ак извозчик ни на одну секунду не засиживался на месте: он привставал, гикал, свистел в пальцы, бил кнутовищем свою гнедую кобылку, стараясь попасть ей по бокам и по животу, иногда даже выпрыгивал из саней и, по неизвестной причине, бежал рядом с кобылкой, ударяя ее время от времени то ладонью, то ногой по брюху. Я не думаю, что делал это он от холода. Мороз, помню, был незначительный, да и ехали мы недолго, с полчаса, что ли. Думаю, что делал это он по необыкновенной энергичности своего характера. Когда мы подъезжали к какой-то деревушке, извозчик мой обернулся и, кивнув головой, сказал: -- "Лаптенки" это... Потом засмеялся. -- Чего смеешься? -- спросил я. Он засмеялся еще пуще. Затем высморкался, ловко надавив нос одним пальцем, и сказал: -- Сенатор... Сенатор тут в "Лаптенках" существует. .. -- Сенатор? Какой сенатор?--удивился я. -- Обыкновенно какой. .. сенатор... Генерал, значит, бывший... -- Да зачем же он тут живет? -- спросил я. -- А живет... -- сказал извозчик. -- Людей дюже пугается -- вот и живет тут. С перепугу, то-есть, живет. После революции. --- А чего ж он тут делает? Извозчик мой рассмеялся и ничего не ответил" Когда мы въехали в "Лаптенки", он снова обернулся ко мне и сказал: -- Заехать, что ли? Погреться нужно бы.. . -- Не стоит, -- сказал я. -- Приедем скоро. Мы двинулись дальше. --Гражданин, -- сказал извозчик просительно, -- заедем... Мне на сенатора посмотреть охота. Я рассмеялся. -- Ну, ладно. Показывай своего сенатора. Мы остановились у черной, плохонькой избы, сильно приплюснутой толстенькой соломенной крышей. Извозчик мой в одну секунду выскочил из саней и открыл ворота, не спросив ничего у хозяев. Сани наши въехали во двор. Я вошел в избу. Может, оттого, что я давно не был в деревне, изба эта показалась мне необыкновенно грязной. Маленькое оконце, сплошь заляпанное тряпками и бумагой, едва пропускало свет в избу. В избе баба стирала белье в лоханке. Рядом с лоханкой сидел старичок довольно дряхлого вида. Он внимательно, с интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену кусками и со стены сползала медленно, оставляя на ней мокрые полосы. В избе было душно. Несмотря на это, старичок одет был крепко: в валенках, нагольном тулупе, даже в огромной меховой шапке. Сам старичок был малюсенький -- ноги его, свешиваясь с лавки, не доставали земли. Сидел он неподвижно. Я поздоровался и просил побыть в избе минут пять -- погреться. -- Грейтесь! -- коротко сказала баба, едва оборачиваясь в мою сторону. Старичок промолчал. Он, впрочем, сурово взглянул на меня, но после снова принялся следить за мыльной пеной. Я недоумевал. "Уж не этот ли старикан -- сенатор?"--думал я. В это время в избу вошел мой извозчик. Он поздоровался с бабой и подошел к старику. -- Господину сенатору с кисточкой, -- сказал он, протягивая ему руку. Старичок подал нехотя свою сухонькую ручку. Иззозчик засмеялся, подмигнул мне и сказал тихо: -- Это и есть.. . Должно быть, услышал это старичок. Он заерзал на скамье и заговорил вдруг каким-то странным мужицким говорком, сильно при этом окая: -- Вре-е... Вы не слухайте ево, господин... Меня тут все дражнят... сенатором... А чего это за слово -- мне неведомо. Ей-бо. Баба бросила вдруг стирать, утерла лицо передником и рассмеялась. Извозчик мой засмеялся [Author ID1: at Wed Jan 4 16:23:00 2006 ]тоже. Я уж подумал было, что это и в самом деле так: дразнят старика, однако.меня смутила его странная, как бы нарочная мужицкая речь. Мужики здесь так не говорили. Да и подозрительно было оканье и сухие, белые, не мужицкие руки. -- Послушайте, -- сказал я, улыбаясь, -- а я ведь вас где-то видел. Кажется, в Питере... Старик необыкновенно смутился, заерзал на лавке, но сказал спокойно: -- В Питере? . . Нетути, не был я в Питере... Извозчик ударил себя по ляжкам, присел и захохотал громко, захлебываясь. И не переставая смеяться, он все время подталкивал меня в бок, говоря: -- Ой, шельма! Ой, умереть сейчас, шельма какая! Ой, врет как. . . Баба смеялась тихо, беззвучно почти -- я видел, как от смеха дрожали ее груди. Старик смотрел на извозчика с бешенством, но молчал. Я присел рядом со стариком. -- Бросьте! -- сказал я ему. -- Ну чего вы, право... Я человек частный, по своему делу еду... К чему вы это передо мной-то? Да и что вы боитесь? Кто вас тронет? Человек вы старый, безобидный. .. Нечего вам.бояться. Тут произошла удивительная перемена со старичком. Он поднялся с лавки, скикул с себя шапку, побледнел. Его лицо перекосилось какой-то гримасой, губы сжались, профиль стал острый, птичий, с неприятно длинным носом. Старик казался ужасно взволнованным. -- Тек-с, -- сказал он совершенно иным тоном, -- полагаете, что никто не тронет? Никто? -- Да, конечно, никто. Старичок подошел ко мне ближе. В своем волнении он окончательно потерял все мужицкое. Он даже стал говорить по-иному -- не употребляя мужицких слов. Было ясно: передо мной стоял интеллигентный человек. -- Это меня-то никто не тронет? Меня?--сказал он почти шопотом. -- Да меня, может, по всей России ищут. Старик надменно посмотрел на меня. Мне стало вдруг неловко перед ним. В самом деле: к чему я с ним заговорил об этом? Ему, видимо, нравилась его роль -- тайного, опасного человека, которого разыскивает правительство. Сейчас этот тихий старичок казался почти безумным. -- Меня?--шипел старик. -- Меня... (тут он назвал совершенно мне неизвестную фамилию). -- Простите, -- пробормотал я, -- я не хотел вас обидеть.. . И, конечно, если вас разыскивают... Я поднялся с лавки, попрощался и хотел уйти. -- Позвольте! -- сказал мне старик. -- Что про меня в газетах пишут? -- В газетах? Ничего. -- Не может быть,-- закричал старичок. -- Вы, должно быть, газет не читаете. -- Ах да, позвольте, -- сказал я, -- что-то такое писали... Старичок взглянул на меня, потом на хозяйку, на моего извозчика и, довольный, рассмеялся. -- Воображаю, -- протянул он, -- какую галиматью пишут. Что ж это, разоблачения, должно быть? -- Разоблачения, -- сказал я. -- Воображаю... Я вышел во двор. Когда мы выезжали со двора, старичок бросился к саням, снял шапку и сказал: -- Прощайте, господин. Счастливый путь-дороженька. А про сенатора -- врут... Ей-бо, врут. .. Дражнят старика... Он еще что-то бормотал, я не расслышал -- сани наши были уже на улице. Извозчик мой тихонько смеялся. -- А что, -- спросил я его, -- как же он тут живет? У кого? Кто его держит? -- Сын... Сын его держит, -- сказал извозчик, давясь от смеха. -- Как сын... какой сын? -- Обыкновенно какой... Родной сын. Мужик. Крестьянин. Я не здешний, не знаю сам... Люди говорят. . . На воспитанье, будто, сенатор сына сюда отдал. К бабке Марье... Будто он в прежнее время его от актриски одной прижил... Неизвестно это нам. . . Мы не здешние... -- А ведь старик, пожалуй что, безумный, ---сказал я. -- Чего-с? -- Сумасшедший, говорю, старик-то. Вряд ли его кто разыскивает. -- Зачем сумасшедший?--сказал извозчик: -- Не сумасшедший он. Нет. Хитровой только старик. Хитрит, сукин сын. Мы, бывало, к ним соберемся и давай крыть старика: какой есть такой? документы? объясняй из прежнего. Затрясется старик, заплачет. Ну, да нам что... Пущай живет.. . Может, ему год жизни осталось. Нам что.. . Извозчик хлестнул кнутовищем, потом выскочил из саней и побежал рядом со своей кобылкой. ПЕЛАГЕЯ Пелагея была женщина неграмотная. Даже своей фамилии она не умела подписывать. А муж у Пелагеи был ответственный советский работник. И хотя он был человек простой, из деревни, но за пять лет житья в городе поднаторел во всем. И не только фамилию подписывать, а чорт знает, чего только не знал. И очень он стеснялся, что жена его была неграмотной. -- Ты бы, Пелагеюшка, хоть фамилию подписывать научилась, -- говорил он. -- Легкая такая у меня фамилия, из двух слогов -- Куч-кин, а ты не можешь... неловко... А Пелагея, бывало, рукой махнет и отвечает: -- Ни к чему, дескать, мне это, Иван Николаевич. Годы мои постепенно идут. Рука специально не гнется. На что мне теперь учиться и буквы выводить? Пущай лучше молодые пионеры учатся, а я и так до старости доживу. Муж у Пелагеи был человек ужасно какой занятой и на жену много времени тратить не мог. Покачает он головой -- ох, дескать, Пелагея, Пелагея. .. И замолчит. Но однажды все-таки принес Иван Николаевич специальную книжку. -- Вот, -- говорит, -- Поля, новейший букварь-самоучитель, составленный по последним методам. Я, говорит, сам буду тебе показывать. А Пелагея усмехнулась тихо, взяла букварь в руки, повертела его и в комод спрятала -- пущай, дескать, лежит, может, потомкам пригодится. Но вот однажды днем присела Пелагея за работу. Пиджак Ивану Николаевичу надо было починить, рукав протерся. И села Пелагея за стол. Взяла иголку. Сунула руку под пиджак - шуршит что-то. "Не деньги ли?" -- подумала Пелагея. Посмотрела, -- письмо. Чистый такой, аккуратный конверт, тоненькие буковки на нем, и бумага вроде как духами или одеколоном попахивает. Екнуло у Пелагеи сердце. "Неужели же, -- думает, -- Иван Николаевич меня зря обманывает? Неужели же он сердечную переписку ведет с порядочными дамами и надо мной же, неграмотной дурой, насмехается?" Поглядела Пелагея на конверт, вынула письмо, развернула -- не разобрать по неграмотности. Первый раз в жизни пожалела Пелагея, что читать она не может. "Хоть, -- думает, -- и чужое письмо, а должна я знать, чего в нем пишут.. Может, от этого вся моя жизнь переменится, и мне лучше в деревню ехать, на мужицкие работы". Заплакала Пелагея, стала вспоминать, что Иван Николаевич, будто, переменился в последнее время, -- будто, он стал об усишках своих заботиться и руки чаще мыть. Сидит Пелагея, смотрит на письмо и ревет белугой. А прочесть письмо не может. А чужому человеку показать совестно. Послс спрятала Пелагея письмо в комод, дошила пиджак и стала дожидать Ивана Николаевича. И когда пришел он, Пелагея и виду не показала. Напротив того, она ровным и спокойным тоном разговаривала с мужем и даже намекнула ему, что она непрочь бы поучиться, и что ей чересчур надоело быть темной и неграмотной бабой. Очень этому обрадовался Иван Николаевич. -- Ну и отлично, -- сказал он. -- Я тебе сам буду показывать. -- Что ж, показывай, -- сказала Пелагея. И в упор посмотрела на ровные, подстриженные усики Ивана Николаевича. Два месяца подряд Пелагея изо дня в день училась читать. Она терпеливо по складам составляла слова, выводила буквы и заучивала фразы. И каждый вечер вынимала из комода заветное письмо и пыталась разгадать его таинственный смысл. Однако, это было очень, нелегко. Только на третий месяц Пелагея одолела науку. Утром, когда Иван Николаевич ушел на работу, Пелагея вынула из комода письмо и принялась читать его. Она с трудом разбирала тонкий почерк, и только еле уловимый запах духов от бумаги подбадривал ее. Письмо было адресовано Ивану Николаевичу. Пелагея читала: "Уважаемый товарищ Кучкин! Посылаю вам обещанный букварь. Я думаю, что ваша жена в два-три месяца вполне может одолеть премудрость. Обещайте, голубчик, заставить ее это сделать. Внушите ей, объясните, как, в сущности, отвратительно быть неграмотной бабой. Сейчас, к этой годовщине, мы ликвидируем неграмотность по всей Республике всеми средствами, а о своих близких почему-то забываем. Обязательно это сделайте, Иван Николаевич. С коммунистическим приветом Мария Блохина". Пелагея дважды перечла это письмо и, скорбно сжав губы и, чувствуя какую-то тайную обиду, заплакала. ПОВОДЫРЬ Каждый день один за другим шли поезда с севера на юг. Тысячи замученных, бледных северян, изумляясь необыкновенному солнцу и нестерпимой жаре, вылезали из-под раскаленных крыш вагонов. Среди этих изумленных северян был и я. На одной маленькой промежуточной станции я сошел с поезда с небольшим своим багажом. Я бросил чемодан на платформу и присел на него, ожидая, что ко мне со всех ног бросится куча носильщиков. Я уже рассчитал, что выберу себе здоровенного загорелого парня. Однако, носильщики ко мне не бросились. Станция была почти пуста. На платформу вышел только начальник стан ции -- босой, в расстегнутой белой блузе. Он с явным недовольством посмотрел заспанными глазами на поезд, зевнул, потом снова посмотрел на поезд и вдруг с негодованием махнул на него фуражкой. Поезд, лязгая буферами, пошел дальше. Я сидел на своем чемодане, тяжело дыша от непривычной жары. Носильщиков не было. -- Товарищ, -- крикнул я начальнику станции, -- извиняюсь, товарищ. . . Есть тут носильщики? Начальник станции остановился, подтянул штаны и, видимо, только сейчас заметив меня, сказал: -- Сейчас. Одну минуту. И вошел в помещение. Через минуту он вернулся застегнутый и в сапогах и любезным тоном спросил: -- Вам чего? Носильщиков? А вот носильщики. Спят. Действительно, за углом дома лежали на животах трое ужасно загорелых мальчишек. Двое из них спали. Третий, совсем, небольшой, лет двенадцати, вскочил при виде нас на ноги. -- Чего? Вещи, что ли, нести, гражданин? -- спросил он деловым тоном. -- Вещи. . . Вот чемодан. . . Легкий. . . -- Можно, -- сказал парнишка. -- Только Палькина очередь. Спит он еще. Вы обождите. -- А ты не можешь? -- Да-а, -- сказал парнишка, -- Палька драться будет. Его очередь. Начальник станции подмигнул мне и засмеялся. -- Боятся его. Отчаянный очень подросток. И потом, желая, видимо, мне пояснить, добавил: -- Это Палька Ершов. Его тут все боятся. Очень даже отчаянный, смелый подросток. -- Я не боюсь, -- сказал парнишка, -- а только Палькина очередь. Палька Ершов лежал на животе, уткнувшись носом з землю. На грязной босой подошве его ноги было написано -- 1р. Видимо, ниже означенной цены трогать Пальку нельзя. -- Палька! -- крикнул я. -- Он не велел будить, -- сказал парнишка. -- Пущай, говорит, обождут пассажиры. Я засмеялся. Парнишка тоже засмеялся и сказал, оправдываясь: -- Палька очень отчаянный. Смелый. Он даже слепца убил. -- Как? Слепца убил? -- Слепца. Он слепца водил. А после мальчишки смеяться над ним стали. Зачем водит. . . А Палька завел слепца в поле и теку. А слепец за ним. А Палька в овраг. А слепец потонул в воде. . . Все это парнишка проговорил залпом, опасливо поглядывая на Пальку. Мне показалось, что Палька не спит. И действительно, он вдруг перевернулся, лег на спину, посмотрел на меня прищуренным глазом и зевнул. Мне показалось, что Палька и раньше не спал, а только делал вид, что спит, а на самом деле отлично все слышал. Он зевнул еще раз, ковырнул пальцем в носу и сказал лениво: -- Вещи, что ли? Куда? Я сказал. Палька вскочил на ноги, кинулся к моему чемодану и, легко взвалив его на плечи, быстро почти бегом, пошел. Я еле поспевал за ним. Палька оглянулся раз или два и надбавил шагу. Ему, видимо, доставляло огромное удовольствие гнать меня, как барана. Нестерпимая жара, пыль били меня в лицо. Я шел все медленней и медленней и, наконец, потерял Пальку из виду. Каюсь, я испугался. Я подумал, что чемодан мой пропал безвозвратно. Но на повороте дороги, в тени, под деревом, я увидел Пальку. Он сидел на моем чемодане и меланхолически сплевывал через зубы. Вид у меня, наверное, был смешной. Палька посмотрел на меня и засмеялся. -- Не бойсь, -- сказал Палька, -- не унесу. Мы несколько отдохнули, покурили и пошли дальше. -- Палька, -- спросил я, -- а верно, что ты слепца убил? -- Брешут, -- сказал Палька, гордо улыбаясь. -- Брешут мальчишки про слепца. -- С чего ж им врать? -- А я знаю?--сказал он. -- Язык без костей. Можно брехать. -- Палька, -- сказал я, еле поспевая за ним, -- верно, что ты поводырем был? Слепца водил? -- Это верно, -- сказал Палька. -- Я слепца пять лет водил. Мне матка велела слепца водить. Я, может, по всей местности его водил. Может, по всей России. А после мне скушно стало. Ребята тоже, конечно, смеяться начали. Время, говорят, теперь не такое -- слепцов водить. Не царский режим. Бросай его. Пущай подростков не эксплоатирует. Ты теперь гражданин. -- И ты бросил? --спросил я. -- Я-то?--сказал Палька. -- Бросил. Конечно. А он, шельма, чувствовал, что я его наверно брошу. Я до ветру, например, иду, а он,.шельма, дрожит, за руку чепляется. Не смей, говорит, без меня до ветру ходить. А я говорю ему: я, говорю, дяденька Никодим, сейчас, до ветру только. А он цоп за руку и не пущает... А после мне очень скушно стало его водить. И пошли мы в поле. А я говорю: я сейчас, дяденька Никодим.. . И сам за куст. Он, шельма, за мной. Я притаился. А он дрожит, шельма. -- Палька! -- кричит. -- Неужели же ты бросишь меня, стерва? --А я молчу. А он кричит: -- Я, кричит, тебе, шкету, полботинки справлю. -- А я говорю: -- Не надо, говорю, мне полботинки. Мне, говорю, босиком больно хорошо. -- А он на мой голос -- за мной. Нос у него до того чуткий, -- знает, где я. Я побежал немножко и присел у оврага. А он воздух нюхает и бежит вровень... Целый день бежали. А после мне скушно стало бежать. Я и спрыгнул в воду. А дяденька Никодим тоже, как брякнется вниз и поплыл. -- И что же, -- спросил я, -- потонул он? -- А я знаю?--ответил Палька. -- Может, он, конечно, и не потонул. Они, слепцы, живучие черти. А только мне этих слепцов очень даже скушно водить. Я завсегда их бросаю. Пущай подростков не трогают.. . Мы теперь, значит, граждане, с сознанием. Палька дотащил мой чемодан и, получив рубль, не прощаясь, бросился назад. ФОМА НЕВЕРНЫЙ Фома Крюков три года не получал от сына писем, а тут, извольте -- получайте, Фома Петрович, из города Москвы, от родного сына пять целковых. "Ишь ты -- думал Фома, рассматривая полученную повестку. -- Другой бы сын, небось, три рубля отвалил бы и хватит. А тут, извольте -- пять целковых. При таком обороте рублишко и пропить можно". Фома Крюков попарился в бане, надел чистую рубаху, выпил полбутылки самогона и поехал на почту. "Скажи на милость, -- думал Фома дорогой, -- пять целковых! И чего только не делается на свете! Батюшки-светы! Царей нету, ничего такого нету, мужик в силе... Сын-то, может, державой правит. .. По пять рублей денег отцу отваливает... Или врут люди насчет мужиков-то? Ой, врут! Сын-то, может, в номерных в гостинице служит!" Фома приехал на почту, подошел к прилавку и положил извещение. -- Деньги, -- сказал Фома, -- деньги мне от сына дополучить. Кассир порылся в бумагах и положил на прилавок полчервонца. -- Так! -- сказал Фома. -- А письма мне сын не пишет? Кассир ничего не ответил и отошел от прилавка. "Не пишет,--подумал Фома. -- Может, после напишет. Можем ждать, если, скажем, есть деньги". Фома взял деньги, посмотрел на них с удивлением и вдруг стукнул ладонью по прилавку. -- Эй. дядя!--закричал Фома.--Каки деньги суешь-то, гляди?! . -- Какие деньги? -- сказал кассир. -- Новые деньги... -- Новые? -- переспросил Фома. -- Может, они, это самое, липовые, а? Думаешь, выпившему человеку все сунуть можно? Знаки-то где? Фома посмотрел на свет, повертел в руке, потом опять посмотрел. -- Ну?-- с удивлением сказал Фома. -- Это кто там такой есть? Изображен-то... Не мужик ли? Мужик. Ей-богу, мужик. Ну? Не врут, значит, люди. Мужик изображен на деньгах-то. Неужели же не врут? Неужели же мужик в такой силе? Фома снова подошел к прилавку. -- Дядя, -- сказал Фома, -- изображен-то кто? Извини за слова... -- Уходи, уходи!--сказал кассир.--Получил деньги и уходи к лешему... Где изображен-то? -- Да на деньгах! Кассир посметрел на мужика и сказал, усмехаясь: -- Мужик изображен. Ты, ваше величество, эаместо царя изображен. Понял? -- Ну?--сказал Фома. -- Мужик? А как же это я, дядя, ничего не знаю и ничего не ведаю? И землю пахаю. И все у нас пахают и не ведают. Кассир засмеялся. . -- Ей-богу, -- сказал Фома. -- Действительно, подтверждают люди: деятели, говорят, теперь крестьянские. И крестьянство в почете. А как на деле, верно ли это или врут люди -- неизвестно... Но ежели на деньгах портрет... Неужели же не врут? -- Ну, уходи, уходи, -- снова сказал кассир. -- Не путайся тут. -- Сейчас, -- сказал Фома. -- Деньги только дай спрятать, с портретом, ха... А я, дядя, имей в виду, царей этих самых и раньше не любил... Ей-богу. .. Фома с огорчением посмотрел на сердитого кассира и вышел. "Скажи пожалуйста, -- думал Фома, -- портрет выводят... Неужели же мужику царский почет?" Фома погнал лошадь, но у леса вдруг повернул назад и поехал в город. Остановился Фома у вокзала, привязал лошадь к забору и вошел в помещение. Было почти пусто. У дверей, положив под голову мешок, спал какой-то человек в мягкой шляпе. Фома купил на две копейки семечек и присел на окно, но, посидев минуту, подошел к спящему и вдруг крикнул: -- Эй, шляпа, слазь со скамьи! Мне сесть надо... Человек в шляпе раскрыл глаза, оторопело посмотрел на Фому и сел. И, зевая и сплевывая, стал свертывать папироску. Фома присел рядом, отодвинул мешок я стал со вкусом жевать семечки, сплевывая шелуху на пол. "Не врут, думал Фома. Почет, все-таки, заметный. Слушают. Раньше, может, в рожу бы влепили, а тут слушают, пугаются. Ишь ты, как все случилось, незаметно приключнлось.. . Скажи на милость. .. Не врут". Фома встал со скамьи и с удовольствием прошелся по залу. Потом подошел к кассе и заглянул в окошечко. -- Куда?--спросил кассир. -- Чего куда? -- Куда билет-то, дура-голова? -- А никуда, -- равнодушно сказал Фома, разглядывая помещение кассы. -- Могу я посмотреть внутре кассу, ай нет? -- А никуда, -- сказал кассир, -- так нечего и рыло зря пялить. -- Рыло?-- обиженно спросил Фома. -- Кому говоришь-то? -- Ишь пьяная морда!--сердито сказал кассир. -- Тоже в окно глядит. . . Чорт серый... Фома нагнулся к окошечку и вдруг плюнул в кассира и быстро пошел к выходу. Фому схватили, когда он отвязывал лошадь. Он вырывался, кричал, пытался даже укусить сторожа за щеку, но его неумолимо волокли к дежурному агенту. Там, слегка успокоившись, Фома пытался что-то объяснить, размахивал руками, вынимал из шапки деньги и предлагал агенту взглянуть на них. Но агент, ежесекундно макая перо в пузырек, писал протокол об оскорблении действием кассира при исполнении служебных обязанностей. И еще о том, что Фома, находясь явно в нетрезвом виде, ел в закрытом помещении семечки и плевал на пол. Фома поставил под протоколом крестик и, вздыхая и дергая головой, вышел из помещения. Отвязал лошадь, сел в телегу, достал из шапки деньги и посмотрел на них. Потом махнул рукой к сказал: -- Врут, черти... И погнал лошадь к дому. СТАРАЯ КРЫСА Подписка на аэроплан шла успешно. Один из конторщиков, старый воздушный спец, дважды поднимавшийся на колбасе, добровольно ходил по всем отделам и агитировал: -- Товарищи, -- говорил спец, -- наступает новая эра.. . Каждое учреждение будет обладать воздушным передвижением в лице аэроплана.. . Ну и этого. .. подписывайтесь... Служащие подписывались охотно. Никто не спорил со спецом. Только в одной канцелярии, в счетном отделе, спецу пришлось столкнуться с упорным человеком. Этот упорный человек был счетовод Тетерькин. Счетовод Тетерькин иронически усмехнулся и спросил спеца: -- На аэроплан? Гм... А какой же это будет аэроплан? Как же я так -- здорово живешь -- брошу на него деньги? Я, батенька, -- старая крыса. -- Позвольте, кипятился спец, -- аэроплан. Ну, обыкновенный аэроплан... -- Обыкновенный, -- горько усмехнулся Тетерькин. -- А, может, он, тово, непрочный будет? Может, на нем полетишь, а его ветром шибанет, и пропали денежки? Как же я так, сдуру, ухлопаю на него деньги?.. Я супруге швейную машину покупал, так я, имейте в виду, каждое колесико ощупал... А тут как же? Может, в нем пропеллер не тово, не крутится? А? -- Позвольте, -- орал спец, -- государственный завод строить будет! Завод! .. Завод! .. -- Завод, -- иронизировал Тетерькин. -- Что ж что завод? Я хоть на колбасе и не поднимался, но я, батенька, старая крыса, знаю. Другой завод денежки возьмет, а толку нету... Да вы не машите на меня руками. Я заплачу. Мне не жалко заплатить... Я ради справедливости говорю. А заплатить... Извольте. Вот я могу даже за Михрютина заплатить -- в отпуску он. . . Пожалуйста. Тетерьки вынул кошелек, отсчитал по курсу рубль золотом за себя и четвертак за Михрютина, расписался, снова пересчитал деньги и подал спецу. -- Нате... Только условие, батенька: я сам на завод пойду. Все-таки свой глаз алмаз, а чужой -- стеклышко. Тетерькин долго еще бубнил себе под нос, потом принялся за счеты. Но работать от волнения не мог. Два месяца после того он не мог работать. Он, как тень, ходил за спецом, подкарауливал его в коридорах, интересовался, как идет подписка, кто сколько дал и где будут строить аэроплан. Когда деньги были собраны и аэроплан заказан, счетовод Тетерькин, мрачно посмеиваясь, пошел на завод. -- Ну как, братцы?--спросил он рабочих.-- Идет дело? -- А вам что? -- спросил инженер. -- Как что? -- удивился Тетерькин. -- Я ухлопал деньги на аэроплан, а он спрашивает... Тут батенька, аэроплан у вас строится для учреждения... Мне посмотреть нужно. Тетерькин долго ходил по залу, рассматривал материал, пробовал его даже зубами и качал головон. -- Вы уж того, братцы, -- говорил он рабочим, -- прочный стройте... Я -- старая крыса, знаю вас.. Все вы мошенники. Сделаете, а потом чего-нибудь этого... пропеллер не будет крутиться... Уж пожалуйста, я, так сказать,, материально заинтересован. Тетерькин обошел еще раз помещение, пообещал зайти и ушел. Ходил он после того на завод ежедневно. Иногда успевал забежать два раза. Он спорил, ругался. Заставлял менять материал и иногда рассматривал чертежи в кабинете инженера. -- Послушайте, -- сказал раз инженер, мучаясь своей деликатностью, -- вы уж, пожалуйста, как бы сказать... Мы сделаем, не беспокойтесь... Не ходите зря... иначе- мы должны отказаться от заказа. Вы, как представитель, сами понимаете... -- Позвольте, -- сказал Тетерькин, -- какой же я представитель? Выдумали тоже. Я частный человек. Ухлопал свои денежки на аэроплан... -- А, -- закричал инженер, -- не представитель! А сколько, чорт раздери, вы ухлопали? -- Сколько?.. Да рубль золотом я ухлопал. -- Как рубль?--испугался инженер,--рубль? Инженер открыл стол и бросил Тетерькину деньги. -- Нате, чорт раздери вас, нате... Тетерькин пожал плечами. -- Как вам угодно. Не хотите -- не надо. Я не настаиваю. Я и в другом месте закажу. Я --старая крыса. Тетерькин пересчитал деньги, спрятал в карман и ушел. Потом вернулся. -- Еще за Михрютина... -- сказал Тетерькин. -- За Михрютина?..---дико заорал инженер.-- За Михрютина, старая крыса?! Тетерькин испуганно прикрыл дверь и торопливо пошел к выходу. -- Пропали денежки, -- шептал Тетерькин. -- Четвертак зажилил, прохвост... А еще инженер... СПЕШНОЕ ДЕЛО Это будет рассказ про нэпмана. Которые пролетарии не хотят про это читать -- пущай не читают. Мы не настаиваем! А только факт очень густой. И нельзя его обойти полным молчанием. Произошло это в самые недавние дни. Сидит, предположим, нэпман Егор Горбушкин на своей квартире. Утренний чай пьет. Масло, конечно, сыр, сахар горой насыпан. Чай земляничный. Родственники так и жрут эти продукты без устали. Нэпман Горбушкин тоже, конечно, от родственников не отстает -- шамает. Под пищу, конечно, легкий разговор идет. Дескать, пожрем сейчас и пойдем ларек открывать. Надо, дескать торговлишкой оправдать, чего сожрали. Вдруг, конечно, звонок происходит. На лестнице. Происходит звонок, и в квартиру входит обыкновенный человек и заявляет: -- Я -- агент Гепеу. Не бойтесь! Который тут нэпман Егор Горбушкин-- пущай живо собирается и идет со мной. Вот мандат и повестка. Отчаянно побледнел тут нэпман Горбушкин. Начал читать повестку. Да, действительно велят немедленно явиться по уголовному делу. Встал нэпман из-за стола. Отчаянно трясется. Зубами ударяет. -- Только бы, -- говорит, -- не высшая мера. Высшую меру я, действительно, с трудом переношу. Остальное как-нибудь с божьей помощью. Горячо попрощался нэпман со своими родственниками, всплакнул о превратностях судьбы, взял в узелок немного несъеденных продуктов и папирос три коробки и под общий плач отбыл. Отбыл и, конечно, не является. И уже три часа дня ударяет -- нету нэпмана. Тут плач и рыданье происходит в квартире. Родственники приезжают совещаться. Жена, мадам Горбушкина, сквозь рыданье произносит: -- Дескать, по какому делу влип мой супруг -- еще пока неизвестно. Но одно ясно: какое-нибудь дело найдется. У каждого человека дела имеются, и каждый человек по краешку ходит. Но неужели же за это высшую меру могут сделать? Брат нэпмана, Павел Горбушкин, говорит: -- На высшую меру я, -- говорит, -- не надеюсь. Но скорей всего в силу социального положения, как пить дать, конфискуют имущество. Это, -- говорит, -- уж прямо вот как верно. Предлагаю в виду этого ликвидировать имущество, а то, --- говорит, -- вдове жить будет нечем. Начали, конечно, родственники в ударном порядке шкафы перетряхивать. Вытрусили разные костюмы и одежу в кучу, начали продавать. Разные жильцы и торговцы сошлись. Тут же мебель запродали, пианино загнали за приличную сумму. К вечеру, одним словом, продались. Начали даже квартиру сватать. Оставила вдова с братом себе только боковую комнату, а остальную площадь сосватали с подходящими въездными. Вдруг в семь часов вечера нэпман Горбушкин является. Веселенький и слегка под хмельком. -- Фу, -- говорит,.-- пропасть какая! Я,-- говорит, -- думал, что высшая мера, а оно ничего похожего. Вызвали меня для одной справки. В роде как свидетелем. Я уж, -- говорит, -- дорогие родственнички, от превеликой радости в ресторации лишние полчаса просидел. Извиняюсь за тревожное волненье. Тут, конечно, происходит немая сцена в проданной квартире. Однако, нэпман Горбушкин ничуть даже не огорчился. -- Это, -- говорит, -- прямо даже очень великолепно, что запродались. Все мы по краешку ходим. А оно без имущества много спокойней и благородней. После небольшого фокстрота родственники осторожно разошлись по домам. ОСТРЯК-САМОУЧКА Вчера я проходил по Центральному рынку. Гуся к празднику покупал. Народу уйма. Мясной ряд явно выглядел именинником. Длинные столы были завалены всякой требухой: бычьими печенками, селезенками и хвостами. И на всю эту дрянь, даже на телячьи хвосты, находился свой праздничный покупатель. Покупатель рылся в требухе, подносил товар к носу, нюхал и яростно хаял продукты, понижая их стоимость и достоинство. Торговцы и торговки подмигивали покупателям, нечеловечески крякали и махали руками, приглашая взглянуть на "выдающий" товар. Какая-то гражданка перебранивалась с торговкой. -- Эта-то печенка воняет?--возмущалась торговка. -- Нос-то у тебя, милая, заложимши. Нос-то ослобони прежде... Потом и дыши на такую печенку. Это бычья первейшая печенка... Дура ты худая после этого. Не с твоим носом такую печенку нюхать... Гражданка уже поставила корзинку возле себя, рассчитывая дать достойную отповедь зарвавшейся торговке, но в эту минуту у стола появился высокий курчавый парень со сдвинутым на затылок картузом. За парнем почтительно следовали два шкета, хихикая и потирая руки. Парень остановился у стола, скучным и серьезным взором посмотрел на требуху, подмигнул торговке и сказал громко: -- Да бросьте вы у ей, граждане, покупать. Не видите, что ли? Мужа она своего старого убила, на куски разрубила и к празднику продает остатки. . . Кто-то захихикал. Кто-то с сердцем сплюнул в сторону. Покупательница растерянно посмотрела на парня и отошла от стола, бормоча что-то. Торговка налилась кровью, с диким изумлением взглянула на парня и разразилась ужасающей бранью. Парень передернул плечами и, строгий в своей выдумке, пошел дальше. Два шкета, хрюкая от сдавленного смеха, двинулись за ним. Парень прошел несколько шагов и остановился перед круглой корзиной со свиными окороками, лапами и кусками морды. Покупатели рылись и в этой корзине. Торговец польщенный вниманием потребителя, тонко выкрикивал: -- Кому надо, кому не надо. .. Кому что, кому ничего! . . Парень посмотрел в корзину и громко сказал: -- Да бросьте вы, граждане, у его покупать! Не видите, что ли? Жену старую убил, на куски разрубил и продает остатки. Снова кто-то захохотал. Кто-то сконфуженно крякнул. Торговец всплеснул руками, оглянулся на покупателя, как бы ища защиты, но ничего не сказал. А парень двинулся дальше. Я пошел за ним следом, позабыв про гуся. Парень обошел весь рынок со своей шуткой и, строгий, не улыбающийся, удалился восвояси. За ним следовали два шкета, буквально давясь от смеха. УЗЕЛ Воровство, милые мои, это -- цельная и огромная наука. В наше время, сами понимаете, ничего не сопрешь так вот, здорово живешь. В наше время громадная фантазия требуется. Главная причина -- публика очень осторожная стала. Публика такая, что завсегда стоит на страже своих интересов. Одним словом, вот как бережет свое имущество. Пуще глаза. -- Глаз, говорят, завсегда по страхкарточке восстановить можно. Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернешь. И это действительно верно. По этой причине вор нынче пошел очень башковитый, с особенным умозрением и с выдающейся фантазией. Иначе ему с таким народом не прокормиться. Да вот, для примеру, нынче осенью опутали одну знакомую мою -- бабку Анисью Петрову. И ведь какую бабку опутали! Эта бабка сама очень просто может любого опутать. И вот подите же --уперли у ней узел, можно сказать, прямо из-под сижу. А уперли, конечно, с фантазией и замыслом. А сидит бабка на вокзале. Во Пскове. На собственном узле. Ожидает поезда. А поезд в 12 часов ночи ходит. Вот бабка с утра пораньше и приперлась на вокзал. Села на собственный узел. И сидит. И нипочем не сходит. Потому пугается сходить. Не замели бы, полагает, узел. Сидит и сидит бабка. Тут же на узле шамает и водицу пьет, -- подают ей христа ради прохожие. А по остальным мелким делишкам,-- ну, мало ли -- помыться или побриться, -- не идет бабка -- терпит. Потому узел у ней очень огромный, ни в какую дверь вместе с ней не влазит по причине размеров. А оставить, я говорю, боязно. Так вот сидит бабка и дремлет. -- Со мной, думает, вместях узел не сопрут. Не таковская я старуха. Сплю я довольно чутко -- проснусь. Начала дремать наша божья старушка. Только слышит сквозь дремоту, будто кто-то ее коленом пихает в морду. Раз, потом другой раз, потом третий раз. -- Ишь ты, как задевают!--думает старуха.-- Неаккуратно как народ ходит. Протерла бабка свои очи, хрюкнула и вдруг видит будто какой-то посторонний мужчина проходит мимо нее и вынимает из кармана платок. Вынимает он платок и с платком вместе нечаянно вываливает на пол зеленую трешку. То-есть ужас как обрадовалась бабка. Плюхнулась, конечное дело, вслед за трешкой, придавила ее ногой, после наклонилась незаметно -- будто господу богу молится и просит его подать поскорей поезд. А сама, конечное дело, трешку в лапу и обратно к своему добру. Тут, конечно, грустновато рассказывать, но когда обернулась бабка, то узла своего не нашла. А трешка, между прочим, оказалась грубо фальшивая. И была она кинута на предмет того, чтобы бабка сошла бы со своего узла. Эту трешку с трудом бабка продала за полтора целковых. МЕЩАНСКИЙ УКЛОН Этот случай окончательно может доканать человека. Василия Тарасовича Растопыркина, -- Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного чорт знает с какого года, -- выкинули давеча с трамвайной площадки. Больше того -- мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер стрелочник стягивали. Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров. Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в 5 часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно. И не может он, ввиду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили -- не по карману. Ему бы на трамвае проехаться -- и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились! А пошабашил Василий Тарасович в 5 часов. В 5 часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому. Пошел себе к дому и думает: -- Цельный день, думает, лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу идтить пешком. Дай, думает, сяду на трамвай, как уставший пролетарий. Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай No 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку. Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты -- не блестела. И в ведрышко -- раз в нем краска -- нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку -- сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы! Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь --не об этом. Речь -- о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как-раз именно насчет костюма. -- То-есть, -- говорят, -- не можно к нему прикоснуться совершенно, то-есть, отпечатки бывают. Василий Тарасович резонно отвечает: -- Очень, говорит, то-есть, понятно, -- раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, говорит, смертельно удивительно, если бы без отпечатков. Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все свои звонки и вагон останавливает. Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича. Василий Тарасович говорит: -- Трамвай для публики, или публика для трамвая, -- это же, говорит, понимать надо. А я, говорит, может, в 5 часов шабашу. Может, я маляр? Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукинова сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и высаживают. Ой, до чего докатились! ТЕАТР ДЛЯ СЕБЯ Время-то как быстро бежит. Недавно еще лето было, а теперь вроде как зима. Ходят в шубах. И в театрах зимние сезоны начались. А интересно, какие убытки понесут театры в этом зимнем сезоне? Летние убытки только-только сейчас подсчитываются. Летний сезончик не был выдающимся. Которые товарищи актеры приезжают из провинции, те все зубами скрипят. -- Прямо, говорят, для себя играли -- нема никакой публики. Или,