прямым углом к курсу. - Выходит, пронесет нас мимо катера, - сказал Хазов, произведя в уме несложные расчеты. - Не выгрести. - Сюда же выгребли, - возразил Артюшин. - Это у берега так тянет. Если б в море так сносило, мы бы на камнях сидели. - А мы через них и проскочили. - Скажешь тоже, - обиделся Артюшин. - Я срамить тебя не хотел. Ты куда шестерку вывел? Я думал, компас у тебя врет, а получается - снесло. Артюшин вспомнил, что шлюпка и точно вышла не сюда, к отлогому берегу, куда в обход подводной гряды был проложен курс, а на какую-то высокую скалу. Тогда он подумал, что это была первая скала рядом с пляжем, и не придал значения небольшой неточности курса. Теперь он оценил это иначе. - Получается так, - согласился он. - Градусов на пятнадцать снесло, не меньше. И как это нас на камни не посадило? - Бывает. С миной же вот разошлись. - Ну, возьмем на снос тридцать градусов, вот и выйдем на катер, - уверенно сказал Артюшин. - Конечно, грести уж на совесть придется. Хазов покачал головой. - Сил не хватит. Почти час гресть. Не выйти на двух веслах: на шести - и то куда снесло. Некоторое время они сидели молча. Потом Артюшин сказал: - Наверное, с Азовского тянет, штормом туда нагнало. Вполне понятное дело. - А нам с того легче? - Все-таки научное открытие. И ту шестерку, видно, так же унесло, помнишь, накануне тоже шторм был? - Вот и унесло, раз к катеру пошли. Ну, так что делать будем? Время идет. Глубокая полная тишина стояла над ровным каменистым пляжем, уходящим на восток. Чуть пошевеливалось за бортом оставленное в уключине весло, лопасть которого лежала на воде, катившей мимо шлюпки быстрые струи невидимой реки. И берег и море, как бы отдыхая после недавнего потрясения штормом, сохраняли удивительный покой, следя за бесшумным ходом звездного неба, которое поворачивало над ними свою мерцающую, светящуюся, играющую огнями дальних миров сферу. И двое людей, сидевших в шлюпке, тоже как будто отдыхали в неторопливом ожидании кого-то, кто должен подойти сюда, в условленное место, - так спокойны были те короткие фразы, которыми они время от времени перекидывались, и так обыденны были их позы. Один полулежал на банке, как бы рассматривая звезды, другой сидел, удобно облокотившись и медленно поглаживая ладонью подбородок и щеку. Между тем в звездной спокойной ночи по скалам берега пробирались в горы моряки, успех трудного военного дела которых зависел от этой шлюпки, а в море, в миле от берега, стоял катер, дальнейшие действия которого были связаны с ее возвращением, а далеко отсюда, в Москве, люди, управлявшие ходом войны, ожидали результатов того, что должны были выполнить разведчики морской пехоты и моряки катера и что было нужно для улучшения военной судьбы огромной страны и ее многомиллионного населения. Рассчитанный и проверенный ход этой незначительной маленькой операции, имеющей столь значительный и большой смысл, вдруг нарушился стихийным обстоятельством, которое невозможно было предвидеть: капризным поворотом отливного послештормового течения в северо-восточной части Черного моря. Исправить этот нарушившийся ход операции не могли ни командир катера, ни высадившийся с разведчиками боевой офицер, майор Луников, ни те, обладающие громадной властью, опытом и знаниями военные и государственные люди, которые управляли ходом всей воины. Сделать это могли только эти два человека, сидевшие в шлюпке, - два советских человека, носящих военно-морскую форму, два матроса, два коммуниста. И они пытались решить, что же можно сделать в данном сложнейшем положении. И хотя в тех коротких фразах, которыми они перебрасывались, не было и намека на то, что оба понимают и чувствуют ответственность за успех операции, важный смысл которой был им даже неизвестен, - все, что они говорили, было направлено к одной цели: исправить ход этой операции, нарушенной последствиями шторма. Они обсудили и отвергли уже несколько решений. Круг все сужался. Сперва стало ясно, что возвращение на шлюпке к катеру сейчас невозможно. Ожидать же, когда течение прекратится или хотя бы ослабнет, было тоже невозможно: это могло произойти одинаково вероятно и через час и через сутки. Тогда в обсуждение вошла другая тема: остаться со шлюпкой здесь, спрятав ее в камнях, а завтра, с темнотой, привести в бухту, куда должны вернуться разведчики. Предложил это Артюшин, и Хазов сперва ухватился за эту мысль. Конечно, в этом был серьезнейший риск: если бы шлюпку заметили, то разведчикам неминуемо устроили бы засаду. Но потом Хазов припомнил, что сегодня, выводя шестерку из бухты, он случайно обнаружил под нависшей скалой нечто вроде грота, где вполне возможно спрятать шестерку, залив ее водой, чтобы понизить борта. - Ну и притопим, - весело сказал Артюшин, - а завтра, как стемнеет, начнем отливать. Согреемся по крайней мере... Значит, пошли? Он взялся уже за весло, как боцман остановил его вопросом: - А на катере? - Что на катере? - Откуда на катере будут знать, что завтра надо за нами вернуться? Артюшин молча отпустил весло. Повиснув в уключине, оно легло лопастью на струившуюся мимо борта воду и снова начало пошевеливаться на ней. В самом деле, прождав шлюпку до рассвета, лейтенант Решетников будет вынужден уйти, как неделю назад ушел старший лейтенант Сомов, так же не дождавшись своей шлюпки. Артюшин знал, что утром майор должен будет связаться по радио с катером, тогда Решетников сообщит ему о пропаже шлюпки, и тот не приведет разведчиков в бухту. Таким образом, получалось, что прятать шлюпку вдвойне бессмысленно. - А фонарик? - сказал вдруг Артюшин. - Что фонарик? - Поморзим на катер, вот и узнают. - Нельзя. - Знаю, что нельзя. Да бывает, что и нельзя - можно. - А тут нельзя. Сказано - ничем себя не обнаруживать. - Так ведь момент, боцман, мигну - Птахов враз примет. - А что ты мигнешь? Артюшин задумался. Но как ни вертел он слова, составляя донесение, все-таки выходило, что морзить придется далеко не "момент", а больше минуты. Кроме того, и катер должен был ответить на вызов. Всего этого за глаза хватало, чтобы провалить всю операцию. Он с сожалением повертел в руках фонарик и положил его на банку. - Значит, фокус не удался. Давай дальше думать. И он снова вернулся к мысли, как бы все-таки довести шестерку до катера. Теперь он предложил подняться против течения вдоль берега на милю. Это займет, правда, около часа, зато даст полную гарантию, что шлюпку не пронесет мимо катера. Однако, когда Хазов спросил его, способен ли он будет грести два с лишним часа подряд, не отдыхая ни минуты да еще наваливаясь, так как каждая минута отдыха и каждый слабый гребок означали дополнительный снос, он тут же отказался от этого своего предложения и выдвинул новое, прямо противоположное: - Тогда затопим шлюпку и уйдем в горы. Авось найдем к утру партизан, майор передаст, чтобы катер пришел завтра с другой шлюпкой, - всего и делов. Хазов помолчал. - Не знаем мы, где их искать, не годится. А вот насчет другой шлюпки - ты это верно. - Что верно? - не понял Артюшин. - Сходить катеру за ней в базу, вот что. Вполне до завтрашней ночи может обернуться. - Так и я про то говорю. - Про то, да не так. Плыть нам надо на катер, вот как. Теперь помолчал, соображая, Артюшин. - Так ведь тоже снесет, - возразил он наконец. - Хуже, чем шлюпку. - А если против течения подняться, как ты говорил? Только не по воде, а по берегу. Быстро, и не устанем. Артюшин опять помолчал, взвешивая его слова. - Километра полтора пройти - тогда не пронесет. Вода вот холодна. - Быстрей поплывем - согреемся. - Это верно. Так решили, что ли? - Видно, надо решать, - сказал Хазов. - Обожди. Плыть недалеко - милю, да вода холодна. На шлюпке все же вернее. Давай еще подумаем. Они посидели молча с минуту, перебирая в уме уже отвергнутые варианты и ища новые. Вдруг Артюшин засмеялся и хлопнул себя по коленке. - Ну и головы!.. Чего тут думать: садись на руль, а я фалинь на плечо - и рысью по берегу! Он сказал это с такой веселой уверенностью, что Хазов невольно привстал на банке, собираясь пересесть на корму. Конечно, вернее всего было протащить шестерку вдоль берега на фалине - конце, которым привязывают шлюпку, - подобно тому как ведут на бечеве лодку против течения. Это сохранило бы им и время, и силы, и самую шлюпку. Но для этого требовалось, чтобы отлогий берег тянулся, по крайней мере, полтора километра. Между тем боцман, которого Решетников, по примеру Луникова, тотчас после ужина заставил хорошенько рассмотреть карту, помнил, что галечный пляж метров через пятьсот снова переходит в скалистый берег. Пройти там пешком было можно, но тащить за собой шлюпку на коротком фалине никак не удалось бы, и грести все равно пришлось бы минут сорок. Все это боцман немногословно объяснил Артюшину. Тот молча выскочил из шлюпки. - Куда ты? - спросил Хазов. - Камней наберу, а ты пока оружие вытаскивай. Оба взялись за дело, стараясь наверстать время, ушедшее на поиски выхода. В шлюпку для верности наложили камней, потом спрятали в скалах оба автомата, гранаты и компас, чтобы завтра, если все обойдется благополучно, захватить с собой на обратном пути. Масляную лампу Артюшин вынул из нактоуза и положил на гальку в бескозырке вместе с фонариком. Хазов вывинтил чоп - пробку в днище, и вода журчащим фонтаном забила в шлюпку. Выскочив из шестерки, боцман сильным ударом столкнул ее на глубину под скалы. - Как там время? - спросил он. Артюшин зажег свой фонарик. На их военный совет, на переноску оружия и камней ушло двадцать четыре минуты. - Долго провозились, - недовольно сказал Хазов и тут же двинулся широким шагом по берегу. - Пошли? Быстрей пойдем! И прогреемся и время наверстаем. Артюшин подобрал бескозырку и компасную лампу и, почти бегом догнав боцмана, подладился ему в ногу и зашагал рядом. Галька, стуча, откатывалась из-под их подошв. Боцман действительно дал хороший ход, и скоро обоим стало тепло, потом жарко. Так они шли молча минут пять. Хазов увидел, что Артюшин несет что-то в руке. - Ты что тащишь? - Лампу взял из нактоуза. - Фонаря тебе мало? - Маслом намажемся. Я об одном проплыве читал, обязательно мазаться надо. От холода спасает. Плывешь, что в фуфайке. Больше за все время этого стремительного хода по пустынному ночному берегу они ни о чем не говорили. Только хрустела и стучала галька, отмечая каждый их шаг. Порой она сменялась песком, плотно укатанным волнами, и тогда идти становилось легче, ноги упруго отталкивались от него, но затем опять вязли в сыпучей массе мелкой круглой гальки. Потом все чаще стали попадаться большие камни, которые приходилось обходить, чтобы не лезть по грудь в воду, потом берег стал обрывистым и раза три-четыре пришлось карабкаться на скалы. Они снова сменились отлогим галечным пляжем, и тут боцман остановился так же решительно, как начал этот ночной переход вдоль берега. - Сколько прошли? - Восемнадцать минут. - Хватит? - Ход был хороший. Километра полтора с гаком отхватили. Хазов повернулся к Большой Медведице: - Давай курс, штурман. Они легко нашли Полярную звезду. Боцман стал лицом к ней, а Артюшин спиной к его спине. Выбрав среди звезд перед собой одну поярче, которая была градусов на двадцать левее, он показал ее Хазову. - На нее и будем держать, запомни, лоцман. Ну, на старт, что ли? До чего же неохота, братцы... Холодна же, окаянная. Они быстро разделись. Свежий ночной воздух охватил разгоряченные тела. Артюшин, разделив пополам масло, налил его на ладонь боцману и себе. От масла стало еще холоднее Но надо было связать одежду в узел, набить брюки галькой. В последний раз взглянув на часы, Артюшин отчаянным жестом далеко закинул в море фонарик, но часы оставил на руке, надеясь сам не зная на что. Взяв узлы с одеждой, они вошли в воду, и вначале показалось, что в ней теплее, чем на воздухе. Дно быстро понижалось. Зайдя в море по грудь, они забросили вперед свои тяжелые узлы, и те сразу затонули. Мягкая волна зыби оторвала их от песчаного дна, и они поплыли. Артюшин легко нашел избранную им яркую звезду и повернул прямо на нее. Боцман, держась с левой его руки, поплыл рядом. И так же, как на шестерке, они, не уговариваясь, нашли общий, наивыгоднейший для обоих ритм, так и сейчас, проплыв минуту-две в некотором разнобое, то отставая, то перегоняя друг друга, оба вскоре широкими и свободными движениями поплыли - голова в голову. Помогало ли артюшинское масло или в телах их был еще достаточный запас тепла, но первое время холод окружающей их воды почти не ощущался. Они плыли брассом, самым экономным и выгодным для далекого проплыва стилем, плыли не торопясь, сберегая силы. Несколько мешала зыбь. Она приподымала их - и тогда движения затруднялись, потом мягко опускала - и тут рукам было легче разгребать воду. Наконец оба приладились и к этому. Монотонность плавательных движений убаюкивала. Ра-аз, два-три, - пауза. Ра-аз, два-три, - пауза... Сто, двести, тысячу раз... Казалось, думать о чем-нибудь было невозможно, кроме этого подчиняющего себе ритма. Однако Хазов думал. Он думал все о том же, о чем думал почти всегда и отчего на лице его было то постоянное выражение сосредоточенности или, наоборот, рассеянности, которое обращало на себя внимание всякого, кто смотрел на него. Эта постоянная, неотвязная мысль никому не была известна. Он хранил ее в себе, не делясь ни с кем, потому что никто в целом мире не мог бы помочь ему ни дружеским, ни любовным словом утешения. Она была привычна ему, как дыхание, как биение сердца. И так же как без них он не мог бы жить, так и без этого воспоминания он не мог бы продолжать жизни. Он отлично понимал всю бесполезность этой мысли, всю беспомощность воспоминания, которое никогда не может восстановить прошлого. Но вместе с тем он боялся, что настанет время, когда постоянная эта неотвязная мысль покинет его, когда воспоминание, потускнев, исчезнет, и тогда Петр действительно умрет, действительно уйдет из его жизни. Есть люди, для которых горе - как ураган. Оно разрушает все вокруг, оно способно убить самого человека, переживающего это горе, оно делает из молодого - старика. Но, как ураган, оно проносится, и солнце вновь проглядывает на небе, и только далекий отзвук горя, с такою страстной мукой перенесенного, грохочет где-то вдали мягким рокотом ушедшей грозы. А воздух вокруг полон уже свежести, и трава, прижатая ураганом к земле, поднимается в необыкновенно яркой своей зелени, и жизнь возвращается - может быть, даже с большей силой. Но есть люди, для которых горе - как осень, долгая, тяжелая, холодная осень беспросветных дней и длинных пустых ночей, лишенных сна и покоя. Горе, которое поселяется в душе по-хозяйски, надолго, с которым человек свыкается, как с непроходящей болезнью, горе, так давно потерявшее свою остроту, что его, быть может, уже и не надо называть горем. Чаще всего такое горе приживается в материнском сердце, которое не умеет забывать. Воспоминания живут в нем, подсказывая исчезнувший голос, зажигая угасший взгляд, восстанавливая тысячи мелочей, связанных с детством ушедшего ребенка, который умер совсем не ребенком. Ни с кем не говорит об этом мать, все хранит в себе, и только задумчивость или рассеянность укажет порой другим, что милое виденье все живет в ее печальном сердце. Такое непроходящее, постоянное горе и поселилось в душе Никиты Хазова. Может быть, потому, что отцовское чувство его было более материнским. Разглядывая фотографию Петра Хазова, лейтенант Решетников подсчитал, что он никак не может быть сыном Никиты Петровича: получилось, что тот стал отцом в восемнадцать-девятнадцать лет. Между тем так оно и было. Никита Петрович (тогда еще Никитка) женился именно восемнадцати лет, женился по какой-то ошалелой, внезапной, не желающей ни с чем считаться любви. И Наташе было столько же. Никита только что кончил школу, собирался держать экзамены в училище имени Фрунзе, а она - в медицинский институт. Что и как случилось, теперь уже невозможно было ни понять, ни вспомнить. Была севастопольская весна с сиренью, цветущим миндалем, с воздухом, живительным и томящим, была юность, честная, не знающая сделок с совестью. И была любовь, цельная, уносящая, всенаполняющая. Когда выяснилось, что у них - самих почти детей - будет ребенок, Никита сказал, что надо пожениться. Она пусть идет в институт, а он будет работать - его звали на Морской завод. Ждали почему-то девочку, а родился сын. Наташа уехала в Москву, потеряв год, Петр остался на руках бабушки и самого Никиты. В тот год, когда его призвали во флот, Наташа умерла, порезав на вскрытии палец. По-настоящему Никита Петрович узнал сына, когда тому минуло пять лет: тогда, оставшись на сверхсрочную, он стал бывать дома почти каждый день. Он таскал мальчика на катер, ходил с ним в порт, и скоро на дивизионе привыкли к тому, что Петр целые дни проводит тут. И так же как в свое время Никита Петрович знал, что жизнь его пройдет на флоте, так теперь знал он, что сын его непременно будет флотским командиром. Все мысли и действия обоих были направлены к тому самому училищу имени Фрунзе, поступить в которое отцу сын помешал своим появлением на свет. Петр погиб в марте сорок второго года. Он оставался в Севастополе, прибившись к морякам Седьмой бригады морской пехоты, не считая возможным для себя эвакуироваться с мальчишками. Война щадила его, хотя он был в довольно горячем месте - у Чоргуна, напрашивался в разведку, ходил в атаку с полуавтоматом. Потом начальство распорядилось отправить его на Большую землю. Дважды он убегал с кораблей, увозивших семьи и раненых. На третий раз его все-таки удалось отправить на госпитальном судне. У мыса Меганом судно это потопили торпедоносцы. Петр тонул в такой же холодной воде, в какой плыл сейчас он. И привычная внутренняя тоска, почти не выражавшаяся вовне, теперь усиливалась ощущением этой холодной воды. Может быть, вот так же плыл и Петр, разводя в ней тонкими, еще не окрепшими руками подростка: ра-аз, два-три, - пауза, pa-аз, два-три, - пауза. Но впереди у него была безнадежность. Не только невозможность доплыть до берега, но и бессмысленность этого: на берегу был враг. Что он думал, что переживал? Как он пошел на дно? Изнемогши от усталости или сознательно, бросив ненужную борьбу? Странным образом Решетников с некоторых пор напоминал Хазову сына. Все было непохоже: возраст, характер, биография, - но было между ними что-то общее. Как будто Петр вырос и стал лейтенантом и командиром катера. Хазов долго не мог понять: что же именно? И только когда Решетников рассказал ему о "вельботе", об озере, о разговоре в степи и о туче над ней, Хазов понял, что общим у них с Петром была та еще не осознанная, необъяснимая, почти инстинктивная любовь к морю и флоту, которая двигала их поступками. Он вспомнил, как в один из приходов катера в Севастополь отпросился на берег и нашел сына в окопике у Чоргуна. Тогда в ответ на уговоры отца эвакуироваться на Кавказ, где он сможет продолжать учиться, Петр ответил: "А флот кто защищать будет? Дядя? На корабли не пускают, так я здесь с моряками бок о бок дерусь, и сам моряк!.." Ра-аз, два-три, - пауза... Ра-аз, два-три, - пауза... Конечно, через десять лет он стал бы таким же, как Решетников. Такой же ершистый, самолюбивый, прямой. И смелый. - Боцман! - сказал вдруг рядом Артюшин. Хазов повернул голову: - Ну что? - Знаешь, как в обозе кричат? На заднем возу хреновинка вышла, батька помер... - Не пойму, о чем ты. - Судорога меня прихватила, вот что. Руками плыву. Отстану. - Хватайся за меня. - Не. Плыви вперед. Справлюсь, доберусь. - Хватайся, говорю. - Слушай, боцман... Ты со мной тут прочикаешься, а катер уйдет. Ждать не будет. - Никуда он не уйдет до самого рассвета. - Ну да. Пождет, да и даст хода. - Ты глупостей не говори, - сурово сказал Хазов. - Не такой у нас командир. Хватайся за шею. - Снесет нас. Вперед плыть надо. Хазов подплыл к нему и силком положил его руку к себе на плечо. - Тогда погоди, - смирился Артюшин. - Дай я попробую ногу растереть. Вот тебе и масло, черт его... Он забарахтался в воде, энергично растирая ногу. Хазов держался на месте, медленно разводя руками. Зыбь покачивала их, течение поворачивало в воде. И тогда перед глазами Хазова над водой вспыхнул большой и широкий желто-розовый свет, на миг озаривши половину неба над берегом. Потом по воде докатился плотный трескучий звук взрыва. - Что это? - спросил Артюшин. - Твоя хлопнулась. Завтра чисто в бухту входить будем, - спокойно ответил Хазов. - Ну, подправился? - Погоди, сейчас. Все еще держась за его шею, Артюшин сделал несколько движений ногой, потом отпустил Хазова. - Порядок! Полный вперед! Ложусь на курс! Он повернул снова на избранную им звезду, и опять оба вошли в одинаковый, выгодный для обоих ритм: pa-аз, два-три, - пауза, pa-аз, два-три, - пауза. Зыбь подымала и опускала их так же, как еще недавно подымала она и опускала в бухте большую тупоголовую мину, пока на каком-то стотысячном подъеме не поднесла ее к мелкому месту и не опустила на подводный камень. Собственным своим весом мина произвела необходимый толчок ударного приспособления и взорвалась, никому не причинив вреда. Сколько времени они плыли, ни тот, ни другой сказать бы не могли. Не признаваясь друг другу, они уже начинали отчаиваться. Видимо, расчеты их оказались неверны, и их уже пронесло мимо катера. Но они упорно двигали руками и ногами в этом монотонном, почти безнадежном ритме: pa-аз, два-три, - пауза, ра-аз, два-три, - пауза. Безмерная усталость сказывалась на сердце, на дыхании, на мышцах. И тогда боцман сказал, словно невзначай: - На катере, пожалуй, больше нас переживают. Мина-то в самой бухте хлопнула, на нас подумали. Надо доплыть, Степан, а то никто ничего не поймет. И бухту загубят. А она правильная. Эту длинную для пловца речь он произнес по крайней мере в десять приемов. Артюшин ответил короче: - Факт, надо. Мы и плывем. Они проплыли еще минуты три, и вдруг Артюшин заорал так громко, как только можно заорать в воде: - Боцман, вижу! Зеленый ратьер вижу! Провались я на этом месте, вижу! Братцы, что же это делается? Вижу! Гляди правее, вон туда! Хазов рывком выбросил плечи из воды и тут же увидел зеленую точку. Она светила на самом краю воды, до нее, казалось, было безмерно далеко, но она светила! Они повернули на нее. И тут оказалось, что она совсем не так далеко. Зыбь приподымала их, и всякий раз зеленая точка сияла им верным светом надежды и спасения. С каждым движением рук они приближались к ней, к катеру, к теплу, к продолжению жизни. Теперь, когда великий их воинский долг был выполнен, когда самым появлением своим они вносили ясность в запутанную обстановку бухты Непонятной, когда важнейшее задание, имеющее государственное военное значение, было обеспечено, - они думали о том, о чем до сих пор ни у одного из них не мелькнуло и мысли: что они спасены, что они не утонут, что в этом громадном ночном море они не проскочат мимо крохотного катерка, стоящего в нем на якоре. Время пошло в тысячу раз быстрей. Они не успели опомниться, как зеленый огонь достиг нестерпимой яркости и руки их коснулись благословенной, желанной твердости борта. И тут Артюшин не удержался. - На катере! - закричал он слабым голосом. - Прошу разрешения подойти к борту! На палубе зашумели, раздался топот многих ног, потом послышался тревожный голос Решетникова: - Оба здесь? Боцман где? - Здесь, товарищ лейтенант! Сильные руки вытянули их на борт. Через минуту блаженное тепло охватило их иззябшие тела. Остро пахло спиртом, видимо, их растирали. Хазов поймал чью-то руку, больно царапавшую кожу на груди. - Командира позови... - Здесь я, Никита Петрович, слушаю. - Товарищ лейтенант, в бухте все в порядке... Течение, не выгрести... Надо идти в базу, взять другую шлюпку... Завтра проведем туда... Мина была... Взорвалась... Чисто... - Понятно, Никита Петрович, сделаю. Но Хазов уже ничего не слышал. Сознание его провалилось в мягкую, но сухую и теплую бездну. "Ра-аз, два-три, - пауза... Ра-аз, два-три, - пауза..." Решетников вышел на палубу из отсека среднего мотора, куда внесли боцмана и Артюшина. Полной грудью вдохнув свежий воздух, он громко скомандовал: - Радиста ко мне! На мостике! Выключить зеленый луч!