- Сколько прикажете давать проценту? Если спросит, скажет пять рублей... Не много ли будет, Василий Васильич? - Давайте хоть десять, только достаньте денег. Петр взял часы и вышел. Невзгодин быстро вскочил с постели и занялся своим туалетом. Парижский редингот был бережно разложен на кровати, а пока Невзгодин, тщательно вымытый, с расчесанной короткой бородкой, с густыми каштановыми волосами, стоявшими "ежиком", надел рабочую блузу и, присевши к столу, стал было читать какую-то книгу, поминутно оборачиваясь к двери. Наконец дверь открылась, вошел Петр с значительным видом и, подавая Невзгодину толстую пачку мелких и порядочно-таки засаленных бумажек, проговорил: - Насилу уломал дурака, Василий Васильич. Уж, можно сказать, постарался для вас. - Спасибо, Петр. - Но только, Василий Васильич, как его ни усовещивал, а меньше как восемь рублей за три недели проценту не согласен, собака! Народ нынче, сами понимаете какой, Василий Васильич! - говорил Петр и ругал народ словно бы из потребности выгородить себя из этого дела, на котором он, однако, заработал два рубля, выговорив их от собаки-швейцара. Невзгодин обрадованно сосчитал деньги, дал Петру за хлопоты рубль и, спрятавши сорок девять рублей, значительно поднявших температуру его веселости, в бумажник, остановил Петра, начавшего было снова разговор о положении коридорных, покорнейшей просьбой подать самовар, принести газеты и потом сказать, когда будет двенадцать часов. - В один секунд, Василий Васильич! Минут через пятнадцать, составлявших по счету Петра одну секунду, самовар был подан, газеты принесены, а сам Петр уже начинал заплетать языком. Лениво отхлебывая чай и попыхивая дымком папиросы, Невзгодин просматривал газеты, наполненные сегодня почти одними так называемыми рождественскими рассказами. Невзгодин сперва пробежал телеграммы. Узнавши из них, между прочим, весьма важное известие о том, что у австрийской императрицы ischias - болезнь седалищного нерва, как значилось, в выноске, - и что она поэтому в Неаполь не поедет, - Невзгодин, в качестве писателя, которому, быть может, самому придется писать рождественские рассказы, прочитал два такие рассказа, подписанные известными литературными фамилиями, украшающими обложки почти всех журналов обеих столиц. Помимо подзаголовка: "Святочный рассказ", специально рождественское в них заключалось в том, что действие происходило накануне Рождества и что был несчастный, бездомный малютка и добрый господин почтенного возраста, пригласивший на елку несчастного малютку, найденного на улице. "А вьюга так и завывала. А мороз все крепчал и крепчал". И Невзгодин дал себе слово не только не писать, но и не читать никогда больше рождественских рассказов, в которых несчастные малютки обязательно бывают счастливыми, едят виноград и яблоки в теплой зале доброго господина в то время, как "вьюга так и завывала, а мороз все крепчал и крепчал". И, словно бы в доказательство того, как бессовестно лгут авторы святочных рассказов на погоду в вечер сочельника, Невзгодин вспомнил прелестный вчерашний вечер, вспомнил и, признаться, слегка пожалел, что не "завывала вьюга". Тогда Марья Ивановна не согласилась бы ехать на тройке, и он, быть может, знал бы, который теперь час. Невзгодин заглянул в хронику, и вдруг выражение изумления застыло на его лице, когда он читал в "Ежедневном вестнике" следующее короткое известие: "В ночь с 24 на 25 декабря приват-доцент московского университета Л.Н.Перелесов, проживавший Арбатской части, 2 участка, в доме купца первой гильдии Семенова, в квартире титулярного советника Овцына, выстрелом из револьвера нанес себе смертельную рану в висок. Смерть, вероятно, была мгновенная. Хозяева, немедленно после выстрела прибежавшие в комнату своего квартиранта, нашли его на полу уже без признаков жизни. Никакой записки, объясняющей причины самоубийства, не оказалось". Невзгодин знал Перелесова. Лет пять тому назад он познакомился с ним в одном доме, где Перелесов давал уроки, и одно время довольно часто с ним встречался. Перелесов не особенно нравился Невзгодину. Несомненно много трудившийся и много знавший, он производил впечатление человека малоталантливого, скрытного и непомерных претензий, скрываемых под видом приветливости и даже искательности в сношениях с людьми. Невзгодин считал его неискренним и беспринципным человеком. Затем, по возвращении из Парижа, Невзгодин встретился с Перелесовым на юбилее Косицкого, и ему показалось, что Перелесов, несмотря на видимое добродушие, озлобленный человек. Это чувствовалось в его жалобах на то, что ему не дают кафедры, и вообще на свое положение. Однако вместе с тем он тогда говорил Невзгодину, что надеется, что все это скоро кончится и он наконец выйдет на дорогу. Но вообще Перелесов далеко не производил впечатления человека, способного на самоубийство. Все это припомнилось теперь Невзгодину. Он стал прочитывать заметки о самоубийстве Перелесова в других газетах. В одной были, между прочим, следующие таинственные строчки: "Мы слышали, будто самоубийство Л.Н.Перелесова имеет связь с неприличной статьей, появившейся вслед за юбилеем А.М.Косицкого". В другой сообщалось, что к Перелесову рано утром в день самоубийства заходил какой-то молодой человек, плохо одетый, и что после его короткого визита Перелесов, бледный и "не похожий на себя", по выражению кухарки, куда-то поспешно ушел и вскоре вернулся уже успокоенный. Около полудня он вошел на кухню и, давши ей два письма, просил немедленно снести на почту и отправить заказными. Письма были городские, но кому адресованы, кухарка не знает. Затем она в этот день видела покойного, когда подавала в его комнату обед и вечером самовар. Ничего особенного она в покойном не заметила, только удивилась, что за обедом он почти ничего не ел. Заметка репортера оканчивалась выражением пожелания, чтобы "был пролит свет на это загадочное самоубийство молодого, полного сил и здоровья, талантливого ученого". "Во всем этом, действительно, кроется какая-то драма!" - подумал Невзгодин и скоро вышел из дому. XXVI Первый визит его был к Маргарите Васильевне. Щегольски одетая, разряженная и вся словно сиявшая весельем, отворила двери Катя и, казалось, была изумлена при виде гостя. Невзгодин это заметил. - Здравствуйте, Катя. Не ждали, видно, меня?.. Что, Маргарита Васильевна принимает? - говорил он, входя в двери. - Здравствуйте, Василий Васильич... Я действительно думала, что вас нет в Москве... Так долго у нас не были... А наших никого нет дома. Барин уехал с визитами, а барыня в Петербурге... Я думала: вы знаете! - прибавила с лукавой улыбкой горничная. - Ничего не знаю. Давне уехала? - Третьего дня с курьерским. - И надолго? Не знаете? - Послезавтра обещали быть. - Ну, передайте карточки и позвольте вас поздравить с праздником! - сказал Невзгодин, отдавая две карточки и рублевую бумажку. Катя поблагодарила и, отворяя двери, спросила: - Когда же будете у нас, Василий Васильевич?.. Послезавтра?.. Я так и скажу барыне. - Ничего не говорите. Я наверное не могу сказать, когда буду. - Что так? Отчего вы перестали ходить к нам, Василий Васильич? - с напускною наивностью спрашивала Катя, по-видимому совершенно сбитая с толку в своих предположениях. Невзгодин пристально взглянул на эту бойкую московскую "субретку" и, смеясь, ответил: - Я вовсе не перестал ходить, как видите. - Но вас так давно не было, барин. - А не было меня давно оттого, что я был занят, - уж если вам так хочется это знать, Катя, и вы не боитесь скоро состариться. Знаете поговорку? - насмешливо прибавил он, отворяя двери подъезда. Катя лукаво усмехнулась и, выйдя за двери, оставалась с минуту на морозе, но зато слышала, как Невзгодин приказал извозчику ехать на Новую Басманную в дом Аносовой. - Знаешь? - Еще бы не знать. Всякий знает дом Аносихи! - ответил извозчик, трогая лошадь. Проезжая по Мясницкой, Невзгодин взглянул на почтамтские часы. Было без десяти минут два. "Не рано для визита!" - подумал он. Вот наконец и красивый "аносовский" особняк, построенный отцом Аносовой для своей любимицы "Глуши". - Въезжай во двор! Извозчик стеганул лошадку и бойко подкатил к подъезду. Невдалеке стояла карета с русским "англичанином" на козлах и несколько собственных саней с породистыми лошадьми. Были и извозчики. "Верно, купечество поздравляет!" - решил Невзгодин, входя в растворившиеся двери. - Пожалуйте, принимают. Честь имею с праздником поздравить! - приветливо говорил молодой лакей в новом ливрейном полуфраке и в штиблетах до колен. Невзгодин сунул лакею рублевую бумажку, оправился перед зеркалом и поднялся во второй этаж. На площадке его встретил другой ливрейный лакей, постарше, видимо выдержанный и благообразный. Почтительно поклонившись, он отворил двери в залу и проговорил с изысканной любезностью: - Пожалуйте в большую гостиную. "Точно идешь к какой-нибудь маркизе Ларошфуко!" - усмехнулся про себя Невзгодин и вошел в большую, отделанную мрамором, белую, в два света, залу. "А вот и маркиз..." Действительно, из-за портьеры, в глубине залы, вышел, семеня тонкими ножками в белых штанах, маленький, сухонький, сморщенный старичок в красном, расшитом золотом, мундире, в красной ленте, звездах и орденах, с трехуголкой, украшенной белым плюмажем, в руке. А на пороге гостиной, словно бы в красной рамке из портьер, вся в белом шелку, ослепительно красивая, Аглая Петровна говорила своим низким, слегка певучим голосом в шутливо-кокетливом тоне: - Еще раз спасибо, милый князь, что вспомнили вдову-сироту. В эту минуту Аносова увидала Невзгодина, и кровь прилила к ее щекам от радостного волнения и от стыда за только что сказанную фразу. В присутствии Невзгодина она вдруг почувствовала ее пошловатость и дурной тон. Князь между тем вернулся, припал к руке Аглаи Петровны и наконец произнес сладким тоненьким тенорком: - Разве можно забыть такую божественную красавицу! Я всегда ухожу от вас, потерявши здесь бедное свое старое сердце, и грущу, что не могу, подобно Фаусту, вернуть своей молодости... До свидания, очаровательная Аглая Петровна. И сиятельный "Фауст" в почтительном поклоне низко склонил свою голую, как колено, голову и, повернувшись, засеменил бодрей, стараясь держаться прямо. Аносова уже успела справиться с собою. Равнодушно взглянув на Невзгодина, она сделала несколько шагов к нему навстречу. Он поклонился. - Наконец удостоили... Аглая Петровна произнесла эти два слова умышленно небрежным, слегка насмешливым тоном, словно бы желая подчеркнуть, что посещение Невзгодина ей безразлично... А между тем в эти мгновения она испытывала какое-то особенно хорошее, давно ей неведомое чувство, совсем не похожее на мучительную страсть. Ее сердце точно охватило теплом, и все кругом стало светлей. Ей казалось, что она сделалась мягче, отзывчивее, просветленнее и вдруг словно бы обрела давно потерянную веру в людей - вот в этом худощавом, невидном молодом человеке, с нервным, болезненным лицом и смеющимися глазами, которому нет никакого дела до ее миллионов, и он стоит перед ней независимый и свободный. Аглая Петровна уже не питала досады на Невзгодина. Напротив! Ей так хотелось, так неудержимо хотелось, чтобы он стал ее другом, братом, чтобы понял, что она не такая уж бессердечная "представительница капитала", какой он ее считает, и чтобы относился к ней хорошо и не сторонился бы ее, как теперь, а приходил бы запросто поговорить, почитать вдвоем... И, захваченная этим настроением, Аглая Петровна уже не боролась с ним, а свободно отдалась ему. Она крепко, сердечно, не скрывая радостного чувства, пожала Невзгодину руку и вдруг заговорила порывисто, торопливо и взволнованно, понижая почти до шепота голос и глядя доверчиво и мягко своими большими бархатными глазами в острые, улыбающиеся глаза Невзгодина. - Как я рада вас видеть, если б вы знали! Ведь я ждала, ждала вас, Василий Васильич, и, признаюсь, сердилась на вас за то, что вы пренебрегли моим зовом, помните, на юбилее Косицкого? Верьте, я не лгу и не кокетничаю с вами. Мне так хотелось по-приятельски поговорить с вами, поспорить, послушать умного, хорошего человека, для которого я не мешок с деньгами, не богатая купчиха Аносова, а просто человек. Ведь я совсем одинока со своими миллионами! - с грустной ноткой в голосе прибавила она. - А вы не ехали и, как нарочно, пришли с визитом сегодня, когда гости и нельзя поговорить, как - помните? - мы говорили на морском берегу в Бретани... Стыдно вам, Василий Васильич! И этот горячий, дружеский тон после первого момента почти равнодушной встречи, и это искание духовного общения, и эти, казалось, искренние похвалы, все это сперва изумило, а потом тронуло и даже несколько "оболванило" Невзгодина, лишив его в эти минуты обычной в нем способности анализа и бесстрастного наблюдения. Едва вдруг показалось, что он был, пожалуй, не совсем прав в своих поспешных заключениях об этой "великолепной вдове", когда называл ее сквалыгой, восторгающейся Шелли и обсчитывающей рабочих. И, незаметно поддаваясь обычному даже и у неглупых мужчин искушению - верить и извинять многое женщинам (особенно когда они недурны собой), которые находят их необыкновенно умными и интересными, - он уже считал себя несколько виноватым, что так поспешно осуждал Аглаю Петровну прежде, чем внимательнее пригляделся к ней. Конечно, она типичная современная "капиталистка", но в ней, быть может, по временам и говорит возмущенная совесть и она действительно одинока со своими миллионами. Так думал Невзгодин, слушая Аглаю Петровну. И, значительно смягченный и ее особенным вниманием и ее чарующей красотой, почти извиняясь, ответил: - Я все время был занят... Увлекся работой... Писал. - Знаю... - Как? - Узнавала. И похудели же вы, бедный. Ну, идем в гостиную. Только не уходите скоро. Гости разойдутся и мы поболтаем... Не правда ли? - С удовольствием. Она позвала лакея и велела больше никого не принимать. Аглая Петровна вошла в гостиную вместе с Невзгодиным, оживленная и веселая, и громко произнесла, обращаясь к гостям: - Василий Васильич Невзгодин! Тот сделал общий поклон и, увидав профессора Косицкого и еще двух знакомых, обменялся с ними рукопожатиями и хотел было присесть, как хозяйка его подозвала и подвела к единственной даме, бывшей тут среди мужчин во фраках и белых галстуках, - к пожилой, изящно одетой, дородной брюнетке лет за сорок, сохранившей еще следы замечательной красоты на своем умном, энергичном смуглом лице с большими красивыми, томными глазами. - Рекомендую тебе, Даша, это тот самый невозможный спорщик, о котором я тебе говорила... Мы познакомились с Васильем Васильевичем в Бретани... Моя кузина, Дарья Михайловна Чулкова. Невзгодин в первый раз увидал эту известную в Москве богачку и щедрую благотворительницу, которую знал по фамилии и по ее репутации умной и скромной женщины, умевшей толково и умно тратить часть своих средств на разные добрые дела и при этом без шума и без треска, не ради того, чтобы о ней говорили и об ее пожертвованиях печатали в газетах. Невзгодин слышал, что несколько школ было обязано ей своим существованием и много молодых людей благодаря ей получали образование. Слышал он и о помощи, которую оказывала Чулкова и многим "пострадавшим", и их семьям. И сам Невзгодин благодаря Чулковой не был исключен из университета в числе других бедняков за невзнос платы. Он все это припомнил, когда Чулкова, указав на свободное кресло около себя, заговорила с ним, расспрашивая о жизни русских студентов и студенток в Париже. Разговор в гостиной шел лениво. Общество было разношерстное. Несколько представителей купеческой аристократии, два профессора, юный поэт из декадентов, баритон из Петербурга и высокий бравый полковник из остзейских немцев, объяснявший хозяйке, что он коренной москвич. О самоубийстве Перелесова не говорили ни слова. Это удивило Невзгодина, - он знал, как Москва любит посудачить и особенно по такому поводу. И как только Чулкова уехала, пригласив Невзгодина когда-нибудь запросто приехать прямо к обеду, он подсел к Косицкому и спросил: - Вы не знаете ли, Андрей Михайлович, отчего застрелился Перелесов? Косицкий боязливо взглянул на Аглаю Петровну, сидевшую близко. - Помилосердствуйте, Василий Васильич... Разве вы не знаете? - воскликнула она. - То-то не знаю... Читал только в газетах... - А у меня с утра только и разговоров, что об этой ужасной истории... Я слышала ее бесчисленное число раз. - Но все-таки разрешите и мне узнать, а Андрею Михайловичу - рассказать. - Разрешаю, но только пересяду подальше от вас, господа! - проговорила Аносова, вставая, и присела около полковника. - Это очень грустная и поучительная история! - сказал в виде предисловия старый профессор. - Прежде этого не бывало! - прибавил он. И Косицкий рассказал, что сегодня утром Заречный получил письмо, написанное Перелесовым в день самоубийства. В этом письме несчастный сообщал, что автором пасквильной статьи был он, и так как, несмотря на принятые им меры скрыть следы своего авторства, оно открылось, то он решил не жить, чтоб не видать заслуженного презрения порядочных людей... - По крайней мере искупил свою вину... По нынешним временам это редкость! - заметил взволнованный рассказом Невзгодин. - А как же открылось его авторство? - И это он объяснил в своем длинном и обстоятельном предсмертном письме. Дело в том, что вчера утром приходил один молодой человек, его родственник, и рассказал, что фактор типографии газеты, в которой помещен пасквиль, называет его автором и что слухи эти уже ходят... Да. Письмо производит потрясающее впечатление... Перелесов просит Заречного простить ему хотя за то, что подлость не достигла цели, а цель была - занять его место. Но мертвые срама не имут, а живые... Косицкий сердито покачал головой и продолжал: - Не он додумался до этой гадости. Его подбили. Несчастный, проклиная, назвал того, кто посоветовал ему высмеять и мой юбилей, и меня, и коллег, обещая профессуру, а потом, недовольный статьей, сам же издевался. Перелесов и этому человеку написал письмо. - Кто же он? - Найденов! - тихо проговорил Косицкий. - Такой умный, талантливый ученый и... Старик не докончил и стал собираться. Скоро все гости ушли. - Ну, пойдемте, я вам покажу свою клетушку, Василий Васильич! - сказала Аглая Петровна. - Уж если вы будете меня описывать, то непременно в ней... Там я провожу большую часть своего времени. Когда Невзгодин вошел в клетушку, он был удивлен и вкусом Аглаи Петровны, и особенно подбором книг. Он просидел у Аносовой около часу и более слушал, чем говорил. Сегодня она показалась ему не такою, как в Бретани, и Невзгодину не хотелось верить, что эта женщина, говорившая, казалось, так искренне о неудовлетворенности жизни, понимавшая так тонко художественные творения, цитировавшая на память Байрона и Шелли, в то же время могла быть... кулаком. Но как бы то ни было, а Невзгодин был крайне заинтересован Аглаей Петровной. "Ведь она такой любопытный тип для изучения!" - думал он, любуясь чарующей красотой этого типа. И Невзгодин ушел, обещая побывать на днях. XXVII Самоубийство Перелесова и, главное, причины, вызвавшие его, произвели сильное и подавляющее впечатление. Многие из знавших его не хотели верить, чтобы молодой человек, пользующийся репутацией вполне порядочного человека, проповедовавший с кафедры идеи правды и добра, считавшийся одним из даровитых и честных жрецов науки, мог написать такую клевету на товарищей. Возмущенное чувство протестовало против этого. Такая неожиданная подлость казалась невероятной даже скептикам, видевшим немало предательств, не удивлявших никого по нынешним временам. Но и в отступничестве соблюдается некоторая приличная постепенность, а в данном случае как-то сразу порядочный, казалось, человек вдруг оказался негодяем. Сомнений в этом быть не могло. Хотя все газеты - и не только московские, но и петербургские, - словно бы сговорившись между собой, не давали никаких сведений о причинах самоубийства, а газета, напечатавшая о письмах, писанных Перелесовым перед смертью, даже поспешила опровергнуть это известие и на основании "новых достоверных известий" сообщила, что Перелесов застрелился в припадке умопомешательства, - тем не менее слухи о письме покойного к профессору Заречному быстро распространились в интеллигентных кружках. Кроме того, благодаря нескромности фактора типографии еще накануне самоубийства многие знали, что автором пасквиля был Перелесов. Эта трагическая расплата за тяжкий грех словно бы встряхнула сонных людей и заставила призадуматься даже тех, которые ни над чем не задумываются, осветив перед ними весь ужас жизни с ее какими-то ненормальными условиями, благодаря которым даже среди самых интеллигентных людей, среди жрецов науки, возможны те недостойные средства, какие были употреблены Перелесовым и, разумеется, с надеждою на успех. Что же, значит, возможно среди менее интеллигентных людей? - невольно являлся вопрос, и чем-то жутким, чем-то безотрадным веяло от этой утерянности принципов и нравственного чувства. Перелесова жалели, и многие решили быть на его похоронах. Останься он жить, порядочные люди, разумеется, отвернулись бы от него с презрением, но мертвый, добровольно заплативший жизнью за грех, хоть и великий, он несколько примирил с собою. Но зато "демон-искуситель", этот старый циник, натравивший Перелесова соблазительными намеками о профессуре на подлость, возбуждал общее негодование; особенно среди профессоров и молодежи. Позабыв всякую осторожность, возмущенный до глубины души, Заречный показал нескольким из своих коллег не только письмо, им полученное от несчастного доцента, но и копию с письма его к Найденову, которую Перелесов приложил к письму к Заречному с предусмотрительностью человека, полного ненависти к врагу, которому он желал отомстить за преждевременную смерть. Слухи об этом письме в тот же день разнеслись по городу, и как же ругали Найденова, каких только бед не накликали возмущенные москвичи на этого замечательного ученого... Он спокойно сидел в кабинете за чтением какого-то любопытного исследования, когда поздно вечером в сочельник слуга подал ему письмо Перелесова. Найденов подозрительно взглянул на незнакомый почерк, не спеша и с обычной аккуратностью взрезал конверт, вынул письмо, взглянул сперва на подпись и, недовольно скашивая губы, принялся читать следующие строки, написанные твердым, размашистым и неровным почерком. "Глубокопрезираемый Аристарх Яковлевич! Я переусердствовал и не оправдал ваших ожиданий в качестве тонкого и умелого пасквилянта, и вы, конечно, назовете меня дураком еще раз, узнавши, что я ухожу из жизни, так как не обладаю той доблестью, какою обладаете вы: спокойно жить, думая, что все подлецы, но не имеют только храбрости быть откровенными. Я именно из подлецов мысли и, быть может, остался бы таким, пока не получил бы кафедры, но вы с проницательностью, достойною лучшего применения, поняли мою озлобленную, порочную душу и, поманив меня профессурой, заставили быть орудием в ваших руках, чтобы потом поглумиться над недостаточною понятливостью ученика. Вы, таким образом, сыграли блестяще роль подстрекателя, и, разумеется, не ваша вина, что моя статья не достигла желаемой вами цели. Увлеченный надеждами, я переусердствовал. Расставаясь, благодаря вам главным образом, с жизнью, я не могу отказать себе в маленьком удовольствии сказать вам, что вы поступили со мною нечестно. Желаю вам почувствовать угрызения совести, если только это возможно для вас. Быть может, мое самоубийство спасет других, таких же слабых, как я. Довольно и одного такого человека, позорящего ученое сословие. К чему же еще плодить их? Вы, презренный старик, спокойно доживете свой век, а ведь совращенные вами могут не иметь вашего мужества, и тогда кто-нибудь из них пустит себе пулю в лоб, как через несколько часов сделаю это я. Столько ума и столько нечестности в одном человеке! И из-за него я должен умереть, когда так хотелось бы жить! Впрочем, я не надеюсь, что вас чем-нибудь проймешь. Вы слишком свободны от каких бы то ни было предрассудков и, следовательно, неуязвимы. Одна только надежда: если дети ваши, которых вы так любите, честны, то искренне желаю, чтобы они прозрели, каков у них отец". Не раз во время чтения этих строк старый профессор перекашивал свои тонкие губы, двигал скулами и ерзал плечами, полный злобы к Перелесову, каждое слово которого хлестало его, как бичом, своею грубою откровенностью. Он ведь понимал, что Перелесов прав, называя его убийцей. Но разве он, воспользовавшись дураком, мог рассчитывать, что тот окажется такой слабой тварью? И, дочитывая заключительные строки письма, Найденов невольно побледнел и на минуту словно бы закаменел, неподвижный, с расширенными зрачками своих холодных, отливавших сталью, глаз. - Туда дураку и дорога! - наконец прошептал он чуть слышно. Проговорив со злобы эти слова, Найденов поднялся с кресла, подошел к камину и бросил на горевшие угли письмо Перелесова. Пристальным и злым взглядом смотрел он, как вспыхнул листок и как затем, обращенный в черный пепел, светился искорками и наконец истлел. И словно бы почувствовав облегчение, старый профессор удовлетворенно вздохнул и заходил по своему обширному кабинету. Видимо недовольный, он думал о "глупой истории", как мысленно назвал он самоубийство Перелесова. Его озабочивало - как бы не припутали к ней его имени. Разумеется, он никакого письма не получал, и никто о нем никогда не узнает. Если этот дурак действительно застрелился, надо быть на одной из панихид и затем на похоронах... Во всяком случае, неприятная история. Вот что значит иметь дело с глупыми людьми. Сделает пакость в надежде на вознаграждение и винит других... Так думал старый профессор, не догадывавшийся, что имя его уже крепко припутано к этой "глупой истории" и что Перелесов, расставаясь с жизнью, постарался отомстить виновнику своей смерти. - К тебе можно, папа? - раздался на пороге свежий молодой голос. - Можно, можно, Лизочка. И голос Найденова зазвучал нежностью, а злые глаза его тотчас же приняли выражение нежной любви при виде высокой стройной девушки лет двадцати. Она заглянула отцу в глаза, сама чем-то встревоженная, и спросила: - Ты встревожен, папа? - Я?.. Нет... С чего мне тревожиться, моя родная! - торопливо ответил старик и с какою-то особенной порывистою нежностью поцеловал дочь. - Так ты, значит, не знаешь печальной новости? - Какой? - Перелесов сейчас застрелился... Старый профессор, давно уже ничем и ни перед кем не смущавшийся, смущенно проговорил: - Застрелился? Откуда ты об этом узнала, Лиза? - Я сейчас гуляла и встретила Ольгу Цветницкую... - И что же? - нетерпеливо перебил Найденов. - К ним на минутку заезжал Заречный, чтобы сообщить, что Перелесов застрелился. И знаешь почему, папа? Это ужасно! - взволнованно прибавила молодая девушка. - Почему же? - Он был автором этой мерзкой статьи, - помнишь, папа? - в которой были оклеветаны Заречный, Косицкий и другие профессора. И не мог пережить позора... - Но откуда все это известно? - едва скрывая тревогу, спрашивал Найденов. - Он сам признался во всем в письме к Заречному и просил прощения... Несчастный! Кто мог думать, что он был способен на такую подлость... Но он искупил ее своею смертью... Говорят, что он еще написал письмо... - Кому? - упавшим голосом спросил старый профессор. - Ольга не знает... Кому-то из профессоров. Найденова охватила мучительная тревога, и он невольно вспомнил заключительные строки только что уничтоженного письма. Вспомнил, и что-то невыносимо-жуткое, тоскливое прилило к его сердцу при мысли, что может открыться его прикосновенность к самоубийству Перелесова, и тогда он потеряет любовь сына и дочери. А он их любил, и кажется, одних их во всем свете!.. Дома, в глазах жены и детей, он был в ореоле знаменитого ученого и безукоризненного человека. Никто из них не знал и не мог бы допустить мысли, что на душе старого профессора слишком много грехов, и таких, за которые можно сгореть со стыда. Перед своими он словно бы боялся обнажать душу и обнаруживать свой беспринципный цинизм, понимая, как это подействовало бы на молодые сердца, полные энтузиазма и веры в людей. Он большую часть своего времени проводил в кабинете, но, встречаясь с женой и детьми, бывал с ними необыкновенно ласков и нежен и при них никогда не высказывал своих безотрадно-скептических взглядов неразборчивого на средства честолюбца и карьериста, словно бы оберегая любимые существа от своего тлетворного влияния, и дети гордились своим отцом и горячо любили его, объясняя его нелюдимство и не особенно близкие отношения с профессорами его страстью к ученым занятиям. Они, быть может, и замечали, что многие относятся к отцу недоброжелательно и даже прямо враждебно, но это - казалось им - происходило оттого, что не понимали горделивой и сдержанной с посторонними натуры отца. Кроме того, боялись его насмешливого подчас языка и завидовали его подавляющему превосходству и уму и всеми признанной репутации замечательного ученого, труды которого переводятся на иностранные языки. Благодаря умному добровольному невмешательству Найденова в воспитание своих детей и благодаря влиянию необыкновенно кроткой матери, обожавшей мужа с каким-то слепым, чуть ли не рабским благоговением любящей и нежной натуры, - дети выросли совсем не похожие по внутреннему складу на отца. Особенно его любимица Лиза, добрая девушка и беззаветная энтузиастка, горевшая желанием приложить свои силы на помощь обездоленным и несчастным. Она была деятельным членом попечительства и вместе с Маргаритой Васильевной действительно ретиво занималась делом благотворительности. Она посещала ежедневно свой участок, не стесняясь подвалами и задворками, сердечно относилась к беднякам и с горячностью предстательствовала за них перед комитетом и раздавала им почти все свои карманные деньги, вместо того чтобы на них купить себе пару новых перчаток и флакон духов. Кроме того, Лиза была учительницей в школе попечительства и относилась к принятым на себя обязанностям с отцовской добросовестностью и аккуратностью к работе. Не похожая на большинство шаблонных барышень, мечтающих о нарядах, выездах, балах, театрах и поимке хорошего жениха, она распоряжалась своим досугом на пользу ближнего и, бодрая, здоровая и румяная, не нервничала от неудовлетворенности жизнью, делая свои маленькие дела скромно, толково и неустанно. И отец, давно уж забывший альтруистические чувства и преследовавший в жизни одни лишь свои интересы, не высмеивал ни ее благотворительного пыла, ни ее посещений по вечерам публичных лекций, ни ее увлечения школой и возни с грязными детьми трущоб, ни ее молодого задора и категоричности мнений, ни ее негодующих протестов против того, что добрая девушка считала несправедливым, нечестным и злым. Напротив! Этот черствый себялюбец, высокомерный и жесткий по отношению ко всем людям, исключая своих кровных, с снисходительным вниманием и, казалось, даже сочувственно слушал пылкие речи своей любимицы, доверчивой и экспансивной, и своим мягким ласковым взглядом как будто поощрял дочь верить в то, во что сам давно не верил, и проявлять бескорыстную деятельную любовь, которая ему лично казалась забавой. И обычная саркастическая улыбка не кривила его тонких безусых губ. Ему казалось святотатством осквернить чистую душу своим скептицизмом старого циника и обнажить перед ней свое полное равнодушие к тому, что она считала красотой жизни. "Пусть жизнь сама разрушит ее иллюзии. Пусть знакомство с людьми покажет ей человека таким, как он есть... А я не стану разрушать этой чистой веры!" - нередко думал старик, слушая свою любимицу. И старик пользовался ее безграничной любовью. Из страха потерять эту любовь он тщательно скрывал перед нею самого себя и искусно показывал только то, что могло поддержать в ее глазах его престиж. Уж давно он потерял и уважение и любовь друзей. Давно он сам не уважал себя. Что же у него останется в жизни, если он потеряет любовь детей, хотя бы он и пользовался ею обманом. И эта "глупая история", это самоубийство Перелесова, о котором так горячо говорила дочь, показалась ему страшной трагедией. Лучше было бы, если б ее не было. - Ты, я вижу, очень изумлен и взволнован, папочка! - проговорила Лиза и быстро поцеловала костлявую и сухую отцовскую руку. Старик нежно потрепал дочь по щеке и ответил: - Да... Совсем неожиданно. - Такой молодой и совершил такой ужасный поступок... Ты ведь знал Перелесова? Он, кажется, еще недавно у тебя был вечером, в день юбилея Косицкого!.. - Был. - Как ты объясняешь себе эту лживую статью... это предательство товарищей, папа? - допрашивала Лиза, не понимая, что она является палачом любимого отца. - Человек - очень сложный инструмент, Лиза. Очень сложный, милая! - как-то раздумчиво проговорил Найденов, отводя взгляд. - Но все-таки, папа. Что могло заставить его решиться на это? - У людей бывают разные страсти, Лиза. И побороть их не всегда легко. - Но все-таки он был не совсем дурной человек... Этот трагический конец примиряет с ним. Не правда ли? - Да, - тихо проговорил отец. - И знаешь, папочка, Ольга говорила, будто кто-то обещал Перелесову, что он будет профессором вместо Заречного, если напишет статью. Его кто-то вовлек. - Это вздор! - почти крикнул Найденов. И, спохватившись, прибавил тихо: - Кто мог обещать ему? Вернее всего, Перелесов сам додумался до этой статьи... Он давно мечтал о профессуре... Теперь мало ли каких сплетен не будут распускать по поводу самоубийства Перелесова... Пожалуй, еще и мое имя приплетут... - Твое? Что ты? Бог с тобой, папочка! - испуганно промолвила Лиза. - Люди злы... Пожалуй, узнают, что Перелесов заходил ко мне после юбилея... - Так что же?.. - И выведут какие-нибудь нелепые заключения... От сплетен не убережешься... Ну, да я к ним равнодушен... Мне решительно все равно, как обо мне люди думают, лишь бы дома меня знали и любили. А больше мне ничего не надо... И я знаю, что вы меня любите и не поверите никаким сплетням про вашего отца... Не правда ли, Лиза? - необыкновенно нежным и умоляющим голосом проговорил старый профессор, уже понявший из слов дочери, что имя его припутано к самоубийству Перелесова. Этот "кто-то", обещавший профессуру, смущал его. - И ты еще спрашиваешь, родной? Да разве про тебя смеют говорить что-нибудь дурное?.. И разве мы можем поверить, что ты способен сделать что-нибудь дурное?.. О папочка!.. Ты просто расстроен этим несчастным происшествием, и тебе в голову лезут невозможные мысли. Лучше поцелуй свою дочку и пойдем в столовую. Сейчас подадут чай. И Лиза порывисто обняла нагнувшегося к ней отца, крепко поцеловала его и, глядя на него своими восторженными блестящими глазами, воскликнула: - О дорогой мой папочка! Как я горжусь тобой! Что-то теплое, счастливое прилило к сердцу отца; он благодарно и умиленно гладил русую головку дочери своею вздрагивающею холодною рукой и в то же время думал о письме Перелесова к Заречному. Что, если в этом письме он рассказывает все, как было? И мучительный трепет страха охватил ничего не боявшегося старого профессора при мысли, что дети могут узнать и убедиться, что напрасно они гордятся своим отцом. Он чувствовал, что едва стоит на ногах. - Папочка, да что с тобой? Ты побледнел. Твоя рука дрожит?.. - тревожно спрашивала Лиза. - Ничего, ничего, родная... И он присел на оттоманку. - Тебя так взволновало это ужасное известие?.. - На свете много ужасных известий, Лиза... Я, верно, утомился сегодня... Много работал. И я не пойду в столовую пить чай... Принеси мне сюда, голубушка... Когда Лиза ушла, Найденов как-то жалко и беспомощно прошептал: - Неужели начинается расплата?.. XXVIII На второй день праздника - утренняя панихида назначена была в десять часов. В небольшой зале, рядом с опечатанной комнатой, в которой застрелился Перелесов, стоял гроб, обитый золотым глазетом. Толстый дьячок монотонно и гнусаво читал Псалтырь, взглядывая по временам равнодушным взглядом из-под густых бровей на маленькую, бедно одетую старушку в траурном платье, обшитом плерезами, которая стояла у гроба и тихо, совсем тихо, точно запуганный ребенок, плакала, не отрывая своих выцветших, красных от слез глаз от обрамленного цветами лица покойника, спокойного и серьезного, словно думающего какую-то важную думу. Старушка мать, вдова маленького провинциального чиновника, жившая в уездном городе Смоленской губернии на средства, которые давал ей сын, уделяя их из своего скудного заработка, приехала вчера вечером, вызванная телеграммой Сбруева. Сбруев жил недалеко от Перелесова, на Арбате, и к нему первому прибежал квартирный хозяин, чтобы сообщить о самоубийстве своего квартиранта. Сбруев был потрясен, когда поздно вечером узнал от Заречного о причинах самоубийства Перелесова. Он искренне его пожалел и простил грех, искупленный смертью. По просьбе Заречного он взял на себя хлопоты по устройству похорон, и так как после смерти Перелесова у него найдено было всего лишь три рубля, то Сбруев решил похоронить Перелесова на свой счет, если бы коллеги отказались от складчины, и в ту же ночь занял для этой цели двести рублей. Но на другой же день Заречный объехал нескольких профессоров и собрал триста рублей и отдал их Сбруеву. Старушка почти не спала ночь. Несмотря на просьбы Сбруева идти к нему переночевать, она просила, как милости, позволить ей остаться при сыне. Она не устала, а если устанет, подремлет в кресле. И, ничего до этих пор не говорившая о сыне, она, глотая рыдания, вдруг сказала: - О, если б вы только знали, какой он был добрый и нежный ко мне... О, если б вы это знали! Он сам нуждался... отказывал себе во всем, - я только теперь это узнала, - а мне, голубчик, каждый месяц посылал пятьдесят рублей... И писал, что живет отлично, что ни в чем не нуждается... Он всегда такой был... деликатный... А я, дура, верила, что он посылает от излишков. И он еще в последнем письме писал, что скоро выпишет меня в Москву и мы будем вместе жить, когда его сделают профессором... Вот и выписал... И объясните мне, ради бога, Дмитрий Иваныч, отчего Леня лишил себя жизни?.. В письме ко мне, оставленном на его столе, он просит прощения, что оставляет меня одну, и только говорит, что жить ему больше нельзя. Кто обидел его? Кому он мешал, мой голубчик?.. Сбруев грустно молчал. - Такой хороший, умный, молодой... Ему бы жить, а он... мертвый... Кто же погубил его? Какие злодеи? И неужели они не будут наказаны? Да где ж тогда правда на земле, Дмитрий Иванович? Она вдруг смолкла, точно сама испугавшись этого порыва отчаяния, и снова заплакала. А Сбруев все молчал и не замечал, что глаза его влажны от слез. Около полуночи он ушел домой, а мат