ми куропаткинских армий. Приобретая, завоевывая, порабощая, отягощаясь собственной добычей, бредет российское время от войны к войне, и войны торчат верстовыми столбами, меряя тяжкий путь Руси, России, Империи Российской. Войны и восстания дымятся кровью и пожарами по всей стране, первой в мире по пространству. Размеренный шаг русской армии с равной тяжестью ступает в лужи иностранной и в лужи русской крови. Трехгранные штыки с одинаковой силой втыкаются в турецкие, французские и в мужицкие кишки. Барабаны бьют одинаково ровную дробь перед играющими белыми ногами императорского коня на площади и перед вздрагивающими ногами только что повешенных бунтовщиков. Российские города равнодушно гордятся своими годами, и блеск одних годов затмевается глухим предвестьем других. Кичится Киев 988 годом, когда голая Русь полезла в святую днепровскую воду, таща за собой Перунов и Даждь-богов. Привычно, как купчиха тысячным перстнем, гордится Москва 1812 годом, - а в перстне играет зловещий отсвет залпов и пожаров кривых улиц Пресни. Ревниво хранит Севастополь пороховую славу одиннадцати месяцев 1855 года, - и с дымом нахимовских бастионов смешивается дым догорающего крейсера "Очаков". На башне царицы Сумбеки хмурым царским орлом застыл год 1552, когда Казань перестала быть ханством, а под башней, выкинутые из лавок и дворцов пугачевскими толпами 1774 года, втоптаны в грязь шелка, товары и животы купцов, камзолы, ордена и пудреные головы дворян. Кавказ подымает к снеговым вершинам десятки годов жестокой и темной истории завоевания его аулов. Иртыш качает в желтых струях год 1582, когда на тундры, тайгу и многоводные сибирские реки легло хмурое и тяжелое слово: "Сибирское царство". Угрюмо хранит Гельсингфорс год 1809, год окончательного присоединения Финляндии "к семье российских народов". И молчат города, все города Российской империи, смотря сквозь дымные и теплой кровью сочащиеся цифры 1904-1905, - смотря сквозь них вперед, в мутную и неизвестную даль грядущих годов, молчат и идут за российским медлительным временем ленивой, бестолковой, толкающейся толпой, сами не зная, куда гонит их гербовая министерская бумага из Санкт-Петербурга... Они идут покорной толпой - разноязычные, разнолицые, в разное время завоеванные города, княжества и царства: Москва, Киев, Владимир, Новгород, царство Казанское, Астраханское, царство Польское, Сибирское царство, Псковское государство, царство Херсонеса Таврического и Грузинское царство, великое княжество Смоленское, Литовское, Волынское, Подольское, Новагорода низовские земли великое княжество, великое княжество Финляндское, княжество Эстляндское, Курляндское, Лифляндское, Семигальское, Самогитское, Вятское, Югорское, земли иверские, кабардинские и карталинские, область Арменская, государство Туркестанское, - все владения, перечисленные в титуле императора и самодержца всероссийского, царя польского, великого князя финляндского и прочая, и прочая, и прочая. И идет среди них Финляндия, хмурая, как темь ее лесов, твердая, как гранит ее скал, непонятная, как ее язык, и враждебная, как колония. В этой толпе российских княжеств и азиатских царств она идет, ненавидя и молча, твердым финским временем. Не в пример всем им, великое княжество Финляндское, "составляя нераздельную часть государства Российского, во внутренних своих делах управляется особыми установлениями на основании особого законодательства". И всероссийский обыватель, попадая в Финляндию, чувствует себя не дома, здесь он - всегда в гостях. Он старается идти по улице не толкаясь, он приобретает неожиданно вежливый тон и даже извозчику говорит "вы". Он торопливо опускает пять пенни в кружку, висящую в входной двери в трамвай, опасаясь презрительно безмолвного напоминания кондуктора - встряхивания кружкой перед забывчивым пассажиром. Чистота уличных уборных его ошеломляет, и он входит в их матовые стеклянные двери, как в часовню, - молча и благоговейно. Он деликатно оставляет недоеденный бутерброд за столом вокзального буфета, где за марку можно нажрать на все пять марок. Всероссийский обыватель ходит по улицам Гельсингфорса, умиляясь сам себе и восторгаясь заграничной культурой, тихий, как на похоронах, и радостный, как именинник... Но истинно-русский человек не может быть долго трезвым на собственных именинах: он робко напивается в ресторане, и вино разжигает в нем патриотическое самолюбие. Чья страна? Финская? Что это за финская страна? Чухляндия! Провинция матушки России! Кто здесь хозяин?.. Российский обыватель вспоминает фельетоны Меньшикова в "Новом времени", где ясно доказывается, что Россия погибнет от финнов, поляков и жидов. Тогда он хлопает кулаком по столу. Шведы и финны брезгливо оглядываются. Потом появляются полицейские в черных сюртуках и молча выводят его в автомобиль, - даже не дерутся. В полицейском управлении точно и быстро называют сумму штрафа; она крупна так, что веселье и удаль спадают. С этого дня российский обыватель начинает отвечать чухнам их же ненавистью, перестает умиляться порядком и теряет всякий вкус к газовым плитам, дешевым прокатным автомобилям и автоматическим выключателям на лестницах, включающим свет ровно на столько времени, сколько нужно трезвому человеку, чтобы подняться на самый верхний этаж. Он живет в Гельсингфорсе напуганно, скучно, без размаха. Скучная страна Финляндия! Но в Гельсингфорсе стоит флот, в Свеаборге - крепость, на Скатуддене - порт, в Мариинском дворце - генерал-губернатор. Поэтому в Гельсингфорсе живут семьи флотских офицеров, портовые чиновники, семьи гарнизона, врачи, чиновники генерал-губернатора, торговцы, финансисты, преподаватели русской гимназии. В слоеном пироге шведо-русско-финского гельсингфорсского общества флотские офицеры вкраплены блестящими цукатами в верхний, лучший слой; они - украшение, блеск и вкус, и перед ними меркнут деньги шведских и русских финансистов, тускнеет административное величие генерал-губернаторского двора. Они - хозяева, и в этом им никто не откажет. Гельсингфорс - столица флота. Это русское население финского города не похоже на приезжих обывателей. Оно привыкло к особенностям Гельсингфорса, половина из них говорит по-шведски, они принимают как должное газовые плиты, центральное отопление, буфеты-автоматы, финскую честность и уличные уборные, чистые, как часовни. Они воспитывают изящных невест для шведских коммерсантов и для флотских офицеров, колеблясь между числом акций и числом просветов на погонах, так как и акции и просветы имеют равную склонность к увеличению в количестве, а следовательно, и к упрочению благосостояния. Они обставляют гостиные легкой финской мебелью, едят перед супом простоквашу с корицей без сахара, они вешают над крахмальными скатертями овальных столов уютные огромные абажуры и поддерживают в своих квартирах нерусскую чистоту с помощью шведок и финнок-горничных. По вечерам в эти квартиры входят флотские офицеры - статные, высокие, маленькие или толстые, но все одинаково милые, изящные и остроумные; они просят у хозяйки разрешения снять оружие и бросают кортики на столики перед зеркалом в передней. Кортики лежат на полированном дереве грудой, и зеркала отражают слоновую кость и золото их рукояток, переливчатый муар черных портупей. Если составляется компания, квартиры пустеют, - тогда общество на автомобилях закатывается провернуть в "Фению", "Берс", "Кэмп", "Сосьете". В ресторанах музыка, свет, легкий ужин и легкое вино, провороты веселы, искристы, и близость женщин - интересных, остроумных и непродажных женщин - волнует. Флирты мгновенны, романы молниеносны, отблеск моря лежит на гладком сукне сюртуков и ослепительных уголках воротничков, - море не ждет, море торопит ловить жизнь, радость и женщин. Пусть это море рядом, пусть нет из него выхода в океаны, пусть давно забыл российский флот кругосветные трехгодичные плавания и корабли стоят на рейде, как стояли летом и будут стоять весной, но море зовет, море торопит, вино подогревает романтические мечты, и женщины влюбляются в моряков, и моряки влюбляются в женщин, как будто эскадра утром уходит в океан. Невесты уезжают раньше, а под утро рестораны выбрасывают разделенные проворотом компании: пары, пары, двое, двое - черное пальто и шелковое манто, николаевская шинель и пушистая шубка, черное пальто и голубая шляпка, лейтенанты и жены чиновников генерал-губернатора, жены капитанов второго ранга и мичмана, капитаны второго ранга и блестящие вдовы. Автомобили гудят и шуршат по снегу. Ключи отдельных ходов холостых квартир дрожат в горячих пальцах, автоматические выключатели гасят свет на предварительном поцелуе у двери. В холостых комнатах, в ящиках бесполезных письменных столов - коробки конфет и бенедиктин, на постели - свежее, прохладное белье и далеко на рейде - корабль во льду, завтра потребующий службы, а сегодня дарящий блеск и берег... Если ж нет холостой комнаты, шоферу говорится: "Большой круг", - и автомобиль не торопясь везет пассажиров кругом города, но пассажиры не смотрят на лунный пейзаж, и шофер никогда не оглянется в окошечко за спиной. Купе автомобиля тесно и уютно, как каюта, мостовые ровны и чисты, как корабельная палуба, и автомобиль катится по ним гладко и легко, как сама лейтенантская жизнь. Маршрут "большого круга" установлен точно, и шофер уверенно поворачивает руль на углах улиц: маршрут жизни так же известен мичманам, и служба поворачивает руль на перекрестках годов уверенно и спокойно. На одном из поворотов лунный луч, переместившись, падает на погон пальто, и над двумя его звездочками сверкает третья - брильянтовая слезка в розовом женском ушке; через полтора года, в первый день пасхи, служба также повернет руль - и третья звездочка на погоне сделает мичмана лейтенантом, и жизнь покатится по другой, такой же чистой и ровной улице. Дорога накатана, повороты заранее известны, и всякая улица имеет свое начало и конец. Лейтенантские и мичманские улыбающиеся губы вбирают в себя женский рот одним и тем же изученным движением. Женщины безвольно расслабляют плечи и туманят взор часто мерцающими ресницами, обозначая этим, что далее сопротивляться они не в силах. Тогда лейтенанты придают лицу хищное выражение всепоглощающей страсти и (задернув занавеску сзади шофера) смелым движением руки распахивают шубку; оттуда вздымаются теплые волны аромата, и руки безошибочно разбираются в складках платья... Все имеет свой маршрут - жизнь, служба, любовь, - везде свои накатанные дороги... Но снаружи в автомобиль проникает зловоние. Оно отравляет воздух, перешибает теплые ароматы, и шофер резко ускоряет ход, обгоняя темно-красные цистерны ассенизационного обоза: Гельсингфорс пользуется покровом ночи и загородным шоссе также и для очистки города. Лейтенанты и дамы, не изменяя страстного выражения лица, стараются не замечать струи зловония, густой, как мед: есть вещи, замечать которые неприлично. Можно брать руками сокровенные части тела баронессы, но их нельзя назвать своими именами, хотя эти же слова произносятся перед сотней матросов вслух. Жена капитана первого ранга позволит проделать с ней такие вещи, от которых откажется проститутка, но она никогда не простит любовнику, если он выйдет от нее в уборную, не притворившись, что идет говорить по телефону: законы общества непреложны, и нельзя сворачивать с накатанных дорог. Темно-красные цистерны, отравляя лунный пейзаж зловонием, катятся рядом с автомобилем, разбалтывая внутри себя сочные бифштексы, нежных розовых омаров, землянику, шоколад, зернистую икру, дорогое вино - как назывались все эти разнообразные вещи, недавно еще бывшие украшением ресторанного стола, а теперь неразличимо смешанные в мерзкую зловонную жижу. Старый замшелый финн сидит на цистерне, привычно вдыхая вонь и медленно прожевывая взятый из дому кусок хлеба. Лунный луч, переместившись, падает на его колени, и тогда ярко сверкают три звездочки на этикетке коньячной бутылки, подобранной в выгребной яме, - бутылка, если ее вымыть, стоит пятнадцать пенни, одну седьмую часть его ночного заработка. Старик равнодушно смотрит на обгоняющие его автомобили: шоссе одно, одна дорога, одни и те же ухабы встряхивают роскошное содержимое его цистерны и бесшумных автомобилей... Гельсингфорс был, как всегда, праздничен, чист и ярок. Юрий Ливитин шел по коротким улицам своей особенной походкой, спокойный и сдержанный, изредка оглядывая себя в зеркальных стеклах витрин. Город отдан флоту - и лучшая улица, Эспланада, упирается в Южную гавань, где стоят в самом центре города миноносцы. Сюда же, к гранитной набережной, пристают катера линейных кораблей и крейсеров, стоящих на рейде. Набережная чиста, пустынна, и дневальные застыли неподвижно у тех мест, куда пристают катера их кораблей. Юрий всмотрелся в ленточки и, найдя матроса, у которого на лбу тесно сжались высокие золотые буквы: "Генералиссимус граф Суворов-Рымникский", подошел к нему. - Что, братец, катер скоро? Матрос неуверенно отдал честь. Черт его знает, полагается или нет? Гардемаринов на флоте нет, они плавают на учебных кораблях, и матросу никак не вспоминается, - начальство ему гардемарин или не начальство. Все над матросом начальство, - лучше перетянуться, чем не дотянуться. - Через десять минут подойдет, господин гардемарин! Юрий откозырнул и сказал с небрежной ласковостью: - Вольно, братец! Опусти руку. Ему очень хотелось поговорить с матросом. К разговору побуждало приподнятое праздничное настроение и впервые услышанное обращение "господин гардемарин", приятно ласкающее слух. - Ты в какой роте? - Так что четвертой роты, господин гардемарин! - Четвертой? Значит, у лейтенанта Ливитина? Ну, как он? Хороший ротный командир? - Так точно, господин гардемарин, не обижаемся. - Строгий или нет? - Известно, службу спрашивают... - Ну, а в роте его любят? - Так точно, господин гардемарин, любят. - Так... Ну, а ты какой губернии? - Вологодской губернии, Кадниковского уезда, Сольцевской волости, села Малые Сольцы, господин гардемарин! - Вологодской? Ну, что из дому пишут? Урожай как нынче? Матрос покраснел с натужливого разговору. Вот привязался барчук: какой ему урожай в мае месяце? - Ничего урожай... обыкновенный, господин гардемарин... К пристани подкатил извозчик, и с пролетки соскочил лейтенант в белом кителе. Черные усики его были подстрижены над губой, и это придавало его узкому тонкому лицу неуловимый оттенок щегольства и тщательной аккуратности. Он небрежно поднял руку к козырьку, отвечая Ливитину, вытянувшемуся возле матроса, и, сощурясь, взглянул на дневального. - Катера не было? - Никак нет, вашскородь! Лейтенант походил, посвистел, сложив губы трубочкой, швырнул носком узкой английской туфли камешек в воду и потом подошел к Ливитину. - Вы к нам, гардемарин? - Так точно, господин лейтенант! Я брат лейтенанта Ливитина. - Очень рад! Греве, Владимир Карлович... Ливи часто читает нам ваши остроумные письма. Курите? Прошу... Он разговорился с Ливитиным о корпусе, о преподавателях, безошибочно вспоминая их прозвища, и совершенно очаровал Юрия неподдельным интересом к его отметкам, шалостям и планам на будущее. Однако с той же легкостью, с какой он вел этот разговор, он оставил Юрия, как только на пристань подошли еще три офицера. Ливитин с напускным равнодушием прислушивался к его живой болтовне, полной непонятных ему намеков, оборотов речи и прозвищ. В катере Юрия забыли пригласить в кормовую каретку, и он стал около рулевого, делая вид, что именно здесь ему хотелось быть. Однако самолюбие пощипывало, и лейтенант Греве показался далеко не таким очаровательным, как это было на пристани. Катер, содрогаясь своим широким и низким корпусом и часто стуча машиной, обогнул остров и повернул к рейду. Рейд застыл, распластавшись под утренним солнцем ровной и свежей гладью, бесцветной у катера и синеющей к горизонту. "Генералиссимус граф Суворов-Рымникский" вдавился в нее тяжко и грузно, и казалось, что серо-голубая броня его бортов отлита одним куском с серо-голубой водой. Он огромен, молчалив и недвижен. Палуба широка и просторна, как соборная паперть. Четыре орудийные башни одна за другой встали в ряд с кормы до носу; их длинные стволы вытянулись из амбразур в стремительном поиске врага и так и застыли над палубой. От простора палубы башни кажутся небольшими и броня их - невесомой. Но броня тяжела: она одела башни и рубки толстой двенадцатидюймовой коркой, она перекрыла корабль вдоль и поперек тяжкими листами и окружила борта тысячепудовым поясом. Броня так тяжела, что громадный корабль, раздавливая воду, утонул в ней двумя третями своего корпуса, оставив над поверхностью воды только низкий борт и палубу, как отдыхающий на воде пловец оставляет над водой один рот - только чтоб не захлебнуться. Низки борта, и потому не понять береговому человеку, как огромен этот линейный корабль и сколько этажей, трапов и глубоких шахт скрывается в его подводном чреве. Между башнями полнотелые дымовые трубы вздымаются из палубы двумя высокими прямыми колоннами. Мачты, отягощенные внизу рубками и мостиками, стремительной стальной спиралью пронизывают их сложное и тяжкое металлическое сплетенье и, освободившись, взвиваются в небо ровным прямым деревом стеньг, истончаясь, легчая, обостряясь в тонкие иглы флагштоков. Если закинуть голову и смотреть на флагшток, то кажется, что облака бегут совсем рядом с ним и что там - постоянная свежая и легкая тишина. Нет на корабле более достойного места для флага в бою. Здесь распластывает его быстрое движение корабля; здесь реет над эскадрой его синий косой крест, угрожая и презирая; здесь не обжигает его трепещущих складок горячий огонь, пузырями вылетающий из длинных стволов орудий, и не закрывает его гордости и славы желтый дым залпа. А когда вода, ринувшаяся в пробоины, нальет доверху все шахты, все этажи и все человеческие рты, даже когда она, проглатывая дым и жар, шипя, польется сверху в дымовые трубы, то и тогда флаг, охраняя честь и доблесть российского императорского флота, последним уйдет в воду... Именно этот образ нравился Ливитину: уходящий в воду флагшток с трепещущим на нем андреевским флагом. Но корабли гибли иначе. Они переворачивались грузно и неудержимо, измучив перед этим людей неверной надеждой, что крен не смертелен, - и флаг, описав вместе с мачтой огромную стремительную дугу, уходил в воду, согревшуюся от жара котлов и теплоты человеческой крови. Флаг тонул раньше безобразно торчащего над водой борта, по которому, скользя, карабкались люди. Так было с восемью боевыми кораблями в проливе Цусима. И с таких же высоких и гордых мачт спускала флаг сдавшаяся японцам Небогатовская эскадра. И сюда же, в эту легкую тишину, в бег облаков, с достойной медлительностью, вползает адмиральский флаг, когда нога адмирала там, далеко на юте, властно станет на палубу корабля, избранного быть флагманским. Адмиральский флаг бессменно дежурит в вышине; днем и ночью он парит над эскадрой, подобный одному из черных орлов на адмиральских погонах, - хищный, зоркий и жестокий. С этой высоты он видит все, как видит все его адмирал из своей кожано-шелковой каюты на корме. Сюда, в легкую тишину, несутся звуки горнов и оркестров со всех проходящих мимо кораблей с выстроенной на борту командой. Сюда, в гордое уединение, бьют хлопки салютных выстрелов всех портов, где появляется плывущий глубоко внизу под этим флагом корабль. Отсюда, с властной высоты, адмиральский флаг молчаливо подтверждает волю адмирала, объявленную пестрым трепетом сигнальных флагов. И здесь, на этом синем кресте, столетиями распято понятие человек. Нет людей на этом острове плавающей стали. Сталь любит числа. Она родилась на заводах в числах градусов, в числах атмосфер, в числах тонн. Сквозь числа формул и числа чертежей она прошла великий машинный путь и вновь обрела числа: 26000 тонн водоизмещения; 42000 лошадиных сил в турбинах; 592 фута длины; 40000000 рублей затрат; 12 двенадцатидюймовых орудий; 1186648 заклепок; 1186 матросов; 39 офицеров; 1 командир - это только числа, обыкновенные числа, без которых сталь не могла бы жить - то есть передвигаться по воде и бросать из стальных труб стальные цилиндры, чтобы поразить другую сталь, в которой 2000000 заклепок и 1306 матросов. В ее тяжкой броневой скорлупе, в скупом просторе башен, казематов, отсеков хитро и экономно расставлены тысячи приборов. Одни - грубы, неприхотливы и легко заменимы. Таков прибойник стодвадцатимиллиметрового орудия, вталкивающий снаряд в дуло: это просто палка с обитым кожей утолщением на конце. Он может валяться на сквозняке, не боится ни дождя, ни мороза, он груб и крепок и в случае поломки может быть мгновенно заменен. Другие - хрупки, капризны и ценны; это - хронометры. Их берегут в бархатном покое пружинного ящика, им отведена особая каюта, где температура ровна, где их не беспокоят рев и сотрясение орудий, и ежедневно штурманский офицер тонкими, осторожными пальцами заводит их длинным золоченым ключом и записывает максимальную и минимальную температуру каюты. От прибойника до хронометра - все приборы на корабле имеют свою ценность и требуют той или иной суммы забот. Человеческие приборы на корабле также различны. Одни - грубы, неприхотливы и крепки: матрос второй статьи, по судовому расписанию номер 422 - пара рук для подносимого к заряднику снаряда, цепкая, хваткая и сильная. Он не боится ни дождя, ни сквозняка, ни солонины. Он груб и крепок и в случае порчи может быть мгновенно заменен. Другие - капризны, хрупки и ценны: офицеры. Их держат в кожаном покое пружинных кресел кают-компании, где температура ровна и воздух чист от запаха пота и грубых слов, их ежедневно свозят на берег в общество равных им и привычных людей, их ежемесячно заводят золотым ключом крупных кредиток и тщательно смазывают тугую пружину честолюбия. Матроса делают год-полтора, офицера, как и хронометр, обтачивают, шлифуют и выверяют десятками лет. От командира корабля до матроса второй статьи - все обслуживающие корабль человеческие приборы имеют свою ценность и требуют той или иной суммы забот. Нет людей на этом острове плавающей стали. Есть адмиралы, офицеры, кондукторы, унтер-офицеры и матросы. Они расставлены по ступеням раз навсегда установленной службы, одни выше, другие ниже, и каждый на своей ступеньке ждет удара сверху и посылает удар вниз, - но никогда не наоборот. Порядок вещей определен столетиями, и нервное подергивание адмиральской щеки на верхней ступени лестницы мгновенно отдается на нижних ступенях хриплым матюгом унтер-офицеров, а короткое слово "кабак-с!", слетевшее с адмиральских поджатых губ в разговоре наедине с командиром корабля, разливается по нижним ступеням широкой волной полутора годов карцера, распределенных поровну между тридцатью шестью матросами, плохо вымывшими кубрик No 20. Каждая ступень имеет свою кличку: на одних только титулы и имена-отчества, на других - чин и фамилия, на третьих - только фамилия, а на нижней ступени - презрительное бесфамилье... - Эй, ты, как тебя там!.. - громко сказал лейтенант Греве, подняв голову над кожухом каретки. Оба крючковых, стоявших неподвижно по бортам катера, оглянулись с готовностью и оба враз ответили: - Чего изволите, вашскородь? - Я тебе говорю! - лейтенант кивнул правому. - Доложишь ротному командиру, что я заметил тебя в грязном рабочем. Что у тебя за штаны? Мерзость! - Есть, вашскородь, - сказал крючковой и, повернувшись, застыл в прежней позе. Юрий Ливитин посмотрел сбоку на его лицо. Широкое и слегка курносое, в ровном загаре, скрывавшем веснушки, оно как будто осталось спокойным и неподвижным. Черт знает, что за люди! Никакого самолюбия, хоть бы смутился или покраснел! Юрий сам часто получал обидные и резкие замечания и, вспомнив, сразу же ощутил ту горячую волну гнева и уколотого самолюбия, которая заливала кровью щеки и делала взгляд Юрия суженным и острым. Этого взгляда побаивался и сам ротный командир, почему он сразу же поспешно отходил, повторив: "Без отпуска!", отлично зная, что через секунду Ливитин переломит себя и вспомнит дисциплину. Юрий знал дисциплину, любил ее в других и в себе, но всякий раз замечание подымало его на дыбы. А этот Митюха - хоть бы хны! Странные люди... Но катер резко повернул к трапу, закачав на своей волне длинную колбасу баркасов и катеров, поставленных под кормой линкора и на бакштов; дневальные на шлюпках встали и отдали катеру честь. Если крючковые стоят смирно, но без крюков, - значит, в катере офицеры; их не видно, но они могут заметить, что дневальные зевают. Если же крючковые застыли с крюками в руках, - значит, на катере командир корабля или адмирал, и тогда надо быть особенно внимательным. Юрий Ливитин подтянулся и взглянул на линкор - первый настоящий боевой корабль, на котором ему предстояло провести три дня отпуска - первые три дня из ожидающих его десятилетий пленяющей и прекрасной службы флотского офицера. ГЛАВА ВТОРАЯ В дверь каюты тихо постучали. - Входи, Козлов, - сказал лейтенант Ливитин, и сказал без ошибки: у Козлова был свой, особенный стук, осторожный и ласковый, как прикосновение бритвы фрекен Анни в лучшей парикмахерской Гельсингфорса. - Вашскородь, где дозволите господину гардемарину постелить? - сказал Козлов, появляясь в дверях. Был он плотен, розов, чисто мыт и выбрит, голос его тоже не беспокоил, - хороший вестовой должен быть бесшумен и незаметен, а лейтенант Ливитин воспитывать вестовых умел. - Юрик, хочешь со мной на даче в рубке? А хочешь - здесь. - Как прикажешь, - сказал Юрий ломающимся голосом. - Душно здесь, пожалуй. В каюте и точно было душно. Лейтенант полулежал в расстегнутом белом кителе на койке, уперев ноги в специальную скамеечку и предоставив кресло гостю, - флотское гостеприимство обязывает даже по отношению к младшему брату. Вентилятор на специальной полочке мягко шелестел своими золотыми крыльями, но прохладнее от него не было. Каюта сверкала белой чашей умывальника, зеркалом с пушистой грудой купального халата и мохнатого полотенца по бокам, блестящим риполином переборок и стеклами фототипий, привинченных к ним медными угольничками. Под стеклами были: "Генералиссимус граф Суворов-Рымникский" на фоне остроконечных ревельских кирок, шипящая зеленая волна, накренившая трехмачтовый барк, и три девушки: одна, в кружевных панталошках, натягивала чулок в розовом полусвете камина; вторая - в обличающем пляж луче прожектора военного корабля, стоя по щиколотку в воде, испуганно согнула колени, закрывая рукой маленькие груди; третья, батистово-полуголая, просыпалась в обширной постели, полуоткрыв глаза, касаясь пальцами молочно-розового соска полной груди. Девушки имели длинные стройные ноги, большие голубые глаза, белокурые волосы и рот алой вишенкой, как того требовал стандарт англо-французского искусства для флотов всех наций. Козлов открыл платяной шкаф: не нужно переспрашивать, если желание уже полувысказано. Из шкафа пахнуло духами и английским табаком. Плотные стопки белья были тверды и свежи. Вставленные друг в друга воротнички высились двумя белыми мраморными колоннами: справа высокие - под китель, слева с уголками - под сюртук. Платье висело рядами гладкого проутюженного сукна, поблескивая золотом эполет, погон, пуговиц: мундирная пара, сюртучная пара выходная, сюртучная пара второй срок, тужурки, кителя, брюки. Внизу сверкала шеренга ботинок: на правом фланге - лакирашки, подальше - шевро, на шкентеле - корабельные с мягкой подошвой. Правый угол шкафа был отдан суровым военным доспехам: сапоги резиновые для вахт осенью, сапоги русские на ранту парадные, сапоги русские строевые, сабля парадная, сабля строевая, кортик выходной, кортик служебный, бинокль в желтом футляре, черный дождевик блестящий, как рояль. Пыли и непорядка нет, матрос первой статьи Козлов обслуживает только лейтенанта Ливитина, а в сутках двадцать четыре часа. Пятен на сукне от вина и иного - нет: хороший вестовой обязан знать средство. Гардемарин Ливитин лениво перелистывал в кресле цветистые листы французского журнала. Он одет совершенным матросом, как Козлов, - форменка, тельняшка, белые брюки. Но у Козлова штаны холщовые, от многократной стирки мягкие, как шифон, воротник и тельняшка бледно-голубые по той же причине. У Ливитина белые туфли - замшевые, носки - кремового крученого шелка, брюки добротного полотна с острой складкой, синий цвет воротника глубок и темен, как море перед ветром, и на плечах узкие погончики белого сукна с золотыми нашивками и якорьком. Гардемаринские форменки после пятой стирки навсегда остаются в стенах корпуса, переходя во второй срок для повседневности; матросы же надевают первый срок по особой дудке. Гардемарин Ливитин наслаждался в каюте брата отдыхом, свободой и налаженностью военного корабля, лучшего в мире отеля, по его мнению. Трехдневный отпуск легко заслонил всю утомительную озабоченность учебного плавания, дудки, вахты, шлюпочные прогоны, приборки, побудку сырым утром и вечные сквозняки в гардемаринской палубе. Он посмотрел на ловкие руки Козлова и вдруг рассердился. - Черт его знает, - сказал он, захлопывая журнал. - Скорей бы производство... Надоело! - Балда, - сказал лейтенант лениво, - учись, Митрофанушка, тяни лямку. Плох тот генерал, который не был солдатом. Потрись еще три годика в матросской шкуре - тогда узнаешь флотскую службу. - Что ты мне прописи читаешь? - сказал Юрий раздраженно. - В матросской шкуре! На кой мне черт, скажи на милость, вязать койку, драить медяшку, лопатить палубу и без малого гальюнов не убирать? Ведь никогда в жизни мне делать этого не придется, а теперь я убиваю на это лучшие годы... Нельсоновщина, анекдот для бедных! - Stern board, midshipman!* - сказал вдруг лейтенант резко и закончил, улыбаясь: - Devant les gens**, как говорила тетя Аня!.. ______________ * Задний ход, гардемарин! (англ.). ** Перед прислугой (фр.). Юрий густо покраснел и сказал ни к селу ни к городу: - Ужасно жарко, черт знает! Привык все время на палубе... - Козлов! - сказал лейтенант, подбрасывая в воздух спички. - Постелишь - расстарайся, братец, пивушка похолоднее. Только много не тащи, - скажут, нижнего чина спаиваю. - Есть много не тащить, вашскородь, - ответил Козлов и вышел с набранным бельем, прикрыв без стука дверь. Младший Ливитин принял независимую позу: начнутся нравоучения. - Вот что, Юрка, - сказал лейтенант серьезно. - Ты мне демократию тут не разводи и Козлова не порть. Он хоть и Митюха, а найдется, кто ему твои слова разъяснит. - В фитиле расписываюсь, господин лейтенант, но при своем мнении остаюсь, - ответил Юрий с фальшивой развязностью и вновь взорвался. - Матросская шкура!.. Тянуть лямку!.. Чепуха вдвойне! Вот я вяжу свою койку, пачкаю руки шваброй, - а обед мне подают, и посуду я не мою. Одет, как матрос, но бородатым унтер-офицерам не козыряю и в ресторане с тобой сижу запросто. Мерзну, как сукин кот, на шлюпке дневальным, набиваю тросами да веслами мозоли, - а вечером, на бережку, сижу в апартаментах твоей невесты и тяну херес, который, кстати сказать, неплох... Какая-то идиотская двойственность! Августейший гардемарин великий князь Никита тоже изволят драить медяшку и получать фитили от своих капралов*. А на берегу те же капралы бухаются его автомобилю во фронт как павлоны**, с искрами из-под подошв. Ведь это все маскарад, детские игрушки! Хотите нас научить понять матросское нутро таким способом?.. Атанде-с! Где-то ноги, сапоги всмятку! ______________ * Так в обиходе Морского корпуса именовались гардемарины старшей роты, назначавшиеся унтер-офицерами в младшие роты в помощь офицерам-воспитателям. ** Юнкера Павловского пехотного училища, славившиеся своей выправкой. - Слушайте, гардемарин, я вас посажу под арест, - сказал старший Ливитин, закуривая папиросу. Горячий мальчишка и соображает; ливитинская кровь, по Станюковичу юноша работает, свежие мысли в затхлой рутине, отцы и дети, как говорится... - Извиняю тебя только потому, что сам в свое время так думал, пока не понял, какой глубокий смысл в швабре заложен. - Какой к черту смысл? Играем в матросиков да посмеиваемся, дожидаясь господского житья с ликерами в кают-компании, с малагой в собрании, с девочками в веселом доме, - на вас, старших поглядывая. А отсюда вывод: к черту демократическую комедию! Делайте из нас офицеров, высшую касту флота, учите нас командовать Митюхами в форменках да воспитывать себе Козловых и не краснеть, когда матрос со всех четырех кидается за оброненной перчаткой. Одно из двух: или мы - будущие офицеры, или - волосатые студенты, из тех, что ходят в народ. Николай Ливитин поморщился. - С кем ты в роте водишься, что такого гвардейского духу набрался? Формируетесь, Юрий Петрович? Младая кровь играет, ничего не попишешь!.. Я тоже на швабру обижался. Полагал, что через швабру должен матросскую душу постигнуть. Черта я лысого постиг! Там сам квартальный ногу сломит. Не забудь, что это - та самая прославленная мужицкая душа, о которой существуют полярные взгляды просвещенных беллетристов: иные думают, что она святыня и в ней господь бог собственной персоной сидит. А иные, напротив, пререкают, будто там одна вонь и свинство - девку пошшупать, водки хлобыстнуть и помещика поджечь... А вот старший офицер - особого мнения. Ты с ним поговори (только раньше производства не советую - под арест посадит), он тебе прямо скажет: ставь матроса раком - и он уважение к тебе почувствует; а коли ты его поставить не сумеешь - он тебя раком поставит, и тогда флоту крышка. Юрий фыркнул. - Остроумно, но держимордно! - Как угодно-с! А слова, между прочим, золотые, только понимать их надо духовно. Задача, собственно, заключается в том, чтобы из этой души матросской, в коей не то господня святыня, не то коровий навоз, всякую постороннюю мыслишку, как каленым железом, выжечь. Лишняя она в военном деле... Пить хочется смертельно, а Козлов, стервец, провалился! Лейтенант Ливитин протянул руку к кнопке. Лежал он большой, чистый, сильный, ленивый. Губы у него красивы и припухлы, глаза длинно прорезаны и спокойны, руки крупны и пальцы длинны. Вагонный штабс-капитан не видел Николая Ливитина; перед братом Юрий - как гадкий утенок, из которого когда-то вырастет такой же белый и сильный лебедь. Юрий сидел угловато, плечи еще узки, шея тонка, на правой скуле - юношеский прыщ, замазанный квасцами и припудренный. Козлов вошел до звонка, мягко переступив комингс двери, балансируя подносом. - Тебя за смертью посылать, верблюд, - сказал лейтенант недовольно. На "Генералиссимусе" была традиция ругаться не площадной бранью, а вежливо. Поэтому в ходу были: "верблюд", "шляпа", "пиджак" и почему-то "жернов". Выдумывание бранных слов служило предметом конкурса, и наиболее остроумные вводились в обиход. - Так что, вашскородь, к буфетчику бегал, у вестовых шиттовского не было, - ответил Козлов, ставя поднос и принимая пепельницу. - Молодец, Козлов, отставить верблюда! - сказал Ливитин весело и, сбросив ноги с койки, сел. - Рад стараться, вашскородие, - ответил Козлов негромко и, осторожно высыпав окурки на ладонь (чтобы не беспокоить возвращением), поставил пепельницу и вышел. Юрий Ливитин жадно потянул пенящееся пиво и сказал, облизнув верхнюю губу: - Тебя послушать, так идеальный матрос - это автомат! - Правильно, Юрочка, в этом мудрость военной службы! И к этому клонится вся система, выработанная веками. Выделка автомата трудна, а рецепт прост. Берется деревенский парень, Митюха вульгарис, призывного возраста, двадцать один год, желательно малограмотный. Митюху в течение новобранской зимы бьют по черепу уставами, правилами, традициями, бьют долго и много... Умело бьют, не так, как вас, Юрий Петрович, по вольности дворянства, - пока всю шелуху не обмолотят. Получается, так сказать, отливка, грубая еще заготовка будущего матроса, бессмысленно-исполнительная машина, в которую, как в глину, требуется вдуть флотский дух. Брак в отливке бывает преимущественно из окончивших городское четырехклассное или - не дай бог - техническое училище и в дальнейшую отделку не идет. Ни черта из него не выйдет, хорошо, если службу дотянет, не подгадив... А хорошая отливка, в которой, кроме уставов, правил и ощущения непреложности совершающегося, никаких вольных мыслей нет, идет в дальнейшую обработку на корабле. Тут уже все мы принимаем участие ежеминутно, незаметно, постоянно! Ты думаешь, мне очень весело - вывалившись из "Фении" в шесть утра, в восемь, как идиоту, докладать командиру, что в четвертой башне случаев не было? А надо, не для нас надо, а для Митюх. Чтобы Митюха всей душой верил, что коли в восемь часов не поднимут флага и господа офицеры не отрапортуют, - то, значит, в восемь часов одну минуту случится светопреставление... Или очень мне приятно Ирину на улице кидать и материть чужого матроса в три света вполголоса, коли он не откозырял? А надо, чтоб всякий Митюха чувствовал, что в этом есть особый, неведомый ему смысл, который настолько важен, что за соблюдением этого смысла следят неусыпно, повсеместно, твердо и до скончания века. Никогда не показывай матросу, что король - голый. Делай глупости с серьезным видом, вызывай отбывающему адмиралу караул и оркестр наверх, чтобы отпустить их вниз, не использовав, едва он покажется на палубе. Выслушивай в рапорте, что в вахтенном отделении столько-то унтер-офицеров и нижних чинов, хотя список суточного наряда у тебя в руках. Требуй, чтобы матрос уверил тебя, что он рад стараться, коли ты его похвалил; отдавай под суд, если он присел в карауле у кормового флага, хотя стеречь, собственно, нечего, ибо корабль стерегут сигнальщики и вахта, а флаг спущен и лежит в вахтенной рубке... Вот пройдет человек через такую обточку - айн, цвай, драй! - и в знаменитой русской душе - чисто, как на палубе: ни тебе святыни, ни тебе навозу, а главное - никакой неожиданности! - Ну, знаешь, - сказал Юрий, улыбаясь, - ты просто рисуешься своим цинизмом. - Какая тут, милый, рисовка! Я с тобой как на духу говорю и покорнейше прошу моих откровений не разглашать. Тебе, конечно, по молодости лет обидно насчет человеческой души, опять же Станюковича ты начитавшись, видимо, - там у него это замечательно расписано. Только хлопотно, доложу я тебе, целой ротой человеческих душ командовать. Пожалуй, в печали их вглядываясь, на стрельбе щита не разглядишь. А ста двадцатью четырьмя матросами командовать - вовсе даже свободно. Проще живите, мой юный брат, и смотрите в корень. Жизнь принадлежит сильным, а сильным можно быть только тогда, когда понимаешь, на чем держится порядок вещей. Получите вечерний афоризм и допивайте ваше пиво. Дин скооль, мин скооль... - Алля вакра фликорс скооль!* - ответил Юрий, беря бокал. - А от твоих цинических речей все же довольно неуютно. Выходит, и меня обтачивают? Что я тебе - болванка? ______________ * "За твое здоровье, за мое здоровье... " - "За здоровье всех хорошеньких девушек" - обычный шведский тост при чоканье бокалами. - Непременно. Только из более капризного материала и потому требующая более тонкой обработки... Шурку Пахомова видаешь? - Уг-гу, - сказал Юрий гулко в бокал.