Кругом загалдели... - Мать его в куру совсем и с богом!.. - Надень его себе на...! Пластинку выдрали и кинули на шоссе под бесчисленные шаги идущих. С этих пор граммофон не знал ни минуты покоя и, хрипя и надрываясь, с ранней зари и до глубокой ночи верещал романсы, песни, оперы. Переходил он по очереди от эскадрона к эскадрону, от роты к роте, и, когда задерживали, дело доходило до драки. Общим любимцем стал граммофон, и к нему относились, как к живому. 21 Пригнувшись к седлу, сбив папаху на самый затылок, скакал по краю шоссе навстречу двигающимся кубанец, крича: - Дэ батько? А лицо потное, и лошадь тяжело носит мокрыми боками. Облака над лесистыми горами вылезли огромные, круглые, блестяще-белые и глядят на шоссе. - Мабуть, гроза буде. Где-то за поворотом шоссе стала голова колонны. Ряды пехоты, сходясь и густея, останавливались; наезжая на задки телег и задирая лошадям морды, останавливался обоз, и эта остановка побежала, передаваясь в хвост. - Що таке?! Ще рано привал. Бегучее потное лицо кубанца, торопливо носящая боками лошадь, неурочная остановка разлились тревогой, неопределенностью. Разом придавая всему зловещий смысл и значение, где-то далеко впереди слабо раздались выстрелы - и смолкли. Звук их отпечатался в наступившей тишине и уже не стирался. Граммофон смолк. Торопливо проехал в бричке в голову колонны Кожух. Потом оттуда прискакали конные и, нечеловечески матерно ругаясь, загородили дорогу. - Геть назад!.. стрелять будемо!.. Щоб вы подохли тут до разу!.. - ...Вам говорять... Там бой зараз буде, а вы лизите. Не приказано. Кожух стрелять по вас звелив. Сразу все налилось тревогой. Бабы, старики, старухи, дивчата, ребятишки подняли плач и крик. - Та куда же мы?! Та що ж вы нас гоните, що нам робыты? И мы з вами. Колы смерть, так одна. Но конные были неумолимы. - Кожух звелив, щоб пьять верстов було промеж вами и солдатами, а то мешаете, драться не даете. - Та чи мы не ваши? Там же мий Иван. - А мий Микита. - А мий Опанас. - Вы уйдете, а мы останемся, - спокинете нас. - Та вы задом думаете, чи як? Вам сказано: за вас же бьются. Як расчистють дорогу, то и вы пийдете по шаше за нами. А то мешаете, бой буде. Повозки, сколько видно, грудятся друг на друга. Столпились пешие, раненые; мечется бабий вой. Запруживая все шоссе на десятки верст, замер обоз. Мухи обрадовались и густо чернеют на лошадиных спинах, боках, шеях; облепили ребятишек; и лошади отчаянно мотают головами, бьют копытом под пузо. Сквозь листву синеет море. Но все видят только кусок шоссе, загороженный конными, а за конными стоят солдатики, свои же хлопцы с винтовками, такие близкие, такие родные. То сидят, то свертывают цигарки из листьев широкой травы и насыпают сухую же траву. Вот шевельнулись, лениво подымаются, тронулись, и все шире и шире открывается шоссе, и эта уширяющаяся полоса, над которой пустынно садится пыль, таит угрозу и несчастье. Конные неумолимы. Проходит час, другой. Пустое шоссе впереди тягостно белеет, как смерть. Бабы с набрякшими глазами всхлипывают и причитают. Сквозь деревья голубеет море, а на море из-за лесных гор смотрят облака. Неведомо где упруго и кругло всплывает орудийный удар, другой, третий. Загрохотал залп и пошел раскалываться и грохотать по горам, по лесам, по ущельям. Мертво и бесстрастно потянул дробную строчку пулемет. Тогда все, сколько ни было кнутов, стали отчаянно хлестать лошадей. Лошади рванулись, но конные, сверхъестественно ругаясь, со всего плеча стали крестить нагайками лошадей по морде, по глазам, по ушам. Лошади, храпя, крутя головами, раздувая кровавые ноздри, выкатив круглые глаза, бились в дышлах, вскидывались на дыбы, брыкались. А сзади подбегали от других повозок, нечеловечески улюлюкали, брали в десятки кнутов; ребятишки визжали, как резаные, секли хворостинами по ногам, по пузу, стараясь побольнее; бабы истошно кричали и изо всех сил дергали вожжами, раненые возили по бокам костылями. Обезумевшие лошади бешено рванули, смяли, опрокинули, разметали конных и, вырываясь из худой сбруи, в ужасе храпя, понеслись по шоссе, вытянув шеи, прижав уши. Мужики вскакивали в телеги; раненые, держась за грядки, бежали, падали, волочились, отрывались, скатывались в шоссейные канавы. В белесо крутящихся клубах несся грохот колес, нестерпимое дребезжание подвешенных ведер, отчаянное улюлюканье. Сквозь листву мелькало голубое море. Остановились и медленно поползли, только когда нагнали пехотные части. Никто ничего не знал. Говорили, что впереди казаки. Только казакам неоткуда взяться - громады гор давно отгородили их. Говорили, будто черкесы, не то калмыки, не то грузины, не то народы неизвестного звания, и сила-рать их несметная. От этого еще неотступнее наседали беженские телеги на войсковые части, - ничем нельзя было отодрать, разве перестрелять всех до единого. Казаки ли, грузины ли, черкесы ли, калмыки ли, а жить надо. Опять граммофон на лошади запел: Уй-ми-и-тесь, вол-не-ния страс-ти... В разных концах хлопцы заспивали. Шли, как попало, по шоссе. С шоссе карабкались в гору, драли о сучья, шипы, иглы последние лохмотья, искали одичавшие нестерпимо-кислые мелкие яблоки и, сморщившись и по-звериному перекосив рожу, набивали живот кислицей. Под дубом собирали желуди, жевали их, и горькая, едкая слюна обильно бежала. Потом вылезли из лесу - голые, с кроваво-изодранной в лохмотья кожей - и обвязывали остатками тряпья стыдное место. Бабы, девки, ребятишки - все продираются в лесу. Крики, смех, плач - впиваются в тело иглы, дерут шипы, цепко обвиваются лианы, и ни взад, ни вперед: да голод не тетка, все лезут. Иногда раздвинутся горы, и по склону зажелтеет небольшое поле недозрелой кукурузы - где-нибудь под берегом приткнулась деревенька. Поле разом, как саранчой, покрывается народом. Солдаты ломают кукурузные метелки, потом идут по шоссе, растирают на ладони, выбирают сырое зерно - и в рот, и долго и жадно жуют. Матери, набрав зерен, тоже долго жуют, но не глотают, а теплым языком впихивают в ротик детям разжиженную слюной кашку. А там впереди опять выстрелы, опять строчит пулемет, но никто уж не обращает внимания, - привыкли. Смолкает. Птичьим голосом тянет граммофон: Уж я-а-а не ве-рю у-ве-ре-э-нья-ам... Перекликаются, смеются в лесу, с разных сторон доносятся песни солдат. Обоз беженцев нераздельно сливается с последними пехотными частями, и все вместе без отдыха течет по шоссе в безбрежных облаках пыли. 22 В первый раз враги преградили дорогу, новые враги. Зачем? Что им надо? Кожух понимает - тут пробка. Слева - горы, справа - море, а между ними узкое шоссе. По шоссе через пенистую горную речку мост железнодорожного типа, - мимо него нигде не пройдешь. А перед мостом врагами поставлены пулеметы и орудия. В этой сквозной, сплетенной из стальных балок дыре можно остановить любую армию. Эх, кабы развернуться можно! То ли дело в степях! Ему подают приказ штаба Смолокурова, как действовать против неприятеля. Пожелтев, как лимон, и сжав челюсти, сминает приказ, не читая, и швыряет на шоссе. Солдаты бережно подбирают, расправляют на колене и крутят цигарки, насыпая сухими листьями. Войска вытянулись вдоль шоссе. Кожух смотрит на них: оборванные, босые; у половины по два, по три патрона на человека, а у остальной половины одни винтовки в руках. Одно орудие, и к нему всего шестнадцать снарядов. Но Кожух, сжав челюсти, смотрит на солдат так, как будто у каждого в сумке по триста патронов, грозно глядят батареи, и переполнены снарядами зарядные ящики, а кругом родная степь, по которой привычно развернется вся колонна до последнего человека. И с такими глазами и лицом он говорит: - Товарищи! Бились мы с козаками, с кадетами. Знаемо, за що з ими бились - за тэ, що воны хотять задушить революцию. Солдаты пасмурно смотрят на него и говорят глазами: "Без тебя знаем. Що ж с того?.. А в дирочку на мосту все одно не полиземо..." - ...от козаков мы оторвались! - горы нас отгородили, есть у нас передышка. Но новый враг заступил дорогу. Хтось такие? Це грузины-меньшевики, а меньшевики - одна цена с кадетами, одинаково еднаются с буржуями, сплять и во сне видють, щоб загубить совитску власть... А солдатские глаза: "Та цилуйся с своей совитской властью. А мы босы, голи, и йисты нэма чого". Кожух понимал их глаза, понимал, что это - гибель. И он, ставя последнюю карту, обратился к кавалеристам: - Ваша, товарищи, задача: взять мост с маху на коне. Кавалеристы, все как один, поняли, что сумасбродную задачу ставит им командующий: скакать гуськом (на мосту не развернешься) под пулеметным огнем - это значит, половина завалит мост телами, а вторая половина, не имея возможности через них проскочить, будет расстреляна, когда кинется назад. Но на них были такие ловкие черкески, так блестело серебром отцовское и дедовское оружие, так красиво-воинственны папахи и барашковые кубанки, так оживленно мотают головами, выдергивая повода, чудесные степные кубанские кони, и, видимо, любуясь, все смотрят на них, - и они дружно гаркнули: - Возьмем, товарищ Кожух!.. Скрытое орудие, наполняя ущелье, скалы, горы чудовищно разрастающимся эхом, раз за разом стало бить в то место за мостом, где притаились в гнездах пулеметы, а кавалеристы, поправив папахи, молча, без крика и выстрела, вылетели из-за поворота, и, в ужасе прижав уши, вытянув шеи, с кроваво-раздувшимися ноздрями, лошади понеслись к мосту и по мосту. Грузинские пулеметчики, прижавшиеся под вспыхивавшими поминутно клубочками шрапнели, оглушенные дико разраставшимися в горах раскатами, не ожидавшие такой наглости, спохватились, застрочили. Упала лошадь, другая, третья, но уже середина моста, конец моста, шестнадцатый снаряд, и... побежали. - Урра-а-а!! - пошли рубить. Грузинские части, стоявшие поодаль от моста, отстреливаясь, бросились уходить по шоссе и скрылись за поворотом. А те, что стояли у моста, отрезанные, кинулись к берегу. Но грузинские офицеры успели раньше вскочить в шлюпки, и шлюпки быстро ушли к пароходам. Из труб густо повалили клубы дыма: пароходы стали удаляться в море. Стоя по горло в воде, грузинские солдаты протягивали руки к уходящим пароходам, кричали, проклинали, заклинали жизнью детей, а им рубили шеи, головы, плечи, и по воде расходились кровавые круги. Пароходы чернелись на синеющем краю точками, исчезли, и на берегу уже никто не молил, не проклинал. 23 Над лесами, над ущельями стали громоздиться скалистые вершины. Когда оттуда ветерок - тянет холодком, а внизу на шоссе - жара, мухи, пыль. Шоссе потянулось узким коридором - по бокам стиснули скалы. Сверху свешиваются размытые корни. Повороты поминутно скрывают от глаз, что впереди и сзади. Ни свернуть, ни обернуться. По коридору неумолчно течет все в одном направлении живая масса. Скалы заслонили море. Замирает движение. Останавливаются повозки, люди, лошади. Долго, томительно стоят, потом опять двигаются, опять останавливаются. Никто ничего не знает, да и не видно ничего - одни повозки, а там - поворот и стена; вверху кусочек синего неба. Тоненький голосок: - Ма-а-мо, кисли-ицы!.. И на другой повозке: - Ма-а-мо!.. И на третьей: - Та цытьте вы! Дэ ии узяты?.. Чи на стину лизты? Бачишь, станы? Ребятишки не унимаются, хнычут, потом, надрываясь, истошно кричат: - Ма-а-мо!.. дай кукурузы!.. дай кислицы... ки-ислицы!.. ку-ку-ру-узы... дай!.. Как затравленные волчицы с сверкающими глазами, матери, дико озираясь, колотят ребятишек. - Цыть! пропасти на вас нету. Когда только подохнете, усю душу повтягалы, - и плачут злыми, бессильными слезами. Где-то глухо далекая перестрелка. Никто не слышит, никто ничего не знает. Стоят час, другой, третий. Двинулись, опять остановились. - Ма-амо, кукурузы!.. Матери так же озлобленно, готовые перегрызть каждому горло, роются в телегах, переругиваются друг с другом; надергивают из повозки стеблей молодой кукурузы, мучительно долго жуют, с силой стискивают зубы, кровь сочится из десен; потом наклоняются к жадно открытому детскому ротику и всовывают теплым языком. Детишки хватают, пробуют проглотить, солома колет горло, задыхаются, кашляют, выплевывают, ревут. - Не хо-очу! Не хо-очу! Матери в остервенении колотят. - Та якого же вам биса? Дети, размазывая грязные слезы по лицу, давятся, глотают. Кожух, сжав челюсти, рассматривает в бинокль из-за скалы позиции врага. Толпятся командиры, тоже глядя в бинокли; солдаты, сощурившись, рассматривают не хуже бинокля. За поворотом ущелье раздалось. Сквозь его широкое горло засинели дальние горы. Громада лесов густо сползает на массив, загораживающий ущелье. Голова массива кремниста, а самый верх стоит отвесно четырехсаженным обрывом, - там окопы противника, и шестнадцать орудий жадно глядят на выбегающее из коридора шоссе. Когда колонна двинулась было из скалистых ворот, батарея и пулеметы засыпали, - места живого не осталось; солдаты отхлынули назад за скалы. Для Кожуха ясно - тут и птица не пролетит. Развернуться негде, один путь - шоссе, а там - смерть. Он смотрит на белеющий далеко внизу городок, на голубую бухту, на которой чернеют грузинские пароходы. Надо придумать что-то новое, - но что? Нужен какой-то иной подход, - но какой? И он становится на колени и начинает лазать по карте, разостланной на пыльном шоссе, изучая малейшие изгибы, все складки, все тропинки. - Товарищ Кожух! Кожух подымает голову. Двое стоят веселыми ногами. "Канальи!.. успели..." Но на них молча смотрит. - Так что, товарищ Кожух, не перескочить нам по шаше, - всех перебьет Грузия. Зараз мы были, как сказать, на разведке... добровольцами. Кожух, так же не спуская глаз: - Дыхни. Да не тяни в себе, дыхай на мене. Знаешь, за это расстрел? - И вот те Христос, это лесной дух, - лесом пробирались все время, ну, надыхали в себе. - Хиба ж тут шинки, чи що! - подхватывает с хитро-веселыми украинскими глазами другой. - В лиси одни дерева, бильш ничого. - Говори дело. - Так что, товарищ Кожух, идем это мы с им, и разговор у нас сурьезный: али помирать нам тут усем на шаше, али ворочаться в лапы козакам. И помирать не хотится, и в лапы не хотится. Как тут быть? Гля-а, за деревьями - духан. Мы подползли - четверо грузин вино пьют, шашлык едят; звесно: грузины - пьяницы. Так и завертело у носе, так и завертело, мочи нету. Ливорверты у их. Выскочили мы, пристрелили двоих: "Стой, ни с места! Окружены, так вас растак!.. Руки кверху!.." Энти обалдели, - не ждали. Мы еще одного прикололи, а энтого связали. Ну, духанщик спужался до скончания. Ну, мы, правду сказать, шашлык доели, оставшийся от грузин, которые заплатить должны, - жалованье большое получают, - а вина и не пригубили, как вы, одно слово, приказ дали. - Та нэхай воно сказыться, це зилье прокляте... Нэхай мени сковородить на сторону усю морду, колы я хочь нюхнул его. Нэхай вывернэ мени усю требуху... - К делу. - Грузин оттащили в лес, оружие забрали, а остатнего грузина приволокли сюды, и духанщика, чтобы не распространял. Опять же ветрели пять мужчинов с бабами и с девками, - здешние, с-под городу, нашинские, русские, у них абселюция под городом, а грузины азияты, опять же черномазые и не с нашей нации, д