нем не будет... Горшанову обидно будет. Попужаю Косого, - поспеем, Господь даст. Отец сам бы поехал, да спины разогнуть не может, "прострел": оступился на ледокольне, к вечеру дело было, ледком ледовину затянуло, снежком позапорошило, он в нее и попал, по шейку. - Ледоколов добавь, воробьевских с простянками поряди... неустойка у меня, по полтиннику с возка... да не в неустойке дело: никогда не было такого, осрамить меня, с... с...! Горкин обнадеживает, - "поспеем, Господь даст", - берет с собой шустрого паренька Ондрейку, который летось священного голубка на шатерчик сделал, как Царицу Небесную принимали, - и одевается потеплей: поверх казакинчика на зайце натягивает хороший полушубок, романовский, черненый, с зеленой выстрочкой, теплые варежки под рукавицы и подшитые кожей валенки. На реке знобко, потеплей надо одеваться. Я не был еще на ледокольне, а там такая-то ярмонка, - жара прямо! до сорока лошадок с саночками-простянками ледок вываживают с реки, и всякого-то сбродного народу, с Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми из ледовины тянут, как сахар колют, - Горкин рассказывал. Я прошусь с ним, а он отмахивается: "некому за тобой смотреть, и лошади зашибут, и под лед осклизнуться можешь, и мужики ругаются... нечего тебе там делать". Он сердится и грозится даже, когда я кричу ему, что сам на Москва-реку убегу, дорогу знаю: - Только прибеги у меня... я те, самовольник, обязательно в пролуби искупаю, узнаешь у меня!.. Говорит он так строго, что я боюсь, - ну-ка, и взаправду искупает? Я прошусь у отца, говорю ему, - "басню я про Лисицу выучил...". А я так хорошо выучил, что Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а она очень строгая. А тут сказала: "ишь ты какой, как настоящая лисица поешь... ну-ка, еще скажи..." И отец слышал про Лисицу. И говорит: - Возьми его, Панкратыч, на ледокольню, он тебе про Лисицу скажет. Пора ему к делу приучаться, все-таки глаз хозяйский... - смеется так. А Горкин даже и доволен, словно, - разу повеселел: - Раз уж папашенька дозволяет - поедем, обряжайся. Я надеваю меховые сапожки и армячок с красным кушаком, заматывают меня натуго башлыком, и вот, я прыгаю на снежку у каретного сарая, где Антипушка запрягает в лубяные саночки Кривую, - другие лошадки все в разгоне. Попрыгиваю и напеваю Горкину: Зимой, ране-хонько, близ жи-ла, Лиса у проруби пила в большо-ой мороз... Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает, распустила губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает меня, - "а ну, ну!". Скорей бы ехать, а он все-то копается, мажет Кривой копытца. Не на парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать: копытца старые, а дорога теперь какая, волглая... - надо беречь старуху. И, правда, снег начинает маслиться, вот-вот потекут сосульки; пока пристыли, крепко висят с сараев, а дымок вон понизу стелется, - ростепели начнутся. Видно, конец зиме: галочьи "свадьбы" кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто и он замаслился, - попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, и петуху уж в голову ударяет, - "гребешок-то какой махровый... к весне дело!". Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на улицу, - туп-туп, на зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и ползут простянки, везут ледок, на Шаболовку, к Горшанову. - Наши, - говорит Горкин, - ледок-то как замучаться стал, прозраку-крепости той нету, как об Крещенье, вот под "ердань" ломали. Как у вас тама-то?.. - окликает он мужика, а Кривая уж знает, что остановиться надо, - котора нонче возка?.. - Четвертая... - говорит мужик, придерживая возок. - Верно, что мало, да энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все... ка-призные!.. пива, вишь, им подай, с Горшанова выжимают. Нам-то там ковшами подносят, сусла... управляющий велит, для раззадору, а энти... - "погожай, леду не наломали!" - выжимают. Василь-то-Василич?.. да ничего, веселый, пир у них нонче, портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли. - Гони, Ондрюшка, - торопит Горкин, - вот те два! Денис-то и вправду именинник нонче, теперь чего уж с ними... Ледоломы шабашут... а Косой-то чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй... дадим ему розгон... Но Кривая, как ее не гони, потрухивает себе, бегу не прибавляет, такая уж у ней манера, с прабабушки Устиньи: в церковь ее всегда возила, а в церковь - не на пир спешить, а чинно, не торопясь; ехать домой, к овсу, - весело побежит. Вот уж и Крымский мост. Наша ледокольня влево от него: темная полынья на снежной великой глади, тянется далеко, чуть видно. С реки ползут на подъеме возки со льдом; сверху мчатся порожняки: черные мужики, стойком, крутят над головой, вожжами, спешат забирать погрузку. Вдоль полыньи, сколько хватает глаза, чернеют ледоломы, как вороны, - тукают в лед носами; тянут баграми льдины, раскалывают в куски, как сахар. У черного края ледовины - горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, будто постный сахар. Бурые мужики, уж в полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют в санки: видно, как падает, только не слышно стука. Мы съезжаем по каткой наезженной дороге к вмерзшим во льду плотам: это и есть наша портомойня. На ней в прорубах плещется черная вода: бабы белье полощут, красные руки плещутся в бело-белом. Кривая знает, как надо на раскатцах, - едва ступает. Сзади мчат на нас мужики в простянках, крутят подмерзшими вожжами, гикают... - подшибут! Горкин страшно кричит: - "легше!.. придерживай... ребенка убьешь!.." Я задираю голову в башлыке и вижу: храпят надо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются скрипучие оглобли... мчится с горы на нас рыжий мужик в азяме, - уши, как у слона, - трещат-ударяются простянки, сшибают лубянки наши, прямо под снеговую гривку... а мне даже весело, не страшно. - Да сде-рживай... лешья голова!.. - с криком выпрыгивает из санок Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за нами, - сворачь!.. сворачь, те говорю!.. Господи, греха с ими - чумовыми... пьяные, одурели!.. И все несутся, несутся порожняком за льдом... - Пронесло... - воздыхает Горкин и крестится, - слава-те, Господи. Долго ли голову пробить оглоблей... вот как брать-то тебя!.. я-то знаю, чего бывает... спешка, дело горячее. Спасибо, Кривая сама свернула под бугорок... старинная лошадка, зна-ет... А на Чаленьком бы поехали... он бы сейчас за ними увязался, тут бы и костей не собрать... ишь, раскат-то какой наездили! Навстречу, хрупая по хрустящим льдышкам, вытягивают в горку возки с ледком. Спокойные мужики, в размашистых азямах, хрустко ступают в валенках, покуривая трубки и свернутые из газеты "ножки". Зеленый дымок махорки тянет по ветерку; будто и ледком пахнет, зимней еще Москва-рекой. Ну, как, Степа?.. - окликает Горкин знакомого воробьевского мужика, - оборачиваете без задержки? ледоломы-то поспевают ледок давать?.. - Здравствуй, Михал Панкратыч! - говорит мужик, - теперь пошло, обломал их Василь-Василич, а то хоть бросай работу. Так взялись - откуда что берется... гляди, сколько наворотили!.. - Один одно плетет, другой - другое, вот и пойми их! - дивится Горкин. - Ишь, по ледовине-то... валы льду! А тот говорил - нечего возить. Сейчас разберем дело. Привязываем Кривую к столбику, к сторонке от дороги, и бредем по колено в снегу к сторожке. Нас не видно: окошко сторожки на реку. Из железной трубы сыплются в дыме искры, - здорово растопил Денис. Горкин смотрит из-под руки на чернеющую народом ледокольню: выглядывает, пожалуй, Василь-Василича. - Нет, не видать... - говорит Ондрейка, - в сторожке греется. - Гре-ется... - в сердцах говорит Горкин, голос его дрожит, - хо-рош приказчик! народишка без досмотру... покажем ему сейчас гулянки. Знает, что нездоров хозяин, вот и... и поста не боится, что хошь ему! И Дениска за бабами не смотрит, корзин не считает... - мой себе! хороши, нечего сказать!.. Входим в сторожку. Железная печка полыхает с гулом, от жара дышать нечем. За столиком, из досок на козлах, сидит пламенно-красный Василь-Василич, в розовой рубахе, в расстегнутой жилетке; жирные его волосы нависли, закрыли лоб, а мутный, некосой глаз смотрит на нас в упор. Перед печкой, на куче щепок и чурбаков, впривалку сидит Денис, тоже в одной рубахе, и пробует гармонью. На столике - закопченный чайник, - "ишь, бархатный у меня чайничек!" - бывало, хвалил Денис, - пупырчатые зеленые стаканчики, куски пирога с морковью, обглоданная селедка, печеная горелая картошка и грязная горка соли. А под столиком, в корзинке-колыбельке, - четвертная бутыль зелена-вина. - Молодцы-ы... - говорит Горкин, тряся бородкой, - хорошо празднуете... а хозяйское дело само делается?.. а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!. Денис вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает по нем черной лапой, словно счищает грязь, и кричит во всю глотку: - Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. во подгадали ка-ак!.. Амененник нонче я... с анделом проздравляюсь... п-жалуйте пирожка!.. Василь-Василич поднимается грузно, не торопясь, икает, распяливает на нас мутные глаза, - не понимает будто. Сипит, едва ворочает языком, - "сколкаа-а?.."... - лезет под полушубок, на котором сидел, роется в нем, нашаривает... - и вытаскивает из шерсти знакомую мне истрепанную "книжечку-хитрадку", где "прописано все, до малости". Там, я знаю, выписаны какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки, кочережки, молоточки... - но что это такое, никто, кроме него, не знает. И Горкин даже не знает, говорит - "у него своя грамота-рихметика". Мы молчим, и Денис молчит, смахивает с чурбашка и все пришлепывает. Василь-Василич слюнит палец и водит что-то по книжечке... - Сколька-а?.. А вот, Панкратыч... - говорит он с запинкой, поекивает, - та-ак, кипит... х-роший народ попался... не нахвалюсь... самоходом шпарют... не на... нарадуюсь!.. Сушусь маненько, со-хну... у огонька... ввалился утресь по саму шейку... со-хну!.. До обеда за два ста возков свезли, без запину... так и доложи хозяину... во как! Был, мол, запор... пошабашили, с-сукины коты, прижимали... завиствовали, скажи... ледовозам сусла, нам по усам!.. В точку привел, Панкратыч... А... для аменин, Денис меня угостил, а я дела не забываю... я, хозяйское добро... в воде не горит, в огню не тонет! Во, гляди, Панкратыч... - тычет он в кривые штучки обмороженным сизым пальцем, - в-вот, я-ственно... двести семой возок... за нонче, до обеда!.. А все-навсе... тыща... и триста сорок возков. Два-три дни - и шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч... потому я... от со-вести!.. Горкин ни слова не говорит, велит мне идти с собой на ледокольню, а Ондрейке забрать ломок и тоже идти за нами. - Осе... рчал!.. - вскрикивает Василь-Василич и всплескивает руками. - Ну, за что? за что?!. Он так жалостно вскрикивает, что мне жалко. Слышу на выходе, Денис ему отвечает, и тоже жалостно: - Ни за что!.. Горкин и на меня сердит; ведет за руку по выбитой на снегу кривой тропинке и чего-то все дергает. Чего он дергает?.. И ворчит: - Да иди ты, не дергайся!.. Чисто крот накопал, куда ни ступи... позадь меня, сказываю, иди, не тормошись... в прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь, накопал-понапробивал, на самой-то на тропке, и вешки-то не воткнул, дурак!.. Теперь я вижу: пробиты лунки во льду, чуть ледком затянуло только. Спрашиваю, что это. - Рыбку Дениска на "кобылку" ловит, нет у него делов! Да не оступись ты, за мной иди!.. На какую кобылку?.. Мы выходим на ледокольню. Тянется темная полынья, плещется на ней "сало", хрустяшки-льдинки. Вдоль нее, по блестящей, будто намасленной дороге, туго ползут возки с сизыми ледяными глыбами. По встречной дороге, рядом, легко несутся порожняки и ростянки с веселыми мужиками. Кричат нам: "йей, подшибу, сворачь!.." Пьяные мужики? Лица у них все красные, как огонь, иные на санках пляшут. Горкин трясет бородкой, повеселел: - Горшановское-то играет!.. а ничего, дружно работают молодчики. Подходим к самому ледоколью. Совсюду слышно, как тукают в лед ломами, словно вперегонки; в сверканьи отбрызгивают льдышки; хрупают под ногой хрусталики. Горкин и тут все не отпускает: склизко, хоть до черной воды шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая от мелких льдинок, поплескивает о край, - дышит. Горкин так говорит. - Михал Панкратычу почет... с праздничком!.. - кричат знакомые мужики с простянок, и все-то гонят. По краю полыньи потукивают ломами парни, и бородатые. Все одеты во что попало: в ватные кофты в клочьях, в мешки, в истрепанные пальтишки, в истертые полушубки - заплата на заплате, в живую рвань; ноги у них кувалдами, замотаны в рогожку, в тряпки, в паголенки от валенок, в мешочину, - с Хитрого рынка все, "случайный народ", пропащие, поденные. Я спрашиваю Горкина - "нищие это, да?". - Всякие есть... и нищие, и - "плохо не клади", и... близко не подходи. Хитрованцы, только поглядывай. Тут, милок, и "господа" есть!.. Да так... опустился человек, от слабости... А вострый народ, смышленый!.. Он спрашивает степенного мужика в простянкях, много ли нонче вывезли. Мужик говорит, закуривая из пригоршни: - Да считал давеча... артельный наш... за триста пошло. А кругом - за тыщу за триста перевалило, кончим в два дни... ишь, как бешеные нонче все! гляди, хитрованцы-то чего наворотили... как Василь-то-Василич их накалил... умеет с ими!.. Я теперь вижу, как это делают. У края ледовины становятся человек пять с ломами и начинают потукивать, раз за разом. Слышится треск и плеск, длинная льдина начинает дышать - еле приметно колыхаться; прихватывают ее острыми баграми, кричат протяжно -- "бери-ись!.. навали-ись!,." - и вытягивают на снег, для "боя". Разбивают ломками в "сахар", нашвыривают горкой. Порожняки отвозят. И так - по всей полынье, чуть видно. Высокий, бородатый мужик, в тулупе, стоит поодаль, дает ярлыки возчикам. Это - артельный староста. Здоровается с Горкиным за руку, говорит: - За два дни покончим. Ну, и молодец Василь-Василич! Совсем было пропадать стали, хоть бросай. Все утро нонче лодырей энтих дожидались, пока почешутся... в полруки кололи. На пивном сусла подносят возчикам, - и им подавай, лодырям! Василь-Василич им уж по пятаку набавил, - нет, сусла нам подавай! А он... что жа!.. "Не сусла вам, братцы, а в мою голову... по бутылке пи-ва, бархатного, златой ярлык!.. И на всяк день по бутылке, с почину... а как пошабашим - по две бутылки, красный ярлык!" Гляди вон, чего наломали, с обеда только... диву дался! народишка-то сбродный да малосильный, пропитой... а вот, обласкал их Василь-Василич, проникся в них... опосле обеда всем по бутылке бархатного поставил. Ну, взял народ... теперь что хошь из него "сделает, сумел так. - Что, молодой хозяин... - Горкин мне говорит, - Вася-то наш каков! И поденных не надо лишних, и ни возков... чего ж его нам пужать-то, а? Пойдем. Дениса с ангелом поздравим. Небось и в церкву не пошел, и просвирки не вынул заздравной, а... намок, как... лыка не вяжет. Да Господь с ним, не нам судить. Вася-то вон в полынью ввалился, показывал, как работать надо, ломком бил, багром волочил... пойдем. Он ведет меня за руку, не отпускает. Тук-тук, за нами, - и слышно тягучий треск, будто распарывает что крепкое. Мчатся встречу порожняки, задирая лошадям морды, раздирая вожжами пасти, орут-пугают: "эй, подшибу!.." Уже темнеет, когда возвращаемся в сторожку. Опять вскакивает Денис и шлепает по чурбашку, приглашает Горкина отдохнуть. Василь-Василич совсем размяк, крутит вихрастой головой, пучит на меня косой глаз, еле языком возит: - Я себя держу строго, ни-ни. Панкратыч... меня знает! У меня... все в порядке. Ласке учил папашенька... и соблюдаю, пальцем не зацеплю!.. Я им ка-ак?.. я им ящик "бархатного" ублаготворил... от себя, старайся у меня только. Пьяницы даже понимают, а уж тверезыи... всю Москва-реку расколю, милиен возков, хошь на всю Москву к завтрему, возьмись только... и больше ничего. - Ну, Василич. Господь с тобой... - говорит Горкин ласково, - ночуй уж тут, только не угорите, Ондрейку оставлю вам. А ты, Денис... именинник нонче ты... ну, с ангелом тебя, отведаю пирожка... не очень с морковью уважаю. - Я те, Михал Панкратыч... я вам с этим... с изюмцем у меня! кума, сторожиха банная, спекла, из уважения... рыбки ей для поста иной раз... сбираемся только починать. Да ершиков на "кобылку" с полсотни понатаскал... несите папашеньке, ушка будет. Ввалился он намедни, настудился... ах, как же работать они умеют, для показа. Горяченькой ушицы, ершиков поглодать... - рукой сымет! Откушайте с нами, Михал Панкратыч... уважаю вас, как вы самый крестный есть Марье Даниловне... поклончик от меня им... да пивка бархатного, хочь пригубьте только... амененник нонче я... Дениса нонче!.. И мне дают сладкого пирожка с изюмцем, на газетинке. Я ем в охотку, отпиваю и "бархатного", глоточек, дозволил Горкин. Пирую с ними и разглядываю сторожку. На стенке у окошка прилеплен мякишем портрет Скобелева из газетки, а с другого боку - портрет нашего царя, с хохлом и строгими глазами. А под ним - розовая дама с голой шеей, с конфетной коробки крышечка: очень похожа на Машу нашу, крестницу Горкина, такая же вся румяная. А в уголочке - бумажный образок Иверской. Тускло горит-чадит лампочка-коптилка, потрескивает-стрекает печка. Входит, пригибая голову, артельный староста, всю сторожку закрыл своим тулупом. Говорит: - Пошабашили. Записывай, Василь-Василич: всего за день - четыреста пятьдесят возков, послезавтра в обед покончим. - Налей ему... хороший мужик... - говорит Косой и начинает нашаривать в полушубке, под собою. Денис, бережно, достает с полу, из "колыбельки" четвертуху и наливает стакан артельному. Артельный крестится на Скобелева, неспешно выпивает, крякает закусывает пирогом с морковью. - Благодарим покорно... с анделом, значит, вас... - сипло говорит он и утирается бородой, - Намаялся-заснул, сердешный... - мотает он на Василь-Василича, сложившего голову на столик, - Золотой человек, а то бы как намаялись, с энтими, с пропойными... За свой карман, говорит, пивка им приказал... "мне, говорит, хозяин тыщи доверяет... как же малости этой не поверить!.." Прямо, золотой человек. Василь-Василич всхрапывает. Я знаю, - любит его отец. И я его люблю. Я пропел бы ему басенку про Лису, да спит он. Артельный спрашивает, - расчет-то будет, ждут мужики. Василь-Василич встряхивается, потирает глаза, находит свою книжечку и будто шепчет - вычитывает что-то. - Сорок подвод... по ряду, по восемь гривен... получай. По пятаку от меня, на...баву. Сергей-Ваныч мне поверит... за удовольствие... Он достает из-за голенища валенка пакет из сахарной бумаги, синей, и слюнит липкие желтенькие рублевки. Потом приходит старший от поденных, в ватной кофте и солдатском картузе с надорванным козырьком, с замотанными в мешок ногами, стеклянными. Под набухшими, мутными глазами его висят мешочки. И ему подносят. Пьет он, передыхая, морщась, и не до донышка, как артельный, а сплескивает остаток. Кусок пирога завертывает в газетку и прячет за пазуху, - закусывает только луковой головкой. Бумажки считает долго, дрожащими руками, и... просит еще "стакашку". Денис наливает радостно. Старший не крякает, а издает протяжно - "а-ты, жи-ись!.." крестится на нас и повертывается солдатски-лихо. - Проздравил бы амененничка-то, Пан-кратыч... а? - говорит Василь-Василич. - Знато бы, хереску бы те припас, а то... икемчику... По-ост, вона что. Ну, мы с Деней поздравимся, теперь можно, а?.. Они выпивают молча. У Василь-Василича пушистая золотая борода. Я вспоминаю басенку: А хвост такой пушистый, раскидистый и золотистый! Нет, лучше подождать... ведь спит еще народ, А, может быть, авось оттепель придет, Так хвост от проруби оттает... Вижу длинную полынью и льдины, - и там Лиса. Пропеть им басенку? Но никто не просит. - Зеваешь, милок... домой пора... - вспугивает дремоту Горкин. - Кривая наша, небось, замерзла. Василь-Василич спит на столике. Денис провожает нас, тычется на снегу. Горкин велит ему спать ложиться, наказывает Ондрейке смотреть за печной, - "и угореть могут, и, упаси Бог, сгорят... стружки-то отгреби от печки!". Едем по темной улице, постукивают лубянки на зарубах, будто это с реки: - ту-тук... ту-тук... Видится льдина, длинная... дышит, в черной воде колышется, льдисто края сияют, и там - Лиса. Вот, ждет-пождет, А хвост все боле примерзает. Глядит - и день светает... - Приехали, голубок. Снежком-ледком надышался... ишь, разморило как... Снимают меня, несут... - длинное-длинное дышит, в черной воде колышется, - хрустальная, диковинная рыба... ту-тук... ту-тук... "бери-ись... нава-ли-ись...". ПЕТРОВКАМИ "Петровки" - пост легкий, летний. Горкин называет - "апостольский", "петро-павлов". Потому и постимся, из уважения. - Как так, не понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, - за Христа мученицкий конец приняли. А вот. Петра на кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: не учи людей Христову слову! Апостол-то Петр и говорит им: "я креста не боюсь, а на него молюсь... только распните меня вниз головой!" - Почему вниз головой? - А вот. "Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины на Кресте", у язычников так полагается, на кресте распинать, - "я хочу за Него муки принять, вниз меня головой распните". А те и рады, и распяли вниз головой. Потому и постимся, из уважения. - А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему? - Ихний царь не велел. Не то, чтобы добрый был, а закон такой. Апостол Павел римский язычник был, покуда не просветился... да какой был-то, самый лютый! все старался, кого бы казнить за Христово Слово. И пошел он во град Дамаский христиан терзать. И только ему к тому граду подходить, - ослепил его страшный свет! и слышит он из того света глас: "Савл, Савл! почто гонишь Меня? не сможешь ты супротив Меня!" Уж неизвестно, ему, может, и сам Христос явился в том свете. Он и ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, и тут прозрел, святые молились за него. С той поры уж он совсем другой стал, и имя свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А по пачпорту-то - все будто язычник ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку и посекли мечом. Вот и постимся Петровками, из уважения. Петровками у нас не строго. И пора летняя, и не говеем. Горкин только да Марьюшка соблюдают строго, даже селедочки не едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та и Петровками говеет, к заутреням и вечерням ходит. Горкин тоже говел бы, да летнее время, делов много, - подряды, стройки... - ну, рождественским постом отговеет да Великим Постом два раза обязательно. На дачу мы не поедем, на Воробьевку, - мамаше нездоровится. Горкин мне пошептал, на приставанья с дачей: "скоро, может, махонький братец, а то сестрица у те будет, вот и не нанимали дачу". - Папашенька обещался на то лето в Воронцове дачу нанять, там и ягода всякая, и грибов что... и карасики в прудах, приеду к тебе - карасиков обучу ловить. Да чего нам с тобой на дачу, у нас Москва-река под рукой. Выпадет денек потеплей, мы с тобой и закатимся погулять, белье вот повезут полоскать. Харчиков захватим, на травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... и рыбки живой прихватим у Дениса, у него всегда в садке держится про запас. И вот, выдался денек жаркий-жаркий, ни облачка на небе. Вот бы на Москва-реку-то! А сестрица Соня, как на грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку с бисером рассыпал. Заставила меня до единой бисеринке все собрать да еще "Вола и Кота" выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, я ее за час выучил отлично. Софочка даже не поверила - "врешь, врешь!" - я ей и ответил, без запинки....а она - "врешь, врешь! ты ее раньше, должно быть, знал!" - и опять за свое - "изволь все, до бисеринки. Хотел половой щеткой, сразу, а она... учительница какая! - "нет, с пылью мне не нужно, а ты мне все по бисеренке соберешь, учись терпению!.." И вдруг... - Сбирайся, милок, на дачу с тобой едем! - кричит под окном детской Горкин и велит Антипушке запрягать Смолу, - Кривая наша чего-то захромала, ноги у ней заплыли, от старости, пожалуй. Я знаю, что это не "на дачу", а на Москва-реку, полоскать белье. Бисер еще не собран, но Горкин уж отпросил меня Сонечка говорит - "ну, уж беги, лентяюшка, бей баклуши". Лето у всех, а меня мучают, все каким-то экзаменом стращают, а до него еще года два, за два-то года все и помереть успеют, Горкин говорит. Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, из уважения только держим. Ноги у него в наплывах, но до Москва-реки нас дотащит. Все-таки животное существо, жалко татарину под нож отдать, и все-таки заслуженный, сколько всякого матерьяльцу перевозил на стройки, и в Писании сказано - скота миловать. А на Москва-реке теперь живая дача, воздух привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи на травке, и огонек можно разложить, бутошники не загрозятся. Горкин - в майской поддевочке, кричит молодцам выносить белье. Я бегу к Марьюшке. Она говорит - "будя с тебя. Панкратыч хлеба краюху взял, и луку зеленого, и кваску... какие еще тебе разносолы, Петровки нонче!" - и дает пирожка с морковью, из печи только. Едут с нами горничная Маша, крестница Горкина, и белошвейка Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи только в голове, - с ними нам не компания, пусть их свое стрекочут. Сидим с Горкиным впереди, правим, - со Смолой умеючи тоже надо. Можно и без пальтишки, теплынь, и Москва-река теперь согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки в окошко глядят, завидуют. Невеселая жизнь сапожницкая, - плотничья наша куда лучше! Как можно... - плотник и купальни ставит, и дачи строит, при живом дереве всегда, на воле, и сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... и рубанки тебе, и фуганки, и шершебель... не сравнять никак. Сапожник на "липке" весь век живет, а плотник - вольная птица: нонче он тут, а завтра под Коломну ушел... и со всяким народом сходишься, - как можно! А то старинные хоромы ломать в именьях... чего только не увидишь, не услышишь!.. Ехать недалеко. Сворачиваем налево вниз, на Крымок, мимо наших бань, по Крымскому Валу, а вон уж и мост синеет, скозной, железный, а тут и портомойни. Слева, за глухим забором, огромный Мещанский Сад: тянет прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то какой легкий, птички поют, выводят свои коленца: зяблики, щеголки, чижи... - фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка вот только не кукует. По зорькам и соловьи поют, а кукушка статья особая. Годов тому двадцать и кукушки тут куковали, а теперь беспокойно, к Воробьевке уж стали подаваться. - Тут кукушке не удержаться, - говорит Горкин, - нелюдимая она птица, кара-ктерная. У каждой птицы свое обычье. Малиновка вот, - самая наша, плотницкая, стук любит и пилу-рубанок... тонкую стружку в гнездышко таскает. И скворец, вовсе дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, не любит шуму. Его слушать - ступай к Нескушному, березы любит. Чего только не знает Горкин! Человек старинный, заповедный. Едем высоко, по валу. По обе стороны, внизу, зеленые огороды, конца не видно, направо - наша водокачка, воду дает с Москва-реки. Ночью тут жу-уть, глухой-то-глухой пустырь. - Застраивается помаленьку, теперь не особо страшно. А вот кукушки когда водились, тут к ночи и не ходи! - А что... разденут?.. - Это что - разденут... а то душегубы под мостом водились, чего только тут не было! Вон, будка у моста, Васильев-бутошник, там живет. Он человек законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев тут жил-сторожил. Вот и приехали. Погоди ты, про Зубарева... распорядиться надо. Смола рад: травку увидал, скатывает весело под горку. Портомойщик Денис, ловкий солдат, сбрасывает корзины, стаскивает и Машу с Глашей, а они, непутевые, визжат, - известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а мы своим. Река - раздолье, вольной водицей пахнет, и рыбкой пахнет, и смолой от лодок, и белым песочком, москворецким. Налево - веселая даль, зеленая, - Нескучный, Воробьевка. Москва-река вся горит на солнце, колко глазам от ряби, защуришься... - и нюхаешь, и дышишь, всеми-то струйками; и желтиками, и травкой, и свербикой со щавельном, и мокрыми плотами- смолкой, и бельецом, и согревшимся бережком-песочком, и лодками... - всем раздольем. До того хорошо, - не знаешь, что и делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим на корточках с Горкиным, мочим голову. - Кормилица наша, Москва-река... - говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, - всю-то исплавали с папашенькой. И под Звенигородом, и под Можайском... самая сторона лесная, медведи попадаются. И до Коломны спускались. И плоты с барками гоняли - сводили рощи, и сколько разов тонули... всего видано. Подрастешь вот - погоним с тобой плоты... Дышит будто Москва-река, качаются наши лодочки - "Стрела", "Ласточка", "Юла", "Рыбка"... - поплескивает об них, бабы белье полощут. Светится под водой, будто серебрецо, - раковинка-речнушка. Говорят, живая к берегу не подходит, а как отживет - обязательно ее выплеснет. Живет на самой на глыби где-то. - Про это хорошо Денис знает. Ну-ка, Денис, скажи. - Я мырять хорошо умею, - говорит Денис, присаживаясь с нами; смолой от него пахнет и водочкой, а лицо у него коричневое, как кожа, и все-таки он такой красивый, быстрые у него глаза, мне нравится. - В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... и все-то ды-шут! Так вот - а-а-а-а... крышечки подымают. И раки по ним ходят, усатые... будто мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А я утопленницу искал... портнишечка с Бабьего Городка купалась, там вон... насупротив Хамовников, вон пожарная каланча где... глыбко тама, дна не достать. Мырнул... - и вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, на зеленом на песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... как живая, вся в своем образе природном, спит будто. А вкруг ее все речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, до чего ж хорошо! Будто рады, песни ей будто свои поют, крылышками махают. Обрадовался я ей, как родной сестрице, под плечико ее прихватил, вымахнул... ну, вовсе другая уж, на живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там - все другое, свое. Я реку знаю, там у них свои разговоры. Верно, выплескивает речнушку, как отживет... как мы все равно своих хороним. А они выплескивают. Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, на глыби? И что - за кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы с Горкиным и Денисом на "Стреле", далеко-далеко, в лесную сторону, на самый-то конец Москва-реки! Все бы узнали, все разговоры ихние, чего никто не знает. - А еще чего хорошенького скажи. - Я все на реке, много знаю. Как человеку утопнуть, дня за три еще раки наваливаются. Намедни у нас писарь с перво-градской больницы утоп, так за три дня рака навали-лось... на огонек ночью наползли... весь песок черным-черный! Я сот пять насбирал, за пять целкачей в трактир продал, к пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам - и не понять, куда денутся! Опущусь - где мои речнушки? Ни разъединой. А вода непогоду чует... мутнеть за неделю еще начнет, и рыба - шабаш, брать бросает, уклейка балует только. Там у них свой порядок. Рассказывает нам, и все на портомойни глядит, - за выручкой следит? У него сторожка на берегу, удочки, наметки, верши... - всякая снасть. И рыбка всегда живая, на дне, в садочке живорыбном. Глаша с Машей белье полощут, и все хохочут. Ноги у них белые-белые, - "чисто молошные", говорит Денис: - На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, с конторщиком-то у Маши не вышло дело? - А тебе какая забота? Ну, не вышло... пять сот приданого желает. - Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... в шелках бы ее водил, а не то что... пя-ать со-от!.. - Припас шелки-то?.. - - Дело это наживное... шелки. На одном раке могу на любое платьице... коль задастся... - А коли не задастся? На водчонку-то у те задастся... - Водчонку мы тогда побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей - и пить брошу... ну, рыбку ловить бросить не могу, - все-то меня корит - "шут речной, бродяга..." - это что на реке ночную... характер мой такой, не могу. А так - остепенюсь, зарок дам... - глядит на меня Денис, ковыряет в песочке палочкой. - Это она выпимши меня видала, пошумел я... А я брошу... поговорите, Михал Панкратыч. Мне жалко Дениса: смирный он такой стал, виноватый будто. И говорю: - Поговори, голубчик Горкин! Горкин не отвечает, бородку потягивает только. - Как остепенюсь, папашенька мне обещали... к Яузскому мосту взять, там больше лодочек, доходишка от гуляющих больше набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч... - Уж к тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а не верткую. Маша... хорошая наша, худого не скажу, да набалована она, с ней те трудно будет. И непоседа ты... - Я потишей буду, Михал Панкратыч... - вздыхает Денис. - Поговори, Горкин, - прошу его, - Они будут в домике жить, и у них детки разведутся... и мы в гости будем к ним приезжать... Денис схватывает меня, колет усами щечку. - Пойдем, покажу тебе, кто у меня живет-то!.. Он входит со мной в Москва-реку, идет в воде по колена. У большого камня, который называется "валун-камень", он останавливается и шепчет: - Гляди в воду, сейчас отмутится... Белый песочек видно, и вот - длинные черные прутики шевелятся под камнем... что такое?!. - Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает под камнем, посадив меня на плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, не видано никогда. - Это старшой у них, никогда его не беспокою, давно тут проживает. Такая у меня примета: уйдет мой рак - и мне нечего тут жить - ждать... не выходит мне счастья, значит. А покуда гожу, может, и сладится мое дело. И сажает рака под "валун-камень". Я слышу знакомую песенку, поет Маша тоненьким голоском: На серебряной реке-э, На златоом песо-о-чке-э... Мы подтягиваем с Денисом: Долго де-э-вы моло-до-й Я стерег следо-о-очки-и... - Эх, - говорит Денис, - следочки!.. Выносит меня на портомойку, несет мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу по спине и кричит: "следочки!" И она шлепает Дениса, а он пригибается со мной и приговаривает: "а ну еще... а ну?.." И Глаша, и другие принимаются хлестать нас.. Денис кричит - "ребенка-то зашибете!.." - и бежит со мной по плотам. Горкин кричит сердито: - Чего дурака ломаешь, да еще с дитей?! время не знаешь?! А мне и не больно, а весело. Денис просит прощенья и все говорит - "поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, душа иссохлась". Горкин не отвечает. Денис приносит из домика гармонью и начинает играть. Я знаю это - "Не велят Маше за реченьку ходить... не велят Маше молодчика любить...". Хорошо играет, Горкину даже нравится. Маша кричит с плотов в смехе: - А ну, сыграй любимую-то свою - "вспомни-вспомни, мой любезный, мою прежнюю любовь"! - и все хохочет. И Глаша хохочет, и все бабы. Денис кладет гармонью и идет собирать выручку. А мы с Горкиным закусываем хлебцем с зеленый луком. - Каки мы с тобой сваты, не наше это дело. И не хозяйственный, солдат отлетный... и водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы - уж известно, непоседливы. Пирожка-то... Не очень я с морковью-то уважаю... Допрежде любил, а как угостил нас с Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, с той поры и глядеть не могу, с морковью-то... с души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это как разбой тут шел, душегубы под мостом водились, мост тогда деревянный был. Да долго рассказывать, домой скоро собираться надо, бельецо-то вон кончили полоскать, и дело меня ждет. Ну, что ты пристал - скажи да скажи! Ну, у Зубарева чай пили с пирогом... с морковью пирог был... А у него в подпольи мертвое тело лежало... богатого огородника, воробьевского, с душегубами теми убил-ограбил. А мы, не знамши-то ничего, над ним пировали... как раз в именины его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, в марте месяце... чуть не силом затащил к себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, и закусывали пирожком, с морковью... с кровью будто, вышло-то так. Опосле того не ем с морковью. Ну, что ты... неотвязный какой!.. ну, бы-ло..., ну, сыщик Ребров... гроза на воров был!.. - все дело раскрыл, ух ты, как раскрывал!.. Да все те рассказывать - и дня не хватит. Ну, судили... Домой вот приедем... Смола отдохнул на травке. Денис взваливает на полок тяжелые корзины с бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей что-то на ухо, а она отвертывается к Глаше и все-то хохочет, глупая. Жалко с Москва-рекой прощаться, со всем раздольем, со всем, что на ней и в вей, и там, далеко, за Воробьевкой, за Можайском... Чего там не видано, не слыхано! Смола наелся травы, не хочет стронуться, да еще в горку надо. Тянет его Денис, а он ни с места: с ним тоже надо умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Денис уходит... Я вижу, как бродит он по воде, словно чего-то ищет. Маша кричит ему: - Нас что ж не провожаешь?.. - А вот, годи, провожу!.. - отвечает Денис с реки. Смола сворачивает на травку и останавливается. Подходит Денис, кричит Маше - "вот тебе жених!" - и что-то швыряет ей. Она с визгом валится на белье. Черное что-то падает на дорогу, в пыль... и я вижу большого рака, как он возится по пыли, и слышно даже, как хлопает он "шейкой". Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится. Возьми себе поиграть... - говорит мне Денис, и завертывает рака в большой лопух. - Ушел мой рак, и мне уходить надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду под Можайск, на барки. Говорит он не своим голосом, будто он заболел. - А нас с Машухой не прихватишь? - смеется Глаша, - как же нам без тебя-то?.. Маша не говорит: сердится будто на Дениса, - за рака сердится? А мне так жалко, что рак ушел: не будет теперь Денису счастья. Денис подпирает полок плечом, и Смола трогает. Я говорю Денису: - Возьми рака, пусти под "валун-камень"!.. Он берет рака, смотрит на меня как-то непонятно, и говорит, уже веселей: - Пустить, а? Ну, ладно... пущу на счастье. Только мы двое про рака знаем. - Прощевайте... - говорит он и смотрит, как мы ползем. Маша кричит: - Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, все ночки кутит... как раз по тебе!.. - и все хохочет. - А смеяться над человеком не годится, он и то от запоя пропадает... - говорит ей Горкин, - надо тоже понимать про человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем. Маша молчит, глядит на Москва-реку, где Денис. А он все глядит, как мы уползаем в горку. Вот уж и "дача" кончилась, гремит по камням полок, едут извозчики. А Денис все стоит и смотрит. Н. И. и Н. К. Кульман КРЕСТНЫЙ ХОД "ДОНСКАЯ" Завтра у нас "Донская". Завтра Спас Нерукотворный пойдет из Кремля в Донской монастырь крестным великим ходом, а Пречистая выйдет Ему навстречу в святых воротах. И поклонятся Ей все Святые и Праздники, со всех хоругвей. У нас готовятся. Во дворе прибирают щепу и стружку, как бы пожара не случилось: сбежится народ смотреть, какой-нибудь озорник-курильщик ну-ка швырнет на стружку! а пожарным куда подъехать, народ-то всю улицу запрудит. Горкин