ия. С точки зрения Калибана, воспринимавшего членство в клубе как священное служение, Сирано был подлым предателем, заслуживающим иудиной участи. Именно поэтому было выбрано иудино дерево -- осина". Тут меня, честно говоря, прошиб холодный пот. Я представил, что сделал бы со мной этот сумасшедший, если бы узнал о нашей с Вами переписке. Вы хоть понимаете, какому чудовищному риску я подвергался, выполняя Ваше поручение? У меня началось сердцебиение, задрожали пальцы и, боюсь, дальше я слушал уже менее внимательно, поэтому завершение речи передаю в несколько скомканном виде. "Безнаказанность двух предшествующих убийств и все нарастающее озлобление подтолкнули Папушина к новому преступлению. Он решил умертвить Коломбину, новую фаворитку Смерти. Особенно мучительным безумцу должно было показаться унижение, которому он подвергся, когда заветное послание от Вечной Невесты было публично объявлено фальшивкой. Коломбина же утверждала, что ее Знаки в огне не горят. "Тут надобно пояснить, что, по глубокому убеждению Папушина -- убеждению, в котором его всячески укреплял наш дож, -- самоубийство является наивысшей формой ухода из жизни, или, как выразился Стерн, аристократом среди смертей. Не дав Коломбине умереть по собственной воле, Калибан тем самым разоблачил бы ее как узурпаторшу -- точно так же, как ранее он поступил с Гдлевским. "Именно так все бы и произошло, если бы вчера, встревоженный состоянием мадемуазель Коломбины, я не отправился провожать ее до дому. Мы простились у подъезда, но я решил последить за ее окнами, чтобы немедленно вмешаться, если замечу что-нибудь подозрительное. Разумеется, мне и в голову не приходила мысль об убийстве -- я опасался лишь того, что барышня вознамерится наложить на себя руки. "В окне горел свет, время от времени я видел движение тени по шторе. Было уже очень поздно, но мадемуазель Коломбина все не ложилась. Меня одолевали мучительные колебания. Не подняться ли наверх? Но как будет выглядеть ночной визит мужчины к одинокой девушке? Нет, это было совершенно немыслимо. "Я не видел, как Калибан проник в подъезд -- очевидно, он вошел со двора, через черный ход. В четверть третьего мне послышалось, будто сверху доносятся приглушенные крики, однако я не мог бы поручиться, что не обманываюсь. Я весь обратился в слух, и через несколько секунд уже вполне явственно донеслось: "Нет! Нет! Черепа! Черви!" "Крики раздавались из самого подъезда. Я не понял значения слов, да и сейчас не понимаю, что имела в виду мадемуазель Коломбина, однако немедленно бросился к парадному. Как оказалось, вовремя. Несколько мгновений промедления, и было бы поздно". Здесь с Коломбиной приключилась истерика. Она зарыдала, бросилась Заике на грудь, говорила бессвязные слова и несколько раз поцеловала его в лоб и щеки, нанеся некоторый урон прическе и воротничкам этого франта. Когда же девицу напоили водой и усадили в кресло, Заика сказал нам в заключение: "Теперь все, дамы и господа. Клуб "Любовники Смерти" я объявляю распущенным. Нет никакой Смерти с большой буквы. Это раз. Той смерти, которая существует, любовники с любовницами не нужны. Это два. Придет время, и вы непременно повстречаетесь с этой скучной дамой, всяк в свой час. Никуда эта встреча От вас не уйдет. Это три. Прощайте". Расходились молча, в выражении лиц преобладали растерянность или возмущение. С Просперо никто не попрощался, даже его одалиски. Он сидел, совершенно уничтоженный. Еще бы! Как мог этот хваленый ясновидец и самоназначенный спаситель душ так фатально ошибиться? Ведь сам привел в клуб опасного маньяка, всячески ему покровительствовал, по сути дела -- поощрял убийцу! Не хотел бы я оказаться в его шкуре. Или хотел бы? Ей-богу, в положении свергнутого кумира, который вчера еще был высоко вознесен, а сегодня сброшен в грязь -- в унижении, в растоптанности есть наслаждение не менее острое, чем в победительности и успехе. Мы, немцы, знаем толк в подобных вещах, потому что начисто лишены чувства меры. Утонченную сладость позора, ведомую лишь очень гордым людям, отлично чувствовал и гениальный Федор Михайлович, самый немецкий из русских писателей. Жаль, что у нас с Вами не было случая поговорить о литературе. Да теперь уж и не будет. На сем завершаю свой последний отчет, ибо принятые мною обязательства исполнены. Можете доложить начальству, что московской эпидемии самоубийств наступил конец. Припишите эту заслугу своим усилиям -- мне не жалко. Я не честолюбив, от жизни мне нужны не почести и карьера, а нечто совсем иное, чего Вам, боюсь, не оценить и не понять. Прощайте, Виссарион Виссарионович, не поминайте лихом. А я постараюсь не поминать лихом Вас. Ваш ZZ 20 сентября. ГЛАВА ШЕСТАЯ I. Из газет НА МОТОРЕ В ПАРИЖ Завтра в полдень из Москвы на трехколесном моторе выезжает в Париж русский спортсмэн, задавшийся целью установить новый рекорд дальности и скорости переезда на самодвижущихся экипажах. 2800 верст, разделяющие две столицы дружественных наций, отважный рекордсмен г. Неймлес думает преодолеть в 12 дней, не считая дневок, ночевок и прочих остановок, в том числе вынужденных -- из-за ремонта или скверного состояния дорог. Последнее обстоятельство, а именно ужасающее состояние дорог, в особенности на территории Привисленского края, представляет наибольшую трудность для осуществления этого рискованного предприятия. Всем памятен прошлогодний случай, когда в колдобине под Пинском развалилось на куски четырехколесное авто барона фон Либница. Старт состоится от Триумфальной арки. Г. Неймлеса будет сопровождать камердинер на бричке с багажом и запасными элементами для трипеда. Мы будем следить за продвижением смельчака и регулярно печатать телеграммы, получаемые из пунктов трудного маршрута. "Московские ведомости" 22 сентября (5 октября) 1900 г. 4-ая страница II. Из дневника Коломбины Я просыпаюсь, чтобы уснуть "Оказывается, я ничего не знаю. Кто я, зачем живу и вообще -- что такое жизнь. Гэндзи однажды процитировал какого-то древнего японца, который сказал: "Жизнь -- это сон, увиденный во сне". Древний японец совершенно прав. Еще полчаса назад мне казалось, что я бодрствую. Что я много дней спала и очнулась только тогда, когда в глаза мне ударил луч электрического фонаря и взволнованный голос спросил: "Коломбина, вы живы?" И в тот миг мне приснилось, что я пробудилась ото сна. Я словно заново услышала звуки настоящего мира, увидела живые краски, а стеклянная колба, отделявшая меня от яви, рассыпалась вдребезги. Нет ни Вечного Жениха по имени Смерть, ни таинственного и манящего Иного Измерения, ни мистических Знаков, ни духов, ни зова черноты. В течение трех дней после того, как меня чуть не заграбастала "смерть с маленькой буквы", я наслаждалась воображаемой свободой -- много смеялась и много плакала, изумлялась всякой обыденной ерунде, ела пирожные, шила небывалое платье. Исколола себе все пальцы -- очень уж неудобный материал. Каждый раз вскрикивала и еще больше радовалась, потому что боль подтверждала реальность бытия. Как будто боль не может присниться! Сегодня я надела свой сногсшибательный наряд, и все не могла на него нарадоваться. Такого платья ни у кого больше нет. Оно из "чертовой кожи" -- блестящее, переливающееся, хрустящее. Для своего мото-вояжа Гэндзи обзавелся дорожным костюмом из этой ткани, и я сразу в нее влюбилась. Платье совершенно несносное, в нем все время то жарко, то холодно, но зато как оно сверкает! На улице на меня беспрестанно оглядывались. Я была абсолютно уверена, что солнце, небо, скрипучее платье и красавец-брюнет со спокойными голубыми глазами существуют на самом деле, что это и есть реальная жизнь, а больше ничего и не нужно. Пестрый балаган, возведенный старым выдумщиком Просперо, при первом дуновении свежего, настоящего ветра разлетелся, словно карточный домик. Гэндзи опять проводил меня до двери, как вчера и позавчера. Он думает, что после случившегося мне страшно одной подниматься по лестнице. Мне совсем не было страшно, но я хотела, чтобы он меня провожал. Он обращается со мной, как с фарфоровой вазой. Перед расставанием целует руку. Уверена -- он ко мне неравнодушен. Но он джентльмен и, должно быть, чувствует себя связанным тем, что спас мне жизнь. А вдруг я не оттолкну его из одной лишь благодарности? Какой смешной! Как будто благодарность имеет хоть какое-то отношение к любви. Но таким он нравится мне еще больше. Ничего, думала я. Куда спешить? Пусть съездит в свой дурацкий мотопробег. Ведь если у нас с ним сейчас что-то начнется, он не сможет испытать свою керосинку, а ему так этого хочется. Воистину мужчины -- мальчишки, в любом возрасте. После Парижа я возьмусь за него как следует. Бог даст, керосинка сломается в ста верстах от Москвы, и тогда он вернется скоро, мечтала я. Но я была согласна и подождать три недели, пускай он поставит свой рекорд. Жизнь длинная, и времени для радости еще так много. Я ошибалась. Жизнь короткая. А Гэндзи мне приснился, равно как и все остальное -- солнце, небо, новое платье. Проснулась я только что. Вернулась к себе, выпила чаю, повертелась перед зеркалом, чтобы полюбоваться, как искрится "чертова кожа" в голубоватом свете лампы. А потом мой взгляд вдруг упал на томик в кожаном переплете с золотым обрезом. Я присела, раскрыла книгу на закладке, стала читать. Это прощальный подарок Просперо. Средневековый немецкий трактат с длинным названием "Сокровенные рассуждения Анонима о пережитом в собственной жизни и услышанном от людей, заслуживающих доверия". Позавчера, когда все молча вышли на улицу, оставив Дожа одного и никто даже не сказал ему "до свиданья", я вернулась от дверей, тронутая его молящим взглядом, пожала ему руку и поцеловала в щеку -- в память обо всем, что меж нами было. Он понял, что означает мой поцелуй, и не попытался на него ответить или заключить меня в объятья. -- Прощайте, дитя, -- грустно сказал он, обращаясь ко мне на "вы" и тем самым словно признавая все бывшее раз и навсегда оконченным. Вы -- мой запоздалый праздник, а праздники долго не длятся. Спасибо, что согрели усталое сердце отсветом вашего милого тепла. Я приготовил вам маленький подарок -- в знак благодарности. Он взял со стола томик в порыжевшем переплете телячьей кожи и вынул из кармана листок бумаги. -- Не читайте этот трактат целиком, в нем много темного и непонятного. В вашем возрасте не стоит отягощать разум печальной мудростью. Но непременно прочтите главу "Случаи, когда любовь сильнее смерти" -- вот, я закладываю ее листком. Обратите на листок внимание, ему больше двухсот лет. Драгоценнейшая бумага шестнадцатого столетия, с водяными знаками короля Франциска I. Эта четвертушка стоит гораздо дороже, чем сама книга, хотя ей два столетия. Быть может, когда вы прочтете заложенную главу, вам захочется написать мне короткое письмо. Используйте этот листок -- украшенный вашим почерком, он станет одной из драгоценнейших реликвий моей пустой и ничтожной жизни... И не думайте про меня плохо. Я рассмотрела листок с любопытством. На свет было видно пузатую лилию и букву F. Просперо знает толк в красивых вещах. Его дар показался мне трогательным, старомодным, даже обворожительным. Два дня я не открывала книгу-настроение не располагало к чтению трактатов. А нынче, распрощавшись с Гэндзи на целых три недели, вдруг решила посмотреть, не сообщит ли мне средневековый автор о любви что-нибудь новенькое. Вынула закладку, отложила в сторону, стала читать. Некий ученый каноник, имя которого на обложке было обозначено одной лишь литерой W., утверждал, что в вечном противостоянии любви и смерти обычно верх одерживает последняя, но иногда, очень редко, бывают случаи, когда самозабвенная любовь двух сердец воспаряет над пределом, положенным смертному существу, и укореняет свою страсть в вечности, так что от течения времени любовь нисколько не тускнеет, а напротив, сияет все ярче и ярче. Залогом увековечивания страсти странный каноник считал двойное самоубийство, к которому любящие прибегают, дабы жизнь не смогла их разлучить. Тем самым, по убеждению автора, они ставят смерть в подчинение любовному чувству, и смерть навеки становится верной рабой любви. Устав от длинных периодов средневекового вольнодумца и от готического шрифта, я оторвала взгляд от желтых страниц и стала думать, что это означает? То есть не сам текст, смысл которого при всей витиеватости был ясен, а подарок. Просперо хочет сказать, что любит меня и что его чувство сильнее смерти? Что на самом деле он не был служителем смерти, а всегда служил только любви? И что я должна ему написать? Решила, начну так: "Милый Дож, я всегда буду благодарна Вам, потому что Вы преподали мне начала важнейших дисциплин -- любви и смерти. Однако науки эти такого рода, что проходить их каждый должен самостоятельно, да и экзамены по ним приходится сдавать экстерном". Открыла чернильницу, взяла отложенный листок и... И сразу забыла про трактат, про Дожа и про письмо. Сквозь мраморные прожилки старинной бумаги смутно, но вполне различимо проступили знакомые угловатые буквы, сложившиеся в два коротких слова: Ich warte! (10) Я не сразу поняла, что значит эта надпись, а лишь удивилась -- откуда она могла взяться? Ведь позавчера я очень хорошо рассмотрела листок, он был совершенно чист! Буквы не были написаны пером -- они именно что проступили, словно бы просочились из плотной бумаги. Я помотала головой, чтобы наваждение исчезло. Оно не исчезло. Тогда я ущипнула себя за руку, чтобы проснуться. И проснулась. Пелена спала с глаз, песочные часы перевернулись, мир встал с головы на ноги. Меня ждет Царевич Смерть. Он не химера и не выдумка. Он есть. Он любит меня, зовет меня, и я не могу не откликнуться на этот зов. В прошлый раз, когда мне помешал Калибан, я еще не была готова к встрече -- тревожилась из-за всякой ерунды, вымучивала из себя прощальное стихотворение, тянула время. Поэтому Он и дал мне отсрочку. Но теперь час настал. Суженый заждался меня, и я иду. Не нужно ничего выдумывать, все очень просто. Как я буду выглядеть после ухода -- неважно. Сон, именуемый жизнью, так или иначе рассеется, и вместо него я увижу новый, несказанно более прекрасный. Выйти на балкон, в темноту. Открыть чугунную калитку. Напротив, под луной и звездами, матово блестит крыша дома. Она близко, но не допрыгнешь. И все же: отойти вглубь комнаты, как следует разбежаться и взмыть над пустотой. Это будет захватывающий полет -- прямо в объятья Вечного Возлюбленного. Жалко маму и отца. Но они так далеко. Я вижу городок -- бревенчатые домики среди белых сугробов. Вижу реку -- черная вода, по которой ползут огромные льдины. На одной льдине Маша Миронова, на другой тесной кучкой -- те, кого она любила. Черная трещина все шире, шире. Ангара похожа на штуку белой ткани, криво разрезанную вдоль. А вот и стихотворение. И голову ломать не надо -- только успевай записывать. Жизнь моя рассечена. Словно штука полотна. Развалились половинки -- Здесь одна и там одна. Острый ножик резал вкось. Как придется, на авось -- От краев до серединки. Чтоб обратно не срослось. Сразу видно -- не к добру Жизнь затеяла игру: От Москвы и до Иркутска Растопырила дыру. Было белым полотно, А теперь черным-черно. Мне б на белое вернуться -- Не допрыгнешь все равно. По-над бездной Млечный Путь, А внизу лишь мрак да жуть. Разбежаться посильней бы -- Ну как выйдет что-нибудь? Не зацепится нога За Уральские рога, И свалюсь я прямо с неба В домотканые снега. Вот и все. Теперь только разбежаться и прыгнуть. Издателю У меня нет времени редактировать и переписывать эту сумбурную, но правдивую повесть. Прошу только об одном: выбросьте строчки, которые зачеркнуты. Пусть читатели увидят меня не такой, какой я была, а такой, какой я хочу себя показать. М.М." III. Из папки "Агентурные донесения" Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки) Милостивый государь Виссарион Виссарионович! Вы, верно, удивлены тем, что после нашей вчерашней встречи, состоявшейся по Вашему требованию и закончившейся моими проклятьями, криками и постыдными слезами, я вновь пишу Вам. А может быть, и не удивлены, так как презираете меня и убеждены в моей слабости. Впрочем, это как Вам угодно. Вероятно, на мой счет Вы правы и никуда бы я не делся из Ваших цепких рук, если бы не события истекшей ночи. Считайте это мое послание официальным документом или, коли Вам угодно, свидетельским актом. Если же письма окажется недостаточно, я готов подтвердить свои показания в любой правоохранительной инстанции, даже и под присягой. Минувшей ночью я не мог уснуть -- расходились нервы после нашего объяснения, да и испугался, что уж скрывать. Человек я впечатлительный, ипохондрического склада, и Ваша угроза выслать меня административным порядком в Якутск, да еще известив тамошних политических, что я сотрудничал с жандармами, совершенно выбила меня из колеи. Итак, я метался по комнате, ерошил волосы, заламывал руки -- одним словом, отчаянно трусил. Один раз даже зарыдал, сильно себя пожалев. Если б не отвращение к самоубийству, вызванное прошлогодней гибелью моего бедного обожаемого брата (до чего же он был похож на двух молоденьких близнецов из нашего клуба!), я, верно, всерьез задумался бы, не наложить ли на себя руки. Впрочем, Вам про мои ночные переживания знать необязательно и вряд ли интересно. Достаточно сказать, что во втором часу ночи я все еще не спал. Внезапно мое внимание привлек ужасный треск и грохот, стремительно приближающийся к дому. Перепугавшись, я выглянул в окно и увидел, как к воротам подъезжает диковинный трехколесный экипаж, движущийся безо всякой конной тяги. На высоком сиденье виднелись две фигуры: одна в блестящем кожаном костюме, каскетке и огромных очках, закрывавших чуть не все лицо; вторая еще более странная -- юный еврейчик в ермолке и с пейсами, но тоже в большущих очках. Кожаный человек вылез из своего уродливого аппарата, поднялся по ступенькам крыльца и позвонил. Это был Заика, очень сосредоточенный, бледный и хмурый. "Что-нибудь случилось?" -- спросил я, удивленный и встревоженный ночным визитом. Этот господин никогда прежде не проявлял интереса к моей персоне. Мне казалось, что он вообще не замечает самого факта моего существования. Да и откуда он мог узнать, где я живу? Предположить я мог только одно: Заика каким-то образом выяснил, что я пытался за ним следить, и пришел требовать объяснений. Но он заговорил совсем о другом. "Мария Миронова, которую вы знали под именем Коломбины, выпрыгнула из окна", -- сообщил мне Заика вместо приветствия или извинения за позднее вторжение. Не знаю, почему я продолжаю именовать его прозвищем, которое выдумал сам. Теперь эта смехотворная уловка уже ни к чему, и потом Вы ведь все равно знаете об этом человеке больше, чем я. Как его зовут на самом деле, мне неизвестно, но у нас в клубе его называли странным именем Гэндзи. Я не знал, что ответить на мрачное известие, и пробормотал лишь: "Жаль девочку. Она хотя бы не мучилась перед смертью?" "К счастью, она осталась жива, -- бесстрастно объявил Гэндзи. -- Фантастическое везение. Коломбина не просто выбросилась из окна, а зачем-то разбежалась и прыгнула -- очень далеко. Это ее и спасло. Хоть переулок и узкий, до крыши противоположного дома она, конечно, допрыгнуть не могла, однако, на счастье, как раз напротив балкона торчит рекламная вывеска в виде жестяного ангела. Коломбина зацепилась подолом за вытянутую руку этой фигуры и повисла. Платье оказалось из невероятно прочной материи -- той же, из которой изготовлен мой дорожный костюм. Оно не порвалось. Бедняжка застряла на высоте в десять саженей, лишившись чувств. Висела головой вниз, будто кукла. И продолжалось это долго, потому что из-за темноты заметили ее не сразу. Сняли с большими трудностями, при помощи пожарных. Отвезли в больницу. Когда барышня пришла в себя, спросили адрес кого-либо из родственников. Она назвала мой телефон. Позвонили. Спрашивают: "Здесь ли проживает господин Гэндзи?" Я заметил, что он говорит вовсе не бесстрастно, а, напротив, изо всех сил преодолевает сильнейшее волнение. Чем дольше я слушал ночного гостя, тем больше задавался вопросом: зачем он ко мне явился? Что ему нужно? Гэндзи не из тех людей, которым после потрясения непременно нужно с кем-нибудь поделиться. Уж во всяком случае, я на роль его конфидента никак не подходил. "Вы явились ко мне как к врачу? -- осторожно спросил я. -- Хотите, чтобы я поехал к ней в больницу? Но барышню наверняка уже осмотрели. Да и потом, я ведь не по лечебной части, я патологоанатом. Мои пациенты в медицинской помощи не нуждаются". "Госпожа Миронова уже отпущена из больницы -- на ней нет ни царапины. Мой слуга отвез девушку ко мне на квартиру, напоил горячей японской водкой и уложил спать. С Коломбиной теперь все будет в порядке. -- Гэндзи снял свои гигантские очки, и от взгляда его стальных глаз мне стало не по себе. -- Вы, господин Гораций, нужны мне не как доктор, а в ином вашем качестве. В качестве "сотрудника". Я хотел сделать вид, будто не понимаю этого термина, и недоуменно поднял брови, хотя внутри у меня все похолодело. "Не трудитесь, я давно вас раскрыл. Вы подслушивали мою беседу с Благовольским, в которой я объявил, с какой целью стал членом клуба. Сквозь щель приоткрытой двери блеснуло стеклышко очков, а никто из соискателей кроме вас очков не носит. Правда, тогда я предположил, что вы и есть вездесущий репортер Лавр Жемайло. Однако после гибели журналиста стало ясно, что я ошибся. Тогда я попросил моего слугу, с которым вы отчасти знакомы, взглянуть на вас, и он подтвердил вторую мою гипотезу -- это вы пытались устроить за мной слежку. По моему поручению Маса, в свою очередь, проследил за вами. Господин в клетчатой тройке, с которым вы вчера встречались на Первой Тверской-Ямской, служит в жандармском, не так ли?" Я прошептал, дрожа всем телом: "Зачем я вам нужен? Никакого вреда я вам не причинил, клянусь! А история с "Любовниками Смерти" кончена, и клуб распущен". "Клуб распущен, но история не кончена. Из больницы я наведался на квартиру к Коломбине и нашел там вот это. -- Гэндзи вынул из кармана листок странной бумаги с мраморными разводами, сквозь которые проступала надпись ICH WARTE! -- Вот из-за чего Коломбина прыгнула в окно". Я недоуменно уставился на листок. "Что это означает?" "То, что я ошибся в выводах, клюнув на чересчур очевидное и из-за этого закрыл глаза на ряд деталей и обстоятельств, выбивающихся из картины, -- туманно ответил Гэндзи. -- В результате чуть не погибла девушка, в судьбе которой я принимаю участие. Вы, Гораций, сейчас поедете со мной. Будете официальным свидетелем, а после изложите своему жандармскому начальству все, что увидите и услышите. По некоторым причинам, о которых вам знать необязательно, я предпочитаю не встречаться с московской полицией. Да и задерживаться в городе не хочу -- это помешает рекорду". Я не понял, что означают слова о рекорде, однако переспрашивать не решился. Гэндзи прибавил, все так же глядя мне в глаза: "Я знаю, вы не законченный подлец. Вы просто слабый человек, ставший жертвой обстоятельств. А значит, для вас не все потеряно. Ведь сказано в Писании: "Из слабого выйдет сильный". Едемте". Его тон был властным, я не мог противиться. Да и не хотел. Мы доехали до Рождественского бульвара на моторе. Я сидел между Гэндзи и его странным спутником, вцепившись обеими руками в поручни. Кошмарным агрегатом управлял еврейчик, покрикивавший на поворотах: "Эх, залетные!". Скорость и тряска были такими, что я думал лишь об одном -- не вылететь бы с сиденья. "Дальше пешком, -- сказал Гэндзи, велев щофэру остановиться на углу. -- Двигатель производит слишком много шума". Юнец остался сторожить авто, мы же двое пошли по переулку. В окнах знакомого дома, несмотря на поздний час, горел свет. "Паук, -- пробормотал Гэндзи, стягивая перчатки с огромными раструбами. -- Сидит, потирает лапки. Ждет, когда мотылек застрянет в паутине... После того, как я закончу, вы вызовете по телефону полицию. Дайте слово, что не станете меня удерживать". "Даю слово", -- послушно пробормотал я, хотя по-прежнему еще ничего не понимал. Дож открыл нам, даже не спросив, кто это явился к нему среди ночи. Он был в бархатном халате, похожем на старинный кафтан. В разрезе виднелись белая сорочка и галстук. Молча посмотрев на нас, Просперо усмехнулся: "Интересная пара. Не знал, что вы дружны". Меня поразило, что сегодня он выглядит совсем не так, как во время последнего заседания -- не жалкий и потерянный, а уверенный, даже торжествующий. Совсем как в прежние времена. "В чем причина позднего визита и надутых физиономий? -- все так же насмешливо осведомился дож, проводив нас в гостиную. -- Нет, не говорите, угадаю сам. Самоубийства продолжаются? Роспуск зловредного клуба ничего не дал? А что я вам говорил!" Он покачал головой и вздохнул. "Нет, господин Благовольский, -- тихо сказал Гэндзи, -- клуб свою деятельность прекратил. Осталась одна, самая последняя формальность". Больше он не успел произнести ни слова. Дож проворно отскочил назад и выхватил из кармана "бульдог". От неожиданности я ахнул и отпрянул в сторону. Однако Гэндзи нисколько не растерялся. Он швырнул Благовольскому в лицо тяжелую перчатку, и в ту же секунду с поистине непостижимым проворством ударил ногой в желтом ботинке и гамаше по револьверу. Оружие, так и не выстрелив, отлетело в сторону. Я быстро подобрал его и протянул своему спутнику. "Можно считать это признанием? -- в холодной ярости произнес Гэндзи, вдруг совершенно перестав заикаться. -- Я мог бы застрелить вас, Благовольский, прямо сейчас, сию секунду, и это была бы законная самооборона. Но пусть все будет по закону". Просперо сделался бледен, от его недавней насмешливости не осталось и следа. "Какое признание? -- пробормотал он. -- О каком законе вы говорите? Ничего не понимаю! Я подумал, что вы сошли с ума, как Калибан, и пришли меня убить. Кто вы такой на самом деле? Что вам от меня нужно?" "Вижу, разговор предстоит долгий. Садитесь. -- Гэндзи показал на стул. -- Я так и знал, что вы станете отпираться". Дож опасливо покосился на револьвер. "Хорошо-хорошо. Я сделаю все, что вы хотите. Только давайте лучше перейдем в кабинет. Здесь сквозняк, а меня знобит". Мы прошли через темную столовую и уселись в кабинете: хозяин за письменный стол, Гэндзи -- напротив, в огромное кресло для гостей, я -- сбоку. Широкий стол содержался в изрядном беспорядке: повсюду лежали книги с закладками, исписанные листки, посередине поблескивал бронзой богатый чернильный прибор в виде героев русских былин, а на краю обнаружилось знакомое рулеточное колесо, выдворенное из гостиной и нашедшее пристанище здесь, в самой сердцевине дома. Вероятно, Колесо Фортуны должно было напоминать хозяину о днях былого величия. "Слушайте внимательно и все запоминайте, -- велел мне Гэндзи, -- чтобы потом изложить в отчете как можно точнее". Должен сказать, что к обязанностям свидетеля я отнесся серьезно. Выходя из дому, прихватил с собой карандаш и блокнот, некогда приобретенный по Вашему совету. Если б не моя предусмотрительность, мне сейчас было бы непросто восстановить все сказанное с такой степенью точности. Благовольский сначала нервно шарил пальцами по зеленому сукну, но потом сделал над собой усилие: левую руку убрал под стол, правую положил на шлем бронзового богатыря-чернильницы и более уже не шевелился. "Извольте объясниться, господа, что все это значит, -- с достоинством сказал он. -- Кажется, вы меня в чем-то обвиняете?" Гэндзи попытался повернуть свое сиденье, но оно оказалось слишком массивным, к тому же толстые ножки утопали в пушистом квадратном коврике, очевидно изготовленном на заказ -- аккурат под размер кресла. Пришлось Заике сидеть, повернувшись вполоборота. "Да, я вас обвиняю. В подлейшей разновидности душегубства -- доведении до самоубийства. Но я виню и себя, потому что дважды совершил непростительные ошибки. В первый раз -- в этом самом кабинете, когда вы, искусно переплетя правду с ложью, разыграли передо мной спектакль и прикинулись благонамеренной овцой. Во второй раз я дал себя обмануть, когда принял хвост дьявола за самого дьявола. -- Гэндзи положил "бульдог" на край стола. -- Вы отдаете себе отчет в своих поступках, рассудок ваш трезв, действия тщательно продуманы и просчитаны на много ходов вперед, но все равно вы сумасшедший. Вы помешаны на жажде власти. Во время нашего предыдущего объяснения вы признались в этом сами -- с такой подкупающей искренностью, с такой ужимкой невинности, что я дал себя одурачить. Ах, если бы в тот вечер, когда вы разбили кубок, я догадался взять немного жидкости на анализ! Уверен, что это было не снотворное, как вы заявили, а самый настоящий яд. Иначе зачем вам понадобилось бы уничтожать эту улику? Увы, я совершил слишком много ошибок, которые обошлись чересчур дорого... "Мне ясен механизм вашей мании, -- сказал далее Гэндзи. -- В свое время вы трижды хотели умереть и трижды испугались. Возглавив клуб самоубийц, вы словно бы искупали свою вину перед Смертью, подбрасывая вместо себя других в ее ненасытную пасть. Вы откупались от Смерти чужими жизнями. Как нравилось вам воображать себя могущественным волшебником Просперо, высоко вознесенным над обычными смертными! Никогда не прощу себе, что поверил вашей сказке о спасении заблудших душ. Никого вы не спасали. Наоборот, из романтического увлечения, порожденного нашей кризисной эпохой, -- увлечения, которое в девяносто девяти случаях из ста миновало бы само собой, вы искусно взращивали росток смертолюбия. О, вы -- искусный садовник, не гнушающийся никакими ухищрениями. Пресловутые "Знаки" вы изобретательно подстраивали сами, иногда пользуясь случайным стечением обстоятельств, но чаще всего фабрикуя их собственноручно. Вы, Благовольский, превосходный психолог, вы безошибочно угадывали самое уязвимое место каждой из своих жертв. Кроме того, как я заметил, вы отлично владеете и техникой гипноза". Это совершеннейшая правда! Я неоднократно замечал, какой магнетической силой обладает взгляд Просперо, особенно при мягком освещении жаровни или свечей. У меня всегда было ощущение, что эти черные глаза проницают меня до самых тайников души! Гипноз -- ну разумеется, все объяснялось гипнозом! "Я поздно появился среди вашей паствы, -- продолжил Гэндзи. -- Не знаю, каким образом вы довели до самоубийства фотографа Свиридова и учителя Соймонова. Несомненно, и тот, и другой получили от Смерти какие-то "Знаки", и наверняка не без вашего участия, но теперь ход событий уже не восстановить. Смертников во время спиритического сеанса называла Офелия. Вы тут вроде бы и не при чем. Но я не новичок в подобных вещах, и мне сразу стало ясно, что между вами и медиумом существует гипнотическая связь -- вы умели разговаривать с ней без слов. Как говорят спириты, она была настроена на вашу эманацию -- достаточно было взгляда, жеста, намека, и Офелия угадывала вашу волю, была послушна ей. Вы могли внушить ей что угодно, девочка была всего лишь рупором ваших уст". "Очень лирично, -- впервые за все время обвинительной речи нарушил молчание Благовольский. -- И, главное, доказательно. По-моему, господин Гэндзи, это не я умалишенный, а вы. Неужто вы думаете, что власти будут выслушивать ваши фантазии?" Он уже оправился от первоначального потрясения, сцепил пальцы перед собой и смотрел на говорившего, не отводя глаз. Сильный человек, подумал я. Кажется, нашла коса на камень. "Пишите, Гораций, пишите, -- велел мне Гэндзи. -- Как можно подробней. Тут важна вся цепочка. А доказательства будут. "С двойным самоубийством Моретты и Ликантропа у вас все вышло очень просто и опять-таки совершенно неподсудно. Офелия, действовавшая под вашим внушением, а возможно, и выполнявшая прямое ваше указание, объявила на сеансе, что ближайшей ночью к избраннику явится посланец в белом плаще и принесет Весть. Расчет был безошибочен: члены клуба люди впечатлительные, по большей части истерического устройства. Странно еще, что посланец в белом плаще в ту ночь приснился только двоим из них. Правда, судя по предсмертному стихотворению, незнакомец, привидевшийся юноше, был суровым, черноглазым и прибыл нормальным порядком, через дверь; девушке же приснился некто со светлым взором, да и предпочел окно, но кто же станет приставать к мистическому видению с мелочными придирками?" "Чушь, -- фыркнул Просперо. -- Безответственные домыслы. Записывай, Гораций, записывай. Если мне суждено погибнуть от руки этого полоумного, пусть преступление не останется безнаказанным". Я в замешательстве посмотрел на Гэндзи, тот успокаивающе кивнул: "Не беспокойтесь. Сейчас доберемся и до улик. Их предоставило мне дело Аваддона, погибшего за день до того, как я приступил к розыску. След был совсем свежий, и убийце не удалось его замести". "Убийце? -- переспросил я. -- Так это было убийство?" "Такое же верное, как если бы студента казнили на виселице. Началось, как и в прежних случаях, с приговора, произнесенного устами загипнотизированной Офелии. А довершили дело "Знаки": вой Зверя, или, вернее, жуткий, нечеловеческий голос, повторявший нечто вроде "умри, умри". Голос слышали соседи -- значит, о галлюцинации речи быть не могло. Я внимательно осмотрел квартиру и обнаружил любопытное обстоятельство. Петли и замочная скважина двери, что вела на черную лестницу, были тщательно смазаны маслом, причем совсем недавно. Я рассмотрел замок в лупу и определил по свежим царапинам, что его несколько раз отпирали ключом, причем только снаружи, а изнутри ключ в скважину ни разу не вставляли. Предположить, что постоялец все время жил с незапертой дверью черного хода, невозможно. Значит, кто-то отворял ее, входил в квартиру, делал там что-то и вскоре уходил. "При повторном посещении квартиры, явившись туда под покровом ночи, я произвел более подробный осмотр, надеясь отыскать следы какого-нибудь технического устройства, способного производить звуки. Под верхним карнизом кухонного окна я обнаружил две свинцовые трубки, вроде тех, что используются в пневматических звонках, обе искусно замаскированные под штукатуркой и с отверстиями, заткнутыми пробкой. Я вынул затычки, но ничего не произошло. Я уже было решил, что это какая-то новинка вентиляционной техники, но тут за окном подул ветер, задрожали стекла, и я отчетливо услышал низкий, утробный вой: "Уммм-иии, уммм-иии". В темной, мрачной квартире это было по-настоящему жутко. Вне всякого сомнения звук издавали потайные трубки! Я заткнул пробки, и вой тут же прекратился. Нечто подобное применяли древние египтяне в пирамидах, чтобы отпугнуть осквернителей саркофагов. Трубки разной конфигурации, установленные на сквозняке, умели выдувать целые слова и даже фразы. Ведь вы, господин Благовольский, в прошлом инженер, и, кажется, одаренный? Разработка этой, в сущности, нехитрой конструкции не составила бы для вас труда. Тут мне стала понятна загадка черного хода. Злоумышленник, которому нужно было довести жильца до самоубийства, выбрал ненастную ночь, потихоньку вошел в кухню и открыл затычки, после чего преспокойно удалился, нисколько не сомневаясь в результате. Мне было известно, что квартиру для бедного студента сняли и обставили вы. Это раз. По свидетельству соседей, зверь не унимался до самого утра, хотя Никифор Сипяга повесился еще перед рассветом. Это два. Спрашивается, зачем бы Зверю звать на тот свет того, кто и так уже благополучно туда переправился? Я вспомнил ваши слова о том, что, беспокоясь за Аваддона, вы ни свет ни заря отправились его навестить. Тогда-то вы и закрыли трубки, от чего Зверь сразу угомонился. И это три". "Что ж, трубки -- это, действительно, улика, -- признал Благовольский. -- Только непонятно, против кого. Да, я помог бедному студенту с жильем. И я обнаружил труп первым. Подозрительно? Возможно. Но не более того. Нет-нет, господин принц, моей виновности вы не доказали. Бедняжка Аваддон относился к числу неизлечимых случаев. Никто не смог бы уберечь его от самоубийства. Ему нужен был только повод, чтобы наложить на себя руки". И все же было видно, что аргументы на него подействовали -- дож снова заерзал, потянулся к бронзовой чернильнице, словно она могла ему помочь. Гэндзи поднялся из кресла, прошелся по комнате. "А как насчет Офелии? Ее вы тоже относите к "неизлечимым случаям"? Девочка вовсе не хотела умирать, ее просто привлекало все таинственное и труднообъяснимое. Она и в самом деле обладала способностями, которые современная наука оценить и проанализировать не умеет. И вы сполна попользовались этим ее даром. Когда я вместо вас проводил спиритический сеанс, вызывая дух Аваддона, Офелия со своей невероятной восприимчивостью что-то такое ощутила или угадала. На Востоке верят, что сильные чувства могут сохраняться долго. Мощный выброс позитивной или негативной духовной энергии не проходит бесследно. Именно этим объясняется "проклятость" или "святость" некоторых мест. Там существует некая специфическая аура. И люди, подобные Офелии, обладают редким качеством эту особенную ауру улавливать. Войдя в транс, девушка ощутила страх, ужас и безысходность, испытанные Аваддоном в последние минуты жизни. Может быть, упоминание о "вое" и "звере" было просто навеяно предсмертным стихотворением Аваддона и никакой мистики тут нет, но вы испугались. А что если Офелия с ее сверхъестественным даром почувствует нечистую игру? Ведь вы, Благовольский, при всем вашем циничном манипулировании человеческим легковерием, в душе сами мистик и верите во всякую чертовщину". Мне показалось, что в этот миг Просперо вздрогнул, но, впрочем, поручиться не могу. Гэндзи же снова опустился в кресло. "Браво, -- сказал он. -- Вы осторожны. Я нарочно оставил револьвер на столе, а сам встал и даже отошел в надежде, что вы попытаетесь меня убить. В кармане у меня верный "герсталь", я со спокойной совестью продырявил бы вам голову, и нашей бессмысленной беседе наступил бы конец". "Почему "бессмысленной"? -- спросил я. -- Ведь вы хотите, чтобы господин Благовольский был предан суду?" "Боюсь, от этого суда будет больше вреда, чем пользы, -- вздохнул Гэндзи. -- Шумный процесс, краснобаи-адвокаты, импозантный подсудимый, полчища репортеров. Какая реклама для будущих ловцов душ! Вряд ли их испугает даже приговор". "Из того, что я слышал до сих пор, приговор может воспоследовать только один -- оправдательный, -- пожал плечами Благовольский. -- А ваша уловка с подсовыванием револьвера просто смехотворна. Неужто я похож на болвана? Вы лучше рассказывайте дальше. Интересно излагаете". Гэндзи невозмутимо кивнул: "Что ж, дальше так дальше. После проведенного мною спиритического сеанса вы решили, что Офелия становится для вас опасна. А что если она расскажет о гипнотических приказах, которые вы ей посылали? Случаи, когда объект вырывается из-под власти гипнотизера, не столь уж редки. До сих пор девушка была подвластна только вашему воздействию, однако во время сеанса вы увидели, что точно так же она покоряется и воле другого оператора... Я не мог понять од