олвил в ответ ни звука. Ясно было, что все семейство шло на "самару" лишь по воле большака. Еще суровее и подозрительнее взглянул старик на невестку и замолчал. Ночью, осторожно проходя среди тесных рядов спящих переселенцев, я совершенно неожиданно увидал эту самую бабу с мужем, далеко от места, занимаемого их семьей. Оба они стояли у входного люка в каюту второго класса и вели какую-то таинственную беседу. Говорила, впрочем, больше она. Среди ночной тишины, прерываемой мерным стуком пароходной машины, доносился ее тихий голос. То нежные до ласки, то гневные до угрозы ноты низким шепотом разносились в воздухе. Временами она возвышала голос, и обидная, едкая насмешка над тряпичностью мужа вылетала из ее груди. Из обрывков долетавшего разговора я понял, что баба уговаривала мужа немедленно вернуться в Россию, с ближайшей пристани. Она убеждала, грозила. Можно потребовать свою часть у "старого дьявола". И вслед за этим послышался мягкий, нежный шепот. Ласковыми словами манила она мужа домой. До моего слуха долетели какие-то уверения "любить по-хорошему". Вероятно, "заговорщики" заметили меня. Разговор внезапно оборвался. Обе фигуры оставили укромное место. Захваченные на открытой части палубы полосой бледного света луны, они, словно тени, скрылись в темноте, за трубой, и я спустился в каюту. На утро, проходя мимо черниговцев, я понял, что в этой семье произошла крупная семейная ссора. Старуха, старшая невестка и оба сына сидели смущенные, покорно притихшие, словно только что наказанные и чувствующие свою вину дети. Зато на лицах старика и молодухи еще не скрылись следы сильной душевной бури. Старик был сосредоточенно мрачен и гневен, а энергичное лицо молодой женщины дышало вызовом и затаенною злобой существа, покоренного, но не побежденного грубою силой. Глаза ее были красны от слез, но вздрагивающие тонкие губы по-прежнему складывались в язвительную усмешку. Видно было, что эта баба не из покорных, чувствует свою силу и еще задаст немало задач этой семье. Среди соседей-переселенцев шли разговоры о бывшем рано утром скандале. "Старик поучил и сыновей и невестку. И поделом. Вздумали бунтовать. Делиться вдруг на дороге захотели - один срам. И все из-за этой шельмы-бабы..." - Мало еще он ее, бесстыжую, уму-разуму учил! - задорно рассказывал смиренный такой на вид, мозглявый мужичонка. - Я бы ее, шельму, не так выучил... Я бы в кису ей наклал, подлой... Не бунтуй... - О-о-ох, господи Иисусе! - вздохнула старушонка. - Виданное ли это дело бабе да бунтовать? - То-то и есть. До места не дошли, а она... эко дело выдумала... ворочаться назад. И мужиков молодых смутьянила!.. Переселенцы, бывшие с нами на волжском пароходе, имели самые смутные представления об обетованной "самаре". Никто и не подозревал о предстоящих затруднениях и мытарствах на новых местах. У всех на языке была надежда на вольную землю и на господа бога. "Господь не оставит!" Многие не знали, далеко ли еще ехать и где придется поселиться. О существовании переселенческих чиновников никто не слыхал, о переселенческой станции в Томске - тоже. О пособии от казны между переселенцами ходил смутный говор. Некоторые говорили, что, "слышно, дают" желающим, и даже цифра определялась - от двух до пяти рублей, - но где именно получаются деньги и куда обратиться за ними, никто не знал. Возвращавшийся в Сибирь, после полуторагодовой побывки на родине, смышленый, бывалый белорус, мужик лет под пятьдесят, с умным, добрым лицом, державший себя с чувством собственного достоинства и с тою независимостью, которая составляет отличительную черту сибирского мужика, не знавшего крепостного права, сомневался насчет выдачи пособия. По его мнению, едва ли казна станет выдавать, а если и в самом деле выдает, то "чиновники" попридержат. Вообще о сибирских чиновниках он был крайне невысокого мнения и не без юмора рассказывал разные истории специально сибирского характера собравшемуся вокруг него кружку переселенцев. Этот белорус прожил лет двадцать в Сибири, в Тобольской губернии. Он из поселенцев, но недавно получил право выезда в Россию. Ездил он на родину вместе с женой, чтобы привезти к себе старушку-мать. Заработав на возвратный путь, он возвращался теперь снова в Тобольскую губернию, где живет в деревне среди коренных сибиряков. Жить в Сибири, по его словам, можно, насчет земли и леса вольно, но зато теснит начальство. "Ты с ним держи ухо востро - все деньги вымотает, если есть!" И коренной сибиряк, по его словам, недолюбливает пришлого, особенно поселенца. "Народ, прямо сказать, грубый! Ну, да и то сказать, и между россейскими немало разных "жиганов" да "бакланов"... Сибиряк и боится!" - прибавил белорус. Жадно ловят каждое слово о "Самаре" переселенцы. И когда, в первый же вечер нашего плавания, один чахоточный студент-сибиряк, ехавший из Москвы лечиться на кумыс, стал рассказывать соседу своему на палубе, переселенцу на Алтай, о тамошних местных условиях, то не прошло и пяти минут, как вокруг него собралась толпа, слушавшая в благоговейном внимании интересную речь студента. Он сам бывал на Алтае и вообще интересовался переселенческим делом. От него ехавшие с нами переселенцы впервые узнали о существовании переселенческих чиновников, о пристанище в Томске, о выдаче пособий, о стоимости дальнейшей дороги, о том, как перечисляться, короче говоря, благодаря студенту они совершенно случайно получили те простые, но важные для них сведения, которые хотя несколько облегчат бесцельные мытарства многих десятков людей. Долго не расходились слушатели. Одни сменялись другими. Больному, бледному, исхудалому рассказчику приходилось несколько раз повторять одно и то же и отвечать на разные вопросы. Но он, казалось, не знал усталости и с готовностью делился тем, что знал. Уже поздно вечером разошлась последняя аудитория, поблагодарив рассказчика с трогательною простотой и преувеличенною признательностью людей, не привыкших пользоваться подобным вниманием со стороны "господ". И надо было видеть, как жалели многие, узнав на следующее утро, что этого "доброго господина" уже нет на пароходе. Он вышел в Казани. VIII Проплыть по нашим рекам недельку-другую и не пощупать бока другого парохода, не напороться "по нечаянности" на встречную баржу, не застрять где-нибудь на шесть, а то и на целых двенадцать часов по случаю "маленького повреждения" в машине, одним словом, обойтись без приключений - такая же диковина, как испытать их, свершая в наши дни даже океанские плавания. "Почему?" - спросит, быть может, мало путешествовавший читатель. Да главным образом потому, что у нас именно не вмешиваются там, где следовало бы вмешиваться, а, напротив, зачастую стараются регулировать то, что не поддается регулированию. Среди наших речных капитанов вы можете встретить представителей всевозможных профессий, чиновника, юриста, гусара, купца, дьячка* и крайне редко - человека, знакомого с ремеслом и умеющего найтись в исключительных обстоятельствах, всегда возможных хотя бы и в плавании по рекам. ______________ * В газетах, помнится, сообщали факт гибели одного волжского парохода, которым командовал отставной церковнослужитель. (Прим. автора.) Эта бесшабашная отвага русского человека браться с легким сердцем за дело, о котором не имеет ни малейшего понятия, - явление слишком известное и часто встречающееся во всех сферах отечественной деятельности. Недаром же у нас пошла нынче в ход теория "здравого смысла" - теория, старающаяся подорвать значение специального образования, и если нас не удивляет, что иногда по воле провидения (или ближайшего начальства) лихой кавалерист, вместо того, чтобы культивировать жеребцов, культивирует юношество, педагог улучшает конскую породу, мореплаватель свирепствует на сухом пути, а какой-нибудь штык-юнкер, не изучивший никакого права, кроме права давать в зубы, заседает подчас в суде, - то отчего же, скажите на милость, дьячку или лабазнику не водить пароходов? На этот раз приключение не заставило себя долго ждать. Часа через четыре по выходе из Нижнего, среди бела дня, на широком и свободном от мелей плесе, где места было достаточно для прохода десятка пароходов в ряд и где, казалось, немыслимо было и подумать о возможности какого-нибудь приключения, - шедший невдалеке от нас вверх пароход ухитрился-таки устроить нам неприятность именно в то время, когда ее совсем не ожидали. Пьяны ли были на соседнем пароходе, шедшем параллельно с нами, капитан и лоцманы, нарочно ли было устроено столкновение (говорят, это бывает) - бог весть, но только дело в том, что наш "спутник" без всякой основательной причины вдруг стал уклоняться от своего курса, подаваясь влево. Молодой помощник капитана, стоявший на площадке нашего парохода, слишком долго недоумевал непонятным маневрам соседа, и когда наконец сообразил, что при подобном изменении курса столкновение неминуемо, и приказал лоцманам взять влево, уже было поздно. Нос соседа был в нескольких аршинах от борта нашего парохода и приближался к нам. Испуганные пассажиры, бывшие на корме, не дожидаясь распоряжения растерявшегося помощника (капитан спал, чтобы бодрствовать ночью), бросились на другую сторону, и вслед за тем, среди внезапно наступившей на обоих пароходах тишины, раздался треск удара. По счастью, на таранившем нас пароходе догадались застопорить машину (в противном случае, при ударе с разбега, сосед легко бы мог прорезать нам бок и пустить нас ко дну), и удар, полученный нами, был довольно слабый. Вслед за тем пароходы разошлись, разменявшись, в лице своих представителей, приветствиями без всякого соображения, что на палубе находились дамы. Все дело ограничилось поломкой нескольких досок борта да испугом пассажиров, особенно тех, которые во время этого импровизированного абордажа находились в кормовых каютах. Внезапно раздавшийся удар, сопровождавшийся треском выбитых стекол, произвел настоящую панику между женщинами и детьми. Но среди большинства пассажиров это неожиданное приключение не произвело никакой сенсации. Пассажиры большею частью были люди местные, хорошо знакомые с волжскими порядками. - Это еще слава богу! Не такие, можно сказать, карамболи{287} бывают! - заметил пожилой купец из Елабуги. - А вот, прошлым летом, спускался я вниз, так нас господь только спас. Чуть было вовсе не утонули. И он рассказал подробно "случай" ночного столкновения двух пароходов. Вслед за ним и другие пассажиры припомнили подходящие случаи. Оказалось, что почти у каждого было на памяти более или менее подобное приключение, когда только "бог спас", но при этом рассказчики редко винили капитанов, а в виде успокаивающей сентенции прибавляли, что без этого нельзя. Вода - не суша. В дороге будь ко всему готов. Тем временем помощник капитана, взволнованный происшествием, бывшим во время его вахты, соорудив акт, обходил пассажиров с просьбой подписаться в качестве свидетелей. В этом акте, разумеется, сосед оказывался виноватым, а поведение помощника рисовалось в самом лучшем виде. Он не мог предотвратить столкновения и оказал чудеса энергии и распорядительности. Никто и не подумал войти в рассмотрение вопроса о том, насколько был виноват и наш помощник, не сообразивший тотчас же последствий маневра соседа, что сообразил бы человек мало-мальски знакомый с делом, и все охотно подписывали акт, свидетельствуя невинность помощника. Он так трогательно просил о подписи, что подмахнули акт и такие пассажиры, которые не были очевидцами происшествия, а лжесвидетельствовали, так сказать, по добродушию, чтобы не обидеть отказом просящего человека. Этот акт, значительно успокоивший помощника, был передан в ближайшем городе для представления в полицейское управление. Когда я полюбопытствовал узнать, какое последует движение этому "делу", капитан только махнул рукой и засмеялся. Таких "дел", по его словам, на Волге многое множество, тянутся они подолгу и редко доходят до суда, оканчиваясь большею частью добровольными соглашениями. Составляются же эти акты большею частью для очистки себя перед хозяевами пароходов, чтобы не подвергнуться вычету из жалованья за поломки или не быть уволенным со службы. - Хозяева у нас - купцы, народ, знаете ли, прижимистый и необразованный... Войдет ему в голову, он и сгонит с места... Надо уметь с ними ладить... Другой раз и без всякого резона штраф наложит. Вероятно, в силу этой безобразной нелепицы отношений, характеризующей отечественные нравы, и на соседнем пароходе составили акт, обвиняющий в столкновении наш пароход. Таким образом кончаются всевозможные приключения, и за них редко когда привлекаются к ответственности капитаны и помощники. Разве уж когда случится происшествие слишком кричащее. Если верить тому, что пишут в последнее время о провинции некоторые из наших газет, то чем далее от столиц, чем далее от центров умственной жизни, тем обыватель бодрее, веселее, менее подвержен влиянию "либерального миража" и за последние годы совсем, так сказать, "ожил": глядит вперед "без страха и боязни" и только ждет не дождется, когда наконец будет упразднен "ненавистный" для него гласный суд с присяжными, уничтожено земство, и взамен этого будут восстановлены дореформенные порядки с предоставлением дворянству первенствующей роли. Судя по этой "схеме блаженства", настоящая Аркадия, где люди не живут, а, можно сказать, наслаждаются, - Сибирь. Власть там сильная и грозная, не стесняемая препонами, исправник в каком-нибудь захолустье в своем роде Гарун-аль-Рашид{299}, могущий при желании беспрепятственно водворить мир и благосостояние, земства нет, суда присяжных нет, мировых судей нет, журналов нет, общественного мнения нет, - чего еще, кажется, желать для людского счастья по доктрине некоторых публицистов? Увы! на "провинцию" клевещут. Она далеко не так бодра и весела, как о ней рассказывают, судя, по крайней мере, по тем представителям "провинции", с которыми мне приходилось беседовать. Хотя специально разговоров о внутренней политике на пароходе и не вели (слава богу, не малолетки), каждый говорил о своих местных делах и делишках, но в этих толках не проскальзывало ни малейшего желания одобрить идеал аракчеевского общежития{299}. Новые суды считали счастьем, земские учреждения, при всех недостатках, все же лучше старых порядков и, вспоминая эти старые порядки, вовсе не желали возвращения их... Словом, сибирской Аркадии не завидовали, а спутники на сибирском пароходе не только не хвалились Аркадией, а пугали рассказами о тех ужасах, которые творятся в стране, представляющей собой до некоторой степени приближение к идеалу современных аракчеевцев. И бодрости и веселья что-то не приметил я, хотя представителей "провинции" было немало в числе наших спутников. В беседах проскальзывала нотка недовольства. Правда, часто недовольство это формулировалось в крайне примитивной форме ("жить стало хуже"), но смею уверить читателя, что из этих бесед никак нельзя было вывести заключения, что жить стало хуже от того, что земство и суды "вносят разврат". - И проходимец какой-то пошел у нас нынче в ход, батюшка! - рассказывал один старик, мировой судья. - И ходит-то он гоголем... Прежде еще стыдился немного... Бывало, все в клубе знали, что цена этому проходимцу - грош и что за два двугривенных он родителей слопает, а нынче, смотришь, он еще ораторствует, при случае, насчет всяких основ... о благородстве чувств распинается... Да вот, недалеко ходить за примерами... Был у нас в уезде один такой человек... За воровство, за доносы и всякие беззакония был он выгнан из службы и жил себе, притаившись, как паршивая собака... Мы, провинциалы, небрезгливый народ, а и то брезгали этим субъектом... Он даже в обществе не смел показываться... А теперь, - как бы вы думали? - проповедует "сильную власть" в качестве станового... Сколько пакостей понаделал в уезде - просто беда! Чуть что, сейчас в государственной измене обвинит... Поди, доказывай, что врет. - Тоже и у нас попадаются-таки человечки, - сказал в свою очередь купец из Елабуги. - Ну, и у нас на этот счет нельзя пожаловаться! - заметил екатеринбургский обыватель. И пошли все те же, давно набившие оскомину, рассказы о разных, более или менее возмутительных случаях насилия, вымогательства, халатности, причем все это рассказывалось, в большинстве случаев, с тою примесью специально русского добродушия, которое считается одною из наших добродетелей. На первом плане стояла, так сказать, фабула. Рассказчика не столько возмущало, что человек без всякой нужды теснит другого, сколько интересовал самый процесс прижимки. И если при этом "герой" пакости отличается смелостью и находчивостью, то в рассказах даже проскакивала нотка некоторого восхищения, как это он ловко утеснил одного, ограбил другого, провел третьего... В таких приятных воспоминаниях коротали пассажиры второго класса свое время. Винта, к удивлению, не было. А пароход шел да шел. На другой день мы уже вошли в Каму с ее обрывистыми берегами. На Каме плавание представляло менее шансов для приключения. Пароходы и барки встречались реже, и следовательно оставались только мели; но, по случаю половодья, и эта опасность не представлялась возможною. Пассажиров все прибавлялось, преимущественно палубных пассажиров, хотя и без того палуба была набита битком. Интересно было наблюдать, как пароходное начальство торгуется с пассажирами. На одной из пристаней стояла артель. Это были вятские мужики, сплавившие гонки сверху и возвращающиеся теперь назад. Один из них выступил вперед и спросил о цене. - Три рубля с человека, - ответил с искусственною небрежностью помощник капитана, нарочно делая вид, что нисколько не интересуется этими пассажирами, и искоса поглядывая на артель в двадцать человек. - По рублику с человека взяли бы, ваша милость! Помощник капитана презрительно фыркает и нарочно дает первый свисток, думая, вероятно, этим маневром подействовать на мужиков. В артели происходит совещание. - Рубль с четвертаком возьмешь? Помощник капитана не отвечает и через минуту дает второй свисток. В артели легкое волнение. Снова совещаются. - Так и быть, по полтора дадим. - И по два с полтиной дадите, - замечает с усмешкой помощник капитана и прибавляет, - вы, ребята, смотри скорей, сейчас отвал, вас ждать не будем. И с этими словами он снова подходит к свистку, бросая однако зоркий взгляд на мужиков. Снова совещание. По-видимому, там решено не отступать. - Больше не дадим, - замечает артель. - Дождемся другого парохода. Раздается третий свисток. Артель отходит в сторону. - Ну уж бог с вами, ступай брать билеты. Артель идет на пароход, который еще стоит на пристани минут 10 после третьего свистка. Эти свистки были не более как маневр, часто практикуемый на волжских пароходах. Приключений больше никаких не было, если не считать за приключения две-три остановки по случаю поломки машины и долгую остановку на одной из пристаней, вследствие полученной телеграммы перевести буфет с нашего парохода на встречный пароход того же хозяина, а буфет с того парохода - на наш. Благодаря такому распоряжению, два парохода совершенно напрасно простояли у пристани три часа, пока происходила переноска буфета, и в этот вечерний час, когда обыкновенно все пьют чай, нельзя было добиться кипятку и чего-нибудь съедобного. На четвертый день пароход пришел в Пермь, вместо раннего утра, в первом часу дня, но это, впрочем, не смутило пассажиров, следующих далее, так как пассажирский поезд из Перми выходит по вечерам. Оставаться же целый день в этой бывшей столице золотопромышленников, горных инженеров дореформенного времени, где прежде было сосредоточено управление заводами и где теперь царствует мерзость запустения, с пустыми барскими хоромами, в виде памятников прежнего величия, не было никакой нужды. Заглянув в этот мертвый город и не встретив в нем в пятом часу дня буквально ни души, мы вернулись на вокзал, и в семь часов вечера поезд отошел в Екатеринбург. Из окон вагонов мы видели далекую синеву Уральских гор, перед нами мелькали знаменитые когда-то заводы, гремевшие в старое время баснословными пирами и баснословными беззакониями управителей, и незаметно перевалили хребет, очутившись географически в Азии. Я говорю "географически" потому, что близость Азии и азиатских нравов начала сказываться гораздо раньше географической границы. К вечеру мы были в Екатеринбурге. Тут уже прекращаются всякие цивилизованные пути сообщения, и нам предстояло сделать триста верст по знаменитому, так называемому пермскому тракту. IX Эту "прелестную", по словам петербургских сибиряков, дорогу забыть невозможно. Казалось, что трудно себе представить худшие дороги на свете, но более нас опытные путешественники рассказывали потом, что есть дороги и хуже пермского тракта; это - так называемый иркутский тракт между Томском и Иркутском. Из Екатеринбурга мы выехали целою компанией. К нам присоединился еще один спутник, ехавший с своим многочисленным семейством из Петербурга на Амур. С ним мы познакомились еще на пароходе. Это был крайне милый и обязательный человек, оказавший нам немало услуг в путешествии и познакомивший нас заранее со многими особенностями сибирской жизни. Хотя сам он был сибиряк, но не из тех, которые во что бы то ни стало нахваливают свое болото. Он проучительствовал несколько лет в Петербурге, бросивши любимое им дело по причинам, от него не зависящим, и ехал теперь в качестве техника в амурскую тайгу на прииск. Ехал он скрепя сердце и только потому, что надеялся, что на прииске, куда он был приглашен, управляющий относительно порядочный человек, и следовательно ему не придется быть свидетелем тех классических безобразий, которые вообще творятся на приисках. А что там творится, про то он знал, так как раньше имел случай служить на одном из приисков. Творится, в самом деле, нечто невероятное: эксплуатация людей доходит до последнего предела. Управители - в большинстве из приказчиков, люди без всякого образования - бесконтрольные вершители судьбы человеческой. Грабеж феноменальный. Произвол возмутительный. Личность человека так же мало ценится, как в каком-нибудь негритянском государстве. Не удивительно, что и приисковые рабочие, наполовину из беглых или беспаспортные, пользуются отчаянною репутацией по всей Сибири и развращают ближайшие к приискам селения. По словам знающих это дело людей, в таких селениях трудно встретить девочку тринадцати лет уже не развращенною... Правительственный контроль и полицейская власть на приисках представляются горными исправниками. Жалованья они получают рублей четыреста в год и с приисков маленькое дополнение в виде нескольких десятков тысяч. Понятно, что эти господа, набранные с борка да с сосенки, часто люди едва грамотные, с нравственностью более чем сомнительною, держат всегда сторону хозяев и в случае каких-нибудь недоразумений между рабочими и приисковою администрацией решают их обычным сибирским средством - нещадною поркой... - Есть такие горные исправники, что по нескольку лет сами находятся под следствием, - рассказывал мне, между прочим, мой спутник сибиряк. - Я знал одного такого. Благодаря его истязаниям двое рабочих умерли... Кажется, он и до сих пор благополучно исправником... Денег у него много... Следствие можно тянуть без конца... Это в Сибири - обыкновенная история. А жаловаться некому... Да и к кому пойдет жаловаться какой-нибудь бродяга? Наш спутник еще в Екатеринбурге учил нас, как надо прессоваться в тарантасах, которые мы достали в конторе г.Михайлова, заплатив по двенадцати рублей за проезд. В 1 часу дня наш караван двинулся. С первой же станции пошла убийственная дорога: или выбоина, или непролазная грязь в виде месива, по которому лошади ступали шагом, и наши колымаги ныряли словно в волнах. В тарантасах ночью температура была африканская, а в телегах холод убийственный. Где было лучше - в тарантасах или телегах - решить трудно. В тарантасах - были целы бока, а у нас хотя бока были избиты, но мы, по крайней мере, знали, где мы и что мы, и в беседе с ямщиками коротали время дороги. Теперь, ввиду скорого окончания железной дороги от Екатеринбурга до Тюмени{304}, тракт закрывается и, разумеется, содержится еще хуже прежнего. И станции, и лошади, и экипажи - безобразны. Есть, конечно, несколько хороших лошадей для проездов "особ"; но к услугам обыкновенных проезжающих лошади скверные. Разгон на этом тракте огромный. Уж я не знаю, к счастию или к несчастию, но нам на станциях давали, вместо лошадей, отчаянных кляч, которые покорно выносят удары кнута, пускаясь в отваге отчаяния вскачь, и если их не хлещут, то плетутся шажком, опустив свои головы. И гнать-то их было совестно, тем более, что по этой адской дороге мало-мальски скорая езда заставляла со страхом смотреть на тарантас и опасаться, доедут ли они, или не доедут; ну, и за внутренности было страшно. И мы плелись все время шагом. И ямщики нам попадались все какие-то убогие - то слишком ветхие, то, напротив, совсем ребята. На одной из станции нам даже предложили в ямщики к переднему Ноеву ковчегу, где помещалось семейство сибиряка, мальчонку лет десяти, который утешал испугавшихся было дам Ноева ковчега, что ему не впервой возить. Нам давали кляч и малолеток вместо ямщиков потому, что впереди нас ехал генерал-губернатор, и для него, разумеется, были оставлены самые лучшие лошади и самые представительные ямщики. Уже на второй день нашего путешествия нам стали попадаться навстречу одинокие путники, пробиравшиеся по зеленеющему лесу с котомками на плечах. - Ишь, по кормовые пошел, - заметил старик ямщик, указывая кнутом в сторону. Я не понимал, что он хотел сказать, и спросил объяснения. Оказалось, что так подсмеиваются над беглыми, намекая этим, что они будут пойманы и снова возвратятся в Сибирь, но уже по этапу, получая кормовые деньги. - А много здесь ходит беглых? - Целыми косяками иной раз ходят, да только ловят их часто, - отвечал ямщик. - Как весна, смотришь, и выходит он, как зверь, из норы. По весне каждую тварь к воле тянет... Погода стояла дождливая и холодная. Май месяц глядел сентябрем. Мы ехали день и ночь, боясь опоздать к тюменскому пароходу и напуганные рассказами о том, что по дорогам пошаливают, и поэтому по ночам старались не спать. Наступила вторая ночь - темная, дождливая сибирская ночь. Тихо плелись мы по грязи, среди гудящего леса. И ямщики и седоки в тарантасах дремали. Лошади лениво, еле-еле ступали по вязкой грязи. Навстречу изредка попадались длинные обозы. Это везли кяхтинский чай к нижегородской ярмарке. Наконец занялась заря, и мрак ночи рассеялся. Мы начали дремать. Вдруг наша тройка пугливо шарахнулась в сторону, и ямщик остановил лошадей, крикнув передним ямщикам остановиться. Мы вышли из телеги и со спутником подошли к ямщикам. У самого края дороги лежала фигура человека, покрытого зипуном. Ямщики молча потрогивали его кнутовищами и тихо покачивали головами. - Должно, мертвый! - проговорил один из них. Никто не решался удостовериться в этом. Все как-то брезгливо сторонились от лежавшего человека. Мы со спутником отдернули зипун и при слабом свете рассвета увидали безжизненное лицо старого мертвеца. У виска, около шапки, видна была запекшаяся кровь. Тело его хотя и было холодно, но еще не окостенело. По всему видно, что смерть произошла недавно. Мы снова накрыли его и молча разошлись. - Смотри, на станции не болтай, - проговорил один из ямщиков, обращаясь к другим. Кто был этот старик, брошенный у дороги, - бродяга ли, мирный ли крестьянин, убитый кем-нибудь, кто знает? - Должно быть, жиган, - сказал нам ямщик, садясь на облучок, - верно, обозники прикончили. Могло и это быть. Подобные случаи не редкость по сибирским дорогам. Между бродягами и обозниками давно уже идет война не на живот, а на смерть. Эти рыцари больших сибирских дорог, собравшись шайкой, выезжают на тракт и сторожат обозы с товарами. Ночью, когда возчики спят, они набрасывают нечто вроде мексиканских лассо, с крючьями на концах, на лошадей и отбивают обозы с товарами. Такие же точно лассо употребляются и в городах с целью грабежа. Даже в таком относительно большом городе, как Томск, такие факты не редкость. Грабители выезжают в кошеве{306} и, завидя где-нибудь в глухой улице путника, набрасывают на него аркан, тащат его за собой за город и там грабят. Хроники сибирских газет полны описанием таких происшествий, остающихся в массе случаев нераскрытыми. Одно время в Томске была настоящая паника. По вечерам не выходили из квартир и даже днем не выходили без револьверов. В одну неделю были раскуплены все револьверы в лавках. "Караул, грабят!" - так начиналась передовая статья одной местной газеты, и в хронике того же нумера сообщался ряд происшествий за неделю, напоминающих несколько о жизни в американских прериях в куперовские времена*. ______________ * Об этих удобствах сибирской жизни говорилось в Очерках русской жизни (Р. М., кн. IX). (Прим. автора.) Я слышал целые легенды про заседателей, прикрывающих убийц, про частных приставов, устраивающих, в негласной компании с ворами, грабежи лавок и домов, про исправников, которым осторожные фальшивые монетчики сбывали фальшивые деньги. Ворованные вещи часто являются во владении охранителей безопасности и при следствиях они же помогают попавшимся давать показания. Бродяги, скопляющиеся в городах, являются одною из доходных статей, пополняя цифру крошечного жалованья, получаемого полицейскими агентами в Сибири. Начальство прикажет устроить облаву, - бродяги своевременно предупреждены, и в руки полиции попадают все люди с паспортами, которые, просидев ночь в каталажке и заплатив по рублю, выпускаются. На сибирских "вечерах", между винтом и закуской, разговоры всегда ведутся на эту благодарную тему, и рассказы неистощимые. - Обокрали меня года четыре тому назад, - рассказывал один томский обыватель, - и в числе украденных вещей были отличные стенные часы. Прошел год, о вещах не было ни слуху ни духу. Вдруг вижу: подъезжают к моему дому полицейский чин с каким-то субъектом. Впускаю, спрашиваю, что угодно. Оказывается, что полицейский чин приехал предложить мне некоторую сделку - возвратить мои часы, украденные привезенным им с собою субъектом, а я за это должен помочь ему в одном деле, бывшем у него в думе. Я отказался от этой чести и даже от часов, но полицейский все-таки великодушно возвратил мне часы. - Пропало у нас в конторе ружье, - начал, в свою очередь, инженер. - И ружье это оказалось потом в полиции, - перебили его. И все в таком роде... Вот она какова, эта дореформенная Аркадия! Высшие представители администрации бессильны прекратить подобное положение дел, даже при добром желании. На место выгнанного Иванова является такой же Петров. И этот Иванов, уволенный из одной губернии, едет в другую и там получает место, тем более, что места могут быть прямо куплены при посредстве такого же Иванова или Петрова, сидящего в канцелярии. Все это, разумеется, известно и высшей администрации из отчетов, представляемых местными губернаторами. Отчеты эти рисуют нередко мрачную картину - положение Сибири... И сибиряки ждут не дождутся реформ, которые бы сравняли далекую окраину с остальными русскими губерниями. X Вот она наконец и граница Сибири. Два столба, один каменный, другой деревянный, с гербом Тобольской губернии, указывают въезд в страну, "где мрак и холод круглый год"{308}. Надписи на столбе подчас трогательные, но не имеют, однако, безотрадности надписи над Дантовым адом: "Оставь надежды навсегда"{308}. Напротив, юмор русского народа выразился и в этих, иногда своеобразных надписях: "Поминай как звали". "Кланяйся в Нерчинске товарищам". "Ищи ветра в поле". "До свидания, Сибирь-матушка!" и тому подобн. Есть и нацарапанные стихотворные произведения, и в них юмористика преобладает над лиризмом. Солнце ласково греет сверху, освещая зеленеющие, по бокам дороги, густые, болотистые леса. Дорога делается еще убийственнее, лошади ступают буквально шагом, с трудом вывозя тарантасы и телеги из непролазной грязи. К 11 часам утра мы добрались до села Успенского, предпоследней станции перед Тюменью, села замечательного тем, что почти все население занимается кустарным производством так называемых тюменских ковров. Ковры эти весьма недурны и дешевы, только краски и узоры их весьма безвкусны. Они распространены по всей Сибири, и значительная часть их идет в Петербург и Москву. Вид этого большого сибирского села невольно поражает человека, привыкшего видеть убогие, черные русские деревни. Постройка грубая, аляповатая, но прочная. На лицах мужиков нет той забитости, которую вы встретите в России; видно, что материальное благосостояние их лучше. До Тюмени оставалось тридцать верст, которые мы проехали в шесть часов. Усталые, разбитые, грязные, увидали мы наконец Тюмень, первый сибирский город, разбросанный по оврагам, мрачный, грязный, с огромным белым каменным зданием на въезде. Нужно ли прибавлять, что это был острог? В гостинице мы несколько пришли в себя после путешествия. Пообедав, я отправился поскорее на пристань брать билеты и без труда получил для себя каюту II класса. Как характеристику нравов, отмечу следующую черточку. Когда я брал билет на пароходной конторке, молодой конторщик обратился ко мне с обычным сибирским вопросом: "чьи вы будете и куда изволите ехать?" С тех пор это сибирское "чьи вы будете" уж не оставит вас нигде, куда бы вы ни зашли: в лавку ли, заговорили ли с пассажиром, после первых слов вам неизменно зададут этот вопрос. На пароходе уже толпились переселенцы. Пароход производил впечатление весьма удовлетворительное, каюты были чисты, и цена за девять дней пути относительно недорога (за место II класса 14 руб., а за семейную каюту - по числу мест - по 16 руб. за место). Хотя Тюмень - один из очень старых сибирских городов (основан в 1586 году), жителей в нем, по суворинскому календарю{309}, считается около 16 тысяч человек и, как перевалочный пункт, он имеет известное значение, тем не менее никакой привлекательности не представляет. Деревянные низенькие дома, широкие пустыри, грязные и безлюдные улицы. Тюмень - главный пункт рассылки арестантов по дальнейшим местам. Здесь находится главная экспедиция о ссыльных. Здесь, в Тюмени, все уголовные арестанты распределяются по всем местам Сибири и отправляются партиями. Наплыв арестантов бывает так велик, что буквально и острог и пересыльная тюрьма переполнены. Вследствие такой скученности тиф и другие болезни, разумеется, косят людей. Не одна, впрочем, Тюмень отличается такими тюрьмами. По словам официальных отчетов и рассказов знающих дело людей, тюрьмы в Сибири и этапы представляют собою нечто невообразимое. Трудно изобразить словами весь ужас положения людей, скученных в небольших пространствах огромными массами. В Томске, например, дело доходило до того, что тифозных больных, за недостатком места, клали целыми рядами на полу, и смертность доходила до поражающей цифры. Что же касается этапов, то они буквально представляют собой клоповники, и еще недавно высшее местное начальство предписывало циркуляром обратить внимание на содержание их в исправном виде. Но циркуляры - циркулярами, а жизнь - жизнью, и побывавшие на этапах рассказывают про них просто невероятные вещи. В крошечном помещении скучиваются вповалку мужчины, женщины и дети, и их на ночь запирают. Что происходит там, об этом лучше не рассказывать. Пароход отправлялся в два часа ночи. В десятом часу мы уже были на пароходе и уложили детей спать. Наш добрый гений, спутник-сибиряк, советовал мне запастись кое-какою провизией на дорогу и, главное, хлебом, так как на пароходе все дорого, а иногда и просто бывает нельзя достать. Я поспешил отправиться снова в город. Город уже спал, только в некоторых домах светились огоньки. Стоял чудный, тихий вечер. Невольная тоска охватила меня, когда я проезжал по этим глухим, пустым, угрюмым улицам. Каково же живется человеку, не привыкшему еще напиваться с утра, в каком-нибудь еще более глухом захолустье, вроде Нарыма или Вилюйска? Невольно припомнились стихи поэта: Да... страшный край... Оттуда прочь Бежит и зверь лесной, Когда стосуточная ночь Повиснет над страной.{310} - Вот тут у полек хорошие булки, - прервал мои размышления извозчик, останавливаясь у маленькой двери, над которой была какая-то вывеска. Я вошел в крошечную комнатку, слабо освещенную тусклым светом крошечной лампы. На прилавке лежали булки и разные печенья, и в комнатке пахло свежим хлебом. Из-за ситцевой занавески вышла сморщенная, худенькая, маленькая старушка и необыкновенно вежливо и деликатно спросила: - Что пану угодно? Она была одета в каком-то затрапезном платье, в разорванной кацавейке, но что-то и в манере и в выражении этого худенького лица, со слезящимися глазами, говорило, что эта старушка знала когда-то лучшие времена. В лице ее точно замерла какая-то старая, покорная скорбь. Я не сомневался, что передо мной была женщина, принадлежавшая когда-то к так называемому обществу. Мы разговорились. Скоро из-за занавески вышла другая старушка: высокая, сухая, крепкая, с более энергичным выражением лица. Это была ее младшая сестра. Их история оказалась очень простою и печальною историей. Они принадлежали к одной из довольно зажиточных польских фамилий, были сосланы на каторгу за восстание в 63-м году{311}, имения их были конфискованы, а теперь они, давно прощенные, но всеми забытые, доживали свой печальный век в Тюмени, добывая себе кусок хлеба пекарней. - Отчего вы давно не вернулись домой? - спросил я. Ответ обычный: вернуться дорого. Тем не менее они не теряют надежды умереть на родине. - Мы уже давно собираемся, - заметила младшая сестра, - и в прошлом году чуть было не уехали, да вот сестра заболела. Мы до сих пор не привыкли к здешнему климату, хотя должны были бы ко всему привыкнуть в 20 лет, - прибавила она, улыбаясь скорбною улыбкой. - Бог даст, еще вернемся и умрем на родине. - Родные ваши живы? - Почти никого нет. - Да, всего пришлось испытать, - заговорила опять маленькая, сморщенная старушка и вздохнула. - Этой жизни не забудешь! - прибавила младшая сестра. Я пожелал им поскорей вернуться на родину, и мы распрощались. Мой возница, тоже из ссыльных, попавший из Курской губернии в Сибирь, как он объяснил, "за то, что любил чужих лошадей", и давно уже имевший право возвратиться в Россию, очень хвалил этих старушек-полек. - Тихие, аккуратные старушки, - говорил он. Впоследствии мне часто приходилось встречать поляков, сосланных сюда за польское восстание и оставшихся в Сибири. Большая часть из них занимаются торговлей, ремеслами, содержат кабаки, некоторые находятся на службе. Вообще они как-то лучше русских умеют устраиваться, именно потому, что не брезгуют никакими занятиями. Большинство же остальных ссыльных обречено почти что на нищету. Достать им какие-либо занятия, без помощи администрации, трудно; да и какие занятия могут быть в какой-нибудь сибирской дыре или в якутских улусах{312}? В больших городах, где могли бы найтись занятия, дают их неохотно, боясь, как взглянет на это местная администрация. Правительство выдает в пос