е. Или ее подстригли? Горкин говорит - так это наша церковь высокая. Но отчего же у лужи там... - небо совсем высокое? Я подхожу под вербу, и она делается опять высокой. Крестимся на нее. Раздавать не скоро, под конец всенощной, как стемнеет. Народу набирается все больше. От свещного ящика, где стоим, вербы совсем не видно, только верхушки прутиков, как вихры. Тянется долго служба. За свещным ящиком отец, в сюртуке, с золотыми запонками в манжетах, ловко выкидывает свечки, постукивают они, как косточки. Мно го берут свечей. Приходят и со своими вербами, но своя как-то не такая, не настоящая. А наша настоящая, свяченая. О-чень долго, за окнами день потух, вербу совсем не видно. Отец прихватывает меня пальцами за щечку: "спишь, капитан... сейчас, скоро". Сажает на стульчик позади. Горкин молится на коленках, рядом, слышно, как он шепчет: "Обчее воскресение... из мертвых воздвиг еси Лазаря, Христе Боже..." Дремотно. И слышу вдруг, как из сна "О-бщее воскресение... из мертвых воздвиг еси Лазаря, Христе Боже... Тебе, победителю смерти, вопием... осанна в вышних!" Проспал я?.. Впереди, там, где верба, загораются огоньки свечей. Там уже хлещутся, впереди... - выдергивают вербу, машут... Там текут огоньки по церкви, и вот - все с вербами. Отец берет меня на руки и несет над народом, над вербами в огоньках, все ближе - к чудесному нашему кусту. Куст уже растрепался, вербы мотаются, дьячок отмахивает мальчишек, стегает вербой по стрижевым затылкам, шипит: "не напирай, про всех хватит..." О. Виктор выбирает нам вербы попушистей, мне дает самую нарядную, всю в мохнатках. Прикладываемся к образу на аналое, где написан Христос на осляти, каменные дома и мальчики с вербами, только вербы с большими листьями, - "вайи"! - долго нельзя разглядывать. Тычутся отовсюду вербы, пахнет горьким вербным дымком... дремучим духом?.. - где-то горят вербешки. Светятся ясные лица через вербы, все огоньки, огоньки за прутьями, и в глазах огоньки мигают, светятся и на лбах, и на щеках, и в окнах, и в образах на ризах. По стенам и вверху, под сводом, ходят темные тени верб. Какая же сила вербы! Все это наша верба, из стариковых санок, с нашего двора, от лужи, - как просветилась-то в огоньках! Росла по далекой Сетуньке, ехала по лесам, ночевала в воде в овраге, мыло ее дождем... и вот - свяченая, в нашей церкви, со всеми поет "Осанну", Конечно, поет она: все, ведь, теперь живое, воскресшее, как Лазарь... - "Общее Воскресение". Смотрю на свечку, на живой огонек, от пчелок. Смотрю на мохнатые вербешки... - таких уж никто не сделает, только Бог. Трогаю отца за руку. - "Что, устал?" - спрашивает он тихо. Я шепчу: "а Михал-Иванов доехал до двора?" Он берет меня за щеку... - "давно дома, спит уж... за свечкой-то гляди, не подожги... носом клюешь, мо-лельщик..." Слышу вдруг треск... - и вспыхнуло! - вспыхнули у меня вербешки. Ах, какой радостный-горьковатый запах, чудесный, вербный! и в этом запахе что-то такое светлое, такое... такое... - было сегодня утром, у нашей лужи, розовое-живое в вербе, в румяном, голубоватом небе... - вдруг осветило и погасло. Я пригибаю прутики к огоньку: вот затрещит, осветит, будет опять такое... Вспыхивает, трещит... синие змейки прыгают и дымят, и гаснут. Нет, не всегда бывает... неуловимо это, как тонкий сон. Ю. Л. Кутыриной НА СВЯТОЙ - Вот погоди, косатик, придет Святая, мы с тобой в Кремль поедем, покажу тебе все святыньки... и Гвоздь Господень, и все соборы наши издревнии, и Царя-Колокола покажу, и потрезвоним, поликуем тогда с тобой... - сколько раз обещался Горкин. - маленько подрастешь, тебе и понятней будет. Вот, на Святой и сходим. Я подрос, теперь уж не младенец, а отроча, поговел-исправился, как большие, и вот - Святая. Я просыпаюсь, радостный, меня ослепляет блеском, и в этом блеске - веселый звон. Сразу я не могу понять, отчего такой блеск и звон. Будто еще во сне - звонкие золотые яблочки, как в волшебном саду, из сказки. Открываю опять глаза - и вдруг вспоминаю: да это Пасха!.. яркое утро-солнце, пасхальный звон!.. Розовый накомодник, вышитый белыми цветами... - его только на Пасху стелят! - яркие розы на иконе... Пасха!.. - и меня заливает радостью. На столике у постели - пасхальные подарки. Серебряное портмоне-яичко на золотой цепочке, а внутри радостное-пунцовое, и светится золотой и серебрецо, - подарил мне вчера отец. Еще - большое сахарное яйцо, с золотыми большими буквами - X. и В., а за стеклышком в золотом овале, за цветами бессмертника, над мохом, - радостная картинка Христова Воскресения. И еще - золотисто-хрустальное яичко, граненое все, чудесное! если в него смотреть, светится все, как в солнце, - веселое все, пасхальное. Смотрю через яичко, - ну, до чего чудесно! Вижу окошечки, много солнц, много воздушных шариков, вместо одного, купленного на "Вербе"... множество веток тополя, много иконок и лампадок, комодиков, яичек, мелких, как зернышки, как драже. Отнимаю яичко, вижу: живая комната, красный шар, приклеившийся к потолку, на комоде пасхальные яички, все вчера нахристосовал на дворе у плотников, - зеленые, красные, луковые, лиловые... А вон - жестяная птичка, в золотисто-зеленых перышках, - "водяной соловей, самопоющий"; если дуть через воду в трубочку, он начинает чвокать и трепетать. Пасха!.. - будет еще шесть дней, и сейчас будем разговляться, как и вчера, будет кулич и пасха... и еще долго будем, каждое утро будем, еще шесть дней... и будет солнце, и звон-трезвон, особенно радостный, пасхальный, и красные яички, и запах пасхи... а сегодня поедем в Кремль, будем смотреть соборы, всякие святости.. и будет еще хорошее... Что же еще-то будет?.. Еще на Страстной выставили рамы: и потому в комнатах так светло. За окнами перезвон веселый, ликует Пасха. Трезвонят у Казанской, у Ивана-Воина, дальше где-то... - тоненький какой звон. Теперь уж по всей Москве, всех пускают звонить на колокольни, такой обычай - в Пасху поликовать. Василь-Василич все вчера руки отмотал, звонивши, к вечеру заслабел, свалился. А что же еще, хорошее?.. За окнами распустился тополь, особенный - духовой. Остренькие его листочки еще не раскрутились, текут от клея, желтенькие еще, чуть в зелень; к носу приложишь - липнут. Если смотреть на солнце - совсем сквозные, как пленочки. Кажется мне, что это и есть масличная ветка, которую принес голубь праведному Ною, в "Священной Истории", всемирный потоп когда. И Горкину тоже кажется: масличная она такая и пахнет священно, ладанцем. Прабабушка Устинья потому и велела под окнами посадить, для радости. Только отворишь окна, когда еще первые листочки, или после дождя особенно, прямо - от духу задохнешься, такая радость. А если облупишь зубами прутик - пахнет живым арбузом. Что же еще... хорошее?.. Да, музыканты придут сегодня, никогда еще не видал: какие-то "остатки", от графа Мамонова, какие-то "крепостные музыканты", в высоких шляпах с перышком сокольим, по старинной моде, - теперь уж не ходят так. На Рождестве были музыканты, но те простые, ко торые собирают на винцо; а эти - Царю известны, их поместили в богадельню, и они старенькие совсем, только на Пасху выползают, когда тепло. А играют такую музыку-старину, какой уж никто не помнит. В передней, рядом, заливается звонко канарейка, а скворца даже из столовой слышно, и соловья из залы. Всегда на Пасху птицы особенно ликуют, так устроено от Творца. Реполов у меня что-то не распевается, а торговец на "Вербе" побожился, что обязательно запоет на Пасху. Не подсунул ли самочку? - трудно их разобрать. Вот придет Солодовкин-птичник и разберет, знает все качества. Я начинаю одеваться - и слышу крик - "держи его!.. лови!..". Вскакиваю на подоконник. Бегут плотники в праздничных рубахах, и Василь-Василич с ними, кричит: "за сани укрылся, сукин кот!.. под навесом, сапожники видали... тащи его, робята!.." Мешает амбар, не видно. Жулика поймали?.. У амбара стоит в новенькой поддевке. Горкин, покачивает что-то головой, жалеет словно. Кричит ребятам: "полегши, рубаху ему порвете!... ну, провинился - покается..." - слышу я в форточку: - "а ты, Григорья, не упирайся... присудили - отчитывайся, такой по рядок... пострадай маленько". Я узнаю голос Гришки: "да я повинюсь... да вода холодная-ледяная!.." Ничего я не понимаю, бегу во двор. А все уже у колодца. Василь-Василич ведра велит тащить, накачивать.. Гришка усмешливо косит глазом, как и всегда. Упрашивает: - Ну, покорюсь! только, братцы, немного, чур... дайте хоть спинжак скинуть да сапоги... к Пасхе только справил, изгадите. - Ишь какой!.. - кричат, - спинжак справил, а Бога обманул!..Нет, мы те так упарим! Я спрашиваю Горкина, что такое. - Дело такое, от старины. И прабабушка таких купала, как можно спущать! Скорняк напомнил, сказал робятам, а те и ради. Один он только не поговел, а нас обманул: отговелся я, говорит. А сам уходил со двора, отпускал его папашенька в церковь, поговеть, на шестой. Ну, я, говорит отговемши... а мы его все поздравили - "телу во здравие, душе во спасение"... А мне сумнение: не вижу и не вижу его в церкви! А он, робята дознали, по полпивным говел! И в заутреню вчера не пошел, и в обедню не стоял, не похристосовался. Я Онтона посылал - смени Гришу, он у ворот дежурит, пусть обедню хоть постоит, нельзя от дому отлучаться в такую ночь, - в церкви все. Не пошел, спать пошел. Робята и возревновали, Василь-Василич их... - поучим его, робята! Ну, папашеньку подождем, как уж он рассудит. Гришка стоит босой, в розовой рубахе, в подштанниках. Ждут отца. Марьюшка кричит - "попался бычок на ве ревочку!". Никто его не любит, зубастый очень. А руки - золото. Отец два раза его прогонял и опять брал. Никто так не может начистить самовар или сапоги, - как жар горят. Но очень дерзкий на всякие слова и баб ругает. Маша высунулась в окно в сенях, кричит, тоже зубастая: "ай купаться хочете, Григорий Тимофеевич?" Гришка даже зубами скрипнул. Антипушка вышел из конюшни, пожалел: "тебя, Григорий, нечистый от Бога отводит... ты покайся, - может, и простят робята". Гришка плаксиво говорит: "да я ж ка-юсь!.. пустите, ребята, ради Праздника!.." - "Нет, говорят, начали дело - кончим". И Василь-Василич не желает прощать: "надо те постращать, всем в пример!" Приходит отец, говорит с Горкиным. - Правильно, ребята, ва-ляй его!.. Говорят: "у нас в деревне так-то, и у вас хорошо заведено... таких у нас в Клязьме-реке купали!" Отец велит: "дать ему ведра три!" А Гришка расхрабрился, кричит: "да хошь десяток! погода теплая, для Пасхи искупаюсь!" Все закричали - "а, гордый он, мало ему три!" Отец тоже загорячился: "мало - так прибавим! жарь ему, ребята, дюжинку!.." Раз, раз, раз!.. Ухнул Гришка, присел, а его сразу на ноги. Вылили дюжинку, отец велел в столярную тащить - сушиться, и стакан водки ему, согреться. Гришка вырвался, сам побежал в столярную. Пошли поглядеть, а он свистит, с гуся ему вода. Все дивятся, какой же самондравный! Говорят: "В колодце отговелся, будет помнить". Горкин только рукой мах нул, - "отпетый!". Пошел постыдить его. Приходит и говорит: - Покаялся он, ребята, - поплакал даже, дошло до совести... уж не корите. А мне пошептал: "папашенька полтинник ему пожаловал, простил". И все простили. Одна только Маша не простила, что-то грязное ей сказал будто. Вышел Гришка перед обедом, в новую тройку вырядился, она ему и кричит, играет зубками: "с легким паром, Григорий Тимофеич, хорошо ли попарились?" Опять стали его тачать, а потом обошлись, простили. Вечерком повели в трактир, сделали мировую, водчонки-чайку попили. После обеда, на третий день, едем в Кремль с Горкиным, и Антипушка с нами увязался. Поручили Кривую солдату-сторожу при дворце, знакомый Горкина оказался, и похристосовались с ним яичком. Горкина вся-то Москва знает, старинный хоругвеносец он, и в Кремль мы каждую Пасху иллюминацию делаем, - ну, все и знают. У самого старинного собора, где наши Цари корону надевают, встречаем вдруг Домну Панферовну с Анютой, ходили-то летось к Троице. Как родным обрадовались, яичками поменялись-похристосовались, - у Горкина в сумочке запасец их, с обменными-то на всех хватит. Я было задичился с Анютой целоваться, и она тоже задичилась, а нас заставили. Ее Домна Панферовна держала, а меня Горкин подталкивал. А потом ничего, ручка за ручку ходили с ней. Такая она нарядная, в кисейке розовой, а на косичках по бантику. Горкин ангельчиком ее назвал. И все она мне шептала - "а что, пойдем опять к Серги-Троице?.. попроси бабушку". Сердце у меня так и заиграло, - опять бы к Троице! Посмотрели соборы, поклонились мощам-Святителям, приложились ко всем иконам, помолились на Гвоздь Христов, а он за стеклом, к стеклышку только приложились. Народу... - полны соборы, не протолкаться. Домна Панферовна нас водила, как у себя в квартире, все-то ей тут известно, какие иконы-мощи, Горкин дивился даже. А она такое показала, и он не знал: показала кровь царевича убиенного, в чашечке, только уж высохло, одно пятно. А это Димитрия Царевича, мощи его во гробничке. И хрустальные Кресты Корсунские смотрели, и цепи пророка Гермогена, - Горкин нам объяснял, - а Домна Панферовна заспорила: не пророк он, а патриарх! А народ ходит благолепно, радуется на все, так все в говорят: "вот где покой-отдохновение, душа гуляет". И это верно, все забывается, будто и дом ненужен... ну, как у Троицы. И все-то ласковые такие, приветливые: разговоримся - и похристосуемся, родные будто. И дорогу друг дружке уступают, и дают даже добрые советы. У одной девушки зубы разболелись, и ей Домна Панферовна наказала маковыми головками на молоке полоскать, погорячей. И везде под ногами можжевельник священно пахнет, а Царские Врата раскрыты, чтобы все помнили, что теперь царство небесное открылось. Никого в алтаре, тихо, голубеет от ладана, как небо, и чувствуется Господь. В одной церковке, под горой, смотрели... - там ни души народу, один старичок-сторож, севастопольский был солдат. Он нам и говорит: - Вот посидите, тихо, поглядите в алтарик наш... ангелы будто ходят. Посидели мы тихо-тихо, задумались. И такой звон над нами, весь Кремль ликует. А тут - тишина-а... только лампадки теплятся. И так хорошо нам стало - смотреть в алтарик.. и я там белое что-то увидал, будто дымок кисейный... будто там Ангел ходит! И все будто тоже увидали. Похристосовались со старичком и все ему по яичку дали. А потом царевы гробы пошли смотреть, и даже Ивана Грозного! Гробы огромные, накрыты красным сукном, и крест золотой на каждом. Много народу смотрит, и все молчат, Горкин и говорит, гробам-то: - Христос Воскресе, благоверные Цари-Царицы, россииския державы! со святыми упокой вам. И положил яичко, одно на всех. Глядим, а это - самого Ивана Грозного гроб! И другие начали класть яички, понравился им такой пример. И сторож нас похвалил при всех: "вы настояще-православные, хороший пример даете". И во все-то кружечки копейки клали, и со сторожами христосовались, - все у меня губы обметало, очень усы у них колючие. А в самом главном соборе, где чудотворная икона "Владимирская", Богородицына, видели святой Артос на аналое, помолились на него и ко краешку приложились, - такая великая просфора, мне не поднять, с пуд, пожалуй. Антипушка не знал, что такие святой Артос, а я-то знал, будто это Христос, - Горкин мне говорил. Домна Панферовна стала спориться, ужасная она спорщица, - хотела устыдить Горкина. Не Христос это, говорит, а трапеза Христова! Стали они спориться, только вежливо, шепотком. Подошел к нам монашек и говорит душеспасительно-благолепно: "не мечите, говорит, бисера, не нарушайте благолепия церковного ожесточением в пустоту!" - Горкин его очень потом хвалил за премудрость, - "вы слышали звон, да не с колокола он... это святые Апостолы, после Христа, всегда вместе вкушали трапезу, а на место Христа полагали хлеб, будто и Христос с ними вкушает... для Него уделяли! и сие есть воспоминание: Артос - хлеб Христов, заместо Христа!" Горкин и погрозился пальцем на Домну Панферовну: "что?!. взаместо Хрисга!" А она даже возликовала, упрямая такая, "все равно, говорит, трапеза!" Даже монашек головой покачал: "ну, говорит, у-пориста ты, мать, как бычья кожа!" Потом мы Царя-Колокола смотрели, подивились. Мы с Анютой лазили под него, в пещерку, для здоровья, где у него бок расколот, и покричали-погукались там, гу-лко так. И Царя-Пушку видели. Народ там говорил, - всю Москву может разнести, такая сила. Она-то Наполеона и выгнала-настращала, и все пушки он нам оставил, потом их рядком и уложили. Посмеялись мы на Антипушку-простоту: он и на Царя-Пушку помолился! А под ней рожа страшная-страшная, зеленая, какой-нибудь адов зверь, пожалуй, - на пушках это бывает, знающие там говорили, а он за святыньку принял! И на Иван-Великую колокольню лазили. Сперва-то ничего, по каменной лестнице. Долезли до первого проухи лопнут! Ну, мы в малые попросили поблаговестить, - и то дух захватило, ударило в грудь духом. Хотели лезть повыше, а лестница-то пошла железная, в дырьях вся голова кружится. Маленько все-таки проползли ползком, глаза зажмурили, да Домна Панферовна не могла, толстая она женщина, сырая, а юбка у нпей, как колокол, пролезть ей трудно, и сердце обмирает. И Анюте страшно чего-то стало, да и меня что-то затошнило, - ну, дальше не стали лезть, компанию чтобы не расстраивать. Нашли мы Кривую - домой ехать, а нас Домна Панферовна к себе звать - "не отпущу и не отпущу!" Посажали их с собой, поехали. А она на церковном дворе живет, у Марона, на Якиманке. Приезжаем, а там на зеленой травке красные яички катают. Ну, и мы покатали за компанию. - знакомые оказались, псаломщик с детьми и о. дьякон, с большим семейством, все барышни, к нам они в бани ходят. Меня барышни заласкали, прикололи мне на матроску розаны, и накокал я с дюжину яичек, счастье такое выпало, все даже удивлялись. Такого ласкового семейсгва и не найти, все так и говорили. Пасху сливошную пробовали у них, со всякими цукатками, а потом у псаломщика кулич пробовали, даже Домна Панферовна обиделась. Ну, у ней посидели. А у ней полон-то стол пасхальный, банные гостьи надарили и кого она от мозолей лечит, и у кого принимает, - бабка она еще, повитуха. У ней шоколадную пасху пробовали, и фисташковую-сливошную, и бабу греческую, - ну закормила. А уж чему подивились - так это святостям. Все стенки у ней в образах, про все-то она святыньки рассказала, про все-то редкости. Горкин дивился даже, сколько утешения у ней: и песочек иорданский в пузыречках, и рыбки священные с Христова Моря, и даже туфли старинные-расстаринные, которые Апостолы носили. Ей грек какой-то за три рубли в Иерусалиме уступил-божился... Апостолы в них ходили, ему старые турки сказывали, а уж они все знают, от тех времен осталися туфли те очень хорошо знают... Она их потому и пристроила на стенку, под иконы. Очень нас те священные туфли порадовали! Ну, будто церковь у ней в квартирке: восемь мы лампадок насчитали. Попили у ней чайку, ос святыньки, а у ней - и сравненья нет. Мне Анюта шепнула, - бабушка ей все святости откажет, выйдет она замуж и тоже будет хранить, для своих деток. Так мы сдружались с ней, не хотелось и расставаться. Приезжаем домой под вечер, а у нас полон-то дом народу: старинные музыканты приехали, которые - "графа Мамонова крепостные". Их угостили всякими закусочками... - очень они икорку одобряли и семушку, - потом угостили пасхой, выкушали они мадерцы - и стали они нам "медную музыку" играть. И правда, таких музыкантов больше и нет теперь. Все они старые старички, четверо их осталось только, и все с длинными седыми-седыми бакенбардами, как у кондитера Фирсанова и будто они немцы: на всех зеленые фраки с золотыми пуговицами, крупными, - пожалуй, в рублик, - а на фраках, на длинных концах, сзади, - "Мамоновы горбы", львы, и в лапах у них ключи, и все из золота. Все - как играть - надели зеленые, высокие, как цилиндры, шляпы с соколиными перьями, как у графа Мамонова играли. И только у одного старичка туфельки с серебряными пряжками, - при нас их и надевал, - а у других износились, не осталось, в сапожках были. И такие все старые, чуть дышат. А им на трубах играть-дуть! И все-таки хорошо играли, деликатно. Вынули из зеленых кожаных коробок медные трубы, ясные-ясные... - с ними два мужика ходили, трубы носить им помогали, для праздника: только на Пасху старички ходят, по уважаемым заказчикам, у которых "старинный вкус, и могут музыку понимать", на табачок себе собирают... - сперва табачку понюхали и почихали до сладости, друг дружку угощали, и так все вежливо-вежливо, с поклончиками, и так приветливо угощали - "милости прошу... одолжайтесь..." - и манеры у них такие вальяжные и деликатные, будто они и сами графы, такого тонкого воспитания, старинного. И стали играть старинную музыку, - называется "пи-ру-нет". А чтобы нам попонятней было, вежливо объяснили, что это маркиза с графом на танцы выступают. Одна - большая труба, а две поменьше, и еще самая маленькая, как дудка, черненькая, с серебрецом. Конечно, музыка уж не та, как у графа Мамонова играли: и духу не хватает, от старости, и кашель забивает, и голос западает у трубы-то, а ничего, прилично, щеки только не надуваются. Ну, им еще поднесли мадерцы для укрепления. Тогда они старинную песенку проиграли, называется - "романез-пастораль" которую теперь никто не поет - не знает. Так она всем понравилась, и мне понравилась, и я ее заучил на память, и отец после все ее напевал: Един млад охотник В поле разъезжает, В островах лавровых Нечто примечает, Венера-Венера, Нечто примечает. Один старичок пел-хрипел, а другие ему подыгрывали. Деву сколь прекрасну, На главе веночек, Перси белоснежны, Во руке цветочек, Венера-Венера. Во руке цветочек. Так и не доиграли песенку, устали. Двоих старичков положили на диван и дали капелек.. И еще поднесли, мадерцы и портвейнцу. Навязали полон кулек гостинцев и отвезли на пролетке в богадельню. Десять рублей подарил им отец, и они долго благодарили за ласку, шаркали даже ножками и поднимали высокие шляпы с перьями. Отец сказал: - Последние остатки!.. В субботу на Святой монахини из Страстного монастыря привозят в бархатной сумочке небольшой пакетец: в белой, писчей бумаге, запечатанной красным сургучом, - ломтик святого Артоса. Его вкушают в болезни и получают облегчение. Артос хранится у нас в киоте, со святой водой, с крещенскими и венчальными свечами. После светлой обедни, с последним пасхальным крестным ходом, трезвон кончается - до будущего года. Иду ко всенощной - и вижу с грустью, что Царские Врата закрыты. "Христос Воскресе" еще поют, светится еще в сердце радость, но Пасха уже прошла: Царские Врата закрылись. ЕГОРЬЕВ ДЕНЬ Редко это бывает, что прилетают на Пасху ласточки. А в этом году Пасха случилась поздняя, захватила Егорьев День, и, накануне его, во вторник, к нам прилетели ласточки. К нам-то во двор не прилетели, негде им прилепиться, нет у нас высоты, а только слыхал Антипушка на зорьке верезг. Говорят, не обманет ласточка, знает Егорьев День. И правда: пришел от обедни Горкин и говорит: у Казанской на колокольне водятся, по-шла работа. А скворцы вот не прилетели почему-то, пустые торчат скворешни. А кругом по дворам шумят и шумят скворцы. Горкину неприятно, обидели нас скворцы, - с чего бы это? Всегда он с опаской дожидался, как прилетать скворцам, загодя говорил ребятам чистить скворешницы: будут у нас скворцы - все будет хорошо. "А как не прилетят?.." - спросишь его, бывало, а он молчит. Антипушка воздыхает - скворцов-то нет: говорит все - "вот и пустота". Отец, за делами, о пустяках не думает, и то удивился - справился: что-то нонче скворцов не слышно? Да вот, не прилетели. И запустели скворешницы. Не помнил Горкин: давно так не пустовали, на три скворешни все хоть в одной да торчат, а тут - как вымело. Я ему говорю: "а ты купи скворцов и посади в домики, они и будут". - "Нет, говорит, насильно не годится, сами должны водиться, а так делу не поможешь". Какому делу? Да вот, скворцам. После уж я узнал, почему к нам скворцы не прилетели: чуяли пустоту. Поверье это. А, может, и правду чуяли. Собаки чуют. Наш Бушуй еще с Пасхи стал подвывать, только ему развыться не давали: то-лько начнет, а его из ведра водой, - "да замолчи ты!..". А скоро и ведра перестал бояться, все ночи подвывал. Под Егорьев День к нам во двор зашел парень, в лаптях, в белой вышитой рубахе, в синих портах, в кафтане внакидку и в поярковой шляпе с петушьим перышком. Оказалось, - пастухов работник, что против нас, только что из деревни, какой-то "зубцовский", дальний, откуда приходят пастухи. Пришел от хозяина сказать, - завтра, мол, коров погонят, пустите ли коровку в стадо. Марьюшка дала ему пару яиц, а назавтра пообещала молочной яишницей накормить, только за коровкой бы приглядел. Повела показать корову. Чего-то пошепталась, а потом, я видел, как она понесла корове какое-то печенье. Спрашиваю, чего это ей дает, а она чего-то затаилась, секрет у ней. После Горкин мне рассказал, что она коровке "креста" давала, в благословение, в Крещенье еще спекла, - печеного "креста", - так уж от старины ведется, чтобы с телком была. Накануне Егорьева Дня Горкин наказывал мне не проспать, как на травку коров погонят, - "покажет себя пастух наш". Как покажет? А вот, говорит, узнаешь. Да чего узнаю? Так и не сказал. И вот, в самый Егорьев День, на зорьке, еще до солнышка, впервые в своей жизни, радостно я услышал, как хорошо заиграл рожок. Это пастух, который живет напротив, - не деревенский простой пастух, а городской, богатый, собственный дом какой, - вышел на мостовую пеперед домом и заиграл. У него четверо пастухов-подручных, они и коров гоняют, а он только играет для почину, в Егорьев День. И все по улице выходят смотреть-послушать, как старик хорошо играет. В это утро играл он "в последний раз", - сам так и объявил. Это уж после он объявил, как поиграл. Спрашивали его, почему так - впоследок. "Да так... - говорит, - будя, наигрался..." Невесело так сказал. Сказал уж после, как случилась история... И все хвалили старого пастуха, так все и говорили: "вот какой приверженный человек... любит свое дело, хоть и богат стал, и гордый... а делу уступает". Тогда я всего не понял. В то памятное утро смотрел и я в открытое окно залы, прямо с теплой постели, в одеяльце, подрагивая от холодка зари. Улица была залита розоватым светом встававшего за домами солнца, поблескивали верхние окошки. Вот, отворились дикие ворота Пастухова двора, и старый, седой пастух-хозяин, в новой синей поддевке, в помазанных дегтем сапогах и в высокой шляпе, похожей на цилиндр, что надевают щеголи-шафера на свадьбах, вышел на середину еще пустынной улицы, поставил у ног на камушкн свою шляпу, покрестился на небо за нашим домом, приложил обеими руками длинный рожок к губам, надул толстые розовые щеки, - и я вздрогнул от первых звуков: рожок заиграл так громко, что даже в ушах задребезжало. Но это было только сначала так. А потом заиграл тоньше, разливался и замирал. Потом стал забирать все выше, жальчей, жальчей... - и вдруг заиграл веселое... и мне стало раздольно-весело, даже и холодка не слышал. Замычали вдали коровы, стали подбираться помаленьку. А пастух все стоял-играл. Он играл в небо за вашим домом, словно забыв про все, что было вокруг него. Когда обрывалась песня, и пастух переводил дыханье, слышались голоса на улице: - Вот это ма-стер!.. вот доказал-то себя Пахомыч!.. ма-стер... И откуда в нем духу столько!.. Мне казалось, что пастух тоже это слышит и понимает, как его слушают, и это ему приятно. Вот тут-то и случилась история. С Пастухова двора вышел вчерашний парень, который заходил к нам, в шляпе с петушьим перышком, остановился за стариком и слушал. Я на него залюбовался. Красив был старый пастух, высокий, статный. А этот был повыше, стройный и молодой, и было в нем что-то смелое, и будто он слушает старика прищурясь, - что-то усмешливое-лихое. Так по его лицу казалось. Когда кончил играть старик, молодец поднял ему шляпу. - А теперь, хозяин, дай поиграю я... - сказал он, неторопливо вытаскивая из пазухи небольшой рожок, - послушают твои коровки, поприучаются. - Ну, поиграй, Ваня... - сказал старик, - послушаю твоей песни. Проходили коровы, все гуще, гуще. Старый пастух помахал подручным, чтобы занимались своим делом, а парень подумал что-то над своей дудочкой, тряхнул головой - и начал... Рожок его был негромкий, мягкий. Играл он жалобно, разливное, - не старикову, другую песню, такую жалостную, что щемило сердце. Приятно, сладостно было слушать, - так бы вот и слушал. А когда доиграл рожок, доплакался до того, что дальше плакаться сил не стало, - вдруг перешел на такую лихую плясовую, пошел так дробить и перебирать, ерзать и перехватывать, что и сам певун в лапотках заплясал, и старик заиграл плечами, и Гришка, стоявший на мостовой с метелкой, пустился выделывать ногами. И пошла плясать улица и ухать, пошло такое... - этого и сказать нельзя. Смотревшая из окошка Маша свалила на улицу горшок с геранью, так ее раззадорило, - все смеялись. А певун выплясывал лихо в лапотках, под дудку, а упала с его плеча сермяга. Тут и произошла история... Старый пастух хлопнул по спине парня и крикнул на всем народе: - И откуда у тебя, подлеца, такая душа-сила! Шабаш, больше играть не буду, играй один! И разбил свой рожок об мостовую. Так это всем понравилось!.. Старик Ратников расцеловал и парня, и старика, и пошли все гурьбой в Митриев трактир - угощать певуна водочкой и чайком. Долго потом об этом говорили. Рассказывали, что разные господа приезжали в наше Замоскворечье на своих лошадях, в колясках даже, - послушать, как играет чудесный "зубцовец" на свирели. После Горкин мне пересказывал песенку, какую играл старый пастух, и я запомнил ту песенку. Это веселая песенка, ее и певун играл, бойчей только. Вот она: ...Пастух выйдет на лужок. Заиграет во рожок. Хорошо пастух играет - Выговаривает: Выгоняйте вы скотинку На зелену луговинку! Гонят девки, гонят бабы, Гонят малые ребята, Гонят стары старики, Мироеды-мужики Гонят старые старушки, Мироедовы женушки, Гонит Филя, гонит Пим, Гонит дяденька Яфим, Гонит бабка, гонит дед, А у них и кошки нет, Ни копыта, ни рога, На двоих одна нога!.. Ну, все-то, все-то гонят... - я Марьюшка наша проводила со двора свяченой вербой нашу красавицу. И Ратниковы погнали, и Лощенов, и от рынка бредут коровы, и с Житной, и от Крымка, и от Серпуховки, и с Якиманки, - со всей замоскворецкой округи нашей. Так от стартины еще повелось, когда была совсем деревенская Москва. И тогда был Егорьев День, и теперь еще... - будет в до кончины века. Горкин мне сказывал: - Москва этот день особь празднует: Святой Егорий сторожит щитом и копьем Москву нашу... потому на Москве и писан. - Как на Москве писан?.. - А ты пятак погляди, чего в сердечке у нашего орла-то? Москва писана, на гербу: сам Святой Егорий... наш, стало быть, московский. С Москвы во всю Росею пошел, вот откуда Егорьев День. Ему по всем селам-деревням празднуют. Только вот господа обижаться стали... на коровок. - Почему обижаться, на коровок?.. - Таки капризные. Бумагу подавали самому генерал-губернатору князю Долгорукову... воспретить гонять по Москве коров. В "Ведомостях" читали, скорняк читал. Как это, говорят, можно... Москва - и такое безобразие! чего про нас англичаны скажут! Коровы у них, скажут, по Кузнецкому Мосту разгуливают и плюхают. И забодать, вишь, могут. Ну, чтобы воспретил. А наш князь Долгоруков самый русский, любит старину а написал на их бумаге: "по Кузнецкому у меня и не такая скотина шляется", - и не воспретил. И все хвалили, что за коровок вступился. Скоро опять зашел к нам во двор тот молодой пастух - насчет коровки поговорить. Горкин чаем его поил в мастерской, мы и поговорили по душам. Оказалось, - сирота он, тверской, с мальчишек все в пастухах. Горкин не знал его песенку, он нам слова и насказал. Играть не играл, не ко времени было, он только утром играл коровкам, а голосом напел, и еще приходил попеть. Ему наша Маша нравилась, потом узналось. Он и захаживал. И она прибегала слушать. С Денисом у ней наладилось, а свадьбу отложили, когда с отцом случилось, в самую Радуницу. И Горкин не знал, чего это Ваня все заходит к нам посидеть, - думал, что для духовной беседы он. А он тихий такой, как дите, только высокий и силач, - совсем как Федя-бараночник, душевный, кроткий совсем, и ему Горкин от Писания говорил, про святых мучеников. Вот он и напел нам песенку, я ее и запомнил. Откуда она? - я и в книжках потом не видел. Маленькая она совсем, а на рожке играть - длинная: Эх, и гнулое ты деревцо-круши-нушка-а-а... Куды клонишься - так и сло-мишься-а-а... Эх, и жись моя ты - горькая кручи-нушка-а-а... Где поклонишься - там и сло-мишься-а-а... И мало слов, а так-то жалостливо поется. С того дня каждое утро слышу я тоскливую и веселую песенку рожка. Впросонках слышу, и радостно мае во сне. И реполов мой распелся, которого я купил на "Вербе"; правильный оказался, не самочка-обманка. Не с этих ли песен на рожке стал я заучивать песенки-стишкн из маленьких книжечек Ступина, и другие, какие любил насвистывать-напевать отец? Помню, очень мне нравились стишки- - "Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет", и еще - "Румяной зарею покрылся восток". И вот, этой весной навязалась мне на язык короткая песенка, - все, бывало, отец насвистывал: Ходит петух с курочкой, А с гусыней гусь, Свинка с поросятками, А я все томлюсь. Навязалась и навязалась, не может отвязаться. Я с ней и засьпал, и вставал, и во сне она слышалась, впросонках, будто этой мой реполов. Горкин даже смеялся: "ну, потомись маленько... все уж весной томятся". И это правда. И томятся, и бесятся. Стали у нас лошади беситься, позвали коновала, он им уши надрезал, крови дурной повыпустил. И Кривой даже выпустил, хоть и старенькая она: надо, говорит. Стали жуки к вечеру носиться, "майские" - называются. Гришка одного картузом подшиб, самого первого жука, поглядел, плюнул и раздавил сапогом, - "ишь, говорит, сволота какая, а тоже занимается". Ну глупый. Навозные мухи так тучами и ходят, все от них стенки синие. И, может быть, тоже от весны, отец стал такой веселый, все бегает, по лестницам через три ступеньки. Никогда не бывал такой веселый, так и машет чесучовый его пиджак. Подхватит меня, потискает, подкинет под потолок, обольет флердоранжем, нащиплет щечки и даст гривенничек на гостинцы, так, ни с чего. И все-то песенки, песенки, все свистит. А постом грустный все был и тяжелые сны видал. А тут повалили нам подряды, никогда столько не было. В самый Егорьев День, на Пасхе, пришло письмо - мост большой строить заказали под Коломной. И еще, - очень отец был рад, - главный какой-то комитет поручил ему парадные "места" ставить на Страстной площади, где памятник Пушкина будут открывать. И в "Ведомостях" напечатали, что будет большое торжество на Троицу, 8 числа июня, будут открывать Пушкина, памятник там поставлен. Все мы очень обрадовались - такая честь! Отец комитету написал, что для такого великого дела барыша не возьмет, а еще и своих приложит, - такая честь! И нам почетную ложу обещали - Пушкина открывать. А у нас уже знали Пушкина, сестрицы романцы его пели - про "черную шаль" и еще про что-то. И я его знал немножко, вычитывал "Птичку Божию". Пропел Горкину, и он похвалил, - "ничего, говорит, отчетливо". Пасха поздняя, пора бы и стройку начинать, летний народ придет наниматься, как уж обыкли, на Фоминой, после Радуницы. Кой-чего с зимниками начали работать. С зари до зари отец по работам ездит. Бывало, на Кавказке, верхом, туда-сюда, ветром прямо носится, а на шарабане не поскачешь. А тут, как на грех, Кавказка набила спину, три недели не подживет. А Стальную седлать - и душа-то к ней не лежит, злая она, "Кыргыз", да и пуглива, заносится, в городе с ней опасно. Все-таки отец думает на ней пока поездить, велел кузнеца позвать, перековал помягче: попробует на днях за город, дачу снимать поедет для нас под Воронцовым. На Фоминой много наймут народу, отказа никому не будет. Василь-Василич с радости закрутил, но к Фоминой оправится. И Горкин ничего, милостиво к нему: "пусть свое отгуляет, летом будет ему жара". Вечером Егорьева Дня мы сидим в мастерской, и скорняк сказывает вам про Егория-Победоносца, Скорняк большой книгочий, все у него святые книги, в каких-то "Проломных Воротах" покупает, по знакомству. Сегодня принес Горкину в подарок лист-картинку, старинную, дали ему в придачу за работу староверы. Цены, говорит, нет картинке, ежели на любителя. Из особого уважения подарил, - за приятные часы досуга у старинного друга". Горкин сперва обрадовался, поцеловался даже с скорником. А потом стал что-то приглядываться к картинке... Стали мы все разглядывать и видим: написан иа листе, на белом конь, как по строгому канону пишется, Егорий - колет Змия копием в брюхо чешуйное. Горкин потыкал пальцем в Егорьеву главку и говорит строго-раздумчиво: - А почему же сияния святости округ главки нет? Не святая картинка это, а со-блаз!.. Староверы так не пишут, со-блаз это. Го-споди, что творят!.. И поглядел строго на скорняка. Скорняк бородку подергал - покаялся: - Прости, Михайла Панкратыч, наклепал я на староверов, хотел приятней тебе по сердцу... знаю, уважаешь, - по старой вере кто... Это мне книжник подсунул, - редкость, говорит. А что сияния-святости нету - невдомек, мне, очень мне понравилось, - тебе, думаю, отнесу на Егорьев День!.. Стали мы читать под картинкой старые слова, церковною печатью; Горкин и очки надел, и строгой стал. Я ему внятно прочитал, вытягивал слова вразумительно, а он не верит, бородкой трясет. И скорняк прочитал, а он опять не верит: "не может, говорит, быть такого... не разрешат законно, потому это надругательство над Святым!" - и заплевался. А я шепотком себе еще разок прочитал: Млад Егорий во бою, На серу сидя коню, Колет Змия в ...пию. Понял, - нехорошо написано про Святого. Горкин стал скорняка бранить, никогда с ним такого не было. - Это, говорит, стракулисты тебе подсунули! они над Богом смеются и бонбы кидают... Пушкина вон взорвать грозятся, сказывал Василь-Василич, смуту чтобы в народе делать! А ты - легковер... а еще книгочий!.. Он это те подсунул, на соблаз. Святого Воина Егория празднуете... - так вот тебе! Взял да и разорвал картинку. И стало нам тут страшно. Посидели-помолчали, и будто нам что грозится, внутри так чуется. Сожгли картинку на тагане. Горкин руки помыл, дал мне святой водицы и сам отпил. А скорняк повоздыхал сокрушенно и стал из книжки про Егория нам читать. ...Завелся в пещерах под Злато-Градом страшенный Змий, всех прохожих-проезжих живьем пожирал, и не было на него управы. И послал к ихнему царю послов, мурины видом... дабы отдал сейчас за него. Змия, дочь-царевну, а то, пишет, всех попалю пламем-огием пронзительным, пожалю жалом язвительным. И стал Злато-Град в великом страхе вопить и молебны о заступлении петь-служить. И вот, вострубили литавры-трубы, и подъезжает к тому Злато-Граду светел вьюнош в златых доспехах, на белом коне, и серебряно копие в деснице. И возвещает светлый вьюнош царю, что грядет избавление скорби и печали, и... И вдруг, слышим... - тонкий щемящий вой. Скорняк перестал читать про Егория, - "что это?.." - спросил