узнал. А тогда я все проклял, все, и доброе отношение к людям. А что люди? Скольким я послужил, и как послужил! А кто мне послужил? Много я их видел, и много прошло их мимо меня через рестораны... И без последствий. И всюду без всяких последствий для меня. От господ я ничего хорошего не видал. У них, конечно, свои дела, но хоть бы ласковое слово когда... И сколько было страхов и горя... Слез сколько было пролито по уголкам, как у нас с Лушей... И изо дня в день у нас в ресторане и светло, и тепло было, и всегда неизменно оркестр румынский играл, и господа кушали под музыку и были веселые и довольные... И я служил в тоске и под музыку. До меня ли им, что у меня на сердце и внутри? Ибо все было у них и не о чем им было печалиться. Потому что такое устройство жизни... XVI Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди, которых не видно вокруг и которые проникают всё... Через собственную скорбь познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже... Господь все видит и всему положит суд свой. Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться. И повидал же я за это время! И почему такой народ пошел жестокий? И в участке был, и в отделениях разных был... И никто ничего не знает. Взяли, и никто не знает! И в тюрьме тоже -- не знаем, получите уведомление. К батюшке, отцу духовному, ходил, а он покачал головой и говорит -- зачем так воспитали? Как воспитали? Его училище воспитало, и не воспитало, а выгнало! А у меня-то разве он плохое что видел? И разве он был такой уж плохой?.. Дней пять не был в ресторане, так я расстроился. Являюсь -- почему пропадал? Не стал я рассказывать, потому что было мне стыдно. Заболел -- и все. И тогда Икоркин меня предупредил еще: -- Имейте,-- говорит,-- в виду, что у нас в уставе пункт есть для болезни. Могут выдавать из сбережений, но только у нашего общества сейчас пока капиталов нет... Так мне было тяжело, а он с таким вниманием ко мне, что я все ему объяснил для облегчения. А он вдруг и говорит: -- Вы должны гордиться! Что вы?! И руку мне пожал, очень чувствительный человек. Чем же мне гордиться? А он и показал пальцем на зал. -- Вон они сидят, провизию истребляют... Они нам с вами помогут чем? Я теперь все очень хорошо понимаю, что нужно. И вы не беспокойтесь. Я даже очень за вас рад!.. Такой горячий человек. И как начнет в тон говорить, всем на "вы". А раньше, бывало, даже ругался со мной изза столиков. -- А не похлопотать ли мне,-- спрашиваю,-- у Штросса? Очень у него большое знакомство... -- У сволочи-то этой! Он в наше общество втереться хотел, но у нас его очень хорошо знают. И потом вот что я вам скажу... Никому не говорите! У нас циркуляр есть... Вас уволить могут из ресторана. ' -- Это за что же? -- А неблагонадежный вы... -- Да какой же я неблагонадежный? -- А они будут рассуждать? У вас сына забрали -- значит, и того... За лиц боятся... И подмигнул. -- Мы кушанье-то подаем!.. А через неделю так вызвали меня в отделение. Так я обрадовался. Но только мне опять ничего не сказали, а стали расспрашивать про жильцов. А что я знал? И угрожали даже, что вышлют из города, но я ничего не мог объяснить. И вот когда я совсем пришел в отчаяние и уже не мог аккуратно исполнять свое дело в ресторане, вызывают вдруг меня на кухню. А ко мне мальчишка-рассыльный подходит и спрашивает: ,, -- Вы будете Скороходов, который в ресторане лакей? Отдал мне записку и ушел. А это от Колюшки. Как у" он переслал мне -- не знаю. И так нацарапано, что насилу разобрал. Написал, чтобы я не беспокоился и что скоро должны выпустить, потому что нет против ничего, и чтобы мамашу и Наташечку поцеловал. Только и всего, но это меня возрадовало. И потом никаких известий. И к Кириллу Саверьянычу я ходил, но тут меня постигло отношение самое неправильное. Вместо утешения я от него получил упрек и ропот. -- Я,-- говорит,-- все предвидел, так по-моему и вышло! Вышло по-моему! Даже пальцем себя в грудь ткнул и очень торжествовал, что по его вышло. -- Мне даже странно,-- говорит,-- что вы ко мне с таким делом приходите. Какой я вам могу совет подать? Я человек торговый, коммерческий и не могу в такие дела мешаться... Этого я от вас не ожидал! И в таких мытарствах прожил я с месяц. И раз утречком, когда я вышел из ворот и пошел в ресторан, нагнал меня незнакомый человек. -- Зайдемте скорей в пивную! -- говорит.-- Я вам могу помочь... Тревожно так, как боится. -- Скорей, скорей, а то меня могут увидеть... И побежал вперед, а рукой сзади как манит... Очень прилично одет, и вежливый тон. Как толкнуло меня за ним! Завернул он за уголок и показал мне на пивную. Вошел я и спросил пару пива, но он наотрез: -- Я вас сам угощу...-- говорит.-- Вашего Николая я знаю по партии, и я сам пострадал. И мне поручили вам помочь... А сам так резко смотрит, как спрашивает глазами. -- Я,-- говорит,-- должен скрываться от властей, но должен вам помочь. Только мне нужно прибежище и пачпорт. Дайте мне вид на жительство, если у вас есть какой... Но я сказал -- откуда у меня пачпорт, когда у каждого человека только один пачпорт, а без пачпорта я его не могу держать в квартире. -- Тогда,-- говорит,-- скажите, куда жилец, Сергей Михайлыч, уехал, а то я их из виду потерял, сидевши в тюрьме... Тогда мы уж выпутаем вашего Николая... И тут я ему ничего не мог сказать. И он стал тогда жаловаться на свою горькую жизнь. И я ему сказал про свое горе, что вот Николай экзамен должен сдавать, а теперь ни за что сидит из-за жильцов. -- Да,-- говорит,-- я и сам из-за товарищей погиб... Пригорюнился он тут, а потом и говорит с печалью: -- Значит, других средств нет...-- И схватил меня за руку.-- Вот что... Идемте сейчас в отделение и объявимся... Единственный путь... Черт с ними! Не могу я больше терпеть! Скажем все, что знаем, и разъясним... И нам будет прощение... Я места себе не найду!.. И тогда вашего сына освободят и мне пачпорт выдадут... А то мне одному страшно идти... И так я хорошо раньше жил!.. И ваш сын может иметь такую судьбу ужасную, как я... Идемте!.. И тогда я сказал ему, что все уж на допросе рассказал, что знал, и вот не освобождают. -- Ну, значит, плохо дело... Значит, ничем я не могу вам помочь. И ушел. И даже за пиво не заплатил. И так-то у меня внутри все оборвали, а после этого разговора стало совсем темно. А в заключение всего постиг меня удар с деньгами. Не до них было все это время, и вдруг получаю заказное письмо из той конторы. Требуют с меня полтораста рублей добавки. Что тут делать? К Кириллу Саверьянычу... А он меня дураком назвал. -- Вольно тебе было,-- говорит,-- дожидаться вешнего снегу! Я свои три недели как продал и двести рублей нажил. -- Да что же вы мне,-- говорю,-- не сказали? -- А как я мог пойти, если за твоей квартирой теперь наблюдение? Я себя не могу ронять. Тогда я сказал ему с горечью, что так может поступать только необразованный и бесчувственный человек. Ему стало неприятно, и он посоветовал мне скорей идти и продать, чтобы не погибнуть. И я тогда же продал свои бумаги и понес убытку сто восемьдесят рублей. Вот тебе и домик мой... Какой там домик!.. XVII Прошло так месяца два, и Пасха как прошла -- не заметили. Наташа мне и заявляет: -- Экзамен сдам и поступлю в магазин в кассирши. У подруги дядя там управляющий, у Бут и Брота, и мне обещал... Что же, думаю, это очень хорошо. А ведь теперь и мужчины-то образованные даже в кондукторах на трамвае за тридцать рублей служат. А ей место на сорок рублей выходило. Будет билетики выдавать. Училась -- вот и награда. И все-таки лучше, чем на телефон идти. А теперь даже для телефона нужен диплом. Очень тесно стало. -- И вас освобожу,-- говорит,-- от забот, буду платить вам пятнадцать рублей за стол и квартиру, и сама вздохну... А Луша тут ей и скажи: -- Значит, нам в благодарность... Пятнадцать рублей мы только и стоим... А она так ей дерзко: -- Что же, нищей мне ходить? Я теперь одеваться должна, все покупать на себя... Теперь самое главное, чтобы хорошо одеваться... Такая стала свободная. -- Надоело мне оборванкой ходить! Мне тоже жить хочется... Теперь все так смотрят... Из-за вас я должна себя стеснять? И ни одной-то книжки не прочла, а все ленточки да хихи да ха-ха... -- Пока молода-то я, и пожить... И все-то перед зеркалом вертелась и про свою красоту. Хорошенькая я и хорошенькая... Все ей так говорили, ну и набили в голову. И с матерью у ней был очень горячий разговор, даже сцепились они. И Наташка-то даже на матери кофту разорвала со злости, что та ее уродом назвала. Ну, я тогда ей и показал: запела она Лазаря. Так я ее оттрепал за косу, прости меня господи, так оттрепал в расстройстве... Так с матерью обращаться, да еще образованная!.. А она такая упрямая, шельма, еще угрожать: -- Я и уйти могу от вас! Стану на ноги и по-своему буду жить!.. Это уж ее в гимназии испортили... Там у них больше дочери купцов учились,-- в такую гимназию ее теткапортниха определила по знакомству,-- вот она и взяла с них пример. Вот и наряды-то... Тем-то пустяк -- швырнуть на тряпки сто -- двести рублей, ну и эта за ними свой грош врастяжку, чтобы хуже не быть. А соблазну-то сколько! Какие магазины пошли с выставками! Как в свободный денек пойдешь если с Наташкой, у каждого стекла останавливается и зубками стучит. Ах, то-то хорошо, ах, это великолепно!.. Ах, какая прелесть! И как ошалелая, ничего не соображает. И дур этих стадо целое у стекол торчит и завиствуют. Характерато нет мимо пройтить... А сколько через этот блеск всего бывает! Это надо принять в расчет. И сколько совращено на скользкий путь! Знаю я очень хорошо. И, с одной стороны, мне было очень приятно, что Наташе место выходило, но и задумался я. На этом деле очень надо много характеру, потому что для барышни очень много зависимости. И так публика поставила, чтобы все было чисто и приятно для глаз. И магазины на это очень внимание обращают для привлечения покупателей. Вот по" чему и женский персонал имеет ход, особенно красивые и молоденькие. Есть такие магазины, где прямо шик требуется. Все чтобы под один гарнир. И убранство и служащие. Обстановка очень в цене. Уродливую какую барышню и не возьмут. Уж ей надо себя особенно украшать и прикрашиваться, чтобы могла соответствовать для магазина. Ну и бывает их положение очень нелегкое. У кума моего племянница поступила в магазин шляп, а хозяин стал добиваться любви и внимания. Да... А как она стала упираться, призвал в кабинет, как бы для разговору о товаре, и говорит: -- Или покоритесь на мою к вам любовь, или же я вас завтра прогоню... И силой целоваться полез. А она в обморок -- и теперь в сумасшедшем доме. А отчего? От раздражения. Наряды эти и прически с локонами заставляют привлекать к себе, и если хорошенькая какая, то в нарядах она такое раздражение может сделать, что и порядочного человека повергнет на преступление, и даже силой можно, что и бывало при невоздержанности и слабом отношении к этому вопросу. И теперь очень много развелось женского персоналу на службе, и зависимость их коммерческая от мужчин. И зачем мужчинам вступать в законный брак, когда у него в распоряжении масса девиц?.. А долго ли сбиться и погибнуть? Сегодня один управляющий и старший приказчик, а завтра какой покупатель приглядел и стал внимание показывать, а потом еще и еще... И вот сваха Агафья Марковна верно говорит, что брак теперь за редкость, а больше по-граждански поступают. И я очень тревожился за Наташу, но что поделаешь, раз так необходимо по устройству жизни. А после Пасхи вышло мне разрешение повидаться с Колюшкой. Через решетку, как с каторжником, разговаривали при людях. Но он ничего, все бодрился. А как стал с нами к концу свидания прощаться, ничего не сказал, а только поглядел со слезами. Простились мы. Насилу Лушу увел. Стали у ворот, ручейки текли, снег сходил. Стояли так и не уходили. А Луша так тихо плакала. И стал я ее утешать: -- Слезами не поможешь, бог так, значит... А ты одно утешение имей, что он у нас не каторжник какой, а политический! А тогда я уж все знал до тонкости от господина Кузнецова, который писал в газетах про пожары и кражи. Мы ему комнату после жильцов сдали, и он был очень образованный, 1но только очень деньги растягивал и водил к себе разных, что было неудобно ввиду Наташи. А в конце апреля отправили Колюшку на житье в дальнюю губернию, даже не дозволили на квартиру зайти проститься. А потом я пошел к прокурору справиться. -- Ни в чем не замечен,-- говорит,-- а это по особому правилу за неспокойствие в мыслях. В мыслях! Да мало ли что у меня в мыслях! Да за мои мысли меня бы, может, уж в каторжные работы давно угнали!.. Кончились экзамены у Наташи, и вдруг она нам и объявляет: -- Поступаю к Бут и Броту в кассирши на сорок рублей. Удивился даже я. Другие -- месяцы ищут, а тут раз -- и готово. -- А счастливая я такая! Мне и учителя всегда услуживали. Я только слово заикнулась подругину дяде, который там заведующий, он и устроил. Пошел я справиться, и оказалось верно. Заведующий такой бойкий, франт такой, голубенький платочек в кармашке. И очень вежливый. -- Нам,-- говорит,-- очень приятно, и нам нужны образованные... Они не просчитают... Вы,-- говорит,-- тоже, кажется, по коммерческой части? Сказал ему, что машинками занимаюсь. Выговор задал Наташке, зачем опять наврала. А она еще с претензией: -- Что выдумали! Чтобы мне везде в нос совали!.. И такая стала самостоятельная, так матерью и вертит. Канителились они тут дня три с платьем. И вот прихожу ночью из ресторана. Луша мне вдруг палку подает, а на палке мои буквы из серебра. -- Вот,-- говорит,-- смотри, как она для себя все!.. Она добрая. Очень хорошая палка. -- Пять рублей заплатила через магазин с уступкой. Это она с первого жалованья -- вперед взяла. А мне шляпку в пять рублей... И при мне стала примерять. Очень меня тронуло это. То зуб за зуб, а то вот... от своего труда. Прошел я к ней в комнатку за ширмочки -- спит. Розовенькая такая, губки открыты, и улыбается. Поцеловал ее, и проснулась. -- Спасибо,-- говорю,-- Ташечка, за подарок... Так она улыбнулась, взяла меня рукой за шею и поцеловала. И потом вытащила из-под подушки грушу хорошую, мари-луиз, и мне. Такое счастье я испытал, а Луша стоит и ворчит: -- Транжирка какая... Не умеет деньги беречь... И стала Наташа аккуратно на службу ходить. XVIII Месяца три прошло, уж к сентябрю подвигалось. То каждую неделю от Колюшки письма получали, а тут -- нет и нет. И вдруг опять к нам на квартиру поход. Ничего не сказали, письма прочли -- у Луши в рабочей корзиночке хранились,-- забрали и ушли. Потом уж пристав мне сказал, что Колюшка с поселения отлучился. Так это нас растревожило. -- Что ж,-- говорю Луше,-- плакать? Слезами не поможешь... Но ведь мать, и притом женщина! А господин Кузнецов мне сказал: -- Ваш сын скоро получит известность!.. Пошел наутро в ресторан, а мне и говорят: -- В газетах про тебя пропечатали, что твой сын убег, и про обыск. И показывают. Так я и ахнул. А там все! И мое имяотчество, и фамилия, и в каком я ресторане -- все. А это наш жилец Кузнецов прописал. И вдруг мне Игнатий Елисеич и объявляет: -- Штросс распорядился тебя уволить. Ступай в контору. Я тебя не могу к делу допустить. Сперва и не понял я. -- Как так уволить? за что про что? -- За что, за что? приказал, и больше ничего. Так руки у меня и опустились. Я к Штроссу в кабинет. Допустил. Сидит в кресле и кофе ложечкой мешает. -- Да,--говорит,--что делать! Нельзя тебе больше: у нас служить. А на лицо мне смотрит. -- Мы подвержены... Уж раньше требование было, а я тебя держал, а теперь все известно, и про наш ресторан... Ничего не могу. -- Густав Карлыч,-- говорю,-- за что же? Я двадцать третий год верой и правдой... интерес ваш соблюдал... Поплакал я даже в кабинете. А он встал и заходил: -- Я ничего не могу! И хороший ты слуга, а не могу. Вот что могу -- сделаю... Взял со стола трубку телефонную -- с конторой -- и приказал: -- Выдать Скороходову в пособие семьдесят пять рублей и залог! Взяло меня за сердце, и я им тут сказал: -- Вот как за мою службу! Я все у вас между столов оставил, за каждую стекляшку заплатил... Обижайте!.. Он бумагами зашумел и так и покраснел. -- Не мы, не мы!.. Мы тобой довольны, а у нас правиДа, у них правила... У них на все правила. И на все услуги. Деньги, вот какие у них правила. И в проходы можно, на это препятствий нет. Пылинку на столах, соринку с пола следят со всей строгостью. За пятна на фраке замечание и за нечистые салфетки... Все это очень необходимо. А вот за двадцать два года... Посмотрел я на них, как они в кресле сидели, как налитой, и в бумагах по столу искали, и хотел я им от души все сказать. Так вот... хотел им сказать с глазу на глаз... Да в глотке застряло. Так все у них удобно, и ковры и сухарики... -- Только, конечно,-- говорю,-- все помирать будем!.. -- Ну, довольно, довольно!.. Сказал, ничего не могу!.. И замешал ложечкой. Пришел в официантскую. Посочувствовали, конечно, администрацию поругали. Ругай, пожалуй... Икоркин очень жалел и руку жал. Сказал, что в обществе заявит. Очень горячился. Говорю метрдотелю: -- Вот, Игнатий Елисеич, за хорошую службу мне награда... А он мне тоже руку пожал и говорит: -- Жаль, ты очень знающий по делу. Я вот сад на лето сниму и тебя возьму для ресторана старшим. Наведайся к весне... Вошел я в наш белый зал. Много я тут сил оставил на паркетах, а жалко стало... Двадцать два года! Должен же был знать, что не в этих покоях помирать буду. И людей совестно... Словно как жулика какого, выгнали, а сколько я здесь всего переделал и скольких ублаготворил! Следов не осталось от такой службы -- в воздух и в ноги она уходит... Получил залог и награду и как вышел в боковой ход и пошел мимо подъезда, из автомобиля господин Карасев выходит, и швейцар ихнюю содержанку, любовницу ихнюю, высаживает, которая на скрипочке играла у нас в оркестре. Добыл-таки он ее от нас и определил в театр и потом оставил при себе. И такая она стала замечательная, и в таких стала нарядах ходить... Как укор мне какой был этим! А я-то ее пожалел тогда... И так она замотала господина Карасева своими манерами, что совсем в руки забрала. Да, эта в обиду себя не дала, хоть и вся-то в пять фунтов, что очень обожают некоторые. Махонькая и тонкая, как белка, а вот, поди ты, какое счастье взяла!.. Не пошел я домой тогда. Как Луше-то скажу? А она совсем расхворалась, и припадки сердца стали с ней делаться. И пошел я бродить без направления. В пивной посидел, на мосту постоял. Стою и смотрю на воду, как течет и течет... Все за делом, бегут, едут, в магазинах стоят, а я без определенного занятия... Куда пойти? Думал было к Кириллу Саверьянычу пойти, да как вспомнил, как он глазом подмигивает да рот кривит,-- не пошел... И вышел я на улицу -- сами ноги привели... А это где мы раньше квартировали, у барышень Пупаевых. Прошел мимо ворот. Вывесочка про попечительство у барышень, автомобиль ихний у крыльца, и шофер знакомый папироску курит. Поздоровались, а мне стыдно: как написано на мне, что устранили меня от дела. Окликнула меня тут женщина, над нами жили, жена машиниста с железной дороги. Стала про Лушу спрашивать, не к нам ли, навестить... Чай пить стала приглашать, а я вижу, что она ко мне как будто приглядывается, почему я не в ресторане. И я сказал ей, что свободный мой день и хочу вот проведать Ивана Афанасьича. Про учителя вспомнил. Оказывается, совсем плох. Хоть душевного человека навестить... Прошел к нему в квартиру, а он в кухне, за ширмочкой. Отделили ему уголок. Сын-то его был на службе, а супруга высунулась в бумажных завитушках и говорит сердито: -- Какие уж тут ему гости! Пройдите... Очень меня сконфузила. Прошел к нему и не разделся. За ширмочкой на диванчике он лежал, дремал, голова газетой укрыта. И воздух у него был очень тяжелый. Кухарка его окликнула. -- Всю кухню завонял,-- говорит.-- Гниет у него снутри, и на дню сколько раз рвет как сажей... Узнал он меня и заплакал. Подняться хотел и за живот схватился. Очень бедственное положение. Присел к нему на табуретку. -- Вот... очень страдаю... Завтра в больницу, в раковую клинику... Пригляделся я к нему, а по нем эти... насекомые ползают. -- Вот,-- говорит,-- как живу... В бане четыре месяца не был, не свезут. В номера мне надо, а дорого им... Закрыл глаза и затрясся. -- Вот, Яков Софроныч... закон божий... Может, чаю выкушаете? А кухарка выставила голову и шепчет: -- Каторжники проклятущие... И мне-то жалованье за три месяца не дают, все в банку носят... сволочи!.. А он мне: -- Насилу умолил в клинику меня... Там меня в ванну посадят... Вот, Яков Софроныч... закон божий... И я рассказал ему тут про свое горе. А он и говорит" -- Счастливый вы человек! За сына вы страдаете, а я так от сына... И внучку не пускают ко мне... от заразы... И как вышел я от него на чистый воздух, совсем оправился. Вот еще в каком несчастном положении бывают, а я-то еще -- слава богу... XIX Всего было. С Лушей опять припадок сердца случился, все фортки пооткрывали. И очень жилец Кузнецов извинялся. -- Не думал я,-- говорит.-- Я хотел про вашего сына хорошее написать. И так ему стало стыдно, что на другой же день от нас перебрался. Точно как нарочно его к нам принесло, чтобы навредить. И вдруг дня через три заявился ко мне Икоркин. Никакой особой и дружбы-то у меня с ним не было, а он является и говорит: -- Наше общество пока без денег, а мы постановили поддерживать вас месяц по копейке с номера. Вот пожалуйте три рубля... И руку за борт, как у нас господа на юбилеях. Сказа? я ему, что не в таком еще положении и дочь помогает, но он настоял. -- Не обижайтесь принять от товарищей. Только позвольте мне расписку в получении оной суммы... Чай пить даже не остался. Вот! Вот какое проникновение! А вечером мне Черепахин вдруг: -- Вот вам пять адресов кондитеров, у них я на балах играю, вас с удовольствием старшим будут брать. Я о вас говорил. Поблагодарил я его за уважение и сказал, что такое знакомство у меня есть, и решил пока в розницу себя отдавать, на случай. И перешел я на другое занятие, приходящим официантом. Конечно, не так это почетно, но жить можно. И я приступил, ударяя себя по самолюбию. А эта работа много ниже: и тяжело, и зависимости больше. Сегодня у одного кондитера, завтра у другого, и ночная работа опять -- раньше как в седьмом часу не уберешься. А ответственность! На балах всякого народу бывает. Мельхиор крадут, а про серебро и говорить нечего. Опять строгость нужна с подручными, а к этому я не приучен. И потом, приноровляться надо и знать, около кого надо пошуметь, чтобы видно было уважение. Как, примерно, середь бала обношение пирожками с икрой, чтобы сперва родителям жениха и кто больше влияния для свадьбы имеет. Тут-то и шуметь, около них. Это все очень любят, без всякого различия. Тутто и сорвешься, и на неприятность. Раз вот так старушка в уголку сидела, а я ее проглядел -- так себе старушка, без особого вида, и я мимо ее барыне толстой поднес пирожки. Так меня старушка за фалду и дернула! И вся-то с косточку... А такой шум устроила при всех гостях!.. -- Я приданое за внучкой даю, а меня на задний план! Внушите хвостатым дуракам вашим! А потом, и вообще... В ресторанах не заметно в отношении женского полу, а на свадебных балах, особенно у торгового сословия, вопрос этот обстоит очень неблагополучно. Очень лихие молодые люди из этого сословия и любят сорвать плод под шумок с легкомысленных девиц, которые приходят в раздражение танцами под музыку и секретным употреблением из буфета. Снюхиваются с невероятной быстротой! А наичаще молодые женщины, которым очень трудно это при семейной обстановке, и ищут удобного случая. Вот тут только следи, чтобы не было неприятности. Подойдет какой степенный и говорит прямо: -- Понаблюдай, чтобы та вон, в желтом платье... и тот вон, с хохлом... Последи... Понятно, чего последи. А то франт какой краснорожий в высоком хомуте мигает и требует: -- Где у вас тут, чтобы люди не ходили? -- и целковый сует. И скандалы часто из-за провизии. Очень тревожная служба. Приехали повеселиться и покушать, а ты, как окаянный какой, мучаешься под музыку. Разглядеть если хорошенько, так все мы облезлые и с болезнями ног и груди. А мне сразу перелом: из теплых и светлых зал с зеркалами -- в недра сквозного ветра и прочих неудобств... И вся-то жизнь моя -- как услужение на чужих пирах... И вся-то жизнь -- как один ресторан. Словно пируют кругом изо дня в день, а ты мотаешься с блюдами и подносами и смотришь за поглощением напитков и еды. И всю-то жизнь в ушах польки и вальсы, и звон стекла и посуды, и стук ножичков. И пальцы, которыми подзывают... А ведь хочется вздохнуть свободно и чтоб душа развернулась, и глотнуть воздуху хочется во всю ширь, потому что в груди першит и в носу от чада и гари и закусочных и винных запахов... Очень неприятно. Месяца два подвизался я так, в розницу, и тоска нас ела за Колюшку: пропал и пропал. И к гадалкам Луша ходила. "Будут,-- говорит,-- перемены к лучшему". А тут еще Наташа нас удручать стала. Придет из магазина истомленная и сидит. Первое время еще в театр ходила, прыгала, а тут уткнется в уголок и молчит... Стала Луша говорить, замуж бы ее как... А за кого теперь замуж, когда жизнь переходит на холостую ногу! У меня и знакомства -- что официанты да повара, а она их терпеть не могла. Один-единственный без нашей специальности -- Кирилл Саверьяныч, но он совсем меня покинул. Встретился я с ним на улице, а он от меня на другую сторону. Пробовал я Наташу пытать, и у ней один ответ: -- Что вы всё выдумываете! Скучно мне, и я пять рублей просчитала... Всегда такая легкомысленная была, что ей пять рублей! И решил я сходить в магазин, спросить, как она служит. Пришел, подняли меня на машине, вошел как покупатель и разглядел ее. Сидит моя Наташечка в клетке и печаткой отщелкивает. А тот, заведующий, перепархивает и наблюдает, такое его занятие -- порхать для наблюдения. Там карандашиком отчеркнет, там выговор задаст, по-немецки с барынями рассыпает. Подошел к нему, чтобы Наташа не видала, и спрашиваю, ну как, привыкает ли к должности. Так мелочью и рассыпал: -- Даже очень! И просчетов никогда, я вполне доволен. И так стеклышком и мотает на шнурке и с носочков на каблучки перекачивается. -- Замечательно... удивительно трудолюбива... в полном смысле... И от него так -- помадой. Утешил меня. И Наташе я на глаза не показался, чтобы еще не обиделась. Значит, наврала про пять рублей. Конечно, думаю, просто ей скучно стало, и такие притом лета, а она очень из себя солидная... Пошел домой и уж стал к своему переулку подходить, слышу вдруг сбоку: -- Папаша!.. Оглянулся -- он! Колюшка! Глазам не верю и перепугался, а он от меня в переулок и рукой махнул. Так во мне забилось, забилось все, ног не слышу. Исхудал он сильно и в легком пальте, а уж морозы начались. Пришли мы в портерную, прошли в заднюю комнату. Пошел молодец за пивом, а Колюшка обхватил меня, опомниться не дал, и опять сел. Глядим друг на друга и смеемся. -- Вот и я! -- говорит.-- Не ждали? У квартиры меня караулил, а зайти опасался. Такое положение его. И очень стал беспокойный и тревожный. Спрашивать его стал обо всем, как жил,-- ничего не объяснил. -- Что обо мне говорить... О себе лучше скажите. А обо мне-то что говорить? Сказал про все, что вот устранили меня и теперь по балам хожу. Сморщился и губы стал кусать. -- Да,-- говорит,-- плохо... Грустный такой стал. Про мать и про Наташу спросил. И сказал я ему с чувством: -- Коля! Милый ты мой сын! Вернись ты к нам, пожалей себя! Явись к начальству. Ведь за тобой нет ничего -- может, и простят тебя... Даже рассердился. Нечего об этом говорить, оставьте и оставьте! -- На кого ты,-- говорю,-- похож стал! Ведь прямо волчью жизнь ведешь! И при нас пет никого, Наташа замуж выйдет, старость идет... А он только: -- Оставьте... Тяжело мне слушать. И морщины у него даже стали на лбу и на лице. Слез не могу удержать, и он расстроился, стаканчиком постукивает. -- Ничего, ничего... Очень рад, что вас повидал. Может, скоро и опять вместе будем, другое пойдет... По матери он сильно соскучился, по разговору видно было. Спрашивать стал, где он пристал,-- но сказал. На два дня только, проездом остановился. Даже обидно стало, что и от меня-то скрывает. И так во мне горечь закипела, и сказал я ему: -- Жильцы эти проклятые тебя совратили! Не будь их, с нами бы ты был и экзамен сдал... А теперь мать убита прямо... -- Оставьте! Не знаете вы людей!.. -- Отлично,-- говорю,-- знаю! Всегда так: взманят неопытного, а сами... А он и сказать не дал. -- Ну, так я вам скажу! Сергей Михайлыча и нет теперь даже!.. И так па меня выразительно посмотрел. А мне от этого еще больней сделал. Жуть прямо. И опять я его стал просить отойти от них. И потом мне вдруг одна мысль пришла. Спросил я его про сожительницу того, про жиличку. И в глаза ему посмотрел. Ничего. Очень спокойно сказал, что та вовсе и не сожительница была, а сестра. Так я ничего и не понял. Потом вырвал он листок из книжки, закрылся рукой и стал писать. -- Вот, мамаше отдайте... Скажите, от кого-нибудь получили... Скажите, что на заводе где-нибудь живу... на Урале... Очень тяжело было. И мой он, и как бы и не мой. А вижу, что и ему нелегко. Взял меня за руку, посмотрел мне в глаза... -- Какой,-- говорит,-- вы худой стали, папа... И заморгал. Вышли мы из пивной, и уж темно было на улице. -- Ну, мне сюда...-- говорит.-- Простимся. Обнялись мы у заборчика в темноте, и я его наскоро перекрестил, как бывало. Поцеловались. -- Что же, не увидимся больше? -- Ничего, увидимся... Только и сказал. И разошлись. Посмотрел я, как он в темноте скрылся. Пошел я домой. На колокольне ко всенощной благовестили. И зашел я в церковь, чтоб облегчить душу, камень скинуть... И не получил облегчения. XX А в последнее время у меня предчувствие было: вот чтото должно и должно случиться... Отдал я записку Луше, сказал, что через ресторан получил. Поверила. И так он ей ласково написал, что она вся как засветилась. Румяная стала, на месте не могла усидеть. И вдруг с ней нехорошо сделалось. Платье на груди стала рвать. Воздуху мало стало. Привели ее в себя, ничего. Плакать начала. Сидит тихая, а слезы так и бегут, бегут... А ночью с ней опять припадок. Поднялась на постели, а потом набок, набок... Позвали доктора, а уж она померла. Паралич сердца. Похоронили... Я тогда совсем голову потерял... Так Колюшка с матерью и не простился... Да. А тут вдруг с Наташей стало твориться. Уж похоронили, а она не хочет и не хочет идти на службу. Ходит и ходит, как тень, по квартире, пальцами похрустывает. Поставит коленку на стул и глядит в окно. И Черепахин все ее успокаивал и то воды подаст, то капель накапает. Со мной стал очень раздражительный, даже кричать стал на меня, а ей только одно: -- Наталья Яковлевна, успокойтесь... Наталья Яковлевна, не беспокойтесь... Примите капель от волнения... А она так и рвет: -- Оставьте меня, оставьте!.. А то забьется в угол и на мандолине звенит. Мать не остыла, а она музыку. До того довела -- выхватил музыку да об пол. А в душе у меня -- вот! Бьется и бьется... И от Бут и Брота два раза присылали записку, чтобы приходила на службу. А она прочитает и разорвет. Уж как я ее успокаивал, допытывался, что такое с ней, один ответ: -- Надоело мне все, надоело!.. Тогда я решил пойти к Кириллу Саверьянычу и просить, чтобы он повлиял, потому что у него дар слова. Но тут меня постиг последний удар. Пришел я совсем не вовремя. Стою перед его магазином -- и глазам не верю. Все зеркальные стекла вдребезги, восковые фигурки сбиты -- как пожар был. Вошел к нему в магазин, а он там в шубе ходит без шапки и собирает прически и пузырьки. -- Что такое случилось? -- спрашиваю. А он в растерянности мне пальцем мотает. -- Вот... вся высшая парфюмерия и образцы волос... Не-ет, я взыщу с администрации!.. Ведь это что!.. -- Кирилл Саверьяныч! неужто это ваши мастера? А он так на меня и накинулся. -- Какой я тебе Кирилл Саверьяныч?! Любоваться пришли? Вот они, сынки ваши, мерзавцы! На тысячу рублей убытку!.. А это было нападение. Типографии забастовали, а которые не закрылись, их силой ходили закрывать. И одна такая как раз рядом была. Кирилл-то Саверьяныч и вышел укорять для удержания порядка и даже в раздражении в свисток ударил. Ну, тут и вышло взаимное неудовольствие. Напали они на него. Стал я его успокаивать и просить к себе. Думаю, может, развлекется в постороннем месте, а то прямо потрясен. А он так на меня напал со всякими словами: -- Чтобы я к тебе пошел?! Да я и сапоги-то брошу, в которых и был-то у тебя! Это все через таких, как твой сын, мерзавец! Они-то и натравливают! Их вешать всех надо поголовно, стрелять, сукиных детей! И тогда я уж не мог стерпеть. Вышел я на тротуар, в окно голову просунул и сказал отчетливо: -- Все это, по-вашему, может, очень хорошо и умно, а жаль,-- говорю,-- что такой сволочи, как вы, они вам головы не оторвали!.. Очень я расстроился. А он так и закаменел. -- Повторите, повторите! Плюнул я и пошел. И так покончилась дружба моя с этим человеком, который вошел в мою душу, как змей, с лаской и умом, а на деле оказался не как образованный человек, а жестокий и зловредный. Он очень хорошо мог говорить про науку, а что его слова! Много людей повидал я, которые очень хорошо говорили, а что толку! Он поскорбит и покурит сигару в мечте, а какая цена? Нет, ты ко мне подойди, успокой мое сердце, поплачь со мной и забудь про свою сигару... Вот какая должна быть самая главная наука. И вдруг заявляется к нам заведующий от Бут и Брота, на лихаче прикатил. Такой разодетый, в шубе с бобрами. Наташа его приняла, и что-то они поговорили -- не слыхал я. Сама и дверь за ним заперла. Стал я спрашивать, по какому случаю он к нам. -- У нас вышли недоразумения... Он мне замечание сделал, а теперь извиниться приезжал... И по лицу ее понял я, что что-то не так... А разве от нее добьешься? Да и в голове-то у меня не то было. И опять стала на службу ходить. А Черепахин совсем тогда расклеился. Как вечер, так у него голова болит. Все себе голову полотенцем стягивал и в темноте сидел. Веточку какую-то принес из сада и в бутылку посадил. -- Для чего это вам? -- спрашиваю. -- А это я сюрприз хочу для праздника... Очень стал странный, и я подумал, не тронулось ли у него тут. А раз ночью слышу, беспокойство у него в комнате. А это он с музыкантом рассуждает, и очень настойчиво: -- Одевайся, одевайся! Едем! Там электричество и котлеты... Супом тебя будут кормить... А скрипач его молит: -- Что вы меня дергаете, Поликарп Сидорыч? Оставьте меня в покое!.. -- Нет, нет! Дай мне дело совершить! Я докторам речь скажу... Нельзя тебе здесь, здесь температура высокая и от окон дует... А у нас действительно высокая была температура: плюнешь -- и примерзает. Пристал и пристал к нему. И тот уж всячески отговариваться стал: -- У меня и калош нет, простужусь... -- Подарю тебе калоши! -- Да они мне велики... Я и здесь не умру... -- Умрешь обязательно! -- молит Христом-богом, прямо смех.-- А там вином тебя отпоят... Тогда уж скрипач его зацепил. -- Вы хотите меня прогнать, боитесь, что за угол не заплачу! Так я опять скоро буду на работу ходить... Тут произошло молчание. -- В таком случае вам нельзя в больницу. Я этого не подумал... А это в нем уж начиналось проявление. Возвращаюсь я поутру с дела, Черепахин не спит. Отпер мне в одеже и говорит по секрету с дрожью, а сам все за голову себя: -- С Натальей Яковлевной произошло... Плакала сегодня ночью, в три часа... Я не могу смотреть... Одна ездит ночью... Думаю, может, это ему представляется. А он вполне рассуждает: -- Потому мамаши у них нет, а мужчинам может не показаться. Ежели кто их обидел! -- Даже зубами заскрипел.-- Что-то у них внутри есть... Прошел я к Наташе -- спит. Поставил самовар, сходил в булочную, а уж восемь часов, и, слышу, Наташа проснулась. Прошел к ней и спрашиваю, почему так поздно воротилась, дворник мне сказал. А она мне гордо: -- Кажется, не маленькая! Сама зарабатываю и не даю отчета... Волосы чесала, так и рвет гребенкой, даже трещат. Стал я ей выговаривать, а она шварк гребенку -- и на меня: -- Ну, что вы на меня уставились? Когда только кончится проклятая жизнь! -- Да что с тобой? И Черепахин слышал, как ты ночью плакала... -- Ну и плакала! Хотела -- вот и плакала! И отвяжетесь вы от меня с вашим Черепахиным!.. И кофточки швыряет, и по комнатам мечется... -- Спасибо,-- говорю,-- тебе... Села чай пить, пощипала белый хлеб и на службу. Так ничего и не добился. Недели две прошло. Раза три ночью возвращалась. Начнешь говорить, один ответ -- не маленькая, у подруги в гостях была. И то на нее хмара нападет, сидит -- дуется, то на мандолине бренчит. Опять завела. Не пойму и не пойму. И вот раз вечером прибегла из магазина -- и одеваться. Перчатки лайковые по сих пор надела... -- Куда собралась? В театр. Не могу я в театр Поехала. В четвертом часу ночи -- звонок. -- Что так рано? -- спрашиваю. -- Потому что не поздно!.. Дерзко так. Прошла мимо меня -- шур-шур юбками. И так от нее духами. Перчатки сорвала, швырнула. -- Этого,-- говорю,-- я больше не дозволю! Не должна ты себя срамить! -- Мое дело! -- Как так -- твое дело? А замуж-то я буду тебя отдавать? Передернула она плечами, как, бывало, Колюшка. -- Не собираюсь!.. И вот что я вам скажу. И вас я стесняю и себя... Все мне надоело... Лучше я буду отдельно жить. Убила она меня этим словом. -- Все равно семьи нет... Только по утрам и видимся... И не своим голосом, а как насильно. -- А-а... вот как! Так ты свободной жизни захотела?! Ну, так ты прямо мне скажи, всади уж лучше нож в душу! Скажи, я тебя бить не буду!.. Захотела свободной жизни? Отвернулась она и молчит. И больно мне и даже страшно стало оттого, что она не ответила. -- Скажи, Наташа! Детка ты моя, родная!.. Дернулась она и руки сжала. -- Ну, что я вам скажу? Что? -- Да ведь ты вся не в себе это время! Ну, посмотри мне в глаза