Михаил Зощенко. Рассказы разных лет --------------------------------------------------------------- По всем вопросам касающимся использования авторских прав на произведения Михаила Зощенко следует обращаться: Издательство "Лимбус Пресс" Email: limbuspr@spb.cityline.ru --------------------------------------------------------------- СПЕШНОЕ ДЕЛО Это будет рассказ про нэпмана. Которые пролетарии не хотят про это читать -- пущай не читают. Мы не настаиваем! А только факт очень густой. И нельзя его обойти полным молчанием. Произошло это в самые недавние дни. Сидит, предположим, нэпман Егор Горбушкин на своей квартире. Утренний чай пьет. Масло, конечно, сыр, сахар горой насыпан. Чай земляничный. Родственники так и жрут эти продукты без устали. Нэпман Горбушкин тоже, конечно, от родственников не отстает -- шамает. Под пищу, конечно, легкий разговор идет. Дескать, пожрем сейчас и пойдем ларек открывать. Надо, дескать торговлишкой оправдать чего сожрали. Вдруг, конечно, звонок происходит. На лестнице. Происходит звонок, и в квартиру входит обыкновенный человек и заявляет: -- Я-- агент. Гепеу. Не бойтесь! Который тут нэпман Егор Горбушкин-- пущай живо собирается и идет со мной. Вот мандат и повестка. Отчаянно побледнел тут нэпман Горбушкин. Начал читать повестку. Да, действительно велят немедленно явиться по уголовному делу. Встал нэпман из-за стола. Отчаянно трясется. Зубами ударяет. - Только бы, -- говорит, не высшая мера. Высшую меру я, действительно, с трудом переношу. Остальное как-нибудь с божьей помощью. Горячо попрощался нэпман со своими родственниками, всплакнул о превратностях судьбы, взял в узелок немного несъеденных продуктов и папирос три коробки и под общий плач отбыл. Отбыл и, конечно, не является. И уже три часа дня ударяет -- нету нэпмана. Тут плач и рыданье происходит в квартире. Родственники приезжают совещаться. Жена, мадам Горбушкина, сквозь рыдание произносит: -- Дескать, по какому делу влип мой супруг -- еще пока неизвестно. Но одно ясно: какое-нибудь дело найдется. У каждого человека дела имеются, и каждый человек по краешку ходит. Но неужели же за это высшую меру могут сделать? Брат нэпмана, Павел Горбушкин, говорит: -- На высшую меру я, -- говорит, -- не надеюсь. Но скорей всего в силу социального положения, как пить дать, конфискуют имущество. Это, -- говорит,--- уж прямо вот как верно. Предлагаю в виду этого ликвидировать имущество, а то, -- говорит, -- вдове жить будет нечем. Начали, конечно, родственники в ударном порядке шкафы перетряхивать. Вытрусили разные костюмы и одежу в кучу, начали продавать. Разные жильцы и торговцы сошлись. Тут же мебель запродали, пианино загнали за приличную сумму. К вечеру, одним словом, продались. Начали даже квартиру сватать. Оставила вдова с братом себе только боковую комнату, а остальную площадь сосватали с подходящими въездными. Вдруг в семь часов вечера нэпман Горбушкин является. Веселенький и слегка под хмельком. -- Фу,--- говорит, -- пропасть какая. Я -- говорит,---думал, что высшая мера, а оно ничего похожего. Вызвали меня для одной справки. В роде как свидетелем. Я уж, --- говорит, -- дорогие родственнички, от превеликой радости в ресторации лишние полчаса просидел. Извиняюсь за тревожное волненье. . Тут, конечно, происходит немая сцена в проданной квартире. Однако, нэпман Горбушкин ничуть даже не огорчился. . -- Это, -- говорит, -- прямо даже очень великолепно, что запродались. Все мы по краешку ходим. А оно без имущества много спокойней и благородней. После небольшого фокстрота родственники осторожно разошлись по домам. МЕРСИ В этом году население еще немножко потеснилось. С одной стороны, конечно, нэпманы за город выехали во избежание разных крупных недоразумений и под влиянием декрета. С другой стороны, население само уплотнилось, а то в тройном размере платить не каждому интересно. И, безусловно, уничтожение квартирного института тоже сыграло выдающуюся роль. Так-что этот год очень даже выгодно обернулся в смысле площади. Если каждый год такая жилплощадь будет освобождаться-- это вполне роскошно, это новых домов можно пока что не возводить. В этом году очень многие пролетарии квартирки и комнатки заимели путем вселения. Вот это хорошо! Хорошо, да не совсем. Тем более, это вселение производят без особого ума. Только бы вселить. А чего и куда и к кому - в это, безусловно, не входят. Действитльно верно, особенно входить не приходится в силу такого острого кризиса. Но, конечно, хотелось бы, если нельзя сейчас, то в дальнейшем иметь некоторую точность при вселении. Или гарантию, что, скажем, к тихому человеку не вселяли бы трубача или танцора, который прыгает, как бешеный дурак, до потолка и трясет квартиру. Или бы так: научных секретарей вселять, скажем, к научным секретарям. Академиков, прошедших чистку аппарата, -- к академику. Зубных врачей -- к зубным врачам. Которые на флейте свистят-- опять же. к своим ребятам,-- вали свисти вместе! Ну, конечно, если нельзя иметь такую точность при вселении, то и не надо. Пущай бы по главным признакам вселяли. Которые люди умственного труда и которые любят по ночам книжки перелистывать -- вали к своим ночным труженикам. Другие -- к другим. Третьи -- к третьим. Вот тогда бы жизнь засияла. А то сейчас очень другой раз обидно получается. Как, например, такой факт с одним нашим знакомым. Он вообще рабочий. Текстильщик. Он фамилию свою просил не употреблять. Про факт велел рассказать, а фамилию не дозволил трогать. А то, говорит, меня могут окончательно доконать звуками. Так-что назовем его, ну, хотя бы Захаров. Его, голубчика, как-раз вселили в этом году. Конечно, мерси и спасибо, что вселили, а то он у своих родственников проживал. А только это вселение ему боком вышло. Был это славный гражданин и хотя, конечно, нервный, но довольно порядочного здоровья. А теперича, будьте любезны -- невроз сердца, и вся кровь выкипела от раздражения. А главная причина -- он в этой квартире не ко двору пришелся. Эту квартирку как-раз интеллигенты населяли. В одной комнате -- инженер. В другой, конечно, музыкальный техник, -- он в кино играет и в ресторанах. В третьей, обратно -- незамужняя женщина с ребенком. В ванной комнате -- домашняя работница. Тоже, как назло, вполне интеллигентная особа, бывшая генеральша. Она за ребенком приглядывает. А ночью в ванне проживает. Спит. Одним словом, куда ни плюнь -- интеллигенты! И ихняя жизнь не такая подходящая, как, конечно, хотелось бы. Для примера, Захаров встает, конечно, не поздно. Он часов в пять встает. Или там в половине пятого. У него такая привычка -- пораньше встать. Тем более, он на работу встает, не на бал. А инженер об это время как-раз ложится. Или там на часик раньше. И в стенку стучит. Мол, будьте любезны, тихонько двигайтесь на своих каблуках. Ну, Захаров, конечно, ему объясняет, -- мол, не на бал он спешит. Мол, он должен помыться, кипяточек себе скипятить и так далее. И тут, конечно, происходит первая схватка. Хочет Захаров пойти помыться -- в ванной комнате интеллигентная дама спит. Она визг подымает, дискуссии устраивает и так далее. . И, конечное дело, после таких схваток и дебатов человек является на работу не такой свеженький, как следует. После приходит он обратно домой. Часам, что ли, к пяти. Ну, подзаправится. Поглядит газету. Где бы ему тихонечко полежать, подумать про политику или про качество продукции -- опять нельзя! По левую руку уже имеется музыкальный квинтет. Наш музыкант с оркестра имеет привычку об это время перед сеансом упражняться на своем инструменте. У него флейта. Очень ужасно звонкий инструмент. Он в него дудит, продувает, слюнки выколачивает и после гаммы играет. Ну, выйдет Захаров во двор. Посидит часик другой на тумбочке, -- душа домой просится. Придет домой, чайку покушает, а по правую ручку у инженера уже гости колбасятся. В преферанс играют. Или на своей пианоле какой-нибудь собачий вальс Листа играют. Или шимми танцуют -- наверное, в дни получек. Глядишь, и вечерок незаметно прошел. Дело к ночи. И хотя, конечно, ночью они остерегаются шуметь, а то можно и в милицию, но все-таки полного спокойствия нету. Двигаются. За паркет ножками цепляются. И так далее. Только разошлись -- музыкант с ресторана или с вечеринки заявляется. Кладет свой инструмент на комод. С женой ругается. Только он поругался и затих --инженер задвигался: почитал, видите ли, и спать ложится. Только он лег спать -- Захарову вставать надо. Только Захаров встал -- инженер расстраивается, в стенку ударяет, не велит на каблуках вращаться. Только в ванную пошел -- визг и крики, мол, зачем брызги падают. И так далее, и так далее. И, конечно, от всего этого работа страдает: ситчик, сами видите, другой раз какой редкий и неинтересный бывает, -- это, наверное, Захаров производит. И как ему другой произвести -- ножки гнутся, ручки трясутся и печенка от огорченья пухнет. Вот я и говорю: ученых секретарей надо к ученым секретарям, зубных врачей к зубным врачам и так далее. А которые на флейте свистят, тех можно за городом поселить. Вот тогда жизнь засияет в полном свом блеске. ГИБЕЛЬ ЧЕЛОВЕКА Кончено. Баста! Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце. Вчера еще до шести часов вечера сочувствовал и уважал людей, а нынче не могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность. Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку отчаянно пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем. Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближние больше на меня не рассчитывают. А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу - народ будто стоит, скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками трясет, И вообще вижу -- происшествие. Подхожу. Спрашиваю об чем шум. -- Да вот, говорят, тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не может.., -- Да уж, говорю, тут не до ходьбы. Растолкал я публику и подхожу ближе к месту действия. И вижу -- какой-то человечишко действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в самую тумбу и бормочет: -- Мол, довольно склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно. Нога--вещь непрочная. Сердце у меня горячее, жалости к людям много и вообще не могу видеть гибель человека на улице. . -- Братцы, говорю, да, может, он член союза. Надо же предпринять тем не менее. И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь. Говорю: нога сломана у человека, поторопитесь по адресу. Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача. Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки. Между прочим, вижу -- этот человек совершенно не желает, чтобы его положили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней, здоровой ногой и до себя не допущает. -- Пошли вы, говорит, все четыре врача туда-сюда. Я, говорит, может, домой тороплюся. И сам чуть, знаете, не плачет. -- Что, - думаю, - за смятение ума у человека. И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу -- меня кличут. -- Это, говорят, дядя, ты вызывал карету скорой помощи? -- Я, говорю. -- Ну, так, говорят, придется тебе через это отвечать по всей строгости революционных законов. Потому как зря карету вызвал -- у гражданина искусственная нога обломилась. Записали мою фамилию и отбыли. И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце--ни в жисть! Пущай убивают иа моих глазах человека -- ни по чем не поверю. Потому -- может, для киносъемки его убивают. И вообще ничему теперь не верю, -- время такое невероятное. НА ЖИВЦА В трамвае я всегда езжу в прицепном вагоне. Народ там более добродушный подбирается. В переднем вагоне скучно и хмуро, и на ногу никому не наступи. А в прицепке, не говоря уже о ногах, много привольней и веселей. Иногда там пассажиры разговаривают между собой на отвлеченные философские темы -- о честности, например, или о заработной плате. Иногда же случаются и приключения. На днях ехал я в четвертом номере. Вот два гражданина против меня. Один с пилой. Другой с пивной бутылкой. Бутылка пустая. Держит человек бутылку в руках и пальцами по ней щелкает. А то к глазу поднесет и глядит на пассажиров через зеленое стекло. Рядом со мной -- гражданка в теплом платке. Сидит она вроде сильно уставшая или больная. И даже глаза по временам закрывает. А рядом с гражданкой --пакет. Этакий в газету завернут и бечевкой перевязан. И лежит этот пакет не совсем рядом с гражданкой, а несколько поодаль. Гражданка иногда косо на него поглядывает. -- Мамаша!-- говорю я гражданке.-- Гляди, пакет унесут. Убери на колени. Гражданка сердито посмотрела на меня, сделала таинственный знак рукой и, приложив палец к своим губам, снова закрыла глаза. Потом опять с сильным неудовольствием посмотрела на меня и сказала: -- Сбил ты меня с плану, черт такой... Я хотел было обидеться, но гражданка язвительно добавила: -- А может, я нарочно пакет этот отложила. Что тогда? Может, я и не сплю, а все как есть вижу и нарочно глаза прикрываю?.. -- То есть как? -- удивился я. -- Как, как...-- передразнила гражданка.-- Может, я вора на этот пакет хочу поймать... Пассажиры стали прислушиваться к нашему разговору. -- А чего в пакете-то? -- деловито спросил человек с бутылкой. -- Да я же и говорю,-- сказала гражданка.-- Может, я нарочно туда костей-тряпок напихала... Потому -- вор не разбирается, чего в нем. А берет, что под руку попадет... Знаю я, не спорьте. Я, может, с неделю так езжу... -- И что же -- попадают?-- с любопытством спросил кто-то. -- А то как же,-- воодушевилась гражданка.-- Обязательно попадают... Давеча дамочка вкапалась... Молоденькая такая, хорошенькая из себя. Черненькая брунеточка... Гляжу я -- вертится эта дамочка. После цоп пакет и идет... А-а-а, говорю, вкапалась, подлюга... -- С транвая их, воров-то, скидывать надоть! -- сказал сердито человек с пилой. -- Это ни к чему --с трамвая,--вмешался кто-то.-- В милицию надо доставлять. -- Конечно, в милицию-- сказала гражданка.-- Обязательно в милицию... А то еще другой вкапался... Мужчина, славный такой, добродушный... Тоже вкапался... Взял прежде пакет и держит. Привыкает. Будто свой. А я молчу. И в сторону будто гляжу. А он после встает себе и идет тихонько... -А-а, - говорю, - товарищ, вкапался, гадюка... -- На живца, значит, ловишь-то? -- усмехнулся человек с бутылкой.-- И многие попадают? -- Да я же и говорю,-- сказала гражданка,-- попадают. Она замигала глазами, глянула в окно, засуетилась и пошла к выходу. И, уходя из вагона, она сердито посмотрела на меня и снова сказала: -- Сбил ты меня с плану, черт такой! Начал каркать на весь вагон. Теперь, ясно, никто на пакет не позарится. Вот и схожу раньше времени. Тут кто-то с удивлением произнес, когда она ушла: -- И зачем ей это, братцы мои? Или она хочет воровство искоренить? Другой пассажир, усмехнувшись, ответил: -- Да нет, ей просто охота, чтоб все люди вокруг воровали. Человек с пилой сердито сказал: -- Вот какие бывают дьявольские старухи, воспитанные прежним режимом! 1923 ИСПОВЕДЬ На страстной неделе бабка Фекла сильно разорилась-- купила за двугривенный свечку и поставила ее перед угодником. Фекла долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда приладила, отошла несколько поодаль и, любуясь на дело своих рук, принялась молиться и просить себе всяких льгот и милостей взамен истраченного двугривенного. Фекла долго молилась, бормоча себе под нос всякие свои мелкие просьбишки, потом, стукнув лбом о грязный каменный пол, вздыхая и кряхтя, пошла к исповеди. Исповедь происходила у алтаря за ширмой. Бабка Фекла встала в очередь за какой-то древней старушкой и снова принялась мелко креститься и бормотать. За ширмой долго не задерживали. Исповедники входили туда и через минуту, вздыхая и тихонько откашливаясь, выходили, кланяясь угодникам. "Торопится поп,-- подумала Фекла.-- И чего торопится? Не на пожар ведь. Неблаголепно ведет исповедь". Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке. -- Как звать-то? -- спросил поп, благословляя. -- Феклой зовут. -- Ну, рассказывай, Фекла,-- сказал поп,-- какие грехи? В чем грешна? Не злословишь ли по-пустому? Не редко ли к богу прибегаешь? -- Грешна, батюшка, конечно,-- сказала Фекла, кланяясь. -- Бог простит,-- сказал поп, покрывая Феклу епитрахилью.-- В бога-то веруешь ли? Не сомневаешься ли? -- В бога-то верую,-- сказала Фекла.-- Сын-то, конечно, приходит, например, выражается, осуждает, одним словом. А я-то верую. -- Это хорошо, матка,-- сказал поп.-- Не поддавайся легкому соблазну, А чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает? -- Осуждает,--сказала Фекла.-- Это, говорит, пустяки --ихняя вера. Нету, говорит, не существует бога, хоть все небо и облака обыщи... -- Бог есть,-- строго сказал поп.-- Не поддавайся на это... А чего, вспомни, сын-то еще говорил? -- Да разное говорил. -- Разное! -- сердито сказал поп.-- А откуда все сие окружающее? Откуда планеты, звезды и луна, если бога-то нет? Сын-то ничего такого не говорил -- откуда, дескать, все сие окружающее?Не химия ли это? Припомни - не говорил он об этом? Дескать, все это химия, а? -- Не говорил,-- сказала Фекла, моргая глазами -- А может, и химия,-- задумчиво сказал поп. Может, матка, конечно, и бога нету -- химия все. Бабка Фекла испуганно посмотрела на попа. По тот положил ей на голову епитрахиль и стал бормотать слова молитвы. -- Ну иди, иди,-- уныло сказал поп.-- Не задерживай верующих. Фекла еще раз испуганно оглянулась на попа и вышла, вздыхая и смиренно покашливая. Потом подошла к своему угодничку, посмотрела на свечку, поправила обгоревший фитиль и вышла из церкви. 1923 АРИСТОКРАТКА Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать: -- Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место. А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме. А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый. -- Откуда,-- говорю,-- ты, гражданка? Из какого номера? -- Я,-- говорит,-- из седьмого. -- Пожалуйста,-- говорю,-- живите. И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка в смысле порчи водопровода и уборной? Действует? -- Да,-- отвечает,-- действует. И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц -- привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович. Дальше -- больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать -- не знаю, и перед народом совестно. Ну, а раз она мне и говорит: -- Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр. -- Можно,-- говорю. И как раз на другой день прислала комячейка даровые билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал. На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой -- внизу сидеть, а который Васькин -- аж на самой галерке. Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я -- на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу -- антракт. А она в антракте ходит. -- Здравствуйте,-- говорю. -- Здравствуйте. -- Интересно,-- говорю,-- действует ли тут водопровод? -- Не знаю,-- говорит. И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные. А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю: -- Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу. -- Мерси,-- говорит. И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет. А денег у меня -- кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег -- с гулькин нос. Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах. Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается. Я говорю: -- Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть. А она говорит: -- Нет. И берет третье. Я говорю: -- Натощак -- не много ли? Может вытошнить. А она: -- Нет,-- говорит,-- мы привыкшие. И берет четвертое. Тут ударила мне кровь в голову. -- Ложи,-- говорю,-- взад! А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит. А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с ней не гулять. -- Ложи,-- говорю,-- к чертовой матери! Положила она назад. А я говорю хозяину: -- Сколько с нас за скушанные три пирожные? А хозяин держится индифферентно -- ваньку валяет. -- С вас,-- говорит,-- за скушанные четыре штуки столько-то. -- Как,-- говорю,-- за четыре?! Когда четвертое в блюде находится. -- Нету,-- отвечает,-- хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято. -- Как,--- говорю,-- надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии. А хозяин держится индифферентно -- перед рожей руками крутит. Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты. Одни говорят -- надкус сделан, другие -- нету. А я вывернул карманы -- всякое, конечно, барахло на пол вывалилось,-- народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю. Сосчитал деньги -- в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил. Заплатил. Обращаюсь к даме: -- Докушайте, говорю, гражданка. Заплачено. А дама не двигается. И конфузится докушивать. А тут какой-то дядя ввязался. -- Давай,--- говорит,-- я докушаю. И докушал, сволочь. За мои-то деньги. Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном: --- Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег -- не ездют с дамами. А я говорю: -- Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение. Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки. 1923 СТАКАН Тут недавно один знаменитый человек - маляр Иван Антонович Блохин - скончался от болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день, небольшой пикничок устроила. И меня пригласила. -- Приходите;-- говорит,-- помянуть дорогого покойника чем бог послал. Курей и жареных утей у нас, говорит, не будет, а паштетов тоже не предвидится. Но чаю хлебайте сколько угодно, вволю и даже можете с собой домой брать. Я говорю: -- В чае хотя интерес не большой, но прийти можно. Иван Антонович Блохин довольно, говорю, добродушно ко мне относился и даже бесплатно потолок побелил. -- Ну,-- говорит,-- приходите тем более. В четверг я и пошел. А народу приперлось множество. Родственники всякие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохин. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и интересу, что арбуз отрезает перочинным ножом и кушает. А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать,-- шваброй малость отзывает. И взял я стакашек и отложил к черту в сторону. Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, об ручку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещину дай. Я думал, не заметят. Заметили, дьяволы. Вдова отвечает: -- Никак, батюшка, стакан тюкнули? Я говорю: -- Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще продержится. А деверь нажрался арбуза и отвечает: -- То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдова их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают. А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается. -- Это,-- говорит,-- чистое разорение в хозяйстве -- стаканы бить. Это, говорит, один -- стакан тюкнет, другой -- крантик у самовара начисто оторвет, третий -- салфетку в карман сунет. Это что ж и будет такое? А деверь, паразит, отвечает: -- Об чем, говорит, речь. Таким, говорит, гостям прямо морды надо арбузом разбивать. Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужасно и говорю: -- Мне, говорю, товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я, говорю, товарищ деверь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще, говорю, чай у вас шваброй пахнет. Тоже, говорю, приглашение. Вам, говорю, чертям, три стакана и одну кружку разбить -- и то мало. Тут шум, конечно, поднялся, грохот. Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился. И вдова тоже трясется мелко от ярости. -- У меня,-- говорит,-- привычки такой нету -- швабры в чай ложить. Может, это вы дома ложите, а после на людей тень наводите. Маляр, говорит, Иван Антонович в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов... Я, говорит, щучий сын, не оставлю вас так после всего этого. Ничего я на это не ответил, только говорю: -- Тьфу на всех, и на деверя, - говорю, - тьфу. И поскорее вышел. Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной. Являюсь и удивляюсь. Нарсудья дело рассматривает и говорит: -- Нынче, говорит, все суды такими делами закрючены, а тут еще не угодно ли. Платите, говорит, этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в камере. Я говорю: -- Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа. Вдова говорит: -- Подавись этим стаканом. Бери его. На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще нарочно в трех местах треснувший. Ничего я на это не сказал, только говорю: -- Передай, говорю, своим сволочам, что я их по судам затаскаю. Потому, действительно, когда характер мой задет,-- я могу до трибунала дойти. 1923 КРЕСТЬЯНСКИЙ САМОРОДОК Фамилию этого самородка и крестьянского поэта я в точности не запомнил. Кажется -- Овчинников. А имя у него было простое -- Иван Филиппович. Приходил Иван Филиппович ко мне три раза в неделю. Потом стал ходить ежедневно. Дела у него были ко мне несложные. Он тихим, как у таракана, голосом читал свои крестьянские стишки и просил, по возможности скорей, пристроить их по знакомству в какой-нибудь журнал или газетку. -- Хотя бы одну штуковину напечатали,-- говорил Иван Филиппович.-- Охота посмотреть, как это выглядит в печати. Иногда Иван Филиппович присаживался на кровать и говорил, вздыхая: -- К поэзии, дорогой товарищ, я имею склонность, прямо скажу, сыздетства. Сыздетства чувствую красоту и природу... Бывало, другие ребята хохочут, или рыбку удют, или в пятачок играют, а я увижу, например, бычка или тучку и переживаю... Очень я эту красоту сильно понимал. Тучку понимал, ветерок, бычка... Это все я, уважаемый товарищ, очень сильно понимал. Несмотря на понимание бычков и тучек, стишки у Ивана Филипповича были весьма плохие. Надо бы хуже, да не бывает. Единственно подкупало в них полное отсутствие всяких рифм. -- С рифмами я стихотворения не пишу,-- признавался Иван Филиппович.-- Потому с рифмами с этими одна путаница выходит. И пишется меньше. А плата все равно -- один черт, что с рифмой, что и без рифмы. Первое время я честно ходил по редакциям и предлагал стишки, но после и ходить бросил-- не брали... Иван Филиппович приходил ко мне рано утром, садился на кровать и спрашивал: -- Ну как? Не берут? -- Не берут, Иван Филиппович. -- Чего же они говорят? Может, они, как бы сказать, в происхождении моем сомневаются? То пущай не сомневаются -- чистый крестьянин. Можете редакторам так и сказать: от сохи, дескать. Потому кругом крестьянин. И дед крестьянин, и отец, и которые прадеды были -- все насквозь крестьяне. И женились Овчинниковы завсегда на крестьянках. Ей-богу. Бывало, даже смех кругом стоит: "Да чего вы, говорят, Овчинниковы, все на крестьянках женитесь? Женитесь, говорят, на дворянках..." -- "Нету, говорим, знаем, что делаем". Ей-богу, уважаемый товарищ. Пущай не сомневаются... -- Да не в том дело, Иван Филиппович. Так не берут. Не созвучно, говорят, эпохе. -- Ну это уж они тово,-- возмущался Иван Филиппович.-- Это-то не созвучные стихотворения? Ну, это они объелись... Как это не созвучные, раз я сыздетства природу чувствовал? И тучку понимал, бычка... За что же, уважаемый товарищ, не берут-то? Пущай скажут. Нельзя же голословно оскорблять личности! Пущай хотя одну штуковину возьмут. Натиск поэта я стойко выдерживал два месяца. Два месяца я, нервный и больной человек, отравленный газами в германскую войну, терпел нашествия Ивана Филипповича из уважения к его происхождению. Но через два месяца я стал сдавать. И наконец, когда Иван Филиппович принес мне большую поэму или балладу, черт ее разберет, я окончательно сдал. -- Ага,-- сказал я,-- поэмку принесли? -- Поэмку принес,- добродушно подтвердил Иван Филиппович,-- очень сильная поэмка вышла... Два дня писал... Как прорвало. Удержу нет... -- С чего бы это? -- Да уж не знаю, уважаемый товарищ. Творчество нашло. Пишешь и пишешь. Руку будто кто водит за локоть. Вдохновенье... -- Вдохновенье! -- сказал я.-- Стишки пишешь... Работать нужно, товарищ, вот что! Дать бы тебе камни на солнцепеке колоть, небось бы... Иван Филиппович оживился и просиял: -- Дайте,-- сказал он.-- Если есть, дайте. Прошу и умоляю. Потому до крайности дошло. Второй год без работы пухну. Хотя бы какую работишку найти... -- То есть как? -- удивился я.-- А поэзия? -- Какая поэзия,-- сказал Иван Филиппович тараканьим голосом.-- Жрать надо... Поэзия!.. Не только поэзия, я, уважаемый товарищ, черт знает на что могу пойти... Поэзия... Иван Филиппович решительным тоном занял у меня трешку и ушел. А через неделю я устроил Ивана Филипповича курьером в одну из редакций. Стишки он писать бросил. Нынче, хотя безработицы нету, ходит ко мне бывший делопроизводитель табачной фабрики -- поэт от станка. Он откровенно говорит: "Хочу, знаете, к своему скромному канцелярскому заработку немножко подработать на этой самой поэзии". 1924 БАНЯ Говорят, граждане, в Америке бани отличные. Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет себе мыться. Беспокоиться даже не будет -- мол, кража или пропажа - номерка даже не возьмет. Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику: -- Гуд бай, дескать, присмотри. Только и всего. Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают -- стираное и глаженое. Портянки небось белее снега. Подштанники зашиты, залатаны. Житьишко! А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно. У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не ехать же, думаю, в Америку),-- дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой. А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать -- некуда. Карманов нету. Кругом -- живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь. Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню. Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один. Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не сперли. Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин не выпущает. -- Ты что ж это,-- говорит,-- чужие шайки воруешь? Как ляпну, говорит, тебе шайкой между глаз -- не зарадуешься. Я говорю: -- Не царский, говорю, режим шайками ляпать. Эгоизм, говорю, какой. Надо же, говорю, и другим помыться. Не в театре, говорю. А он задом повернулся и моется. "Не стоять же,-- думаю,-- над его душой. Теперича, думаю, он нарочно три дня будет мыться". Пошел дальше. Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался. А только тую шайку я взял себе. Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться -- какое же мытье? Грех один. Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь. А кругом-то, батюшки-свсты, стирка самосильно идет. Один штаны моет, другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся -- опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки -- мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один. "Ну их,-- думаю,-- в болото. Дома домоюсь". Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу -- все мое, штаны не мои. -- Граждане,-- говорю.-- На моих тут дырка была. А на этих эвон где. А банщик говорит: -- Мы, говорит, за дырками не приставлены. Не в театре, говорит. Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают -- номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок -- нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка. Подаю банщику веревку -- не хочет. -- По веревке,-- говорит,-- не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин настрижет веревок -- польт не напасешься. Обожди, говорит, когда публика разойдется -- выдам, какое останется. Я говорю: -- Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, говорю. Выдай, говорю, по приметам. Один, говорю, карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц,-- то, говорю, верхняя есть, нижних же не предвидится. Все-таки выдал. И веревки не взял. Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл. Вернулся снова. В пальто не впущают. -- Раздевайтесь,-- говорят. Я говорю: -- Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла. Не дают. Не дают -- не надо. Пошел без мыла. Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес? Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник. 1924 НЕРВНЫЕ ЛЮДИ Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой. Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилычу последнюю башку чуть не оттяпали. Главная причина -- народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане. Оно, конечно, после гражданский войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилыча от этой идеологии башка поскорее не зарастет. А приходит, например, одна жиличка Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит. Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались, совсем не разжигается. Она думает: "С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!" И берет она в левую руку ежик и хочет чистить. Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает : -- Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте. Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает: -- Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять. Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать, Шум у них поднялся, грохот, треск. Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный. Так является этот Иван Степаныч и говорит: -- Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться. Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является. -- Что это,-- говорит,-- за шум, а драки нету? Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось. А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать -- троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду -- с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности. А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему: -- Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут. Гаврилыч говорит: -- Пущай, говорит, нога пропадет! А только, говорит, не могу я теперича уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили. А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу. Инвалид -- брык на пол и лежит. Скучает. Тут какой-то паразит за милицией кинулся. Является мильтон. Кричит: -- Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду! Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам. "Вот те,-- думают,-- клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?" Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет. Через две недели после этого факта суд состоялся. А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался -- прописал ижицу. 1924 БРАК ПО РАСЧЕТУ -- Раньше, граждане, было куда как проще,-- сказал Григорий Иванович.-- А которые женихи -- тем все было как на ладони. Вот, скажем, невеста, вот ее мама, а вот-- приданое. А если приданое, то опять- таки какое это приданое: деньгами или, может быть домик на фундаменте. Ежели деньгами -- благородный родитель oбъявляет сумму. А ежели домик на фундаменте, то опять- таки иная речь -- какой это домик? Может, деревянный, а может, он и каменный. Все видно, все понятно, и нету никакой фальши. Ну, а теперь? Нуте-ка, сунься теперь, который жених -- не разбери-бери! Потому что у теперешнего родителя привычки такой нет -- давать деньгами. А которые