но выйти на улицу без белых замшевых перчаток; позорно торговаться с извозчиком; стыдно носить казенные ботинки. Таков был катехизис Морского корпуса. Юрий, поддерживая его со всем пылом вновь посвященного, со всей силой юношеского самолюбия проклинал эти ворота: гардемарин Морского корпуса и квартира во дворе были понятиями несовместимыми. Самый трюк с рассматриванием фотографий был счастливо найден Юрием в припадке жестокого отчаяния, когда однажды компания приятелей шла вместе с ним по Литейному и репутация Юрия как блестящего гардемарина готова была быть проглоченной темным зевом ожидавших его ворот. В сотый раз проклиная ненавистный ему двор, Юрий пошел через него к подъезду в глубине. Двор был обыкновенным двором петербургского доходного дома. Какие-то дети, чахлые и пискливые, мучили посередине его кошку, привязывая ей на хвост бумажку; няньки сидели на цинковом ящике для мусора, перемывая кости хозяевам; окна квартир были открыты, разнообразный шум наполнял пятиэтажный колодец - два или три рояля перекликались с граммофоном, из чьей-то кухни летела визгливая перебранка. Полутемная лестница заставила Юрия брезгливо поморщиться: почудился ему неистребимый запах кошек, лука и черт знает чего еще. Он мысленно выругался и понес свой палаш и оскорбленное достоинство на третий этаж. По правде говоря, на лестнице ничем не пахло, а полутьма на ней вызывалась цветными стеклами, вставленными в окна для красоты; медные дощечки солидно сияли на дверях, обитых клеенкой с фарфоровыми шляпками гвоздей, - и, будь этот подъезд на улицу, Юрий не страдал бы. Но наличие двора - пусть залитого асфальтом и вполне приличного, пусть в самом центре города, в двух шагах от Невского, - убивало в нем справедливость. Жить во дворе - пахло мещанством. Но что поделаешь со старухой, скупой к деньгам и упрямой, как ведьма? И опять Юрий был неправ. Анна Марковна Извекова, вдова военного врача, неплохо практиковавшего и оставившего ей четырех взрослых детей и пачку билетов дворянского займа, совсем не походила на ведьму. Она была веселой и бойкой старушкой, любила Юрия, как сына, и уж никак не была виновата в том, что ему некуда было ходить в отпуск, кроме ее семьи. Что же до подъезда, то Анна Марковна справедливо не желала платить лишние шестьсот рублей в год за бороду швейцара и его ливрею. Трагедия гардемарина, живущего во дворе, вряд ли могла ее серьезно волновать. Да Юрий никогда и не заговаривал на эту тему, ощущая свое стесненное положение в чужом доме и полное отсутствие разумных доводов, кроме гардемаринского достоинства, которое Анне Марковне было решительно непонятно и которое она, посмеиваясь, называла "гвардейским гонором". Словечко это впервые возникло, когда Юрий отказался пойти с Извековыми на Шаляпина. Анна Марковна, без памяти театралка, обходными путями доставала билеты в Мариинку, на все лучшие спектакли, но непременно на галерку, говаривая, что лучше послушать Шаляпина пять раз сверху, чем один - снизу. На галерку же Юрий пойти никак не соглашался. Его убеждали всем семейством, но он выдержал марку и целый вечер проскучал один, оберегая честь мундира, хотя пойти в театр ему хотелось до слез... На звонок долго не открывали, и Юрий уже встревожился: неужели все на даче? Он позвонил еще раз и с облегчением услышал шаги. Молоденькая горничная в розовой кофточке, выпукло обтягивавшей грудь, открыла дверь и, узнав Юрия, ахнула и засуетилась. - Здравствуйте, Юрий Петрович, вот уж не ждали, да как же вы так, прямо с моря приехали? Загорели как, выросли, дайте я саблю повешу... - Здравствуй, Наташа, здравствуй, - ответил Юрий, отдавая ей палаш. Наташа всегда шокировала его своей болтливостью, но Анна Марковна решительно не умела держать прислугу в рамках; еще хорошо, что он едва научил девушку называть его Юрием Петровичем, а не Юрочкой. Он взглянул на себя в зеркало и с удовольствием отметил, что плаванье и вправду изменило его к лучшему. - Что же ты так долго не открывала? Дома есть кто? - Никого нету: барышня с барчуками пошли французов смотреть, барыня на даче... Чайку хотите, Юрий Петрович? Обед еще нескоро. - Нет... а впрочем, принеси, пожалуй, - сказал Юрий, проходя в гостиную. Наташа прошла мимо него, и он невольно посмотрел ей вслед. Она давно занимала его мысли. Ему казалось, что она отличает его от обоих гимназистов Извековых и даже предпочитает старшему - студенту. Впрочем, можно ли было сомневаться, чтобы гимназисты шли в какое-либо сравнение с гардемарином! Гостиная была точным сколком обычной петербургской гостиной средней руки. Неудобная и ломкая мебель неизбежного стиля модерн с зеленой обивкой была расставлена с претензией на уютность; пианино было открыто, и черная икра трудных пассажей густо обсыпала страницы развернутых нот: Полинька, очевидно, продолжала свои занятия в консерватории. Альбомы лежали на круглых столиках, храня в себе дядей, теток и - в огромном тираже - портреты Вали, Полиньки, Пети и Миши; их снимали каждый год, запечатлевая для потомства последовательный их рост. Юрий вздохнул. Ему вспомнились кокетливые гостиные Гельсингфорса, и он пошел было к себе, но, подумав, что квартира пуста, зашел в комнату Полиньки для некоторой разведки. Здесь все обозначало изящество и тонкость вкуса. Девичья кровать воздушно розовела в глубине под девственным кружевным покрывалом. Туалет с овальным зеркалом, обрамленным кисеей, с баночками, флакончиками, слониками, вазочками, стоял посреди стены как алтарь, Юрий скучающе понюхал пробку; духи сладко пахли ландышем. Непередаваемый аромат, источаемый Ириной Александровной, вспомнился ему. Усмехнувшись, он поставил наивный флакон на место. Письменный столик у окна пошатывался на гнутых рахитичных своих ножках, не приспособленных к труду. Крошечный прибор розового камня в величайшем порядке выставил на красном муаре стола свои игрушечные чернильницы, подсвечники и пресс-папье. Портреты в круглых и овальных рамках загромождали остальное пространство. Здесь был Собинов в слащавом профиле Лоэнгрина под серебряным шлемом с перьями; хмурый Бетховен, четвертый год ожидающий, когда Полинька выучит наконец Лунную сонату; безупречный фрак и грустная улыбка Максимова, оплакивающего "Сказку любви дорогой"; дядя Сергей Маркович в визитке и пестром галстуке; Надсон в последнем градусе чахотки... Юрий поднял брови: на том месте, откуда раньше лейтенант Ливитин обозревал это сборище Полинькиных привязанностей и которое пустовало больше года, - теперь крутил ус бравый поручик драгунского Вильманстрандского полка. Вон оно куда метнуло! Шурка Пахомов занял наконец вакансию в кровоточащем девичьем сердце! Юрий рассмеялся: разведка была выполнена. Полина Григорьевна (или Полинька, как ее называли все знакомые, несмотря на то что она трагически приближалась к тому возрасту, когда душистое слово "девушка" заменяется убийственным ярлыком "старая дева") имела все основания кровоточить нежным своим сердцем. Еще с гимназии Полиньку прочили за Николая Ливитина, и как-то само собой было ясно, что он непременно на ней женится сразу по производстве в офицеры в ознаменование юношеской переписки и игры в четыре руки. Но производство прошло, милый гардемарин Коленька превратился в блестящего мичмана, обязательно бывал у Извековых, как только попадал в Петербург, и даже продолжал играть с ней в четыре руки, - но о предложении не заикался. Полинька стала хиреть. Она чаще плакала в опере на чувствительных фермато первых теноров, с меньшим рвением играла по утрам гаммы и даже чуть не бросила консерваторию. Потом, пересилив себя, она стала бурно изучать древний верхнегерманский язык. Это подняло ее в собственных глазах настолько, что в один из приездов Ливитина она потребовала решительного объяснения. Юрий не знал подробностей, но догадывался, что брат в открывшихся перед ним широких горизонтах, в новых знакомствах, в искристом воздухе гельсингфорсских ресторанов, очевидно, обрел новый критерий для выбора жены. Полинька со всей своей чувствительностью, страстью к музыке (опере и Собинову главным образом), застенчивостью и профилем тургеневской девушки не могла соответствовать ни Гельсингфорсу, ни флоту, ни будущей карьере. Кроме того, ей стукнуло уже двадцать пять, и она начала быстро портиться как внешностью, так и характером; музыка - музыкой, но в голосе ее, когда она была раздражена, прорывались угрожающие визгливые нотки. Древний верхнегерманский язык был последней ставкой: он означал тягу к серьезной науке, достойную современной культурной женщины и жены флотского офицера. Но и древние германцы не вывезли. Что говорил ей Николай в тот решительный вечер, Юрий не знал, но под утро Полинька совсем было отравилась. На рассвете она разбила графин и крикнула так отчаянно, что все в доме повскакали и ринулись к ней в ночных рубашках (только Николай успел надеть брюки и китель - очевидно, из привычки к ночным боевым тревогам). Полинька лежала в обмороке в самом соблазнительном беспорядке, сжимая в руке склянку с ужасной надписью "мышьяк". Но, как видно, силы ей изменили, и она потеряла сознание раньше, чем жизнь: склянка была полнехонька. Констатировав это, лейтенант быстро успокоил рыдавшую Анну Марковну и бестрепетно перенес полуобнаженную Полиньку на кровать. Очнувшись, она спросила томно: "Где я?" Николай тотчас подробно и холодно объяснил ей, что она дома, в своей постели, что она насмерть перепугала мать и что надо уметь владеть своими нервами. Полинька разрыдалась на груди матери, и все разошлись на цыпочках. В коридоре брат поймал Юрия за рубашку и сказал ему наставительно: - Юрий, никогда не играй в четыре руки с барышнями на выданье; это ими может быть истолковано превратно... Утром лейтенант уехал на корабль, а Полинька сняла его портрет со стола, стала разучивать на рояле "Смерть Изольды", всем своим видом показывая, что никто ее не понимает и молча гибнуть она должна. Семейная трагедия обходилась деликатным молчанием, Юрий продолжал ходить в отпуск к Извековым, но чувствовал себя несколько неловко. Теперь портрет Пахомова улучшил его настроение. Он порешил сообщить брату в ближайшем письме, что "кровоточащая сердечная рана благополучно затянулась кавалерийским этишкетом"*, и, усмехаясь этой формулировке, вышел из приюта страданий. ______________ * Шнур, прикрепляющий к плечу головной убор кавалеристов. Что до него, он совершенно одобрял сыгранный Николаем отбой. Во-первых, нельзя же всерьез думать, что человек обязан жениться на той, с кем он вздыхал при луне в восемнадцать лет. Во-вторых, Полина никак не была настоящей партией - в ней было что-то такое, чего Юрий не мог определить иначе, как любимым словечком "мещанство". Это была рядовая петербургская барышня, ахающая, вздыхающая, непременно музицирующая, непременно восторгающаяся искусствами - и не обладающая решительно никакими задатками для ответственной роли жены флотского офицера. Все в ней было скучно, серо, ровно и убийственно плоско, как все в этой квартире во дворе. Другое дело Ирина. Это была блестящая женщина, от которой можно было сойти с ума (Юрий порядком-таки был влюблен в невесту брата). И чего Николай медлит со свадьбой? Юрий ждал этого события с нетерпением, - можно было бы ходить в отпуск к ней (Ирина Александровна имела две квартиры - одну в Петербурге, другую в Гельсингфорсе), и, кроме того, это выручило бы Юрия в его стесненных средствах - до производства, конечно! Юрий не знал, сколько - на эту деликатную тему он никогда не говорил с братом, - но знал наверное, что за Ириной крупные деньги. По крайней мере она жила широко и независимо, стяжав себе в Гельсингфорсе титул "блестящей вдовы". Отсутствие денег мучило Юрия больше, чем квартира во дворе. Денег не хватало, как правило, сколько бы их ни перепадало. Хотя Морской корпус, в уважение Георгиевского креста и заслуг его отца, воспитывал Юрия на казенный счет, одевая, обувая, кормя и даже водя в казенную ложу в театр, тем не менее требовалось иметь карманные деньги. Они составлялись из пятнадцати рублей в месяц эмиритальной пенсии и из разновременных субсидий от брата, в среднем составлявших в месяц ту же сумму. На эти тридцать рублей нужно было покупать перчатки, ботинки, тонкие носки, так как без всего этого гардемаринская форма отдавала ужасной казенщиной, надо было заказывать папиросы - хоть не у Режи, как граф Бобринский, но все же не дешевле восьми рублей за тысячу; надо было платить дневальному за чистку сапог и платья три рубля в месяц, не меньше... Боже мой, в конце концов была масса расходов, к которым обязывал гардемаринский мундир, - совершенно порой неожиданных, вроде сегодняшних пяти рублей лихачу, кстати сказать, последних. Приходилось снова просить в долг у Анны Марковны, которая опять будет говорить жалкие слова, что Юрий живет "не по средствам". Как будто есть кто-нибудь в Петербурге, кто жил бы "по средствам"!.. Николай, который тоже иногда журит, что Юрий швыряется деньгами, сам небось по уши в крупных долгах. Ведь не на жалованье же он живет в самом деле! Свадьба брата положила бы конец Юриному прозябанию, мучившему его тем более, что весь уклад жизни Извековых никак не отвечал понятиям Морского корпуса; получался разрыв, сильно отравлявший его настроение и заставлявший считать дни до производства. Производство! Оно мерещилось вдали, как избавление, как второе рождение - благословенный прыжок в сияющий мир, злорадный расчет с мещанской жизнью у Извековых. Как Полинька ждала замужества, которое, озарив ее заемным блеском имени мужа, сделает ее из ничтожной барышни заметной в обществе дамой, - так Юрий ждал того далекого дня, когда офицерский сюртук ляжет на его плечи сладостной тяжестью подвенечного платья. Но если Полинька была вынуждена играть гаммы, тренироваться в обаятельной улыбке, рассчитывать каждый жест и каждое слово и даже изучать древний верхнегерманский язык и трепетать, что все эти ухищрения все же могут оказаться недостаточными для избежания титула "старой девы", - то Юрию никаких особых трудов для своего подвенечного платья прилагать не приходилось. Производство в офицеры ждало его так же закономерно, естественно и безболезненно, как ждет гусеницу превращение в бабочку. Требовалось только время: гусенице - шесть недель, Юрию - три года, чтобы получить вместе с блестящим нарядом все права и преимущества, завоеванные до него поколениями офицерской касты. Но - три года! Тридцать шесть месяцев, тысяча и одна ночь без утешающих сказок Шехерезады, тысяча и один день серой, как солдатское сукно, школьнической жизни! Этот срок порой казался Юрию непереносимым, особенно в такие дни контрастов, как сегодня: блеск встречи президента - и пустынная тишина квартиры во дворе; приглашение графом Бобринским на обед - и последняя пятирублевка... В этих мрачных мыслях он прошел в комнату мальчиков. Здесь стояли две кровати - Пети и Миши - и крытая ковром оттоманка, на которой спал Юрий, приходя из корпуса раз в неделю. На письменном столе по летнему времени лежали вместо учебников журналы, теннисная ракетка, раскрытая книжка Дюма, гильзы и высыпанный на газету табак. Юрий зевнул и, взяв журнал, растянулся на оттоманке. Скука стала явной, но с двугривенным в кармане разве куда пойдешь? Наташа, вошедшая сказать, что чай подан, обрадовала его своим появлением. - Постой, Наташа, куда же ты? Когда же все вернутся? Тоска у вас какая... - Не знаю, Юрий Петрович, - сказала Наташа, оборачиваясь в дверях, и в глаза ему опять нагло полезла обтянутая розовой кофточкой грудь. - Я и то сижу вот одна да скучаю... - Как одна? А Ильинишна где? - Ильинишна в Народный дом отпросилась, как обед сготовит, там, сказывают, нынче гулянье, французов угощают. Квартира была пуста!.. У Юрия вдруг вспотели ладони. - Ах, вот что, гулянье... да, впрочем, гулянье... Отчего же ты не на гулянье?.. - Так дома кому же? - сказала Наташа, улыбнувшись, и Юрию показалось, что она тоже отлично понимает, что квартира пуста. - Да и нагулялась я нынче, к портнихе бегала на Выборгскую... И отчего это трамваи стоят, Юрий Петрович? - Трамваи?.. Не знаю, отчего трамваи стоят, - ответил Юрий, чувствуя, как сильно колотится сердце. - Французов встречают, вот и трамваи стоят, не проехать... - А на улице говорили, будто погром будет, - таинственно сообщила Наташа, наклоняясь вперед. От этого кофточка ее у воротника расстегнулась, и неожиданно белое тело ударило Юрию в глаза. - Лавки позапирали, уж булки я с черного хода брала, боятся все... И городовых сколько!.. А на мосту казаки, у вокзала тоже, страх такой! - Ну что ж, казаки... подумаешь, казаки! - ответил Юрий, мучительно торопясь вспомнить рецепты легких побед, слышанные в курилке от более опытных гардемаринов. В разговоре это было необычайно просто, но Наташа, вот эта, живая, одна с ним в пустой квартире, казалась недоступной, а время шло... (Смелость, черт возьми, смелость! Женщины любят смелость, не дамы общества, конечно, а эти - горняшки, бонны, модистки...) - Что ж тебя казаки напугали? - продолжал он, смотря ей прямо в лицо. - Они девушек не трогают... особенно таких хорошеньких, как ты... - Да, не трогают! Вы бы посмотрели, чего на Нижегородской было! - воскликнула Наташа, всплескивая руками и широко раскрывая глаза. Юрий спустил с оттоманки ноги. - Ну, ну, расскажи, сядь, - сказал он, пользуясь ее оживлением. Наташа в нервном возбуждении присела на диван; полные ноги ее обрисовались под тонкой тканью юбки. Юрий видел этот близкий провал материи между коленями, как видел и кусочек тела сквозь расстегнувшийся ворот, - видел, стараясь смотреть ей в глаза и кивать головой на ее торопливые слова. Вряд ли он слышал, что она рассказывала. Слова доносились до него смутно из какой-то дали, заглушенные и обесцвеченные стучавшей в висках мыслью. Сперва пошутить, повернуть разговор на что-нибудь двусмысленное, потом погладить... Руки? Ногу? Или прямо обнять за грудь?.. Наташа волнуется не меньше его, это ясно видно. Но как это сделать?.. Наташа действительно была взволнована, но совсем не по той причине, какой хотелось Юрию. Страшное происшествие встало перед ней во всех подробностях так, как она видела его из окна у портнихи, которая доканчивала Полиньке белую пелеринку. Забастовавшие рабочие стояли на улице кучками, пересмеиваясь и поглядывая в сторону Литейного моста. В ближайшей к окну кучке стояла просто одетая женщина, поминутно поправляя на голове платок, держа за руку беловолосую девочку лет четырех в ярко-красном платьице. Девочка сосала леденец, деловито осматривая обсосанную часть - много ли осталось. Из Финского переулка выехали два извозчика; в пролетках сидели французские морские офицеры (как показалось Наташе; на самом деле кондукторы), усатые, полупьяные, в обнимку каждый со своей дамой... - Ну уж и дамы! - вставил Юрий, сворачивая разговор по-своему. - Какие ж дамы? Наверное, из этих... ну, знаешь... певички? - Постойте, - отмахнулась Наташа. Рука ее случайно коснулась Юрия, и он поспешно задержал ее в своей. - Нет, уж ты постой! Твои дамы, наверное, ночевали с ними где-нибудь, в гостинице... Ты не заметила, как они, усталые, наверно?.. Французы ведь кавалеры лихие, да еще после плаванья, понимаешь?.. Знаешь, про них такой анекдот рассказывают... - Да постойте же! Что дамы! Не все равно, какие они, - перебила Наташа нетерпеливо. Страшное вспомнилось ей, и она заранее расширила глаза и придвинулась к Юрию, даже понижая голос. - Они, значит, едут, нетрезвые, развалились, дам этих обнимают, а тут вдруг студент - прыг на тумбу. "Да здравствует Франция!" - кричит и запел эту... ну, как ее? Полинька все теперь играет? - "Марсельезу", - подсказал Юрий, тоже подвигаясь и выражая всем лицом крайний интерес; он даже положил руку на Наташино плечо, будто торопя. - Ну, "Марсельеза", и что же? - А моряки в извозчиках встали и честь отдают, улыбаются... Тут их на руки, качать, "ура" кричат, так и понесли на руках к мосту, и все за ними... Наро-оду!.. И все смеются - и рабочие смеются, и они, и поют все, а студент впереди руками размахивает и хохочет... Юрий проклял свою медлительную недогадливость: конечно, надо было придраться к слову "обнимают" и тут же со смехом самому обнять Наташу: "Как обнимают? Вот так?" Ну, а дальше все само собой пошло бы... Шляпа! Он осторожно спустил руки ниже ее плеча, чтобы при случае не растеряться и обнять как надо. Двусмысленность гимна здесь, у моста, открылась во всей своей порочности. "Марсельеза" в звуках оркестра на царской пристани была национальным гимном дружественной державы; в рабочих глотках Выборгской стороны она была запрещенной революционной песней. Первая тянула руки жандармов к козырькам, вторая - к нагайкам. Всю выгоду этой двусмысленности отлично поняли те, кто вел за собой толпу на мост, неся на руках улыбающихся французских кондукторов, как щит против полицейских пуль и казачьих нагаек. Городовые стояли в недоумении: толпа шла на них - и ничего нельзя было поделать. Крик "да здравствует Французская республика", французские флаги, вырванные рабочими из кронштейнов над воротами, растроганные неожиданной овацией французские офицеры - французские! офицеры! - как броней прикрывали толпу забастовщиков, пропускать которую в центр ни в коем случае было нельзя. Городовым смеялись в лицо, и они стояли, переминаясь, поглядывая на околоточных. Околоточные ругались сквозь зубы, почтительно держа руку под козырек и поглядывая на пристава. Пристав в кровь искусал губу. Третий раз уже он дергался рукой для привычного знака и всаживал шпоры в бока коня, но сдерживался, взглядывая на пьяных французских болванов, не догадывающихся, что наделала их дурацкая патриотическая восторженность. Конечно, разогнать толпу было еще не поздно, но эти?.. Как потом градоначальник будет оправдываться в посольстве?.. Французские, черт их раздери!.. Офицеры, мать их растак! Хоть бы матросы! И занесло же их сюда с Невского, не могли вчера поприличнее себе девок найти! Он опять дал шпоры коню и помчался к мосту, опережая толпу, а городовые расступились, пропуская на мост тысячную толпу, повергнув этим в изумление полковника Филонова. Всего этого Наташа не видела и видеть не могла. Не видела она и того, как побагровел на мосту полицмейстер, какого сочного дурака отпустил он приставу, не считаясь с его капитанскими погонами, как мгновенно распорядился он сам - прожженный в уличных боях квартальный дипломат. Она не видела неожиданной свалки в передних рядах и не могла слышать той убийственной французской речи, которой пристав пояснял полупьяным гостям, что толпа вся пьяна, что овация может кончиться неблагополучно, сообразно грубым нравам выпившего российского простонародья. Не видела она и того выжидающего взгляда, которым полковник Филонов проводил извозчика, вскачь уносившего через мост растроганных заботливостью французов. Она видела то, что произошло потом, - когда "Марсельеза", все еще гремевшая над толпой, стала (за неимением французов) запрещенной революционной песнью, когда все понятия стали на свои места, когда полицмейстер кивнул головой казачьему есаулу и казаки пригнулись в седлах, подняли нагайки и марш-маршем ринулись под уклон моста... Что же до Юрия, то он не видел и того, о чем рассказывала Наташа, путаясь в словах и захлебываясь ими. Он видел ее нешуточное волнение, набирающиеся в глаза слезы, волнующуюся грудь в розовой кофточке - и спешил уже утешать ее, гладя плечо, крутую жаркую спину и касаясь даже груди. Сердце его колотилось. ...Толпа ахнула, заметалась в узкой ловушке улицы, растекаясь в переулках, вбегая в ворота, забиваясь в подъезды, вжимаясь в стены домов. У самого окна портнихи металась группа в пять-шесть человек. Женщина в синем платье, обезумев, прижимала к груди ту самую девочку, которая сосала леденец; теперь она визжала, запрокинув голову, широко раскрыв рот. Лошади гремели копытами по мостовой и по панели. Молодой казак озорно скакал впереди, крестя нагайкой подворачивающиеся спины. Улица выла, кричала, проклинала. В казаков полетели камни, вывороченные из мостовой, лошади скакали, фыркая, бесясь; казаки на них стервенели. Уже грянуло кое-кому из них камнем в бок, молодому казаку хватило вскользь в голову. Фуражка его упала. Он заматерился и стал хлестать нагайкой по лицам, вздымая коня на дыбы и топча им людей... - А она было в подъезд, ребеночка кажет, а швейцар, верите ли, старый черт, дверь под носом - хлоп... да еще головой качает: нельзя, мол... Она, бедная, через улицу, - видно, думала в ворота, - а этот без фуражки налетел да нагайкой, нагайкой... ее, девочку... лошадь на дыбы, копытом топчет, топчет... Наташа разрыдалась, упав на его плечо всей грудью. Жаркое ее тело давило Юрия сладко и доступно. Золотистый пушок вился на затылке. Теплый парной запах чистой здоровой девушки подымался из-за воротника; от Наташи почти не пахло кухней, как опасался этого Юрий. Он поднял к себе ее заплаканное лицо, ощущая наконец вполне, всей ладонью, не очень крупную грудь. - Ну что же ты ревешь?.. Дурочка! А еще такая большая... Она плакала, всхлипывая, зажмурив глаза. Юрий вдруг догадался, что валяет дурака. Губы ее вздрагивали. Он наклонил лицо и впился в них властным, зовущим поцелуем, перед которым, как ему было известно из многих источников, не могла устоять ни одна женщина. Это был тот самый поцелуй, которому обучали общество, беллетристика, поэзия и искусство времен российской реакции. О нем, бесстыдном и пьянящем, пели Бальмонт и Мирра Лохвицкая, писали повести Анатолий Каменский и Юрий Слезкин и даже целые романы Арцыбашев, Вербицкая и Фонвизин; его снимала крупным планом "Золотая серия" ханжонковского кино; о нем пели в опере; о нем замирали в страстных романсах Юрий Морфесси и Сабинин. Юрий работал над губами Наташи по всем рецептам этих авторитетов общественного мнения. Он жег, впивал, вбирал в себя жадными, несытыми губами ее безвольно раскрывшийся рот. Рука его бродила по ее телу в требовательной грубой ласке, которой, конечно, тайно ждала Наташа, как всякая девушка. Он мягко сгибал на диван ее вдруг ослабевшее тело, с уверенностью ожидая момента, когда безумный поцелуй окажет свое действие и Наташины руки в изнеможении обовьются вокруг его шеи и все завертится... Но ничего не завертелось. Наташина рука выскользнула и больно оттолкнула его лоб. Губы Юрия сползли с Наташиных, громко чмокнув. Наташа же вырвалась и отскочила, обтирая рот и опуская юбку. - Вот кобель какой, прости господи! - сказала она, не тратя времени на выбор выражений. - Пакостник слюнявый, а еще барич... Тьфу! Она плюнула в самом деле и выбежала, хлопнув дверью. Юрий был уничтожен. Он сидел, красный, как трамвай, не поднимая головы, злясь, недоумевая и чувствуя весь свой позор. Плевок прикипел на белых брюках около коленки и остывал, пузырясь. Юрий поискал глазами и, оторвав от тетрадки на столе листок, осторожно вытер брюки. Руки его дрожали, хотелось не то плакать, не то ругаться в голос последними словами. - Подумаешь, девка валдайская! - сказал он вслух, успокаивая себя. - Тоже недотрога, барышню разыгрывает! - И, подумав, добавил: - Стерва! Однако обида не улеглась. Действительно, экий гонор. Кому не известно, что горняшек на то и берут в дома, чтобы охранить молодых людей от подозрительных знакомств на стороне? Они и сами это отлично знают, на то и идут... Звонок прервал его мысли. Он подождал, но Наташиных шагов не было слышно. Обиделась или ревет, ну и черт с ней!.. Он пошел в переднюю. Квартира мгновенно наполнилась веселыми приветствиями, хохотом и оживлением, принесенным с праздничных улиц. Даже Полинька была оживлена и раскраснелась. Дядя Сергей Маркович, заслонив своей видной фигурой обоих племянников, растопырил руки и двинулся на Юрия, играя сочными нотками адвокатского своего баритона: - Ба-ба-ба, кого я вижу, какими судьбами, адмирал? Полинька, дружок, распорядись-ка Наташу за винцом, поприветствуем юного флотоводца! Дядя Сергей Маркович был из того сорта людей, которые создают в столице скромный, но солидный фон для блистания звезд света и полусвета. Это они наполняют кресла партера в театрах, хоры Государственной думы на скандальных заседаниях, нижние трибуны скачек, ужинают в Аквариуме и завтракают у Кюба, подписываются на "Новое время" и "Речь", заказывают платье у дорогих портных, имеют у парикмахера особый ящичек с личным бельем и составляют то, что называется "обществом". Манеры его были уверенны и свободны, взгляды - в меру либеральны, тон - слегка покровительствен. Впрочем, прекрасная холостая квартира на Знаменской, круглый капиталец в Русско-Азиатском банке, сколоченный к сорока годам удачной карьерой присяжного поверенного, вполне оправдывали этот тон. Сергей Маркович имел солидные связи в Петербурге, в деловых кругах почитался умницей и передовым человеком, в кругах административных - человеком безупречным, в кругах холостых - не дураком покутить, а в доме Извековых принимался с уважением, как добрый гений семьи. Ни для кого не было тайной, что дядюшкин капиталец назначен в наследство племянникам. Поэтому все желания его выполнялись в доме тотчас же. Полинька, снимая кокетливую шляпку, улыбнулась ему своей бесплотной улыбкой и погрозила пальчиком: - Ах, дядюшка, вам бы только придраться к случаю! Сергей Маркович кинул перчатки в котелок и поставил в угол свою трость с серебряной ручкой в виде узкой головы борзой. - Обед без вина - как любовь деревенской бабы: сытно, полезно, но скучно, - сказал он, прищурясь, и Полинька вспыхнула, а оба гимназиста заржали. Юрий нехотя улыбнулся. Сергей Маркович любил легкие двусмысленности и всегда с удовольствием смущал ими хорошенькую племянницу; он рассмеялся ей вслед и пошел в гостиную, оправляя фалды изящной своей визитки, разговаривая одновременно со всеми с легкостью светского человека. - Ну, адмирал, воюем? Вы читали газеты? Война на носу... Австрия зарывается... Наташенька, красавица, пойди сюда! Он открыл пухлый бумажник и, похлопывая им по ладони, стал наставлять Наташу, где и какого купить вина. Юрий, стараясь не глядеть на нее, прошел к пианино, рассказывая любознательному Мише церемониал встречи на царской пристани. Полинька, успевшая уже освежиться после уличной пыли, вошла тоненькая, хрупкая, мечтательная и пахнущая ландышем. Разговор завертелся вокруг французов, салютов и празднеств, причем Юрий не отказал себе в удовольствии повторить анекдот Бобринского о красном цвете. Сергей Маркович сел рядом. - Что это с Наташей? - перебил он разговор с всегдашней уверенностью человека, который привык, что к нему прислушиваются. - Заплакана, глаза распухли... Мичман! Не ваш грех? Моряки ведь народ такой, времени терять не любят!.. - Ну, - дядя, вечно вы, - сказала Полинька, опять вспыхнув. Юрий призвал на помощь все своей спокойствие. - Нежная натура, - зло дернул он плечом. - Видела сегодня, как разгоняли забастовщиков, и разнервничалась. Там кого-то придавили, женщину какую-то, отсюда и слезы... - Ах, Юрик, - воскликнула Полинька возмущенно, - как можете вы говорить об этом равнодушно! Это ужасно! Топчут безоружных людей!.. Собственно, Юрий сам не одобрял казачьих расправ с толпой, считая такие поступки унизительными для военного мундира. Но становиться в споре на сторону забастовщиков было тоже неуместно. Кроме того, обида на Наташу была еще чересчур свежа. - Ну, во-первых, не безоружных, они, говорят, камнями швырялись. А Наташа, дура, всего не видела: конечно, их предупреждали, уговаривали разойтись... А потом, кому не известно, что все эти забастовки организованы немецкими агентами в ожидании войны! Сергей Маркович поднял на него прощающий взор и покачал головой: - Эх, адмирал, неужели вы верите в эту сказку? Какие там немцы? Это начало революции! Правительство безумно. Оно ослеплено призраком власти и рассчитывает подавить волну народного гнева привычными нагайками и залпами. Оно никак не хочет понять, что Россия выросла из полицейских свивальников, что ветхий строй абсолютной монархии трещит по всем швам, как кафтан на подросшем богатыре. - Ну, поехало, - шепнул Миша, наклоняясь к Юрию, - завелся дядюшка! Хоть бы Валька скорей пришел с ним спорить, а то ведь замучает он нас, ей-богу... Юрий кивнул головой, давая понять, что он вполне разделяет Мишину тоску, но Сергей Маркович продолжал, вполне уверенный, что его не могут не слушать. - Царские министры, назначаемые придворной кликой, непопулярны в народе, они не могут иметь никакого авторитета, а правительство не хочет этого видеть. Страшная, трагическая слепота! Как будто огромные творческие силы России не могут выделить из передовой интеллигенции подлинных государственных деятелей без гербов и предков! Дайте России ответственное министерство, уберите титулованных мошенников, дайте нам парламент - и завтра же забастовки и беспорядки кончатся. - Так у нас же есть Дума. Разве это не парламент? Вполне достаточно, - сказал Юрий, чтобы что-нибудь сказать на эту малоинтересную для него и малопонятную тему. - Дума! - горько усмехнулся Сергей Маркович. - Дума, где Милюкова лишают слова за смелую правду и где терпят все черносотенные выходки Пуришкевича! Это фикция, дорогой мой!.. Дума, которой не дано права требовать от проворовавшихся министров отчета, куда пошли народные деньги. Дума, в которой депутатам - совести народной! - рта не дают раскрыть... - Дядюшка, рупь! - вдруг вскрикнул Миша и протянул руку. - Продаю! С пылу с жару... В самый центр... Сергей Маркович повернул к нему свое полное лицо. - Сперва скажи. - Деньги на кон! Надуете, как прошлый раз. - Прошлый раз ты надул, из "Сатирикона" украл, - сказал Сергей Маркович деловито. - Так и это краденое, только вы не знаете откуда... Давайте деньги! - Если, кстати, и не знаю - отдам, ей-богу, отдам, - побожился Сергей Маркович. - Вот адмирал свидетель! - Ну уж ладно, - вздохнул Миша. - Слушайте в кредит: Обрастем мы скоро шерстью, И хоть сможем рот открыть, - Но уж этому отверстью Не придется говорить... Сергей Маркович сосредоточенно помолчал, пожевывая губами: похоже было, будто он пробует четверостишие на зуб, как двугривенный. Потом одобрительно кивнул головой, вытащил записную книжку и раскрыл ее на странице, где был заголовок: "Афоризмы и bons mots"*. ______________ * Меткие словечки (фр.). - Диктуй, - сказал он, вывинчивая карандаш. Миша продиктовал, подмигивая Юрию. Сергей Маркович собирал удачные присловья, эпиграммы, сравнения для оживления своих бесчисленных речей в судах, на банкетах и в правлении Невского судостроительного завода, юрисконсультом которого он числился. У Извековых он превратил этот сбор в милую игру, оплачивая отыскиваемые для него цитаты и словечки по таксе, выработанной Мишей. Юрий облегченно вздохнул: разговор, кажется, приобретал более общий характер, и теперь можно было свернуть его к царской пристани, к сегодняшним торжествам, к смотру на Кронштадтском рейде, - словом, туда, где он, Юрий, станет центром внимания. Масса свежих впечатлений грозила увянуть под начавшимся осенним дождем гражданской скорби; остановить этого адвоката, когда он садился на любимого конька, было не так-то легко. Сергей Маркович дописывал, усмехаясь самому себе. - Откуда? - спросил он, когда Миша торжествующе протянул руку за гонораром. - У Вальки украл, в лекциях по языковедению подсмотрел... А ведь годится? - Еще бы, - горько сказал Сергей Маркович, доставая из жилетного кармана серебро. - Еще бы! Реакция душит свободные умы... "обрастем мы скоро шерстью"... Удачно! Намек на нашу свободу слова! Действительно, "этому отверстию не придется скоро говорить". Отвыкнет! "Как бы не так, - подумал Юрий с грустью, - тебя в могилу ткнуть - и там речи говорить станешь..." - Парламент! - опять вздохнул Сергей Маркович, и Юрий нервно выколотил в пепельницу трубку. - Если бы в нашем "парламенте" огласить те сведения, которые подобрал я... Мертвый удар! Убийственные цифры!.. Но кто возьмется сделать такой запрос морскому министру и кто даст его сделать?.. Целый ряд хищений, отвратительных проделок, взяток, растрат - безнаказанных, покровительствуемых Григоровичем - это ужас, позор, юный мой друг! Вот вы готовитесь служить под преступным руководством безответственных мошенников, а знаете вы, что командир владивостокского порта, контр-адмирал Греве приказал принять от поставщика двести с лишком тысяч пудов муки с жучком, хотя приемная комиссия отказывалась ее принимать? Сколько он взял с поставщика за свое приказание? Вы знаете, что из параграфа сумм, отпущенных на ремонт судов, ваше министерство ухитряется покупать мебель и люстры для квартиры начальника морского генерального штаба, строить оранжерею командиру порта в Николаеве, строить дачу вашему кронштадтскому божку Вирену? А какая свистопляска идет вокруг подрядов на постройках ваших новых линейных кораблей, которых никак не могут достроить вот уже пять лет! Четыре года назад были отпущены огромные деньги на постройку пяти новых миноносцев и трех подводных лодок в Черном море. Где эти суда и где эти деньги, спрашиваю я вас? - Напрасно спрашиваете, - пожал плечами Юрий, - я не министр. Впрочем, я отвечу вам очень коротко: беда, коль пироги начнет печи сапожник... Я всегда улыбаюсь, когда слушаю гневные рассуждения штатских людей о военном, особенно о морском деле. Самое забавное в таких запросах министру заключается в том, что его судят люди, которые ни черта не понимают во флоте... Не прикажете ли раскрыть вам тайны, планы и замыслы, чтобы они завтра же стали известны врагам? Смешно, в самом деле... - При чем тут военное искусство и военные тайны? Дело просто: мы даем деньги и имеем право требовать за эти деньги боеспособный флот, который мог бы защищать родину. Я ничего не смыслю в портняжном деле, но, уверяю вас, отлично вижу, хорошо или плохо сшил мне портной визитку. И если мой сделал мне ее за тридцать рублей, а соседу его портной такую же визитку сшил за семнадцать - я имею право назвать своего дураком или мошенником. А вот вам денежные показатели гения ваших флотоводцев: содержание нашего флота обходится русскому народу что-то вроде семидесяти миллионов рублей в год, а немцы на эти же деньги держат флот вдвое больший, чем у нас... Вы тратите двадцать миллионов в год на плаванье флота по Финскому заливу, а немцы на те же двадцать миллионов гоняют по всем океанам шесть заграничных эскадр... Нам прожужжали уши, что урезывание морского бюджета вынуждает к постоянному некомплекту личного состава, а цифры беспощадно обличают ваше неуменье: у нас сорок семь тысяч матросов, а в Германии (на вдвое большем числе кораблей, не забудьте) всего сорок шесть... Вы плохо шьете визитки, адмирал Григорович! Белые нитки видны везде, и не надо иметь флотского ума, чтобы понять, в чем дело. Хотите, я вам скажу? - Ну, любопытно, - сказал Юрий, начиная сердиться и тщетно подыскивая возражения. Но их не было. Морской корпус обучал многим вещам, до богословия включительно, но не касался этих денежных вопросов: дело морского офицера - воевать, а не торговать. - Это главный козырь в наших картах, - ск