философские темы. Идейность? Действительно, что можно было о ней сказать? - Очень вы в корень любите смотреть, Федор Гаврилыч, - ответил он, тяжело ворочая языком. - Это хорошо, что везде материальную причину ищете, это правильно. Только оставьте хоть что-нибудь на долю сознания человеческого. Человек тем от животного и отличается, что способен мыслить отвлеченно, порой самого себя забывая. Можно ведь и чужую беду умом так понять, что она больше своей казаться будет. А перед нами история, Федор Гаврилыч, и в ней сквозная - на все века - несправедливость, порабощение богачами бедняков. Вот и пойдешь на борьбу и других за собой будешь звать, чтобы всем лучше было... Это трудно рассказать. Может - семейное. Отец у меня, я вам говорил, шесть лет в ссылке провел, народником был... Я в ссылке и родился, так сказать, потомственный революционер. - А отец ваш потом кем служил, зарабатывал-то хорошо? - неожиданно спросил Кудрин. - Чиновником в почтовом ведомстве, восемьдесят рублей получал. - Вот то-то и оно! - усмехнулся Кудрин торжествующе. - Отсюдова и революционность в вас сидит. А получал бы он триста - ходили бы вы теперь в меньшевиках. Я про это и допытывался. Тишенинов рассмеялся. - Уж очень это просто у вас выходит, Федор Гаврилович, - сказал он, разминая катышек сероватого хлеба. - Вроде какого-то прогрессивного налога: до ста рублей в месяц - большевик, со ста до трехсот - меньшевик, с трехсот до четырехсот - либерал, а с шестисот - октябрист... Так, что ли? - Да нет, - отмахнулся Кудрин. - Вы слушайте, я верно говорю. Нашу жизнь надо опытом понять. Как это Маркс писал: "нечего терять, кроме цепей", - а коли этих цепей на себе не носите, обязательно уловочку найдете, оправдание такое вот той несправедливости, что вы поминали. Материальная база - она все, Егор Саныч, на ней весь мир стоит, и с нее все концы искать надо... Я вот вам, скажем, доверяю, а иному интеллигенту, хоть он в доску при мне расшибись, ни на сколько не поверю: сдаст. В серьезный момент сдрейфит, будьте покойны! От них, вот от таких, меньшевики и плодятся: "мы да вы, да мы вместе", - слов хоть пруд пруди, а на деле - фига: шалтай-болтай, зюд-вест и каменные пули... Вот в пятницу, когда бой у нас на Путиловском вышел, выступил на сходке такой. Нелегальщик, под слежкой. Ну, конечно, - в хлопки. Все будто правильно: и бакинцев приветствует, и за стачку солидарности говорит, а до лозунга дошел - стоп машина, меньшевистские позывные за полторы мили видать: "Выдвигайте экономические требования вместе с бакинцами: первое, чтоб восьмичасовой, второе, чтоб квартиры", и так далее и тому прочее... Откричал свое - и слазит. Тут я его и прихлопнул. Что ж, говорю, нам подсовывают, товарищи! Волынку подсовывают? Против кого он нас, товарищи, зовет? Против фабрикантов он нас зовет. А разве мы не знаем, кто за фабрикантами стоит? Правительство стоит, царская ненавистная власть. А можем мы, говорю фабриканта рифовым узлом скрутить, если правительство останется с полицией да с казаками? Не можем, говорю. Надо, говорю, товарищи, в корень бить, а корень в Зимнем дворце сидит. Корень вырвем - и дерево свалим... Кудрин даже встал с окошка. - Тут я как-то ловко так сказал, сейчас не помню. В горячке сказал. Знаете, какое усилие чувств бывает, когда на тебя, что на апостола какого, рабочая масса смотрит, каждое слово ловит... Одним словом, ввернул насчет того, что экономические лозунги объявляют войну фабрикантам, а вот политические - самому правительству, это я в "Что делать" читал... Полное давление в людях развил, так и пошли все со двора... За демократическую республику! - Не кричи ты, Федя, Гаврюшку разбудишь... соседи услышат, - сказала Федосья мягко. Кудрин огляделся и опустил поднятую руку. - Верно, забылся малость, - сказал он, улыбаясь, - зато пошли, и как пошли! Что лава какая... Тишенинов поднял на него воспаленные глаза. - Федор Гаврилович, - начал он, волнуясь; бледные и худые скулы его костисто высунулись вперед. - Вот вы вывели людей на шоссе... Ведь вы же их повели, правда?.. И сами знаете, что потом произошло... Сколько из них на месте осталось?.. И вот я: тоже сегодня вывел на мост лесснеровцев, думал - обманем полицию французской овацией... Женщину казаки смяли лошадьми с девочкой, насмерть... Они мне душу давят, ведь на мне их смерть, а на вас - тех... И вы и я обязаны были предвидеть, чем это кончится, - и вот повели... и убили... Кудрин посмотрел на него, не совсем понимая. - Ну, убили. Так как же? - Так убили-то их - мы с вами?! Своих убили! Кудрин напустил слюны в папироску и выкинул зашипевший окурок в окно. Потом он поднял голову, и Тишенинов заметил в его глазах то непроницаемое, что порой - в резкие моменты - появлялось в них и пугало его. Кудрин помолчал, играя задвижкой окна, и потом негромко сказал: - Какой это дурак вам сказал, что революция без крови делается? Ну, а кроме, - давайте поспокойнее: сколько на путиловском шоссе убитых было? Десятки. И сколько по всему Питеру на другой же день на улицу вышло? Сотни тысяч. - Так это я понимаю! - перебил Тишенинов в отчаянье. - Понимаю... А вот неужели вас не мучают те... тогда в пятницу... которых вы сами на штыки повели? Кудрин хрустнул задвижкой и вдруг выругался длинным и сложным матросским загибом впереверт, в святых апостолов и весь царствующий дом. Это было так неожиданно грубо, что Тишенинов вздрогнул и, растерянно встав, подошел вплотную к Кудрину, как бы закрывая Федосью от этого потока страшной флотской брани. Но Кудрин кончил ругаться так же внезапно, как и начал, и, отвернувшись от Тишенинова, нагнулся в окно, видимо стараясь успокоиться. Тишенинов смотрел на него, ожидая ответа, но Кудрин молчал, разминая в пальцах новую папиросу. Тяжелая тишина стала над комнатой. Тишенинов понял, что этой внезапной грубой бранью Кудрин, очевидно, хотел прикрыть то, что, вероятно, саднило и в нем и что было неизбежно и нужно, но для человеческих сил слишком значительно. Студент шагнул вперед. Душевная тяжесть, томившая его, нашла отголосок. Он хотел сказать об этом возможно проще и мягче и этим облегчить себя и раскрыл было рот, как Кудрин резко пошевелился на подоконнике и приподнял руку, останавливая его. - Постой, - сказал он неожиданно на "ты" и еще больше перегнулся в окно. Тишенинов тоже свесил голову вниз. Она сразу стала кружиться. Приступ лихорадки опять потряс его тело, но он пересилил его, напряженно прислушиваясь к тому, что услышал Кудрин. Снизу нарастал странный непрерывный гул. Большие массы людей, очевидно, приближались к Триумфальным воротам, распахнувшим в акварельное небо огромную свою арку. Покамест был только нарастающий шум приближения тысячи ног, но никто еще не показывался. Отсюда, из окна, Триумфальные ворота были видны во всем своем тяжком величии. Бронзовые воины стояли на пьедесталах меж колонн, тускло отливая латами на вялом свете фонарей. Шестерка вздыбленных коней на парапете свода влекла в колеснице фигуры Славы и Победы; на погасающем небе кони выделялись четко и прекрасно. Странной была эта арка здесь, в захолустье Петербурга, среди низких деревянных домов. Тишенинов усмехнулся. В этой арке была непобедимая ирония истории. Здесь под бронзовой надписью аттика: "Победоносной российской императорской гвардии - признательное отечество" - эта гвардия вступила в бой с народом, несущим прошение царю. Слава и Победа простерли свои венки над кровавым месивом, составленным гвардейскими пулями из представителей признательного отечества. Триумфальные ворота оказались кстати: 9 января 1905 года революция вошла через них в Петербург, навсегда оставив их широко распахнутыми в историю. - Идут, - сказал Кудрин шепотом. Они шли. Мостовая начала дрожать от близкого топота ног; уже зазвякало разбитое стекло в фонаре против окна. Тишенинов схватил Кудрина за руку в необычайном волнении: это революция шла на Петербург старым известным путем, шла с окраин по окровавленным булыжникам, через свои Триумфальные ворота, неудержимая и гневная! - Идут! - повторил Тишенинов, задыхаясь. Он не верил слуху: поступь тысяч приближалась. Когда успели собраться? Почему вечером, почти ночью? Это была не демонстрация, это было восстание!! Бронзовые латники беспомощно застыли меж колонн, огромные, тускло поблескивающие, недвижные. Кони над аркой взвились на дыбы; казалось, они храпят, напуганные приближением массы людей... - Идут... иху мать! - коротко бросил Кудрин в предельной злобе. Тишенинов быстро взглянул на него, не понимая, и снова нагнулся в окно так, что карниз больно надавил на грудь. В пролете арки в тусклом отблеске фонарей блистали латы. Кони вынесли из полутьмы свои огромные черные головы. Мостовая зацокала. Это были живые кони, и латы были надеты на живых людей. Медные каски, приняв на себя орлов с распростертыми крыльями, увенчивали всадников. Все это показалось фантастикой. Тишенинов посмотрел на пьедесталы между колоннами: бронзовые воины стояли там на местах, а казалось - это именно они, сойдя с гранитных цоколей и стащив с портала огромных коней, решили сами пройти в Триумфальные ворота. - Кавалергарды, в гроб и в веру, - сказал рядом Кудрин, - и на парад и на усмирение первыми... Тишенинову захотелось кричать. Кричать без слов, на одной высокой ноте злобы и отчаяния, кричать так, чтобы захлопали двери низких деревянных домов и чтобы многие тысячи людей выскочили на улицу: гвардия входила в восставший Петербург! Тяжкие бронзовые кони, привыкшие давить мягкие тела, медные истуканы на них, привычные к залпам по безоружной толпе... Гвардия входила в Триумфальные ворота, заранее торжествуя победу. Это был зловещий ночной парад. Офицеры ехали впереди эскадронов, разделяя металлические их лавины белыми своими мундирами и английскими кобылами. Кони в эскадронах, казалось, шли в ногу. Фонари пели тревожную песню звенящими стеклами; это было единственной музыкой ночного парада. Триумфальная арка выпускала из себя бесконечную ленту войск. Прошли конно-гренадеры в меховых опушках касок с алыми жадными языками, свисающими на затылки. Прошли особо ненавистные лейб-казаки на подобранных конях, готовых к атаке. Прошли кирасиры; их длинные палаши серебряными палками свисали вдоль ботфортов: разгоняя толпу, кирасиры обычно били палашами, не вынимая их из ножен. Потом фонари зазвенели в лад: дзинь... дзинь... дзинь... Тяжкая поступь Семеновского полка потрясла дома; одновременные удары солдатских сапог в мостовую вбивали глубоко в камни давнюю январскую кровь. - Значит, завтра начнут давить, - сказал наконец Кудрин, откидываясь от окна. - Гвардию по пустякам из лагеря не тревожат. Конечно, правильно: полиции не хватает, дело крупным запахло... Слыхали, Егор Саныч, "Правду"-то прикрыли?.. Как же, утром полный разгром был, тридцать человек похватали, редакцию и сотрудников... Все по расписанию - газеты прикроют, гвардия вот пожаловала, глядишь - завтра осадное положение введут... Форменная революция идет, как пятый год, ей-богу! Давайте спать, на завтра силы понадобятся. Тишенинов с трудом отошел от окна, пошатываясь, и, заметив на полу сложенное одеяло и подушку, молча повалился на них, почти ничего не сознавая. Его колотило двойным ознобом - ознобом лихорадки и ознобом мысли. Плыли, путаясь, видения дня, множась и повторяясь, сливаясь в горячечный бред, тяжкий и давящий, как громыхающая за стенами медленная - девяносто шагов в минуту - угрожающая поступь гвардейских войск, продолжавших литься бесконечным потоком из широкой пасти Триумфальных ворот. Гвардия пришла сюда прямо со смотра в Красносельском лагере, не сменив даже парадной формы на повседневную. Утром она проходила перед ярким букетом мундиров и фрейлинских платьев, выросшим на горушке за крупом царского белого коня, сытого до флегмы, и за черными лакированными крыльями президентской коляски. Так же гудело огромное поле под мерным - девяносто шагов в минуту - топотом ног. Латы и каски конницы блестели на солнце. Шестьдесят три тысячи отборных императорских войск, сворачивая шеи в повороте головы, проходили перед царем и президентом. Воздух был полон плотных звуков медных и серебряных труб сводных оркестров; могучая их волна отбрасывала напуганных птиц, как весенним ураганом. Лотарингский марш - марш французской провинции, отнятой Германией, - звучал над полем как напоминание, как обещание, как вызов. Его воинственный намек был понят всеми как нужно. Французский посол улыбался в свои жесткие короткие усы, германский стоял в надменном и злобном спокойствии. Царь посматривал на президента с бледной улыбкой: великолепное зрелище было полно могущества и блеска. Раймон Пуанкаре, вы должны быть довольны: вот гвардия русского царя - дрессированная азиатски-страшная орда, предводимая людьми лучших фамилий страны, мясистый кулак русского царя, не раз угрожавший Франции, - теперь в исступлении преданности проходит перед вами, уроженцем порабощенной Лотарингии, сквозь взгляды германского и австрийского послов, проходит под лотарингский марш - тот самый, который запрещен германскими властями на территории Эльзаса и Лотарингии. Вы должны быть довольны: император слушал вас накануне с серьезным и покорным вниманием. Вы умеете говорить, Раймон, вы ни словом не обмолвились о Франции, вы говорили только о России; вы напомнили самодержцу то, что твердят ему его министр иностранных дел и лучшие люди мыслящей России. Вы сказали, что неудача русско-японской воины навсегда положила предел исканиям России на Дальнем Востоке, и указали на другой восток - Ближний. Вы привели цифры: 80 процентов всего хлебного вывоза России через Дарданеллы, один миллион рублей ежедневного убытка, когда в смутный год Балканских войн Турция закрыла проливы. Вы указали, что Германия крепнет на Ближнем Востоке и недалек тот день, когда проливы из слабых варварских турецких лап перейдут в ее бронированные культурные руки. Вы повторили известные вам слова Сазонова: "Ваше величество, проливы в руках сильного государства - это значит полное экономическое порабощение России этим государством". Глубокий экономист и блестящий политик, вы тут же сомкнули в одно целое эти две пружины, двигающие судьбами народов, играя цифрами на самой слабой струнке царя. "Революция бессильна, если ее не поддерживают либеральные круги промышленников и финансистов", - сказали вы и подчеркнули, в чем кроется недовольство этих кругов, приведя ряд убийственных цифр: 6 миллионов рублей промышленного экспорта России в Германию против 300 миллионов германского импорта! 400 миллионов всего вывоза России против 650 миллионов импорта Германии в одну только Россию, не считая отчаянной борьбы в Турции и в Персии!.. Широкие круги русского общества справедливо недовольны таким потоком германских товаров. Молодая русская промышленность и древний русский хлеб не в силах противостоять этой лавине. Царь, положивший этому конец военной силой и открывший выход мощным производительным возможностям России, сравнится в веках с Петром Великим, так же расчищавшим для России новые пути развития, - такого царя поддержат лучшие люди страны... Вы помните, как жадно слушал вас одутловатый неумный человек в белом флотском кителе, с трудом разбираясь в приводимых вами цифрах? Вы играли на всем: на экономике, на идее славянской империи, на рыцарских чувствах (священные узы союза!), на царственном самолюбии (Цусима! Порт-Артур! Мукден!), на революции (кто страшнее, государь, - безграмотная чернь или окончившие университет коммерсанты и промышленники?), играли мастерски, - и вот гвардия проходит перед вами, благодарно отданная вам, спасителю династии и другу империи. Это огромное войско, новое колониальное войско Франции, подобно зуавам, неграм, аннамитам скоро выполнит свою историческую миссию. Молодые здоровые мужики превратятся в сплошную стену, в которой начнут вязнуть германские пули и снаряды. Их много, этих крепких тел, и на каждое из них нужно по крайней мере две пули, - тем меньше их останется у немцев на долю французов. Варварские полчища (не в них ли увязли когда-то кривые татарские сабли, не прорубившись до Европы?), - эти полчища, как компресс, оттянут германские войска от Парижа. Их долго придется убивать, их много, как китайцев, их 87 миллионов одних мужчин. Они нависнут над Германией с востока роем неистребимой саранчи, вырастая в своих окопах взамен убитых, как грибы после дождя. Что же делать, Раймон! Так уж устроен мир, не правда ли, что одни воюют снарядами, а другие - мужиками! И кто посмеет упрекнуть тебя в том, что именно ты послал на смерть миллионы людей, населяющих богатую, но глупую страну? У этой страны есть свои интересы, она будет драться за них, за свое место под солнцем. Но ты бы не был государственным человеком, если бы не сумел заставить этого немытого гиганта, Россию, работать на Францию, Раймон... Ровными колоннами живого мяса идет гвардия по красносельскому полю, не угадывая, что думает о ней полный человек в цилиндре, сидящий в коляске на пригорке. Золотые латы кавалергардов и кирасиров блестят, как червонцы, рассыпанные по зеленому сукну банковского счетного стола; разноцветные мундиры пехоты составляют узор, сложный и прихотливый, напоминающий радугу кредитных билетов. И правда, Раймон, разве это не чудесно ожившие деньги, десять миллиардов золотых франков, ринувшихся в Россию в хищном поиске прибылей? Кирасиры его величества, кирасиры ее величества, казаки его императорского высочества наследника цесаревича, собственный его величества конвой, стрелковый императорской фамилии полк, гренадерский Кексгольмский императора австрийского полк, Санкт-Петербургский гренадерский короля прусского полк - неразличимая смесь русских, австрийских, германских корон, перевитых славянскими и латинскими вензелями на золоте погон, на алом сукне чепраков. Латы, каски, ментики, кивера, доломаны, супервесты, нагрудники, колеты, лампасы, серебряные савельевские шпоры, сторублевые тимофеевские сапоги. Князья, бароны, графы, герцоги, светлейшие князья, принцы, беститульные дворянские фамилии, частоколом своих двойных, тройных, четверных прозвищ оберегающие древность рода; безусые корнеты, перед которыми заискивают командиры полков; штаб-ротмистры, целящие в женихи княжнам императорской крови. Поместья, майораты, вотчины, усадьбы, заповедники. Тонконогие кони собственных заводов и саженные солдаты собственных уездов, те и другие - в цвет, в масть, в рост. Гвардия, garda - отряд телохранителей, опора двора, цвет, пример и зависть армии, лучшее войско императорской России - оно было великолепно до неправдоподобия, как резьба по золоту, как пышная опера с шестьюдесятью тысячами хорошо обученных статистов. Неестественным скопищем дрессированных людей оно шло за расчесанными хвостами офицерских кобыл, неся за плечами ровно воткнутые гигантские гребенки синеватых штыков. Правые руки вылетали с фланга равномерными взмахами сильного плоского крыла. Головы вздернуты силой невидимого удара под подбородок. Неподвижно выкаченные глаза устремлены на гриву смирного белого коня. И на одном и том же месте - в четырех шагах от его равнодушной узкой морды - полковые командиры вскидывали над головами серебряный факел обнаженной сабли, поджигая его холодным пламенем заранее приготовленный восторг. По этому знаку солдаты опускали глаза на ноги впереди идущего и настежь распахивали белозубые рты. Только стадо буйволов, разъяренных до кровавой пелены в глазах, могло, пожалуй, издать более страшный и поражающий нервы рев. Головы солдат пухли от крика. Кивера тесней жали лбы. Жилы на висках вздувались. Оркестры захлебывались в этом реве. Знаменщик шел молча: он ловил ритм шага, вглядываясь в беззвучные размахи капельмейстерской палочки, и по твердой его поступи держал шаг весь полк. Царь подымал руку к козырьку - и тогда молчавшие до сих пор вторые шеренги взводного расчета вздували "ура" до невозможной силы... Так была обучена гвардия, и так она приводила в изумление иностранцев своим согласованным криком. Однако эта игра, повторившаяся с начала парада не один десяток раз, начала уже прискучивать. За спинами царя и президента двор начал разговаривать, перешептываться, поглядывая со значительной улыбкой на одинокие островки австрийского и германского послов. Оба дипломата отлично понимали характер этого оживленного шепотка: каламбуры хлестали там искрящимися каскадами остроумия, язвительно тем более, чем тоньше были намеки оскорбительного парада. Каждый удар медных тарелок оркестра (нескончаемо игравшего все тот же лотарингский марш) ложился на бледные щеки графа Пурталеса новой звенящей пощечиной. Дипломатическое достоинство знает подробный прейскурант рассчитанных оскорблений; на парадном обеде - марка вина, наливаемого камер-пажом в бокал посла; на придворном балу - любезный отказ супруги министра иностранных дел от первого полонеза; на аудиенции - чуть заметная разница в кивке царственной головы. Эти мелочи, как будто незначащие, задолго до ультиматумов показывают резкий поворот во внешней политике. Выбор лотарингского марша для торжественного прохода русской гвардии нынче, в такой напряженный момент общеевропейской обстановки, не мог быть простой азиатской бестактностью. Это доказывало, что с приездом Пуанкаре царь потерял всякое благоразумие и публично сжигал за собой мосты. Война была им, очевидно, решена. Латы, каски, кивера, сабли, пики, знамена - весь этот воинственный средневековый блеск все же никак не ослеплял взгляда германского посла. Линейки проходивших шеренг ложились перед ним ровными знакомыми строчками осведомительных сводок о боеспособности русской армии. Роты выстраивались в плотные колонки цифр интендантских расходов по снабжению. Орудия утешительно напоминали о работе заводов, заготовляющих для них снаряды; синие гребенки штыков - о неминуемой нехватке винтовок для вооружения войск запаса; саженный рост гвардейцев - о тех холмах лишней земли, которые придется выкинуть лопатами из окопов, чтобы спрятать таких гигантов от точного огня германской артиллерии. Лопаты привели мысль к русским заводам, как привели ее к ним и штыки, и орудия, и все это несметное количество войска, требующее вагонов для перевозки к границе, рельсов, по которым бегают эти вагоны, паровозов, которые их тянут, угля, который двигает паровозы... России с ее миллионной армией уже перестали пугаться так, как пугались в прошлом столетии, когда не научились еще пронизывать любую толщу прущих в атаку шеренг безостановочным пулеметным огнем и смешивать ураганом дальнобойных снарядов любое количество полков с любым количеством земли, в которую они принуждены зарываться. Металл, а не мясо, промышленность, а не сражения решали теперь войны. Кроме того, между этим блистательным войском и германской границей лежали недостроенные версты стратегических железных дорог, стояло вязкое болото русской тридцатисуточной мобилизации, и Франция могла сегодня бряцать русской саблей сколько ей нравится. Прежде чем эта сабля подымется для удара, с самой Францией будет покончено: короткий и страшный удар через Бельгию, второй Седан и новая сдача Парижа... С поля шел тяжелый запах пота шестидесяти трех тысяч огромных тел, распаренных июльским солнцем внутри узких мундиров, меховых ментиков и кавалергардских лат (горячих, как самовары). Этот запах - запах мужика - угрожающе напоминал о том, сколько таких же мужиков, не одетых еще в солдатскую форму, ждут по всей расползшейся, как гигантская квашня, стране своей очереди быть обученными нехитрому фокусу - ходить ровными рядами за офицером, чтобы по завершении этой науки быть свезенными в окопы. За племянниками, мужьями, внуками, кузенами, любовниками, сыновьями придворной знати, собравшейся в павильоне, шли, потея от жары, усердия и страха, мужики в оперных костюмах, сшитых на налоги, собранные с них же самих, шли сытые, ошеломленные гвардейским непроворотным пайком после привычного недоедания в деревне, шли отупевшие в беличьем колесе смотров, парадов, учений, караулов, отвыкшие от труда, научившиеся завидовать краснорожим откормленным унтерам и мечтать о том, когда удастся дослужиться до великолепного их звания, чтобы на всю жизнь убежать от забытого уже призрака вечной мужицкой недохватки и тяжелой деревенской работы. Полуграмотные и дикие, знавшие до службы только две сделанные из металла машины - топор и соху, - они несли винтовки, как дубины, тащили за собой пулеметы, как бороны, пугались собственных орудий. Граф Пурталес рассматривал их с ироническим любопытством. Тупые и медлительные тюлени, обученные стрелять из циркового пистолета, - как не походили они на солдат его страны, где культура и промышленность с детства приучают людей к машине, к порядку и к сообразительности! Любопытно было бы видеть, в какую беспомощную кучу свалились бы эти стройные полки, если бы какой-нибудь особенный магнит, притягивающий только золотые погоны, внезапно вырвал из них редкие фигурки офицеров? И какой должна быть та гениальная голова, которая способна создать необыкновенную организацию, чтобы управлять этим немыслимым стадом в современном бою и вести его к победе? Голова эта была найдена графом Пурталесом легко. Крохотная, узколобая, седая, серым небьющимся изолятором телеграфного столба она торчала над волнующейся нивой султанов, плюмажей и перьев придворных треуголок и киверов, хозяйски всматриваясь в гвардию своими колючими, как булавки, и маленькими, как они, глазками. Дурная, вялая кровь трехсотлетней династии, не разбавленная ни одной свежей каплей, истощенная родственными браками (цари и собаки, как известно, родства не знают!), выгнала эту крохотную черепную коробку на саженную высоту, как случайный и малонужный придаток нелепо длинного тела. Заброшенная в эту сиротливую высоту, куда сердце (как провинциальный водопровод на верхние этажи) подавало кровь с трудом, скупыми каплями, головка при каждом своем движении, казалось, побрякивала ссохшимся внутри ее, лишенным питания мозгом. Однако этого побрякивания было достаточно, чтобы признать великого князя, главнокомандующего войсками гвардии и петербургского военного округа, дядю царствующего ныне императора, будущим вождем русской армии. Бряканье ссохшегося мозга гулко разносилось по гвардии, как отчетливая барабанная дробь, равняющая ряды и призывающая к воинственной славе. Сила и власть, - умеющие не щадить, не склоняться, не трусить перед бунтующей империей, - чудились гвардейскому офицерству в беспощадных резолюциях на приговорах военных судов, в хлещущих по генеральским щекам приказах о результатах смотров, в самой матерщине, грубо кидаемой в лицо с высоты петровского доброго роста, - сила и власть, которых не помнила Россия со времен Николая Первого. Поэтому в офицерских собраниях, на таинственных пирушках по квартирам, в курилках военных училищ творимой из уст в уста легендой создавалась опасная популярность Николая Николаевича среди гвардейского офицерства. Оно поговаривало о дворцовом перевороте, о замене одного Николая другим, о создании военной власти, по которой соскучилась Россия и в которой она нуждалась с тех пор, как закачался царский трон, расшатываемый Думой, Распутиным, темными банкирскими дельцами и свежей памятью позорной японской войны. Необыкновенное "ура" вдруг донеслось с поля. Звонкое, восторженное и искреннее, оно поражало после равнодушного солдатского рева. Головы любопытно повернулись, лорнеты и бинокли поднялись к глазам. Проходили юноши. Простые их гимнастерки были неожиданно скромны. Под правым погоном у каждого белел сложенный вчетверо лист бумаги. Никогда ни одна воинская часть не проходила перед царем в таком расстройстве рядов и с такой потерей выправки. Штыки над узкими их плечами образовывали позорно волнистую линию; казалось, она дышала вместе с ними так же нервно и взволнованно. Правофланговый в третьей шеренге шел, почти спотыкаясь от слез и восторга, повернув к царю не только лицо, но и все свое худощавое, еще не сложившееся тело. Слезы текли по многим розовым щекам. "Ура" звучало самозабвенно и благодарно. Тогда царь снял фуражку и широко перекрестил эту потерявшую равнение часть. И тотчас у павильона началось безумие. Дамы, плача, срывали бутоньерки с плеча и кидали цветы в колеблющиеся ряды. Камергеры фальцетом закричали "ура". Великая княгиня Милица Николаевна, черноокая и прекрасная, как зловещая сивилла, ворожащая смерть, побледнев, качнулась и, быстро перебежав траву между царским конем и рядами, поцеловала первого попавшегося юношу. Ахнув, тот пошел дальше, как слепой, а она осталась перед проходящими шеренгами белой статуей победы, конвульсивно протянув вперед руки, вдохновляя и поражая своей мрачной увядающей красотой. Так - впереди царя и императрицы - она стояла, благословляя изломанные судорогой исступления ряды, не замечая (или не желая замечать) того впечатления, которое произвел ее вдохновенный порыв. Неживое лицо императрицы покрылось пятнами; голубые выпуклые глаза царя затянуло стеклянной пленкой; бело-розовый букет царских дочерей, воткнутый в лакированную корзину шестиместного ландо, возмущенно затрепетал всеми своими лепестками. Президент улыбнулся с видом постороннего человека, присутствующего при семейной сцене и вынужденного делать вид, будто он совершенно не замечает, что сейчас с визгом начнут бить посуду. И только по четвертому этажу государева дяди поплыла из сухой и колючей бородки сухая и колючая одобрительная улыбка. Милица Николаевна, сестра его жены и жена его брата, дочь короля Черногории, страстный апостол войны за освобождение славян, сторонница военной партии, открыто и непримиримо вдохновляла дворцовую оппозицию великих князей против императрицы. Это она оттачивала солдатские остроты властолюбивого своего шурина о Распутине и вместе с сестрой пускала их в обращение по салонам, полкам и дворцам. Это она переводила невыразительное бряканье ссохшегося его мозга в горячую проповедь войны во что бы то ни стало, войны, нужной для спасения трона и для благополучия опоры его - гвардии. Это она лестью, балами, посещениями полков и многообещающими намеками покупала преданность гвардейского офицерства. И сейчас именно она (а не императрица и не кто-нибудь из робостных царских дочерей) воспользовалась моментом, чтобы купить преданность этих юношей, чтобы свернуть их верноподданнический порыв на нужную для нее дорогу, чтобы напомнить им собой о муже своей сестры, о брате своего мужа - о настоящем их вожде. И он, оценив это, описал своей маленькой головкой крутую дугу, наклонившись к министру двора. Тот послушно дал знак церемониймейстеру. Лотарингский марш оборвался. Медленные звуки гимна сорвали цилиндры и треуголки с лысеющих голов, и в волнах его всплыла опять на свою одинокую высоту сухая и хищная крохотная голова хозяина гвардии, великого князя Николая Николаевича. Военным училищам была оказана величайшая честь: это их старшие роты, произведенные сегодня в подпоручики, проходили под звуки гимна. Белые листки с приказом о производстве, засунутые под погоны, были единственным признаком совершившегося долгожданного превращения их из полусолдат в офицеров гвардии. Восторженно крича, благословляя царя и благодарно отдаваясь ему - на войну, на подвиг, на смерть, шли они, еще по-солдатски - в шеренгах, готовясь вступить в ряды гвардии и вести ее прекрасным путем воинской славы. Страшный, невеселый путь! Вот он проложен в веках - от Нарвского сражения до Нарвской заставы. Дымная кровь, капающая с неуклюжих штыков и с гибких шпицрутенов. Гордые клочья боевых знамен над в клочья иссеченными солдатскими спинами. Дворцовые караулы, охраняющие императоров и, по мере надобности, придавливающие их в углу опочивален, как крыс, освобождая этим трон для императриц. Царицыны награды за это: титулы, ордена, поместья - офицерам, двадцатипятилетний срок службы - рядовым. Зимние вахт-парады перед Зимним дворцом, снеговые переходы через Альпы, Балканы, Кавказ; застывшие трупы, валяющиеся в одних узких солдатских мундирах на снегу торцов и на снегу гор. Ослабленные винты штуцеров и подпиленные штыки, чтоб одновременный бряк при взлете на караул радовал царево сердце - и чтоб пули не попадали в турок и французов. Молчаливые атаки сомкнутым строем, с оркестром, с развернутыми знаменами под картечным огнем. Трагический разгром в 1805 году под Аустерлицем, но! - через сто лет - блестящая победа под Пресней... Юноши плакали. Незабываемый миг, величественная минута, когда каждый из них готов умереть по взмаху царских ресниц, - где и когда вспомнят потом этот день гвардейские офицеры? Уже, как листья под сухим самумом надвигающейся войны, падают на бирже акции; уже воют телеграфные провода, накаливаясь от ультиматумов, и скоро начнут выть бабы в деревнях, ушибленных мобилизационным расписанием; уже пуля сербского студента пробила первую дырку в многокровном теле Европы, и кровь уже сочится, каплями пока, чтобы скоро хлынуть океанами. Уже начат их последний путь из Красносельского лагеря, в который они никогда не вернутся для пышных парадов и сытого житья. Одна за другой уходят с красносельского поля в неясную тьму годов офицерские роты в солдатском строю, в солдатских рубахах, с солдатскими винтовками, странным образом предвосхищая свое собственное будущее, когда опять перед чьим-то белым конем, сытым до флегмы, пойдут на новые, небывалые фронты офицерские роты, батальоны и батареи в солдатском строю с солдатскими винтовками возвращать свои майораты, поместья и вотчины, - пойдут, трижды сменившие присягу, убежавшие от солдат собственных уездов, пойдут бок о бок со вчерашними врагами - немцами, чехословаками, болгарами, - против русских, знакомо примечая впереди них красные знамена. Дон, Кавказ, Сибирь, Варшава, Крым, Териоки, японские, французские, английские пароходы. Константинополь, Галлиполийский лагерь, алжирские копи - метанье по всему миру, от Парижа до Шанхая, от Бухареста до Маньчжурии, вороний полет на сладкий запах крови, где бы он ни был, исступленное отчаяние, отчаянные надежды, мелкие подачки Рябушинских и Детердингов, "Боже, царя храни" перед расчесанными хвостами английских кобыл и российское "ура" перед поседевшими усами Раймона Пуанкаре, который один не бросит вас в течение десятилетий. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Иулия 16 дня, лета от Р.Хр. 1914, лейтенантства нашего 2-е. Рейд фортеции Свеаборг Любезный брат наш, Юрий Петрович! Во грустях пребывая и могильным предвестием волнуем, эпистолию забавную писать вам решился, дабы в обществе ума и доброго гумора вашего от матерщины воздержаться и тем душу свою от пекла вечного спасти. Материться же позывает неведомо как. Ибо сказано: "Ке нотр ви маритим? Тужур - дежур, суар - буар, навиге, навиге, и апре - мурю*. И еще сказано: "Аве, Юрий, моритури те салютант!"** Нащет же моритуров разных сие вскорости произойти не замедлит. ______________ * Намеренно искаженная французская фраза, долженствующая означать: "Что наша жизнь моряка? Всегда дежуришь, вечером выпьешь, плаваешь-плаваешь и потом - помрешь". ** Перефразировка восклицания римских гладиаторов: "Да здравствует Цезарь, обреченные на смерть приветствуют тебя!" Ультиматумы бесперечь жисть нашу омрачают. Понеже печатные ведомости, газетой именуемые, на корабль наш экспедируются с небрежением - того ради экипаж весь, с капитаном вкупе, в политической ситуации блуждает, подобно фрегату, в туман влипшему: с которой стороны нас осаждают и кто супостатом в баталии ожидаемой объявится, то нам пока неведомо. Кои утверждают, что швецкие фрегаты бить нам морду плывут; кои пререкают, что, напротив, немец посуды свои супротив нас на море спущает; а кои на аглицкий флот взоры с опаской кладут, памятуя, что англичанка всегда гадит. Того ради фендрики наши об залог меж собой бьются, - с кем же воевать доведется? Я тож в азарте супротив ведомого тебе главного медика Осипа Карлыча, на шведа подозрение имеющего, пять штофов франкского вина, шампузой именуемого, за немца выставил. Преферанс в сем споре иметь уповаю, ибо немец обезьяну выдумал, следственно, и повод к войне вполне свободно выдумать может. Тогда - выпьем. Мы же, впротчем, на планиду полагаясь, службу царскую несем исправно, медяшку каждодневно до нестерпимости сияния доводя и палубу песком без малого до самой броняшки соскабливая. И, коли господь поволит, чистолем и шваброю флоты неприятельские в бегство обернем, поколику снаряды боевые с адмиралтейства до сего времени принять не удосужились, и фрегат наш на военную ногу никак установить не можем, грома поджидая, после которого русскому патриоту креститься положено, отнюдь же не ранее... Слух у нас тут такой пущен: якобы адмирала нашего ваши санкт-петербургские сенаторы в каюте накрепко замкнули и часового приставили, чтоб, упаси бог, оный озорной старик нечаянно флота не вывел, потому в море, бывает, суда утопнуть могут, в гаванях же на привязи в целости пребудут. Хотя в истории наслышаны мы, - подобный случай в Порт-Артуре слезами окончился...* ______________ * 26 января 1904 г. Япония без официального разрыва дипломатических отношений начала войну атакой эскадры, стоявшей без всяких мер охраны на порт-артурском рейде. Письмо, начатое утром, так и лежало на столе. Лейтенант Ливитин перечитал начало, усмехнулся и, как был - в фуражке и грязном кителе, - присел в кресло: флаг-офицер командующего морскими силами, лейтенант Бошнаков уходил на миноносце со штабным поручением в Биоркэ, где стоял отряд судов Морского корпуса, и письмо нужно было успеть переправить ему на "Рюрик". Неожиданно подвернувшийся стиль письма требовал остроумного завершения, но сейчас решительно не острилось. День подходил к концу, и внутренняя тревога нарастала все больше, слухи за день приобрели размеры грандиозные. Бошнаков, метеором влетевший из штаба с повторным приказанием закончить к вечеру все предварительные для мобилизации работы, успел взволнованно рассказать, что заградители уже вышли к Порккала-Удду с полным запасом мин, что кто-то где-то видел в море германские крейсера, что мобилизация решена, но задерживается царем в ожидании ответа на нашу ноту Австрии. В кают-компании уже вслух говорили "война"; ходил уже наспех пойманный анекдот, что Ванечка Асеев, по пьяному делу отсиживающий на гауптвахте третью неделю, прислал в штаб великолепную телеграмму: "Прошу временно освободить для первого опасного похода искупить кровью ответ оплачен". Гельсингфорсская газета сбивчиво сообщала ход русско-австрийских переговоров, вызванные из отпусков и командировок офицеры привозили противоречащие газетным сведения, - и было совершенно неизвестно, что будет. Продолжалось то томительно-тревожное время, когда все говорят о войне, но когда слово "война" запрещено к произнесению вслух, когда корабли готовятся к бою, но никакой мобилизации нет, когда официально течет обыкновенное мирное время, но на деле все мысли и действия направлены к военным надобностям; когда война не объявлена, но нестерпимо хочется, чтобы она была объявлена, положив конец растерзанным тревогою дн