блузе, с длинными волосами а 1а Теофиль Готье, с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван Гог. По залам бродили посетители трек сортов: снова ХУДОЖНИКИ, снова барышни и скромные стада "экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно- дымный Лондон, ярко-цветного .Матисса, от которого гостиная становилась светлее, желтую пестроту Ван Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших: -- Сезанна-с, это после всего прочего, как, например, господина Монэ, все равно что после сахара а-ржаной хлебец-с... Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней под- ходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. "Да что он мне, правда?" Она холодно подала ему руку. -- А я,-- сказал он смущенно,-- все собираюсь к вам зайти. -- Разве это так трудно? -- сказала Машура. Что-то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила -- или казалось, что неприятно. -- Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости... "Вы предпочитаете tete a tete1, как в Звенигороде,-- подумала Машура.-- Чтобы загадочно смотреть и вздыхать!" Пройдя еще две залы, попали они в комнату Пикассо, сплошь занятую его картинами, где из ромбов и треугольников слагались лица, туловища, группы. Старик -- предводитель экскурсантов, снял пенсне и, помахивая им, говорил: -- Моя последняя любовь, да, Пикассо-с... Когда его в Париже мне показывали, так я думал -- или все с ума сошли, или я одурел. Так глаза и рвет, как ножичком чикает-с. Или по битому стеклу босиком гуляешь... Экскурсанты весело загудели. Старик, видимо не впервые говоривший это и знавший свои эффекты, выждал и продолжал: -- Но теперь-с, ничего-с... Даже напротив, мне после битого стекла все мармеладом остальное кажется... Так что и этот портретец,-- он указал на груду набегавших друг на друга треугольников, от которых, правда, рябило в глазах,-- этот портретец я считаю почище Моны Лизы-с, знаменитого Леонардо. -- А правда,-- спросил кто-то неуверенно,-- что Пикассо этот сошел с ума? Машура вздохнула. -- Может быть, я ничего не понимаю,-- сказала она Христофорову,-- но от этих штук у меня болит голова. -- Пойдемте,-- сказал Христофоров,-- тут очень душно. Его голубые, обычно ясные глаза правда казались сейчас утомленными. Спустившись, выйдя на улицу, Христофоров вздохнул. -- Нет, не принимаю я Пикассо. Бог с ним. Вот этот серенький день, снег, Москву, церковь Знамения -- принимаю, люблю, а треугольники -- Бог с ними. Он глядел на Машуру открыто. Почти восторг светился теперь в его глазах. -- Я вас принимаю и люблю,-- вдруг сказал он. Это вышло так неожиданно, что Машура засмеялась. --------------------------------------------------------------- С глазу на глаз, наедине (франц.}. --------------------------------------------------------------- -- Это почему ж? Они остановились на тротуаре Знаменского переулка. -- Вас потому,-- сказал он просто и убежденно,-- что вы лучше, еще лучше Москвы и церкви Знамения. Вы очень хороши,-- повторил он еще убедительней и взял ее за руку так ясно, будто бесспорно она ему принадлежала. Машура смутилась и смеялась. Но ее холодность вся сбежала. Она не знала, что сказать. -- Ну, идем... Ну, эта церковь, и объяснения на улице... Я прямо не знаю... Вы, какой странный, Алексей Петрович. На углу Поварской и Арбата, прощаясь с ней, он поцеловал ей руку и сказал, глядя голубыми глазами: -- Отчего вы ко мне никогда не зайдете? Мне иногда кажется, что вы на меня сердитесь... Но, право, не за что. Кому-кому,-- прибавил он,-- но не вам. Машура кивнула приветливо и сказала, что зайдет. Она шла по Поварской, слегка шмурыгая ботиками. Что-то веселое и острое владело ею. "Ну, каков, Алексей Петрович! Вы очень хороши, лучше Москвы и церкви Знамения!" Она улыбнулась. Дома все было как обычно. В зале стояла елка, которую Наталья Григорьевна готовила ко второму дню Рождества, для детей и взрослых. Пахло свежей хвоей, серебряные рыбки болтались на ветвях. Машура поднялась к себе наверх. В комнатах ее тепло, светло и чисто, все на своих местах, уютно и культурно. Она молода, все интересно, неплохо... Машура села в кресло, заложила руки за голову, потянулась. В глазах прошли цветные круги. "Ах, все бы хорошо, отлично, если б... Господи, что же это такое? А? --Стало жутко почему-то, даже страшно.-- Что же, я врала Антону? Ну зачем, зачем?..--Острое чувство тревоги и тоски наполнило ее.-- Почему все так выходит? Разве я..." Все смешалось в ней, то ясное, утреннее ушло и сменилось сумбуром. Кто такой Христофоров? Как он к ней относится? Что значат его отрывочные, то восторженные, то непонятные слова? Может быть, все это -- одна игра? И как же с Антоном? На нее нашли сомнения, колебания. Она расстроилась. Даже слезы выступили на глазах. Завтракала она хмурая, в сумерках села к роялю, разбирая вещицу Скрябина, которую слышала в концерте. Но там было одно, здесь же выходило по-другому. Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную с мороза руку и сказал: -- Это Шопен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп. -- Вовсе не Шопен,-- сухо ответила Машура. "Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство,-- подумала она недружелюбно,-- удивительное самомнение!" -- Да, значит, я ошибся,-- сказал Антон, покраснев,-- во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь. Машура взглянула на него. -- Я просто плохо читаю ноты. Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен. -- Я была нынче в галерее,-- сказала Машура, кончив и обернувшись к нему. -- Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала? -- Просто встала утром и решила, что пойду. В пять часов они пили чай одни -- Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise', Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо -- просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова. -- Христофоров понимает столько же в живописи, сколько Наталья Григорьевна в литературе,-- вспыхнув, ответил Антон. Машура рассердилась. -- Мама в десять раз образованнее тебя, а ругать моих знакомых -- твоя обычная манера. Антон заволновался. Он ответил, что в этом доме ему давно тесно и душно; что, если бы не любовь к Машуре, он бы здесь никогда не бывал, ибо ненавидит барство, весь барственный склад, и действительно не любит их знакомых. В его тоне было задевающее. Машура обиделась, ушла наверх. Но Антон погружался в то состояние нервного возбуждения, когда нельзя остановиться на полуслове; когда нужно говорить, изводить, чтобы потом в слезах и поцелуях помириться, или же резко разойтись. В ее комнате стал он доказывать, что неуверен, любит ли она его по-настоящему, и, во всяком случае, если любит, то очень странно. Машура сказала, что ничего странного нет, если она случайно встретила Христофорова. Разговор был длинный, тяжелый. Антон накалялся и к концу заявил, что теперь он видит,-- во всяком случае, Машура дитя своего общества, которое ему ненавистно и где, видимо, иные понятия о любви, чем у него. Тогда она сказала, что Христофоров звал ее к себе и что она пойдет. -- Это гадость, понимаешь, мерзость! -- закричал Антон.-- Ты делаешь это нарочно, чтобы меня злить. Он ушел взбешенный, хлопнув дверью. Машура плакала в этот вечер, но какое-то упрямство все сильнее овладевало ею. "Захочу,-- твердила она себе, лежа в темноте, в слезах, на кушетке,-- и пойду. Никто мне не смеет запрещать". Вернувшись домой, Наталья Григорьевна осталась недовольна. По одному виду Машуры и тому, что был Антон, она поняла, в чем дело. Эти сердечные столкновения весьма ей не нравились. --------------------------------------------------------------- Ломтик хлеба, залитый бульоном (франц.). --------------------------------------------------------------- Со своим покойным мужем она прожила порядочно, как надлежит культурным людям, без всяких слез и сумасбродств. И считала, что так и надо. На другой день с утра заставила Машуру заниматься елкой, распределять подарки, посылала прикупить чего нужно -- то к Сиу, то к Эйнем. Машура машинально исполняла; в этих мелких делах чувствовала она себя легче. Как в хорошем, старом доме. Рождество у Вернадских проходило по точному ритуалу: на первый день являлись священники, пели "Рождество Твое, Христе Боже наш": Наталья Григорьевна кормила их окороком, угощала наливками, мадерами и теми неопределенно-любезными разговорами, какие обычно ведутся в таких случаях. Она не была поклонницей этих vieux religieux', но считала, что обряды исполнять следует, ибо они -- часть культурной основы общежития. Потом приезжали с бесконечными визитами разные дамы, какие-то старики, подкатывали лицеисты в треуголках, шаркали, целовали ручку и ели торты. Весь день приходили поздравлять с черного хода. Наталья Григорьевна заранее наменивала мелочи. В этом году все протекало в обычном роде; как обычно, Машура очень устала к концу первого дня. Как всегда, много было народу и детей на второй день, на елке; было так же парадно и скучновато, как полагается на елках взрослых. Профессор, друг Ковалевского, длинно рассказывал, глотая кофе, что обычай празднования Рождества восходит к глубокой древности, дохристианской. Его прообраз можно найти в римских Сатурналиях, где так же дарили друг другу свечи, орехи, игрушки. Антон не пришел; он не явился и на следующий день, и не звонил. Подошел Новый год. Машура чокнулась шампанским с матерью, а Антона будто и не было. "Что-то будет в этом году!" -- думала она, засыпая после встречи. Чувствовала себя одиноко, то хотелось плакать, то, напротив, сердце останавливалось в истоме и нежности. И, не очень долго раздумывая, вдруг в один морозный святочный вечер надела она меховую кофточку, взяла муфту и, ничего не сказав матери, по скрипучему снегу побежала к Христофорову. XII Христофоров был дома. В его мансарде горела на столе зеленая лампа. Окна заледенели; месяц, еще неполный, золотил их хитрыми узорами. А хозяин, куря и прихлебывая чай, раскладывал пасьянс. Он был задумчив, медленно вынимал по карте и рассматривал, куда ее класть. Валеты следовали за тузами, короли за тройками. В царстве карт был новый мир, отвлеченнее, безмолвней нашего. Всегда важны короли, одинаковы улыбки дам, недвижно держат свои секиры валеты. Они слагались в таких сложных сочетаниях! Их печальная смена и бесконечность смен говорили о вечном круговороте. --------------------------------------------------------------- Старые церковники (франц.). --------------------------------------------------------------- "Говорят,-- думал Христофоров,-- что пиковая дама некогда была портретом Жанны д'Арк". Это его удивляло. Он находил, что дама червей напоминает юношескую его любовь, давно ушедшую из жизни. И каждый раз, как она выходила, жалость и сочувствие пронзали его сердце. Он удивлен был легким шагам, раздавшимся на лесенке,-- отворилась дверь: тоненькая, зарумянившаяся от мороза, с инеем на ресницах стояла Машура. Он быстро поднялся. -- Вот это кто! Как неожиданно! Машура засмеялась, но слегка смущенно. -- Вы же сами меня приглашали. -- Ну, конечно, все-таки...-- Он тоже улыбнулся и прибавил тише: -- Я, правду говорю, не думал, что вы придете. Во всяком случае, я очень рад. -- Я была здесь,-- говорила Машура, снимая шубку и кладя ее на лежанку,--только раз, весной. Но вас тогда не застала. И оставила еще черемуху... Что это вы делаете? -- сказала она, подходя к столу. - Боже мой, неужели пасьянс? Она захохотала. -- Это у меня тетка есть такая, старуха, княгиня Волконская. У ней полон дом собачонок, и она эти пасьянсы раскладывает. Христофоров пожал плечами виновато. -- Что поделать! Пусть уж я буду похож на тетку Волконскую. -- Фу, нет, нисколько не похожи. Христофоров сходил за чашечкой, налил Машуре чаю. Достал даже конфет. -- Вы дорогая гостья, редкая,-- говорил он.-- Знал бы, что придете,-- устроил бы пир. Какая-то тень прошла по лицу Машуры. -- Я и сама не знала, приду или нет. Христофоров посмотрел на нее внимательно. -- Вы как будто взволнованы. --- Вот что, сказала вдруг живо Машура,--нынче святки, самое такое время, к тому же вы чернокнижник... наверно, умеете гадать. Погадайте мне! -- Я, все-таки, не цыганка! - - сказал он, и засмеялся. Его голубые глаза нежно заблестели. Но Машура настаивала. Все смеясь, он стал раскладывать карты по три, подражая старинным гаданьям; и, припоминая значение карт, рассказывал длинную ахинею, где были, разумеется, червонная дорога, интерес в казенном доме, для сердца -- радость. -- Вам завидует бубновая дама,-- сказал Христофоров и раздожил следующую тройку.-- Любит вас король треф, а на сердце, да... король червей. -- Это -- блондин? -- спросила Машура. Христофоров взглянул на нее загадочно. Она не поняла, всерьез это или шутка. -- Да, блондин. Как я. Он вдруг смутился, положил колоду, взял Машуру за руку. -- Это неправда,-- сказал он,-- у червонного короля на сердце милая королева, приходящая святочным вечером, при луне. Он поцеловал ей руку. -- Или, может быть, снежная фея, лунное виденье. Машура побледнела и немного откинулась на стуле. -- Может быть, вы исчезнете сейчас, растаете, как внезапно появились,-- вдруг сказал Христофоров тревожно, тихо и почти с жалобой. Голубые глаза его расширились. Машура смотрела. Странное что-то показалось ей в них. -- Вы безумный,-- тихо сказала она.-- Я давно заметила. Но это хорошо. Христофоров потер себе немного лоб. -- Нет, ничего... Вы -- конечно, это вы, но и не вы. Они сели на диванчик. Машура положила ему голову на плечо и закрыла глаза. Было тепло, сверчок потрескивал за лежанкой, из окна, золотя ледяные разводы на стекле, ложился лунный свет. Машура ощущала -- странная нега, как милый сон, сходила на нее. Все это было немного чудесно. Христофоров гладил ей руку и изредка целовал в висок. -- Почему мне с вами так хорошо? -- шепнула Машура.-- Я невеста другого, и почему-то я здесь. Ах, Боже мой! -- Пусть идет все как надо,-- ответил Христофоров. Он вдруг задумался и засмотрелся на нее долго, пристально. -- А? -- спросила Машура. -- Вы пришли в мою комнату, Машура, в пустую комнату... И уйдете. Комната останется, как прежде. Я останусь. Без вас. Машура слегка приподнялась. -- Да, но вы... кто же вы, Алексей Петрович? Ведь я этого не знаю. Ничего не знаю. -- Я,-- ответил он,-- Христофоров, Алексей Петрович Христофоров. -- Все равно, я же должна знать, как вы, что вы... Ах, ну вы же понимаете, что вы мне дороги, а сами всегда говорите... я не понимаю... Она взяла его за плечи и прямо, упосно посмотрела в глаза. -- Вы мое наваждение. Но я ничего, ничего не понимаю. Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала. -- Прелестная,-- шептал Христофоров,-- прелестная. Через несколько минут она успокоилась, вздохнула, отерла глаза платочком. --- Это все сумасшествие, просто полоумие глупой девчонки... Мы друзья, вы славный, милый Алексей Петрович, я ни на что не претендую. Они сидели молча. Наконец Машура встала. -- Дайте мне шубку. Выйдем. Мне хочется воздуха. Христофоров покорно одел ее, сам оделся. Машура была бледна, тиха. Когда задул он лампу, в голубоватой мгле блеснули на него влажные, светящиеся глаза. Они вышли. Тень от дома синела на снегу. Христофоров взял Машуру под руку, свел с крыльца и сказал: -- Тут у нас есть садик. Хотите взглянуть? Отворили калитку и вошли в тот небольшой, занесенный снегом уголок кустов, деревьев, дорожек, какие попадаются еще в Москве. В глубине виднелась даже плетеная беседка, обвитая замерзшим, сухим хмелем. Они сели на скамейку. -- Здесь видны ваши любимые звезды.-- Машура не подымала головы. С деревьев на бархат рукава слетали зеленовато- золотистые снежинки. Все полно было тихого сверкания, голубых теней. -- Прямо над домом, вон там,--. сказал Христофоров, указывая рукой,-- голубая звезда Вега, альфа созвездия Лиры. Она идет к закату. -- Помните,-- произнесла Машура,-- ту ночь, под Звенигородом, когда мы смотрели тоже на эту звезду и вы сказали, что она ваша, но почему ваша -- не ответили. -- Я тогда не мог ответить,-- сказал Христофоров,-- еще не мог ответить. -- А теперь? -- Теперь,-- выговорил он тихо,-- время уже другое. Я могу вам сказать. Он помолчал. -- У меня есть вера, быть может, и странная для другого: что эта звезда -- моя звезда-покровительница. Я под нею родился. Я ее знаю и люблю. Когда ее вижу, то покоен. Я замечаю ее первой. лишь взгляну на небо. Для меня она -- красота, истина, божество. Кроме того, она женщина. И посылает мне свет любви. Машура закрыла глаза. -- Вот что! Я так и думала. -- В вас,--продолжал Христофоров,--часть ее сиянья. Потому вы мне родная. Потому я это и говорю. -- Погодите,-- сказала Машура, псе не открывая глаз, и взяла его за руку.-- Помолчите минуту... именно надо помолчать, я сейчас. Где-то на улице скрипели полозья. Слышно было, как снег хрустел под ногами прохожих. Доносились голоса. Но все это казалось отзвуком другого мира. Здесь же, в алмазной игре снега, его тихом и непрерывном сверкании, в таинственном золоте луны, снежных одеждах дерев, было, правда, наваждение. Машура медленно поднялась. -- Я начинаю понимать,-- сказала она тихо. Она открыла глаза, взгляд ее вначале напоминал лунатика. Понемногу он прояснился. Она опустила плечи, взялась рукой за спинку скамейки. -- Вот теперь будто бы яснее. Она еще помолчала. -- Знаете, мне иногда казалось, что вас забавляет играть... игра в любовь, что ли. В постоянном затрагивании и ускользании... для вас какая-то прелесть. Может быть, жизнь изучаете, что ли, женщину... И я бывала даже оскорблена. Я вас временами не любила. Христофоров подался вперед, сидел недвижно, глядя на нее. -- Вдруг, именно теперь, в этот вечер, я поняла, что не права. Он? остановилась, как бы захлебнувшись. И продолжала: -- Вы, может быть, меня и любите... Христофоров нагнул голову. -- Но вы вообще очень странный человек... возможно, я еще мало жила, но я не видела таких. И именно в эти минуты я поняла, что ваша любовь, как ко мне, так и к этой звезде Веге... ну, это ваш поэтический экстаз, что ли...-- Она улыбнулась сквозь слезы.-- Это сон какой-то, фантазия, и, может быть, очень искренняя, но это... это не то, что в жизни называется любовью. -- А почему вы думаете,-- произнес Христофоров,-- что эта любовь хуже? Машура ступила на шаг вперед. -- Я этого не говорю,-- прошептала она. Потом вздохнула.-- Может быть, это даже лучше. -- Нет,-- сказал Христофоров.-- Я вами не играл. Но любовь правда удивительна. И неизвестно, не есть ли еще это настоящая жизнь, а то, в чем прозябают люди, сообща ведущие хозяйство,-- то, может быть, неправда... А? Он спросил с такой простотой и убежденностью, что Машура улыбнулась. -- Вы правы,-- сказала она и подала ему руку.-- Я, кажется, за этот вечер стала взрослей и старше, чем за много месяцев. Она провела рукой по глазам. -- Я буду помнить этот странный садик, луну, свою влюбленность... Да, во мне есть -- вернее, была влюбленность... я не стыжусь этого сказать, Напротив... Она направилась к выходу. Христофоров встал. Она вынула часики, взглянула и сказала, что пора домой. Христофоров проводил ее Почти у подъезда дома Вернадских встретили они Антона. Он, сутулясь, быстро и решительно шел навстречу. Увидав, поклонился. как малознакомый, и перешел на другую сторону. Ночью Машура плакала у себя в постели. На Молчановке Хрис- тофоров, не раздеваясь, долго лежал на том самом диванчике, где она сидела. Сердце его раздиралось нежной и мучительной грустью. XIII Святки в Москве были шумные, как и весь тот год. Гремели кабаре, полгорода съезжалось смотреть танго,-- подкрашенные юноши и дамы извивались перед зрителями, вызывая волнение и острую, щемящую тоску. Меценаты устраивали домашние спектакли. В них отличались музыканты, художники, поэты, воспроизводя Венецию галантного века. Много было балов. Шли новые пьесы; открывались выставки, клубы работали. Морозной ночью летали тройки и голубки к Яру. Именно в это время бойкая Фанни, вместе с другими дамами и мужчинами, задумала устроить маскарад. Собирали деньги, нанимали помещение, музыку; художники писали декорации; дамы шили платья, готовили список приглашенных. Ретизанов попал туда. Утром приехала к нему Фанни, вручила билет и взяла пятьдесят рублей. Ретизанов улыбался, глядя на нее. -- Какая вы... быстрая,-- сказал он.-- Вы ведь меня почти не знаете... -- И, тем не менее, вломилась и обобрала? Вас, ангел мой, во-первых, вся Москва знает, второе -- вы со средствами, что вам пятьдесят рублей? -- Позвольте,-- перебил Ретизанов,-- а это интересно? Да, и Лабунская будет танцевать? Фанни уверила, что сама Вера Сергеевна обещала быть, несравненная, очаровательная. -- Ха, Вера Сергеевна... Нашли кого с Лабунской равнять. Фанни засмеялась. -- Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю. Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал: -- Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой... Верой Сергеевной? Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла. -- Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест. И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты -- и раздражался -- ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них. В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой и попыток коллективного, но строго аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, потом закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская. В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов. -- Ах, это вы... Ретизанов даже вздрогнул. -- Ну, присядьте... -- Что вы на меня так смотрите? -- спросил Никодимов, холодновато улыбаясь.-- Я не кусаюсь. Ретизанов смутился. -- Нет, ничего. Я вас не боюсь. Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад. -- Пригласили... А вы откуда знаете, что все это... что это будет? Никодимов имел нездоровый вид и слегка подрагивал глазом. -- Я знаю потому, что меня именно не пригласили. Всех моих знакомых пригласили, но не меня. Ретизанов спросил простодушно: -- Почему же не вас? Это странно. Никодимов ответил не сразу. -- Потому,-- сказал он наконец,-- что я Никодимов, Дмитрий Павлыч Никодимов. Но я все равно приду. -- Дмитрий Павлыч Никодимов...-- протянул Ретизанов.-- Как странно... Да, а знаете,-- вдруг добавил он задумчиво,-- когда вы подошли, мне на минуту стало жутко. Я ощутил... какую-то мертвенную тень на сердце. Будто что- то неживое. Никодимов поднялся. -- Довольно,-- сказал он.-- Мне, знаете, все это надоело. Мертвенная или живая тень, мне все равно. Я пока все же человек, а не фигура. Ретизанов привстал. -- Нет, да я не хотел вас обидеть. Но Никодимов повернулся и отошел в дальний угол. Там сел один за столик и потребовал водки. Ретизанов же остался в смущении и некоторой тревоге. Что-то его угнетало. Кончив обед, расплатился. На сердце у него было тоскливо. Хотелось какой-то музыки. Выйдя на Арбат, он взял налево, пересек площадь и мимо хмурого Гоголя пошел Пречистенским бульваром. Навстречу бежали гимназистки и хохотали. В тире Военного училища, за стеной, шла стрельба. Дети играли у эстрады. На деревьях гомозилось воронье, устраиваясь на ночь; зажигались желтые фонари, да летел снежок, бил в лицо. Чувство глубокой призрачности охватило Ретизанова. Вдруг ему показалось,-- стоит ветру дунуть, все развеется, как и он сам. Он остановился... -- Может быть, ничего этого и вовсе нет? -- спросил он вслух. Дети шарахнулись от высокого, худого, седоватого господина, говорившего с самим собой. Он постоял минуту и пошел дальше. У себя он застал Христофорова -- в кабинете, в кресле у камина. -- Камин уже топился,-- сказал Христофоров, улыбаясь,-- когда я пришел. Я принес вам книжки, которые брал еще до Рождества. И говоря правду -- озяб. Потому и сел погреться. -- Вы как будто извиняетесь,-- сказал Ретизанов.-- Черт знает! Вы должны были заказать себе кофе или еще что вздумается... Но вы вообще очень скромный человек... Когда я вас вижу, мне кажется, что вы хотите стать боком, в тень, чтобы вас не видели. -- Ну, может быть, я вовсе не так скромен, как вы думаете,-- ответил Христофоров. Ретизанов велел подать кофе. -- Вы действуете на меня хорошо,-- сказал он.-- В вас есть что-то бледно-зеленоватое... Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки... оделись. Говорят, вы любитель звезд? -- Да, люблю. -- В звездах я ничего не понимаю, но небо чувствую и вечность. Он помолчал, потом вдруг заговорил с жаром: -- Я очень хорошо понимаю вечность, которая глотает всех нас, как букашек... как букашек. Но вечность есть для меня и любовь, в одно и то же время. Или, вернее,-- любовь есть вечность... Ретизанов выпил чашку кофе, совсем разволновался. Он нападал на будничность, серое прозябанье, на само время, на трехмерный наш мир, и полагал, что истина и величие--лишь в мире четырех измерений, где нет времени и который так относится к нашему, как наш -- к миру какой-нибудь улитки. -- Время есть четвертое измерение пространства! -- кричал он.-- И оно висит на нас, как ветхие, как тяжелые одежды. Когда мы его сбросим, то станем полубогами и одновременно будем видеть события прошлого и будущего -- что сейчас мы воспринимаем в последовательности, которую и называем временем. Впрочем, вы понимаете меня. Христофоров сидел, молчал и курил. Ему нравилось золотое пламя, беспрерывный, легкий его танец, но с самого того вечера, как Машура приходила к нему, его не покидало чувство острой, разъедающей тоски. Машура жила все тут же, на Поварской. Но у него было ощущение, что она где-то бесконечно далеко. Неужели он пойдет, позвонит у подъезда и взойдет в ее светелку, где она читает или шьет? Это казалось ему невозможным. Ретизанов наконец умолк. Молча он смотрел в камин, потом вдруг обернулся к Христофорову. -- Вы о чем-то думаете, своем,-- сказал он.-- Ха! Я волнуюсь, а вы погружены в мысли и как будто печальны. -- Нет,-- ответил Христофоров.-- Я ничего. Ретизанов взял щипцы и помешал в камине. -- Печаль, во всяком случае, украшает мир. Он становится не так плосок. Быть может, душа стремится за пределы, одолеть которые дано лишь мудрым. Он вдруг засмеялся. -- Слушайте, совсем про другое. Хотите идти со мной в маскарад... Такой художественно-поэтический маскарад на днях. Христофоров вздохнул и улыбнулся. -- Я получил приглашение. Но, во-первых, у меня нет костюма. -- Можно просто во фраке. Христофоров встал, подошел к нему и, положив руку на плечо, сказал тихо, со смехом: -- Но у меня, дорогой мой хозяин, именно нет фрака. Ретизанов удивился. -- Да... фрака! Так вы говорите, что у вас нет фрака? Христофоров, все так же смеясь, уверил его, что не только фрака нет, но и никогда не было. -- Да, и не было...-- проговорил Ретизанов с той же задумчивостью и как бы серьезностью, с какой мог говорить о четырхмерном мире.-- Ну, если и не было...-- Вдруг он хлопнул рукой по столу.-- Если не было, так возьмите мой! Христофоров, все улыбаясь, начал было его отговаривать. Но Ретизанов заявил, что, если дело во фраке, он обязательно дает свой, старый, но вполне приличный. -- Позвольте,-- кричал он уже у себя в спальне, снимая с вешалки фрак с муаровыми отворотами, на почтенной шелковой подкладке,-- если вы не можете идти, потому что не во что одеться, а какой-нибудь Никодимов, игрок, дрянь, будет... Нет, это уж черт знает что! Фрак оказался впору. Но Ретизанов так увлекся, что заставил мерить жилет и брюки. -- Послушайте,-- сказал он горячо,-- я очень вас прошу, наденьте все, здесь фрачная сорочка, галстук, бальные туфли. Христофоров изумился. -- Зачем? Для чего же... -- Я хочу поглядеть вас в параде... Нет, пожалуйста... Вы, может быть, будете другой... Я выйду, вы оденетесь, приходите в кабинет. Как ни странно было, Христофоров исполнил просьбу. Когда он повязал белый галстук, оправился перед зеркалом, то и ему самому стало странно: правда, показался он как-то иным, тоньше, наряднее, будто свадебное нечто, торжественное появилось в нем. "Вот и маскарад,--думал он с горечью и странной неж- ностью, идя в кабинет.-- Вот уж и я -- не я!" -- Принц и нищий,-- сказал он с улыбкой Ретизанову, войдя в кабинет. Ретизанов одобрил. Сговорились так, что в день маскарада, к одиннадцати, Христофоров зайдет к нему, и вместе они пойдут. Уже в передней, провожая его, Ретизанов впал в задумчи- вость. -- А скажите, пожалуйста,-- вдруг спросил он,-- что, по- вашему, за человек Никодимов? -- Я не знаю,-- ответил Христофоров. Через минуту прибавил: -- По-моему -- тяжелый. -- А по-вашему -- он на многое способен? Христофоров несколько удивился. -- Почему вы... так спрашиваете? -- Нет, ни почему. Я его нынче встретил. Вы знаете, что он мне сказал? Что непременно будет на этом маскараде, хотя его и не звали. Нет, невыносимый человек. Я его ощутил сегодня знаете как? Мертвенно. По-вашему, он зачем туда идет? Христофоров ничего не мог сказать. Ему подали лифт, он поехал вниз плавно и вдруг тоже вспомнил Никодимова, как спускались они утром, летом, в этом же лифте. "А действительно, тяжелый человек",-- подумал он. Вспомнил, как боялся Никодимов лифта. Ему стало даже жаль его. XIV Через несколько дней, в назначенное время, Христофоров вновь входил в знакомую квартиру. Ретизанов брился. Он был повязан салфеткой, одна щека гладкая, чуть синеватая, другая вся в мыле. Он оставил острую бородку -- лицо его стало еще худее и бледней. Увидев Христофорова, кивнул, улыбнулся с тем жалким видом, какой имеют бреющиеся люди. -- Как по-вашему,-- спросил он, стараясь не порезаться,-- ничего, что я бородку оставил? Или сбрить? На него напала нервная нерешительность. Сбрить или не сбрить? Он смыл лицо одеколоном, попудрил, так что большие синие глаза еще лучше оттенялись на белизне, и все колебался. -- Нет, не брить,-- тихо сказал Христофоров. -- Так вы думаете--оставить... А знаете...--он вдруг захохотал,-- я сегодня, по морозу, ходил мимо дома, где живет Лабунская, и выбирал момент, когда народу меньше. Осмотрюсь, и сниму шапку, иду непокрытый. Это было страшно радостно. Вы меня понимаете? Он вынимал уже обмундировку Христофорова. Слегка стесняясь, тот стал переодеваться. Он был в несколько подавленном настроении -- и безучастен. "Хорошо,-- думал он, глядя на своего двойника в зеркале и застегивая запонку крахмальной рубашки,-- пускай маскарад, или что угодно. Что угодно". -- А вдруг,-- говорил в это время Ретизанов, повязывая галстук,-- я приеду и не узнаю там Лабунской? Черт... все в масках и костюмах... Это может случиться? -- Вы почувствуете ее,-- ответил Христофоров. -- Почувствую... я ее чувствую; когда она в Петербурге... Но вдруг нападет слепота... Понимаете, духовная слепота... В двенадцать были они готовы. Ретизанов надел на гостя шубу, они вышли. Наняли на углу резвого, запахнулись полостью и покатили. Рысак правда шел резво, но сбивался; снег скрипел; Москва была уже пустынна; по небу, освещенные снизу, летели белые облака, и провалы между ними казались темны. Закутавшись, Христофоров глядел вверх, как в этих глубинах, темно-синих, являлись золотые звезды, вновь пропадали под облаками, вновь выныривали. Привычный взор тотчас заметил Вегу. Она восходила. Часто заслоняли ее дома, но всегда он ее чувствовал. У большого особняка, на Садовой, сиял молочный электрический фонарь. Подкатывали извозчики. Вылезали закутанные дамы, мужчины, хлопала дверь. В передней надевали маски. Тут висел голубой фонарь. Из-под шуб, ротонд, саков появлялись испанцы, турки, арлекины, бабы, фавны и менады. Два негра, в цилиндрах, в красных фраках, отбирали билеты -- у входа, декорированного под ущелье. За ущельем шел коридор, драпированный шалями. Здесь, проходя мимо зеркала, где оправляла прическу молоденькая венецианка на деревянных башмачках, в черной шали, с розами в смоляных волосах, мельком увидел Христофоров две тени, во фраках, шелковых масочках и безукоризненных манишках. Снова не совсем он узнал себя. Снова подумал -- может, так и нужно, если маскарад. И чем дальше шел, тем больше нравилось быть под маской. Точно лоскуток шелка, с бархатной оправой для глаз, становился для него приютом в долгом и пустынном пути; точно из-под его защиты видней было происходящее и отдаленней; и еще менее участвовал он сам в пестром гомоне карнавала. Как всегда, первое время был холодок: не все еще съехались, не все узнали друг друга, не разошлись. Маски бродили группами и поодиночке, рассматривая гостиные -- увешанные коврами, расписанные удивительными зверями и фигурами, небесным сводом в звездах, магическими знаками. Была комната китайских драконов. Были, конечно, гроты любви. В большой зале началась музыка и танцы. В комнате через коридор, отделанной под нюрнбергский кабачок, за прилавком откупоривали бутылки; цедили пиво из бочки. На стенах кое-где надписи: "Все равны". "Все знакомы". "Прочь мораль". К двум часам съезд определился. Больше толпились, хохотали, танцевали. Легкая маска, тоненькая, в восточных шальварах и фате, быстро подхватила Христофорова, склонила голову -- серые, будто знакомые и незнакомые глаза взглянули на него, будто знакомый голос шепнул: -- Он ходит, он ждет. Но напрасно, напрасно... И убежала на резвых ногах, замешалась в толпе менад, окружавших розового Вакха, с тирсом, в виноградных лозах. -- Это кто была, по-вашему? -- беспокойно спросил Ретизанов.-- Что она вам сказала? Нет, куда она делась? И он бросился искать восточную девушку. Христофоров же пошел дальше, все так же медленно. "Лабунская? -- думал он.-- Да, наверно..." Но его мысли были далеко. Он прошел мимо двери, перед которой на минуту остановился. Вся она закрывалась материями, лишь внизу оставлено отверстие, куда можно пролезть на четвереньках. Он заглянул. Дальше было опять препятствие, так что войти туда могли лишь очень решительные. Танцовщица в коротенькой юбочке и астролог в колпаке со звездами проскользнули все же, хохоча. В следующей комнате было полутемно. На эстраду вышел худенький Пьеро, с набеленными щеками, и девушка Ночь, в черном газовом платье со звездами, в красной маске. На пианино заиграли танго. Пьеро подал руку Ночи -- и они начали этот странный и щемящий, как бы прощальный танец. Христофоров отошел к стене. Он глядел на эстраду, на толпу цветных масок, толпившихся вокруг, то приливавших, то, смеясь, выбегавших в другие залы. Кто так устал, так измучен, что создал это? Не жизнь ли, человечество остановилось на распутье? Христофорову вдруг представилось, что сколь ни блестяща и весела, распущенна эта толпа, довольно одного дыхания, чтобы как стая листьев разлетелись все во тьму. Может быть, это все знают, но не говорят -- стараются залить вином, танцами, музыкой. Мо- жет быть, все сознают, что они -- на краю вечности. И торопятся обольститься? Венецианская куртизанка знакомой, мощной походкой подошла к нему и слегка ударила его веером. -- И ты здесь, поэт? -- Здесь, прекрасная,-- ответил он.-- Смотрю. Она засмеялась. -- И прославляешь бедность? Он придвинулся, заглянул в темные глаза, окончательно узнал Анну Дмитриевну, сказал тихо: -- Ты веселишься? Это правда? -- он сжал ей руку.-- Правда? Она выдернула ее. -- Оставь. Не насмехайся. Подбежал Ретизанов. -- Слушайте,-- закричал он,-- я в духовной слепоте. Я ничего не понимаю. Нет, черт, я не могу ее найти. По- вашему, она тут? Да нет, вообще здесь все очень странно. Еще два часа, а уж есть пьяные, теснота. Не пускают Никодимова. Он скандалит. Вам нравится? -- обратился он к Христофорову.-- А главное, я не могу понять, что со мной сделалось. Я наверно знаю, что она приехала из Петербурга и должна здесь быть. Но где же? -- Ищите девушку в шальварах,-- ответил Христофоров,-- в низенькой шапочке и фате. -- Да вы почем знаете? -- закричал Ретизанов.-- Ах, черт... Глаза его блестели, он был уже без маски. Что-то нетрезвое, лихорадочное сквозило в нем. -- Мне кажется,-- сказал он с отчаянием,-- что, если сейчас ее не найду, это значит, я погиб. Христофоров взял его под руку. -- Пойдемте, не волнуйтесь. Она здесь. Мы ее найдем. Действительно, в третьей же комнате, окруженная толпой, Лабунская танцевала danse de 1'ourse' с индийской царевной. Христофоров посмотрел и двинулся дальше. Он не снимал маски. По-прежнему странное и горькое удовольствие доставляло ему -- смотреть, не будучи замеченным. От Лабунской, как и всегда, осталось у него легкое ощущение, будто гений света и воздуха одухотворял ее. Но иной образ в его душе, бесконечно близкий и дорогой -- бесконечно далекий. Было что-то родственное меж ними, какая-то нота очарования. Христофоров знал, что сюда Машура не приедет. Все же, бродя в пестром мелькании масок, он искал ее. Это волновало и мучило. Иногда мерещилась она в быстром танце, в блеске глаз из-за кружев, в полуосвещен- ном углу. Но, как мгновенно вспыхивала, так же мгновенно и уходила. Была минута, когда, став в тени портьер, закрыв глаза, усилием воображения он ее вызывал. Она была бледна, тонка, в длинных черных перчатках, с худенькими плечиками. Масочка скрывала среднюю часть лица. "Это ваш поэтический экстаз,-- говорила она с улыбкой и слезами,-- сон, но не то, что в жизни называется любовью". Он открыл глаза и тронулся. Машинально пробрался он вперед, и хотя теперь ее не видел, странное ощущение, что она здесь, невидимо, не оставляло его. Свет. люди, шум изменялись Ее присутствием. Хотелось плакать. Сердце ныло нежностью. В нюрнбергском кабачке очень шумели. Все столики были заняты, скатерти залиты вином. На бочке