дтвердил и околоточный.-- Это понятно. -- Вот. Необразованный человек не поймет, конечно, а образованный... это понятно... И я ему, этому самому Кривому, стал объяснять даже из Евангелия... насчет властей и про жизнь... А он вдруг обозвал всех нас холуями...-- это вы обязательно запишите! -- и тогда молодой человек, а их сын, действительно бросил на пол стакан в его направлении и попал в пиджак и забрызгал... Вот он обиделся и сказал, что донесет на всех, и побежал в участок. Это сущая правда. Так складно у него вышло. Ну, конечно, что тому, раз он мертвый? А то бы канитель. Время очень строгое было. И околоточный подтвердил: -- Был он там, верно, и наскандалил. Мы его совсем прогнали. Но это не относится... И зачеркал в протокол. А Кирилл Саверьяныч в окошечко смотрит. И вдруг с чего-то обиделся и опять: -- Не понимаю, при чем тут я... От работы отрывают... А околоточный ему: -- Нам пуще эти канители надоели, но закон такой.-- И мне запрос: -- Какой донос он на вашего сына послал и куда? Тут в записке есть... И показал перышком на Кривого. -- Да какой же донос, раз он пьяный был! -- говорю. -- Мало ли что! Пьяные-то и проговариваются. О чем донос? Да что я, святой дух, что ли? Такой придира! А тут Колюшка и входит из училища. Как узнал все, так и окаменел. А околоточный сейчас его на допрос: -- Объясните показание! Вот что он в письме пишет... Прочитал ему. Колюшка смотрит на него и как ничего не понимает. -- Ну-с,-- говорит.-- Какой донос он послал и куда? А Колюшка стоит помертвелый и шепотом так: -- Мы его, мы... Господи! И за голову схватился. А околоточный -- чирк в протокол. -- Что это значит? -- спрашивает.-- Тут у вас путаница... Как же это вы? Что -- вы?.. Кирилл Саверьяныч тут осерчал. -- Что же, вы подозреваете, что они его удавили? Он нравственно думает... от обиды... Он же сам в письме пишет!.. Может быть, и меня вы в чем подозреваете? -- Не подозреваю вас,-- говорит,-- а все-таки странно. Как же это вы... Вы скажите чистосердечно... А мой-то взглянул на Кривого, сморщился и убежал из комнаты. А околоточный мне строго: -- Вернуть его! Я именем... требую. Позвать! Побежал я за Колюшкой. А он уткнулся головой в окно, так в шинели и стоит. Обернулся да как зыкнет: -- Уйдите! Не могу я, не могу! Я его и так и сяк -- нет! -- Вот,-- говорит,-- что мы сделали! И это я, я... Прихожу в комнату к ним, а околоточный что-то оправляется и шепотком с Кириллом Саверьянычем. И лицо у него ничего, не строгое. А Кирилл Саверьяныч сделал такую злую физиономию и вдруг на меня: -- Не понимаю вашего сына! -- На "вы" стал.-- И Александр Иваныч удивляется... Как он у вас неразвит и глуп! А околоточный ничего. -- Он, должно быть, протокола испугался... Ну, какнибудь покончим...-- Дал подписать и щелкнул портфель.-- Доносы меня беспокоят... Хотя вы не беспокойтесь, потому что я так и записал, что нашел труп с явными признаками удавления... самоубийства. Мм-да-а... А Кирилл Саверьяныч меня ногой. А околоточный в окно смотрит и думает. -- Ну-с, мы его сейчас заберем... Погода-то какая! Опять грязь... А Кирилл Саверьяныч опять меня ногой. Велел околоточный брать Кривого и в карету помощи. Понесли его и гитару забрали и что было, какое имущество. Ну, конечно, я проводил околоточного в сени и попросил, чтобы вообще... не было какой канители... И он любезно мне: -- Ничего, теперь, кажется, все ясно... Кляузник такой был... Отлично его знаю. Вернулся я в квартиру, а Кирилл Саверьяныч как накинется на меня: -- Вот как вы цените отношение! И меня запутали! Я из-за вас теперь в протокол попал? Запутали вы меня! Из-за всякого мальчишки... Он у вас на язык невоздержан, а я тут по чужому делу! У меня и так расходов много... Нет, мне надо быть подальше... Я теперь вижу... как к людям снисходить... А тут Колюшка и влетел: -- Пожалуйста! Можете уходить... Вон! -- Как "вон"! Ты... смеешь? Он при тебе смеет? меня? Это он мне-то! Щенок! дрянь эдакая, шваль, молокосос! Тебя еще пороть надо, мерзавца безмозглого! Я тебе еще покажу, какие ты слова говорил! Я совсем растерялся, а Колюшка одно и одно: -- Вон! Вон! Папаша в вас не нуждается, в вашем снисхождении! А у того глаза заюлили, не знает, что сказать. Даже позеленел. -- Твое,-- говорит,-- мерзавец, счастье, что свидетелей нет, а по закону я отца не могу притянуть! И я сам, сам ухожу... сам! Ноги моей не будет! -- Потом скосил на меня глаза и кипит: -- Только у таких и могут быть такие... хулиганы! Ни за что обидел и ушел. Чуть было мой его не растерзал. Схватился, но я его за руку удержал. Потом ушел к Наташе в комнату и затворился. Вот как обернулось! Такая неприятность, и даже Кирилл Саверьяныч, которого я уважал, оказался таким занозливым. А тут еще донос какой-то Кривой послал... Пошел я к Луше -- на постель прилегла от сердца,-- она мне: -- Мочи моей нету... засудят Колюшку... Вот какой негодяй оказался... Что он про него написал? Возьмут его, как Гайкина сына... Дал ей капель и пошел к Колюшке. Дергаю дверь -- не отпирает. С крючка сорвал. Сидит над столом и голову на руки положил. -- Чего ты бесишься? -- говорю.-- И человека вооружил... Ведь он со злобы на тебя донести может, про твои слова! Донос на тебя есть уж... Ведь к нам полиция может каждую минуту... Может, у тебя какие книги есть от Гайкина... А он на меня, вместо того чтобы успокоить: -- Вы-то хороши! Он при вас на мертвого врал, а вы... Мамаша мне сказала... И оставьте меня в покое! И по виску себя кулаком. -- Неужели это из-за меня он? Господи! Папаша! Даже мне обидно стало, по правде сказать. Посторонние интересы, что Кривой повесился, он к сердцу принимает, а что нам будет -- без внимания. И говорю ему: -- Чужой тебе приболел, а мы для тебя что? плюнуть да растереть. Вот ты как! Я же о тебе забочусь... Ответь ты мне, есть у тебя какие книги? А он мне: -- Уйдите вы прочь! -- Кулак сжал и в подушку ткнулся. -- Да пощади ты,-- говорю,-- хоть отца! Я из себя для вас жилы тяну, свету не видал... Что ты геройствуешь-то? Ведь из тебя оттябель выйдет! -- стал ему рацеи читать.-- Какой из тебя полезный член выйдет? Скандал за скандалом... в квартире человек удавился, нам неприятность... С человеком меня поссорил! А он сколько раз меня поддержал... Протекцию тебе оказал, как в училище поступать... через знакомство с учителем... А он ногой -- раз! -- о кровать. -- Так ты так! -- говорю.-- Ну, теперь я все вижу! Это твой Васиков долгоногий тебя с пути сбил! Как стал к тебе ходить с книжками, так ты как другой стал... Ну, так чтоб духу его у меня в квартире не было! Ответишь ты мне? -- кричу.-- Всех выгоню! И Пахомова не пущу! Его, подлеца, выгнали за грубиянство, а он к тебе ужинать ходит? Ты его, дармоеда, кормишь! Пронял его. Встал он, посмотрел так на меня и головой качает. Потом я уж понял, что не надо бы так. Бедный парнишка был Пахомов этот и больной. Прачка его мать была, а его выгнали из училища за плохое поведение... Так он до места к Колюшке ходил, очень бедный... Вот Колюшка мне и говорит: -- И вам не стыдно? -- Правду, конечно, он сказал.-- Не стыдно вам?! Куска пожалели! Не ждал я от вас этого. Сами рассказывали, как нужду терпели, корочки от каши после рабочих в реке размачивали... Будьте покойны, не придет... Но только знайте... я и сам освобожу от расходов... Может быть, и для меня жалко? И заплакал. Смотрю, стоит у стола, скатерть теребит. И курточка на нем вздрагивает, заплаточка на локте... и поясок перекосился. Вот как сейчас его вижу. И штаны выше щиколоток поднялись, голенища видны. И так мне его вдруг жалко стало. Такое расстройство, а тут еще сами друг другу обиду делаем. -- Да,-- говорит,-- вы там, в вашем ресторане, с господами очерствели... Потом вдруг и вынимает из пазухи конверт. -- Вот вам от директора письмо. Так все во мне и оборвалось. -- Какое письмо? зачем? -- Прочитайте...-- И отвернулся. Никогда никаких писем раньше не было, а тут вдруг... Отпечатал я письмо, руки у меня -- вот что... дрожат, смотрю -- бумага с номером, и написано на машинке, что приглашает меня на завтрашний день к двенадцати часам сам директор... Для разговора о сыне Николае Скороходове. Спросил я его, о чем говорить приглашают, а он только плечами пожал. -- Может быть,-- говорит,-- из-за Мартышки... учитель у нас есть... У меня с ним столкновение вышло... -- Какое столкновение? Что такое? -- Он меня негодяем при всем классе обозвал... Я отговаривал на войну деньги собирать, а он высказал, что только негодяи могут не сочувствовать... А сам сына по знакомству от мобилизации освободил. Ну, я и сказал ему -- это как называется? А он из класса ушел. Должно быть, за этим и вызывают... -- И ты,-- говорю,-- так сказал? Колюшка! Что ж ты наделал?! -- Да, сказал. Я ничего не боюсь, пусть хоть" и выгонят... Думаете, что очень мне их диплом нужен? И так его достану. -- Как так? Значит,-- говорю,-- все мои труды и заботы на ветер? -- Нет. Я вам очень благодарен. Я теперь по крайней мере все понимаю. Они требуют, чтобы я извинение попросил у Мартышки, но я у него просить не стану! Поглядел я на образ и сказал в горе: -- Вот тебе Казанская Божия Матерь... при ней говорю, как мне тяжело! Колюшка,-- говорю,-- попроси извинения!... -- Нет, не могу. Может быть, меня и не выгонят еще... Только полгода всего и учиться-то осталось... И оставим, пожалуйста, этот разговор... Все обойдется... Так это все скрутилось сразу. А тут еще Наташка из гимназии пришла и чуть не плачет: -- Мне замечание начальница сделала... чуть не оборванкой назвала... Не пойду я в гимназию! Новое платье мне нужно, у меня все заштопано, и швы побелели... И все на высоких каблуках, а у меня стоптано все... Шварк книги под кровать -- и реветь от злости. Каторга окаянная! Как сказал я ей про Кривого, так и села. И такое томление тогда на меня напало, хоть сам в петлю полезай... Вот какая полоса нашла. Плюнул я на всех и пошел в ресторан. Хоть на людях забыться! А какое там забыться! Хуже, хуже это чужое веселье раздражает... VI Прямо как несчастье какое наслал на нас Кривой. И такое меня зло разобрало: зачем я их по ученой части пустил? Год от году Колюшка занозистей становился, и Наташка с него перенимала. Рядиться стала, локоны начала взбивать, с гимназистами на каток бегать стала, в картинную галерею... И все-то не по ней, и все претензии: и квартира у нас плохая, и людей настоящих не бывает, и подруг ей совестнo в гости позвать. Требовать стала, чтобы Луша обязательно в шляпке ходила. поправлять в разговоре стала даже: "До сих пор, говорит, "куфня" говорите и "ндравится"... Учительница какая нашлась, а сама себе дыр не зачинит. Совестно приглашать! -- Чего тебе, глупая,-- спрашиваю,-- совестно, а? Вот тебе комната, и приглашай... Я тебе запрещаю? -- Вы ничего не понимаете! Какая у нас обстановка? Диван драный да половики со шваброй? Пожалуйте! Это дрянь-то! Семнадцать лет всего -- и разговаривать! А я знал, знал, чего ей совестно! Материто она все высказала. Что я служу в ресторане! Наврала подругам, что я в фирме служу. В фирме! Дура-то! Боялась, что подруги узнают. А у них там больше дочери купцов, вот ей и совестно. И ведь наврала, в бумаге наврала! Велели им на листках написать про домашних, кто чем занимается, а она и написала про фирму. Стыдно, что отец официант в ресторане! Вот какое зрение у них! Швыряй отец деньгами, да с любовницами, да по проходам,-- им не будет стыдно! Что же, это ее в училище так обучили? И насмотрелся я на это опровержение! Сколько раз, бывало, начнет какой что-нибудь такое высказывать супруге или там которая с ним из барынь, вроде замечания... Да вот как-то доктор Самогрузов и скажи супруге: -- Чешешься ты, как кухарка... волосы у тебя в разные стороны... Так она вся в жар: -- Как тебе не стыдно при лакеях мне!.. Стыдно при лакеях! А не стыдно и похуже чего, и не только при лакеях, а прямо на всеобщем виде? Не стыдно, что ногами трутся, как кобели? Ей-богу! Как в компании парочками рассядутся, чтобы вперемежку, для интереса в разговоре, так после ликеров-то, под столом-то... ногами-то... Из рюмочек тянут, а глаза запускают с вывертом. Знаю я им цену настоящую, знаю-с, как они там ни разговаривай по-французски и о разных предметах. Одна так-то все про то, как в подвалах обитают, и жалилась, что надо прекратить, а сама-то рябчика-то в белом вине так и лущит, так это ножичком-то по рябчику, как на скрипочке играет. Соловьями поют в теплом месте и перед зеркалами, и очень им обидно, что подвалы там и всякие заразы... Уж лучше бы ругались. По крайности сразу видать, что ты из себя представляешь. А нет... знают тоже, как подать, чтобы с пылью. А то вот как голод был... Мы, конечно, всегда сыты при нашем деле, а вот как приехал к поваренку отец и начал он на кухне плакаться, как тут у вас всего очень много, а у них там хлеб из осиновой коры пекут, так у нас разговор пошел, и Икоркин всех донял. Так сказал, даже Игнатий Елисеич хвалил: -- Тебе бы,-- говорит,-- Икоркин, попом быть! По копейке с номера стали отчислять в день, рубль двадцать копеек. И Икоркин каждый месяц отправлял в комитет заказным и нам квитанцию представлял. -- Смотрите, послал, а не себе в карман, как другие делают. И в газетах было. Ну, и в залах у нас кружки стояли и тоже сборы делались. Поужинают в компании, к ликерам приступят, господи благослови, вот один какой и начнет соболезновать: вот мы, дескать, тут прохлаждаемся и все, а там дети с голоду помирают. И сейчас какой-нибудь барыньке шляпу в ручку, и она начинает: -- Жертвуйте, господа! Иван Петрович, Петр Иваныч! Ну, от своей бедности! Ну-у же... И ей это большое удовольствие, и кривляется, и так, и тянет, и глазами... Ну, и соберут рублей десять, а по счету ресторану рублей сто уплатят. А то артистка одна к нам со своей компанией ездила, так та себя на распродажу пускала. И очень много смеху у них бывало. Ручку голую поцеловать до локотка -- три рубля, к плечу там -- пять, а к шейке -- красненькая... И так всю исцелуют, что... Один красное пятно ей насосал, штраф наложили по суду сообща. И вышел раз скандал. Сидел с ними в кабинете один, очень мрачный из себя, фабрика у него была канительная, Иван Иваныч Густов, вот который застрелился от скуки жизни. Так он так-то вот встал и говорит: -- Дам вам на голодающих вот это! -- и вытащил бумажник.-- Тут у меня десять тысяч, сейчас из банка взял. Я вам расценок устрою всем. Всем вам в хари плюну -- и на голодающих?! Матушки, что вышло! И бумажником об стол хватил. Ему тут двое карточки суют, с артисткой обморок, на диван ее потащили, с кулаками лезут, а он их отстранил одним взмахом', положил бумажник в карман, да и говорит: -- Плевка жалко! И пошел. А потом в газетах было, что десять тысяч на голодающих от неизвестного посетителя ресторана нашего. Вот это я понимаю! И вот пошел я в ресторан, а сердце совсем расстроилось, и никак в себя прийти не могу. А при нашем деле верткость нужна и тревоги чтобы -- ни-ни. Потому как тревога -- так все равно как из кармана. А нельзя не идти -- две экстренности: свадьба и юбилей. И с маху, не успел и за дело взяться как следует, а тут три дюжины тарелок в угловую гостиную понес, да замлело что-то во мне-и врастяжку. По десять целковых дюжина! Второй раз только за всю службу. Первый раз хрусталю наколотил на двадцать четыре целковых, баккара, посклизнулся на апельсинную корочку и сварил. Да вот в этот раз. Сейчас метрдотель. Сварил? Сварил. Заплотишь. У нас это просто -- из залога берут. И так мне после этого сделалось, что лег бы куда, забился бы куда в дырку, чтобы не видно было, лежал бы и плакал. Обида одолела. А тут туда-сюда, счета, марки из отделения в отделение сортируешь, то по буфету, то по кухне, то по сервировке, то в счете не так что-то... Все помни, что кто заказал. Первое наше дело -- ноги и память. Весь как на струне. А как что неладно вышло, так весь день и пойдет одоление. Закончились обеды, сервировали в угловой, и уж съезд. Пошли и пошли. А народ все капризный и раздражительный, учителя эти. Редко у нас бывают, та-ак, раз в год по обещанию, зато уж тут с напряжением: дескать, мы тоже все понимаем. Приступили к закуске, то-се... И пошли гонять. Распорядитель юбилея у них был -- метрдотеля за пояс заткнет, и голос зычный. Того нет, другого нет, метрдотеля сюда, да почему икры только в трех вазах, да почему больше форшмаки да тефтели, да рыбного чтобы больше, да балыка, да лососины, да омаров... Знают, что в цене! Это по шесть-то рублей с персоны, конечно, без вина! Думал, что ему еще глазков маринованных поднесут за шесть-то рублей! Совсем я закружился.' И вот как рок какой! Ну, точно вот нарочно! Несу пирожки, смотрю -- он! Его превосходительство, Колюшкин директор. И такой на меня страх напал, что чуть блюдо не выскочило. В глаза ему попасть боюсь. И как нарочно -- куда ни станешь, отовсюду его видать. Такой он широкий, выпуклый, как ящик какой. Взглянешь -- и он точно глядит. И вот будто у него что против меня в мыслях есть. И как стал пирожками с икрой обносить, чуть блюдо держу. И как приказали им на тарелочку положить, я им волованчиков огратен, и крокеточков, и зернистой икры вдоволь наложил -- они очень эту закуску обожали -- и стал опять следить за ними. И когда они последнюю крокеточку в рот сунули, подняли голову и на меня уставились очень ласково. Очень я испугался. Вот, думаю, сейчас спросит. А они пожевали-пожевали, проглотили и пальцем мне. Вмиг предстал и жду. А они так ласково посмотрели мне в лоб и говорят: -- Дай-ка мне еще икорки... и вот этих еще... Я им еще крокеточков и икры, как на порцию. Но только они меня как бы и не признали. Очень возможно, что и забыли, потому что я года три тому, как к ним в последний раз являлся и прошение о плате подавал. Так весь вечер их вид для меня как казнь была. И как начали рыбу подавать, потребовали, чтобы я им мозельвейну дал. А праздновали не то чтобы юбилей, а награждение. Директора гимназии, старичка, повысили в попечители. Вот все и собрались на обед, чтобы праздновать. И сейчас после рыбы речи наступили. А как речи, тут уж движение прекращается. Стой и слушай. И очень хорошо говорили, что надо растить поколение для пользы народа и чтобы больше свету. И тосты говорили, и пили за все. И решили телеграмму послать. Это у нас всегда. Поговорят-поговорят -- и сейчас кому-нибудь телеграмму. А у меня так сердце и мозжит, и так захолодает, что сколько раз выбегал я на кухню. Выбежишь в сени, снежку приложишь под манишку к сердцу -- и отпустит. А небо все-то звездами усеяно... И так там хорошо, и далеко, и тихо, а у нас -- ад. А тут, на кухне, скандал еще. Повар Семен опять бунтовать пришел. Его за пьянство прогнали, так он на моих глазах с ножом кинулся на старшого и рассек ему котлетным ножом руку, и сам зарезаться хотел... Пришел опять наверх, а тут огни и блеск и оркестр играет... Даже удивительно, как в волшебном царстве. Стали с юбилея расходиться, и не мог я томления одолеть, как стал директор Колюшкин собираться. Стал у двери и жду. И решение во мне такое, чтобы, как пройдет мимо, напомнить им про себя и про Колюшку попросить. Идет он к двери, ласково так посмотрел на меня и говорит: -- Человек, там я на окошке грушу оставил и еще что-то... Побежал я к окну -- приметил уж я, что они там грушу положили и мандаринов,-- прибавил еще пару слив белых и поднес. Он их сейчас в задний карман мундира запихнул и дал мне полтинник. А я и говорю ему вослед: -- Ваше превосходительство... дозвольте попросить... А он обернулся и так сердито: -- Я вам, кажется, дал?! 6 И. С. Шмелев, т. 1 161 И пошел. А тут меня распорядитель кликнули. Он, значит, думал, что я еще на чай захотел... не понял... Убраться бы и идти домой, ноги не ходят, и состояние такое ужасное, а разве с юбилея-то их скоро прогонишь? Заплатили денежки, так надо их оправдать. Вина допивали под руководством ихнего распорядителя. И загонял он меня с бутылками! Все бутылки по счету проверил, высчитал на бумажке, что осталось, и распорядился по-хозяйски. Очень насчет этого дела оказался способный человек, хоть и учитель. -- Початые,-- говорит,-- мы жертвуем для прислуги, за эти вот со счета долой, пусть ресторан примет, а вот этот пяточек,-- хорошие отобрал! -- ты в кулечек упакуй и завтра в свободную минуту вот по карточке снесешь на квартиру. Порылся в кошельке и тридцать копеек дал. И допивали они початое очень долго, но только был уже свободный разговор, и очень горячо рассуждали про этого, которого поздравляли. И разобрали его по всем статьям и начистоту. Под конец у нас всегда так, начистоту... И так много было работы в ту ночь, часа два в порядок приводили угловую гостиную. Очень все задрызгали и окурков натыкали по всем местам, даже в портьеры. Так что Игнатий Елисеич нам выговор задал, что не смотрели. Поди-ка поговори! И какие жадные! Так это прямо удивительно. Все, что рассчитал метрдотель с распорядителем ихним, все как есть очистили. И ведь не то чтобы съесть, айв карман. Конечно, по части фруктов. И каждый так улыбнется и скажет: -- Ребятам, что ли, взять... на память... И уж как один сделал, так и пошли -- на память. И у одного даже мундир просочился -- на грушу сел. Конечно, надо же свои шесть целковых отъесть. И ведь тоже знают -- как и что. Закуску обработали умеючи. Икры там, омаров и балыка -- и звания не осталось. Вмиг сервировали. И разговаривают, а уж руку натрафят без промаха. И у нас, конечно, тоже свой план. Закуску подставлять с переменами, чтобы сперва погорячей чего и потяжелей, а уж там на прикрас пустить из легкого. Так они тоже это очень хорошо понимают... Сосисички на сковородках, тефтельки там и форшмаки не осадили сгоряча... Пять раз лососины прирезали и балыка. И, конечно, ресторан наш немного заработал. А к концу еще неприятность. Прислали горничную с квартиры от одного, что на юбилее был. Барин портсигар серебряный оставили на столике. Искать -- нет. Всех номеров опросили -- никто не видал. А у нас бывает, что и бумажники оставляют, и мы их в контору сдаем. А такую-то дрянь, ему и цена-то пятнадцать целковых! -- кто позарится. Так и не нашли. Может быть, и из гостей кто по забывчивости в карман сунул на манер чужих спичек. На этот счет у нас бывало. Одна барыня подняла так-то вот брошку в зале, повертела, поглядела так по сторонам и... в платочек. И я это видел. И она это видела, и вся как маков цвет, а не отдала. А как я скажу метрдотелю? И барыня-то незнакомая... Может, и ее это брошка. А утром к нам от фабриканта присылают -- не у вас ли брошку жена потеряла в пятьсот рублей? Вот и портсигар... Но только нам репутация дороже денег. VII Сказался я метрдотелю, что завтра приду к двум часам. Пришел домой в четыре, а у нас еще свет. А это все мои в одну комнатку сбились и спят при огне. Страшно им, что Кривой повесился. Наташка на диванчике прикорнула. Колюшка так на столе голову положил. Как сиротинки какие. Только Луша не ложилась, потому что жутко ей в спаленку нашу идти -- рядом с той комнатой, где Кривой обитал. Поднял Колюшка голову и смотрит тяжело так. И сразу похудел, одни глаза. -- Чего ж ты не ложишься? -- спрашиваю. Молчит. А Луша мне: -- Измаял он меня. Хоть ты-то его успокой. Все твердит -- из-за нас да из-за нас... И так-то тот все мерещится, а он еще тут... Спасибо еще Черепахин Наташку все развлекал, конфеты ей принес с бала... Посмотрел я -- дверь в комнатку Кривого закрыта и даже стул приставлен. Так вот и мерещится, как он там лежит на полу и кулаками грозится. Стал я Колюшку успокаивать. Рассказал, что директора видел и он очень веселый был и ласковый, а он мне вдруг сердито так: -- Будете завтра говорить с ним, так держите себя как следует... А то привыкли кланяться!.. Очень он меня этими словами уколол. -- А вот ты,-- говорю,-- привык с отцом зуб за зуб! Ты вот, может, последнего человека жалеешь, какого-то Кривого, который нам напакостил через свою гордость... Он,-- говорю,-- и удавился-то нарочно у нас, а ты своему отцу в глаза тычешь! б* А он мне с такой укоризной и даже головой стал качать: -- А вы еще про религию говорите! Религиозный человек!.. Тогда я в расстройстве был и так, конечно, про Кривого сгоряча сказал, а он меня не мог извинить. -- А ты,-- говорю,-- после этого скот, а не сын! Дармоед ты!.. Вот что! Он повернулся и пошел в коридорчик, где спал. А мне бы хоть бить кого, хоть убежать бы... Рванул я Наташку с дивана, обругал... А она со сна смотрит -- ничего не понимает. Пошел, водки выпил прямо из графина. Залить бы все... Я очень много тогда перестрадал и потом. Ах, как я болел Колюшкой! И не приласкал я его за всю жизнь, а обижал часто... Друг дружку обижали... Характер-то у него во-от... каменный... Легли мы с Лушей спать, и она стала приставать, чтобы переехать с квартиры. Не останусь и не останусь здесь ни за что! Во всех углах, говорит, куда ни пойдешь, все представляется, как дразнится. И мне-то -- вот стоит в дверях и смотрит, как той ночью... А у нас очень крысы полы грызли тогда,-- ну прямо как царапается кто под полом. Лежим и думаем, и сон не берет. А Луша и говорит: -- Поликарп-то Сидорыч как странно стал себя вести... Сегодня весь день, как ты ушел, по комнате кружился и себя за голову щупал. А пришел с бала и Наташке колечко поднес... Говорит, на улице нашел. И совсем новенькое, с красным камушком. Просил принять по случаю семейного несчастья. Ничего это, что она взяла? Рублей пять стоит... -- Что ж тут такого? -- говорю.-- Он к нам очень расположен... -- Да. Если, говорит, откажетесь принять, я все равно в помойку брошу. У меня, говорит, никаких сродственников нет, а вам удовольствие... Положил ей на руку, а сам в комнату скрылся... А это он из расположения. Очень он любил сестру свою, Катеньку. Она в портнихах жила и померла от несчастной любви, выпила нашатырного спирта. Рассказывал мне. С молодым человеком жила, а тот женился... Черепахин-то того на улице поймал и кулаком убил до смерти, но суд его оправдал, и присудили только к церковному покаянию. Очень это сильно на него подействовало, и он к нам так и прицепился, что нет у него никого на свете. И зашибал он часто, как тоска нападала. А как выпьет, так все грозился подвиг какой ни на есть совершить, чтобы себя ознаменовать. И очень его специальность мучила, насчет трубы. Только и разговору: связала и связала меня труба на всю жизнь. И Наташка-то его все дразнила: -- Что это вы, Черепахин, такой большой,-- а он очень высокий и могущественный,-- и такими пустяками занимаетесь, в трубу играете?.. Если бы вы на рояли могли играть, а это даже и не музыка!.. А он весь покраснеет и руки начнет потирать. -- Все равно, и это как музыка, только, конечно, не для женского уха... А если бы у меня были деньги, я бы на рояли стал... У меня очень пальцы способны для рояли... И как растопырит, такой смех -- как вилы. А та его на трубе заставляет играть, а он стесняется. -- Ну, тогда я от вас конфет не возьму и разговаривать с вами не буду. И начнет он марш трубить, а она рада и покатывается. Такая насмешница. А он для нее был как ягненок, очень хорошего характера для нее-то. Стала она как-то смеяться, что такая у него фамилия -- от черепахи, так он совсем расстроился и дня два из комнаты не показывался. А потом вдруг заявился и говорит: -- Вы, Наталья Яковлевна, про фамилию мою сказали... Не хотел я говорить, а теперь должен сказать. Она такая необыкновенная, потому что я от разбойников произошел... Очень нас насмешил. Чудак был!.. -- Не от черепахи я, а от разбойников. Мой дедушка был в шайке и кистенем бил со страшной силой, и как ударит но голове, так череп -- ах! Вот его и прозвали. И это в суде записано, и можете даже справиться во Владимирской губернии... И песня даже есть про моего деда, и помер он на каторге... И сам я тоже очень страшной силы человек и могу пять пудов одной рукой вытянуть!.. Схватил при нас железную кочергу и петлей свернул, как бечевку. А как Луша забранилась на него, он опять напрямь вытянул. -- И если вас, Наталья Яковлевна, кто посмеет обидеть, вы мне только прикажите... Я с тем человеком поступлю как с кочергой!.. Лежим мы с Лушей и раздумываем, и слышу я, как в коридорчике словно как чвокает что. Луша мне и говорит: -- Никак Колюшка?.. Что такое с ним творится... А я ей ни-ни, что к директору завтра потребован, чтобы пуще не расстраивать прежде времени. Вышел я в коридорчик и слушаю: очень тяжело вздыхает. Чиркнул спичкой, а он как вскочит... -- Ай! Испугали вы меня!.. Я ему и стал говорить от сердца: -- Зачем ты и себя и нас мучаешь? Колюшка, милый ты наш сын... голубчик ты мой! Вот ты плачешь... А он с гордостью мне: -- Ничего я не плачу! Представляется вам... А тут спичка и погасла. Подошел я к нему и сел рядышком. Обнял его в темноте, и так мне его жалко стало... Худой он был -- ребра слышны, хоть и жилистый и широкий по кости. И он ко мне притискался. Молча так посидели. Поласкал я его тут молча, по щеке потрепал. Так меня тогда взяло за сердце. Только раз один за всю жизнь так его приласкал. И стал я ему на ухо говорить, чтобы Луша не услыхала: -- Попроси завтра прощения у учителя!.. Ну мало ли и мне обид делали? Люди мы маленькие, с нами все могут сделать, а мы что... А ты бери пример с Исуса Христа... -- Не могу, папочка... не могу!.. Через слезы сказал. И никогда так раньше меня не называл -- папочка. И как-то даже совестно мне сделалось и хорошо, очень нежно сказал. -- Я не человек буду после... я не могу!.. Так меня унижали, так мучили... Вы не знаете ничего. Таких, как я, кухаркиными детьми зовут. Нет, нет! Не стану!.. Вскочил и меня за руки схватил. -- Знайте, что я на гадости не пойду... Я ваш сын, и я рад... Может, я совсем другой был бы... Папочка, вы ложитесь... вы устали... Ах, папочка!.. Так мне тяжело, так тяжело... За плечи меня схватил, сам дрожит... И тогда я перекрестил его в темноте. -- Попроси прощения... Мать убьешь, Колюша... У ней сердце больное... -- Не мучайте... не могу!.. А Луша из комнаты звать стала: -- Что такое? Что вы шепчетесь? Да поди ты, Яков Софроныч... жуть... Так и расстались. И не лег я спать. Такое нашло на меня, что я долго молился в ту ночь, все молитвы перечел, какие знал. И за Колюшку, и за упокой души Кривого. А с Лушей припадок случился от удушья, кричала все, чтобы фортки открыть... Всю ночь фортки от ветру бились, точно кто в окошки стучал. Vlll Так я помню этот день явственно. Разбудила меня Луша: -- Зима на дворе... Смотри, какой снег валит... Светло так стало в квартире, а за окнами стена белая, сыплет густо-нагусто. Стал я в сюртук облекаться, а Луша и спрашивает -- зачем. Сказал, что по делу ресторана в одно место. А сюртук очень ко мне идет, и стал я очень представительный. Пошел. По дороге в часовню Спасителя зашел, свечку поставил. Прихожу в училище. Швейцар при училище был очень из себя солидный, с медальями, и орденами, и нашивками, и такой взгляд привычный, но встретил очень услужливо. Потому у меня фигура складная и, потом, шуба хорошая, с воротником под бобра, как барин я солидный. Как обо мне доложить, спросил. Сказал я, что вот по письму. Тогда он карточку визитную попросил, а у меня нет, и подал мне бумажку -- написать, кто и по какому случаю. Понес наверх, а меня в боковую комнату проводил. Как на суд я пришел. И к людям я привык, но в таких местах робею. А тут хуже суда, все от них зависит, и нельзя никуда жаловаться. Барыня там еще сидела в шляпе, очень хорошо одета, в черном платье со шлейфом. Присел я с краю, очень в ногах слабость почувствовал, в коленках. Всегда так у меня в коленках дрожание бывает, когда тревожно: служба нам на ноги первое дело влияет. И строго там у них все. Шкапы огромные, а за стеклами разные фигуры из алебастра, горки, и звезды, и головы. А на шкапах чучела птиц и банки. И портреты на стопах в рамах, и часы огромные, до полу, в шкапу. Так маятник -- чи-чи. Тихо так, а он -- чи-чи. А у меня сердце разыгралось. И барыня не в себе. Встала, к окошку подошла, пальцами похрустела и вздохнула. И вдруг мне говорит: -- Как долго... Видите, хочу вас спросить... Я своего мальчика перевожу из гимназии в третий класс... Как вы думаете, могут без экзамена принять?.. У него всё награды... А тут я, по привычке, привстал и говорю -- не могу знать. Она так оглянула и ни слова. Да, ей вот тревога, могут ли без экзамена принять, а у меня... А тут швейцар обе половинки настежь, и входит сам директор, его превосходительство. И совсем другой, чем в ресторане. В мундире, голову в плечи и вверх, и взгляд суровый. Пальцем приказал швейцару двери закрыть. И сперва к барыне. Поговорил ничего, ласково, и отпустил. Потом ко мне. Както сбычился и с ходу руку сует. А я запнулся тут -- у меня шапка в руке была... Я ему поклонился, а он так взглянул мне в лицо, и так как-то вышло неудобно. Руку-то я его не успел взять, а уж он свою убрал за спину и смотрит мне в лоб. -- Что вам угодно? -- важно так спросил и опять мне на лоб посмотрел. Подал я ему письмо и сказал насчет сына... Тогда он так пальцем сделал и скоро так: -- Д-да! -- как вспомнил.-- Д-да! Скороходов?.. Понял я, по глазам его понял, что он меня теперь признал. Сморщился он как-то неприятно, пальцами зашевелил и как из себя стал выкидывать на воздух: -- Да, да, да... Мы не знаем... Положительно не знаем, что с ним делать! Положительно невозможен! Я не могу понять! Положительно не могу! К шкапу стал говорить, а рукой все по воздуху сечет и голосом все выше и выше. А у меня в ногах дрожанье началось и в сапогах как песок насыпан. И внутри все захолодало. А он все кричит: -- Это недопустимо! У нас училище, а не что!.. Вы своего сына знаете? -- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он всегда уроки учит... А он и сказать не дал: -- Не про уроки я говорю! Он разнузданный! Он дерзость сказал! -- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он не в себе был... У нас расстройство вышло... семейное дело... Хотел объяснить им про Кривого, но он и слова не допустил. -- Это не касается!.. Он дерзость сказал учителю! -- По глупости, ваше превосходительство... Я,-- говорю,-- его строго накажу. Дозвольте мне объяснить... Но он так разошелся, так закипел, что никакого внимания. -- Дайте сказать! -- кричит.-- И это не все! Тут гадости!.. И вынимает из кармана два письма. -- Вы знаете... это кто писал мне... донос? Кто это? что это? И в руки сует. Так мне сразу Кривой и метнулся в голову. -- Что это? Вы об этом знали? Что это, я вас спрашиваю? Верчу я письма и совсем растерялся. Вижу -- такой крючковатый почерк, с хвостиками, как раз Кривого писание. Так и мне записку писал про извинение, крючками и усиками. -- Это,-- говорю,-- у нас жилец жил, писарь участковый... Он на нас со злобы... Дозвольте сказать... А он и слушать ничего не хочет, осерчал совсем. -- Прошу меня избавить!.. Примите меры!.. Я бы,-- говорит,-- дал знать в полицию, но не хочу марать училище... И так горячился, так горячился. -- К нам,-- говорит,-- посторонние с улицы лезут и дрязги несут... Очень много в короткое время насказал и про свои заботы. И пальцем все, пальцем, как не в себе. Разгасился весь, дергается... Я слово, он десять... Сказать-то не дозволяет. -- Ваше превосходительство,-- говорю, вижу, что он устал от разговора.-- Он заботливый и всегда уроки учит и уважает всех... А вот у нас, извините сказать, Кривой, жилец был, который вчера удавился, так он это со зла написал... А он уж отдохнул и слушать не хочет. И опять стал рукой трясти. -- Довольно, довольно! Не желаю слушать дрязги! Это не касается... Я вам прямо говорю! Если ваш сын в классе не попросит прощения у учителя, мы его уволим из училища!.. -- Ваше превосходительство! Помилуйте! Он все сделает и прощения попросит у всех учителей... Я ему прикажу и устыжу при всех... Я,-- говорю,-- целый день при деле и даже часть ночи, в ресторане, а он без моего глазу рос... А он мне так на это спокойно: -- Должны соблюдать правила!.. Для нас все одинаковы, кто угодно. У нас и сын нашего швейцара учится, и мы рады... Но мы никому не дозволим непокорства, хоть бы и сыну самого министра!.. И опять стал нотацию читать, и что не хочет никого губить, а не может дозволить заразу, потому что у них пятьсот человек. И я стал просить потребовать сюда Колюшку, чтобы ему прочитать при них наставление. Он сейчас пуговку нажал и приказал: -- Позвать Скороходова из седьмого класса! И давай по комнате ходить, как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я притих и стою. А часы только -- чи-чи... Только бы скорей кончилось все... Потом отдышался и опять: -- Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и следить!.. С батюшкой спорит на уроках... А в церковь он ходит? И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду. -- Как же,-- говорю,-- ваше превосходительство! Каждый праздник, я слежу. Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо стало. Только все -- чи-чи... А тут как раз и входит мой. Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты, даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал куртку оправить и стать как следует. Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся. Директор ему и говорит: -- Вот, и отец на вас жалуется!..-- А я, правду сказать, не жаловался.-- Расстраиваете родителей... Он тоже удивляется вашему поведению... Стойте прямо, когда с вами говорят!.. Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома, когда выговор ему задашь. То есть ни-чего не боится. -- Какое же мое поведение особенное? -- даже дерзко так спросил.-- Меня назвали... А тот ему моментально: -- Молчать! -- как крикнет. Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал. -- Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю! А Колюшка опять: -- Меня раньше оскорбили... А тот ему слова не дает сказать: -- Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и...-- Учителя он назвал, забыл я фамилию.-- И вы попросите прощение за глупую дерзость. Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял. -- Нет,-- говорит,-- я не могу просить прощения... Он меня оскорбил первый... Это несправедливо... Так меня в жар бросило. А директор так к нему и подскочил. -- Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!.. А тот дернулся и бац: -- Почему же за счастье? -- И так насмешливо поглядел, как на меня. А у директора даже голос сорвался, как он крикнул: -- Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!.. Мальчишка, грубиян!.. Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет начисто: -- И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар! Ну, тогда директор прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство -- и так говорить! И директор велел ему идти вон: -- Вон уйдите! Я вас из училища выгоню!.. А тот даже взвизгнул: -- Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду! И ушел. Я к директ