лся в телефонной будке. Сделал он это как раз вовремя, потому, что в следующее мгновение весь свет превратился в сплошной водопад. Стекла будки запотели, и какое-то время Генка чувствовал себя пассажиром корабля, застигнутого бурей. К счастью, это продолжалось считанные минуты. Ливень так же неожиданно кончился, как и начался. Генка провел ладонью по запотевшему стеклу и увидел: прямо перед ним открывалась тополиная аллея вся в искрах капель, пронизанных солнцем, а в глубине ее видны были три фигуры -- двое военных и женщина в красном. "Вот хорошо бы написать такую картину,-- подумал Генка.-- Двое военных и женщина в красном пальто уходят за дождем". Но тут же вспомнил, почему он здесь оказался, и посмотрел на часы. В его распоряжении оставалось только двадцать минут. Значит, ни о каком магазине уже не могло быть и речи. Он выскочил из своего укрытия и, то и дело попадая в лужи, бегом побежал обратно в метро. Чудо ожидало его на Комсомольской площади. У выхода из метро стояла женщина с корзиной и продавала гвоздики. Это были замечательные цветы, крупные, как помпоны на детских шапочках, длинноногие и в целлофане. А стоили они всего три рубля, так что можно было не беспокоиться насчет билетов туда и обратно... Генка купил три гвоздики и помчался к пригородным кассам, на ходу соображая: лучше быть веселым или серьезным? Стрелки вокзальных часов показывали ровно два часа, и Генке почему-то казалось, что Татьяна уже ждет его. Решив быть веселым, он повторял про себя, чтобы не растеряться при встрече: "Привет! Погодка, кажется, соответствует". И очень удивился, когда не застал Таню на месте. "Опаздывает,-- сообразил он после некоторого недоумения,-- женщины непременно должны опаздывать. В "Крокодиле" даже карикатура такая была... Вот сейчас она поднимается по эскалатору. Или едет в троллейбусе... А что, если Багет перепутал вокзал?.." Генка не отрывал глаз от станции метро. С той стороны шли и шли люди, и каких только среди них не было девушек. Попадались и такие, которые с любопытством поглядывали на его букет. Но все-таки они ни в какое сравнение с Таней не шли, потому что как можно сравнивать герань, выращенную у себя на подоконнике, с цветком на поздравительной открытке. Генка всматривался в толпу, как рыбак всматривается в поплавок, и мгновенно реагировал на синее, как рыбак реагирует на малейшее шевеление поплавка. У Татьяны было только одно пальто, синенькое с поясом, демисезонное, впрочем и зимнее, потому что в другом он ее никогда не видел. Генка так увлекся своим ожиданием, что даже не заметил, как прошло четверть часа, потом еще столько же... И тут он всерьез засомневался: "А если все же Багет перепутал вокзалы или время?" Он хотел уже бежать через площадь, но подумал, что Таня может прийти как раз в его отсутствие, и остался. Но теперь с каждой минутой надежды у него оставалось вдвое меньше. И все больше он чувствовал себя ребенком, который нашел двадцать копеек, пошел покупать мороженое, но вместо двугривенного обнаружил в кармане дырку. Случай дал, случай взял, а все-таки обидно. Чуть ли не со слезами на глазах Генка купил один билет до Обуховки, сел в электричку и поехал. "Иначе и быть не могло,-- думал он с каким-то даже злорадством, глядя на голые кусты и бурые поля за окном электрички.-- Она насмеялась и правильно сделала. Тоже еще ухажер нашелся... Конечно, со студентами интересней". Силкин прекрасно знал, что Таня не из таких, возле которых увиваются студенты, но ему нравилось так думать. Хотя на самом деле уже верил только в то, что какие-то чрезвычайные обстоятельства заставили Таню не пойти на свидание. Может быть, даже трагические... В Обуховке было как всегда хорошо. Генка по привычке зажмурил глаза и набрал полные легкие воздуха. Хорошо. Сколько раз приезжал он сюда измученный бесконечными ангинами, зубной и ушной болями и за какую-нибудь пару дней превращался из городского заморыша в мордастого деревенского сорванца. Сколько всего связано у него с этой Обуховкой! Вон справа насыпь. Здесь земляника поспевает на неделю раньше, чем везде. Там за рощей он однажды увидел настоящего зайца, а у той зеленой дачи есть сад, куда он залез с местными ребятами и получил крапивой по ногам... Здесь, в Обуховке, у дяди на даче, он впервые взял в руки карандаш и на дядином рисунке начертил каракули, а несколько лет спустя уже учился, как большой, писать маслом по холсту. Последнее время он все реже приезжал в Обуховку, потому что вроде уже был взрослым, но в каждый свой приезд, встречаясь с ней, чувствовал какую-то благодарность. Сегодня к этому чувству примешивалось еще и сожаление о том, что Таня не увидит этих обочин, забрызганных цветочками мать-и-мачехи, прозрачных садов со скворцами, не услышит шороха крыльев над головой. Он стоял на платформе и не хотел никуда уходить. Платформа располагалась высоко над землей и казалась палубой корабля, который держит курс в страны, еще не нанесенные на карты, где, может быть, и людей-то нет. Но это так, для забавы. На самом же деле Силкин не уходил, потому что втайне даже для самого себя надеялся на чудо. Вдруг сейчас подойдет электричка, из которой выйдет... И уж тогда ничего не нужно будет говорить, потому что чудеса не нуждаются в объяснении, иначе они перестанут быть чудесами. Он просто возьмет ее за руку и поведет на дачу. Но пришла одна электричка, вторая... Чудо не совершилось. И только когда пришла третья электричка, Генка малость утешился. Из переднего вагона вышел Багет и стал озираться, словно воробей перед тем, как склюнуть зернышко. -- А, Силкин,-- сказал он так запросто, как будто встретил приятеля в заранее условленное время на заранее условленном месте.-- Не пришла, значит. Я так и думал. Впрочем, еще не все потерянно. Она предупредила, что может задержаться, и спросила, как найти дачу... -- Но ведь ты не знал адреса? -- А это на что...-- Багет энергично постучал себя по макушке.-- Позвонил к тебе домой, сказал матери, что разыскиваю тебя по поручению Валентина Петровича... Мне показалось, что для начала нам лучше погулять втроем. Ты за словом в карман не лезешь, потому что его там нету, да и она больше головой кивает, чем говорит. Вот я и решил для разрядки напряженности, так сказать... Надежда -- желанный гость в сердце каждого. Теперь, когда она вновь посетила Генку, он готов был до ночи слоняться у станции. Но Багет, который здорово проголодался, настаивал на том, чтобы дожидаться Таню у дяди. В конце концов Генка согласился с ним и они пошли на дачу. Кругом неистовствовали скворцы, на разные голоса прославляя жизнь, весну и Обуховку. В садах жгли мусор, и почти из каждого сада к небу тянулась струйка дыма, отчего весь поселок напоминал индейский лагерь из фильма про Чингачгука. И вообще было здорово, как в детстве. Даже лучше, потому что в детстве еще не осознаешь до конца, здорово или не очень. -- Она приедет, как ты думаешь? -- спросил Генка у Багета. -- Должна приехать, если не дура,-- ответил тот. И Генка решил, что Таня приедет обязательно. Дядя встретил ребят как старых друзей. Увидев их в окно, вышел к самой калитке, жал руки, шутил... Прежде, когда он работал в издательстве, где оформляли разные медицинские книжки, он редко бывал на даче. На зиму дом запирался, а летом его сестра привозила сюда своего сына, то есть Генку, и жила здесь месяцами. Теперь, когда дядя вышел на пенсию и решил, как он сам говорил, посвятить себя высокому искусству, он поселился на даче основательно. Знакомые не часто навещали его здесь, а он привык быть на людях, и потому тосковал и жаловался, что из-за одиночества работа у него плохо подвигается. И правда, за все время отшельничества он написал только несколько натюрмортов, два пейзажа и одну жанровую сценку из военной жизни, которую без конца переделывал и замазал вконец. Всего-то у него и радости было, что гости. Обычно у дяди собирались одни и те же люди: бывшая сослуживица Елизавета Аркадьевна, искусствовед Терехина и некий член союза по фамилии Мохнацкий, волосатый и бородатый, как будто подогнанный под свою фамилию. И сейчас все они были в сборе, сидели за столом и попивали чаек из самовара. Говорил Мохнацкий: -- Вообще, любой формализм быстро себя изживает. Это все равно, что ловить рыбу в бочажке. Есть люди, которым в море не везет, так они находят себе бочажок. Таскают себе малявок из мутной воды и посмеиваются. Некоторые на этом деле даже неплохо зарабатывают, потому что всегда находятся любители, которым морская, рыба приелась. Один к бочажку пристроился, другой, а там, глядишь, и нет больше рыбы, надо в другое место перебираться. -- Что-то вы, Феликс, туману напустили,-- сказала Елизавета Аркадьевна и запустила ложечку в банку с крыжовенным вареньем. -- Как туману,-- вспыхнул Мохнацкий.-- Взять хотя бы сюрреализм... Его хватило только на одного Дали. Он не только рыбу, но и воду после себя вычерпал. Кое-кто, вроде нашего Тоболкина, еще пытается нас испугать, но такой величины, как Дали, это течение уже не даст. -- Хорошо,-- поправила очки Терехина.-- А что вы скажете об абстракционизме? -- Это только Кандинский,-- заявил разгоряченный Феликс. Все зашумели, заспорили, а Багет полез в вазу за пятым пирожным. Генка сидел в углу, возле самого самовара, и думал: "Какие замечательные люди собрались у дяди, какие они умные и интересные. Как жалко, что Таня не слышит их разговоров. Она, конечно, интересуется искусством и, может быть, даже мечтает стать художницей..." -- Мне кажется, Феликс, вы по своему обыкновению утрируете,-- сказала Терехина.-- Формальные поиски обогащают искусство. Вспомните импрессионистов... А Модильяни?.. Если вас послушать, так и свою манеру грешно иметь... -- Этого я не говорил,-- замахал руками Мохнацкий.-- Елизавета Аркадьевна, вы свидетельница... Я только к тому клоню, что мы, художники, не должны забывать о человеке... А все остальное так... упражнения для того, чтобы руку набить. -- Ишь куда загнул,-- вступил в разговор дядя, у которого люди на картинах получались похожими на пособия по анатомии.-- А пейзажи и натюрморты уже, значит, не имеют права на существование... "Неужели она не чувствует, как мне надо, чтобы oнa приехала,-- думал Генка, не прислушиваясь более к разговору, который шел за столом.-- Ну, приезжай, приезжай скорее, а то уже темнеет..." -- Молодые люди, а вы какого направления в искусство придерживаетесь? -- спросила Елизавета Аркадьевна, видя, что спор может нарушить гармонию дружеской встречи. Сама она была завершенной, как румяное яблочко, и во всем любила меру. -- Главное, чтоб красиво было,-- сказал Багет, пока Генка силился переключиться со своих мыслей на вопрос. И все засмеялись. -- Вот,-- сказал дядя, разливая чай,-- устами младенцев... -- Давай прошвырнемся на станцию,-- шепнул Генка на ухо Багету. Тот с сожалением поглядел на варенья и конфеты, которыми был установлен стол, но поднялся с места и пошел за Генкой. На улице было так тихо, так прозрачно, что ребята даже калитку придержали, чтобы не потревожить ее стуком покоя задумавшейся о чем-то природы. -- Благодать,-- вздохнул Багет, разводя руками комариное облачко над дорогой.-- Когда у меня будет много денег, я тоже стану жить на даче. -- Как ты думаешь,-- спросил Генка.-- Надумает она приехать или нет? -- Кто их, этих женщин, разберет, может, еще и явится,-- сказал Багет.-- Самое главное -- не надеяться и не ждать, и удача у тебя, считай, в кармане. Был у нас один такой, который все покупал лотерейные билеты. Бывало, накупит билетов и все бегает в сберкассу справляться, когда розыгрыш. По дням считает... Но никогда ничего не выигрывал. Наконец, ему это дело надоело, и он зарекся покупать билеты. И даже когда ему на сдачу пытались всучить билет, он махал руками. Правда, к нему все-таки каким-то образом попал один билет, но он его так заховал, что совсем о нем забыл, а когда случайно обнаружил и ради шутки проверил, то оказалось, что на билет выпал ковер ручной работы. Билет был просроченный, но все одно сюрприз... Доводы Багета надо было признать резонными, но Генка все равно не мог не думать о Татьяне. Ибо ничего другого ему не оставалось. Он замолчал и до самой станции не проронил ни слова, несмотря на попытки Багета завязать разговор про школу и учителей. На станции уже зажгли фонари, хотя было еще довольно светло. Электрички из Москвы прибывали то и дело, и людей из них выходило довольно много, но Таня все не приезжала. Подождав с полчаса, ребята вернулись домой. Багет очень радовался, снова оказавшись за столом. Глядя на него, и Генка немного повеселел. "В конце концов, это ведь не последний шанс,-- успокаивал он себя.-- Есть завтра, послезавтра и бог знает сколько еще дней... Может быть, даже и хорошо, что это не случилось сегодня, а то получилось бы как-то искусственно. Вот если бы она шла по улице и сломала каблук..." Мохнацкий достал трубку, и в комнате запахло душистым капитанским табаком. Снова заговорили об искусстве. Терехина рассказывала про какого-то Фрумкина, который выставил в Манеже автопортрет с глобусом. Дядя зажег свечи, хотя день еще нe совсем погас. Причудливая тень от самовара выглядела на стене, как пришпиленная шкура какого-то неведомого зверя. И Генка снова пожалел, что Тани нет сейчас здесь: "Будут другие вечера, но этот уже не повторится... Что все-таки могло ее задержать?.." Выпили еще по чашке чая, а потом все вместе отправились на станцию провожать Елизавету Аркадьевну, которая никак не хотела оставаться ночевать из-за того, что утром ей нужно было рано идти на работу. По дороге дядя говорил, что в следующий приезд гостей надо будет непременно осмотреть старинную усадьбу, которая находится неподалеку от Обуховки, за речкой. -- Все-все сохранилось,-- удивлялся он своим же словам.-- И барский дом, и флигели, и службы. Даже манеж в полной сохранности. А какой фронтон, какие колонны коринфские с виноградами... Точно пока не известно, но, говорят, сам Матвей Казаков руку приложил... Пока все ждали электричку, на которой Елизавета Аркадьевна собиралась уехать в город, Генка глаз не спускал с московских поездов, хотя ему было уже совершенно ясно, что свидание не состоялось. На обратном пути дядя декламировал стихи, чем страшно забавлял местных собак, устроивших в его честь настоящий концерт. И все шутили и смеялись, а Генка страдал. Теперь, когда совсем стемнело и похолодало и надежды больше не оставалось, он вдруг почувствовал себя маленьким, никому не нужным, всеми оставленным, и ему захотелось плакать, но слезы так и не потекли из глаз, а начался насморк. На ночь дядя устроил его и Багета в комнате с окнами в сад, Терехину в гостиной, а сам с Мохнацким поднялся наверх. Прежде чем заснуть, Багет рассказывал анекдоты, и все время спрашивал Генку, спит ли он. Генка отвечал, что спит, до тех пор, пока Багету не надоело трепаться и он не заснул. А Генка еще долго прислушивался к шорохам за окном и храпу в соседней комнате и размышлял о том, какой он несчастный и как ему не везет. Ему даже нравилось так думать, и постепенно эти, горькие, в общем-то, мысли стали приобретать сладковатый привкус, и он как будто завернулся в них, согрелся и пропал. Уже под утро Генка будто сквозь сон услышал, как кто-то гремит умывальником во дворе. Потом все смолкло. Зашторенное окно едва можно было отличить от стены. Генка встал и, ступая по холодному полу босыми ногами, подошел к нему. Раздвинул шторы, выглянул в сад, как будто он забыл там что-то с детства, но вместо сада и грядок с клубникой он вдруг увидел тополиную аллею и едва различимые фигурки вдали. Это были двое военных и женщина в красном. ЦАРАПИНА (Рассказ) Свой отпуск я, по старой памяти, решил провести в Крыму. Когда-то я там недурно провел время, и с тех пор не давали мне покоя тамошние прелести: солнце, вино в розлив на каждом шагу и легкие знакомства. Но видно, правду говорят, что нельзя возвращаться туда, где ты был счастлив когда-то. Место почти не изменилось, а дух не захватывало и в голове не мутилось, как бывало. В общем, отдых мой не задался. А тут еще принесла нелегкая перепуганную насмерть Сапожникову, знакомую моих знакомых, не то бабушку, не то девушку, с глазами цвета северного неба, поросячьими ресничками и вечно красными руками. Эта сорокалетняя старая дева очень болезненно принимала любые проявления внимания к себе посторонних людей и все время старалась забиться в какую-нибудь щель, слиться с окружением, что при ее крупном, почти великанском теле было не так легко. Какой-то не слишком разборчивый пли прилично подгулявший шахтер в поезде настойчиво предлагал ей пойти с ним в вагон-ресторан. Она тут же сошла с поезда, всю ночь не сомкнула глаз в ожидании следующего, и еще одну ночь -- просто из-за смятения чувств. Она просто чокнулась после этого случая с шахтером. Так что мне пришлось взять ее под свою опеку. Поначалу было даже приятно с ней гулять. Она так тонко чувствовала природу, пейзаж, так искренне радовалась всему красивому. Сапожникова хорошо умела рассказывать про писателей и художников. Так что я все время чувствовал себя на экскурсии. Потом мне показалось, что я работаю в туристическом агентстве. Я попробовал было пристроиться на скамейке в парке. Сюда доходили солнечные лучи, а иногда и хорошенькие курортницы с книжками или этюдниками. Но Сапожниковой вдруг показалось, что какой-то военный как-то не так на нее посмотрел, и она потащила меня в самую глушь, куда даже пенсионеры редко забредали. И, видимо, чувствуя мое неудовольствие, она говорила и говорила, и все интересные вещи. Наконец, я попытался избавиться от нее. Решился пойти на обман. Сказал, что мне срочно нужно позвонить в Москву. По моему замыслу она должна была остаться в парке, потому что на переговорном пункте всегда толкалось полным-полно народу, в том числе и мужчин, и мухи норовили влезть в рот, и духота стояла жуткая. Потом я рассчитывал сходить на пляж, поджариться докрасна, накупаться до одури, пообедать в ресторане с вином, поиграть на бильярде, сходить в кино на индийский фильм -- словом, кутнуть, а потом сказать Сапожниковой, что весь день искал ее и не мог найти. Так я рассчитывал. Но Сапожниковой вдруг приспичило звонить в Москву. И пришлось мне полтора часа, в самую что ни на есть жару, торчать с ней на переговорном пункте, выстаивать в очереди. Когда я, наконец, дорвался до телефонной трубки, то обнаружил, что мне и звонить-то некуда. Немного подумал и набрал свой рабочий номер. К телефону подошел мой начальник. -- Как там у вас погода? -- спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать для него, для Сапожниковой, для себя в конце концов. -- Ты что, издеваешься? -- сказал шеф, который был вообще-то неплохим малым, свойским.-- Отдыхаешь себе, так и отдыхай. Не трави душу. Приедешь, поговорим с тобой о погоде... -- Як тому, что надоело отдыхать. -- Пойди на стройку, устройся в пивной ларек бочки катать... -- А Савельева на пенсию уже проводили? -- Слушай, ты, наверно, на солнце перегрелся. Пойди окунись,-- сказал шеф и повесил трубку. Я был бы рад окунуться, но Сапожникова потянула меня на Медведь-гору. Она была еще и вынослива, как верблюдица, а я выдохся уже на полпути к вершине и все время останавливался, чтобы перевести дух, обливался потом, к тому же изорвал себе брюки о кусты шиповника, терна и ежевики, исцарапал в кровь руки и лодыжки. И все это ради того, чтобы взглянуть на тот же Гурзуф с высоты пятисот метров и послушать лекцию о том, чем штиль у Айвазовского отличается от штиля Тернера. "Нет,-- сказал я себе, когда, наконец, спустился с горы.-- Довольно идти на поводу у полоумной бабы. Действовать нужно решительно. Три дня я был для Сапожниковой чем-то вроде компаньонки, пришло время показать мужской характер". Не откладывая своих намерений в долгий ящик, я купил в киоске местного бюро путешествий две экскурсионные путевки в Судак. -- Вот,-- показал я их Сапожниковой.-- Завтра в семь утра мы отправляемся на теплоходе в Судак. Это очень интересно. Генуэзская крепость и все такое... Вам понравится. -- Нет,-- сказала она.-- Так вдруг срываться с места... На эти экскурсии ездит бог знает кто... В конце концов, мне не в чем ехать... -- Джинсы, в которых вы покорили Медведь-гору, вполне подойдут и для морской прогулки. -- Там, верно, ничего не осталось с тех пор, как Бенуа... -- Осталось,-- заверил я Сапожннкову, даже не дослушав, что она имеет в виду. Уверенность в себе -- вот главное оружие мужчины.-- Там все осталось в неприкосновенности. Сапожникова вроде бы сдавалась. Она закусила губу, пожала плечами и сказала, как говорят детям перед тем, как купить им мороженое: -- Вы совершенно невозможный человек, с вами того гляди попадешь в какую-нибудь историю. Я, конечно, возражать не стал, потому что, в сущности, это был комплимент, но про себя подумал: "Что бы ты понимала в историях". Сапожникова шла на попятную, и это мне доставляло удовольствие. Нет, самолюбие в обычном понимании этого слова тут ни при чем. Смешно даже подумать, будто мне могло быть лестно чувствовать себя руководителем этой несчастной запуганной жизнью женщины. Удовольствие я получал от сознания собственного благородства. По правде сказать, я чувствовал себя чуть ли не врачом. На следующий день, ни свет, ни заря, по отпускным, естественно, меркам, я поджидал Сапожникову возле старого кипариса. Сапожникова не торопилась, и я, сам того не замечая, стал ходить вокруг дерева, время от времени поглядывая туда, откуда должна была появиться моя спутница. И вдруг кто-то за моей спиной сказал: -- И днем и ночью кот ученый... Я обернулся и увидел перед собой Изюмова, впрочем, это мне теперь известно, что это был Изюмов, а тогда я увидел незнакомого парня в майке с надписью "Moskvich-412", такими торговали на пляже цыганки, и в панамке, наподобие тех, какие носят артековцы, или даже в настоящей артековской. Он стоял и улыбался. И улыбка у него была до ушей и далее, потому что уши казались продолжением улыбки, как это бывает у людей, у которых они сильно оттопырены. -- Иди, что покажу,-- сказал он доверительно, взял меня за руку, как один ребенок берет другого, и подвел к ограде санатория. Там была щель. Он кивком головы пригласил меня следовать его примеру и прилип к щели. За забором несколько немолодых и очень полных женщин делали зарядку под баян. -- Аэробятся,-- почти с благоговением произнес Москвич, так я назвал про себя этого парня.-- Это они для похудания, а то сердце жиром заплывает и можно задохнуться. -- Это как? -- не понял я. -- Запросто,-- недолго думая, ответил Москвич и снова уставился в щелку.-- Гладкие... Ленивые, наверно... Мужиков своих небось пельмешками из пачек кормят, а сами эклеры трескают... Я тоже пристроился к щелке и стал смотреть, как женщины приседают под летку-енку. Зрелище, прямо скажем, могло развеселить кого угодно. Москвич, так тот аж всхлипывал. И я тоже хихикнул и сказал: -- А что, девочки хоть куда. И тут я вдруг заметил, что мы не одни возле этой ограды. С нами была Сапожникова. Она, по всей вероятности, успела увидеть, над чем мы смеемся, потому что сказала: -- Это не делает вам чести. Она свысока глядела на Москвича. Но слова-то были адресованы мне: -- Смеяться над физическими недостатками других могут только очень недалекие люди. И, не дожидаясь моих объяснений, она пошла прочь. Я бросился за ней, хотя и не надеялся ее остановить. Уж больно она круто завернула. И что за оказия такая. Еще несколько минут назад все было так хорошо: и ожидание прогулки, и погожее утро, которое сулило прекрасный день, и надо же было подвернуться этому свистоплясу в дурацкой панамке. Что теперь делать? Сапожникова решительно направлялась в гостиницу, а я, как какой-нибудь набедокуривший мальчишка, поспешал за ней и канючил: -- Это не я... Это все тот Москвич... Я только взглянул... -- Как интеллигентный человек вы не должны были позволять ему глумиться над женщинами,-- ответила она наконец,-- Тот, кто потакает хамам, в десять раз хуже их. Вот из-за таких, как он, и из-за таких, как вы, скоро нельзя будет показаться на улицу. В ее голосе было столько настоящей горечи, что я и впрямь почувствовал себя виновным в чем-то таком, отчего должно быть стыдно. -- Извините,-- сказал я совершенно искренне.-- Я виноват перед вами. Я не хотел... То есть я хотел... Очень жаль, что наша поездка сорвалась. -- Поезжайте сами. Еще успеете на пристань,-- она, видимо, поняла, что я раскаиваюсь, и заговорила со мной иначе, почти ласково. -- Как же вы останетесь здесь одна,-- сказал я, вместо того чтобы сокрушаться насчет неудавшейся прогулки, и это окончательно размягчило Сапожникову. Она покачала головой, дескать, прощаю вас, но в последний раз, и разрешила мне вести себя на пристань. На теплоходике уже убрали швартовы и собирались отчаливать. Я закричал издали, чтобы нас подождали, и замахал руками. Мы запыхались, но все же успели. Матросы хотели, было позубоскалить на наш счет, но Сапожникова взглянула на них так, как будто прицелилась из пистолета. И они сразу заговорили про какого-то Маркаряна из Алушты, который взял лодку на спасательной станции, и вышел в море ловить барабульку, а поймал сотенную бумажку, хоть и мокрую, но целую. Все лучшие места на теплоходе были уже заняты, как, впрочем, и другие. На корме, правда, было одно свободное место. Я хотел пристроить туда Сапожникову, но женщине, которая сидела рядом, это не понравилось. Она тут же поставила на свободное место сумку и стала звать мужчину, который, стоя на корме, что-то растолковывал мальчугану. -- Изюмов, иди сюда, тут твое место занимают. Мужчина обернулся, заулыбался и крикнул: -- Ладно, Валек, не гоношись, обойдется. Это был тот самый малый с "Москвичом" на майке, только без панамы и в пиджаке. Панаму он нахлобучил на сына. В том, что мальчик был его сыном, сомневаться не приходилось -- оба словно вырубленные из одной глыбы, ядреные, большеголовые, ни дать ни взять два слоника с комода, первый и последний в ряду. Изюмов, видно, узнал нас и хотел уступить нам свое место, но Сапожникова, которая его тоже узнала, плюхнулась с испугу на канатный ящик и затаилась. Этакая двухметровая мышка сидела, согнувшись в три погибели, на канатном ящике и изо всех сил старалась не смотреть в сторону кормы. А между тем теплоход забирал все дальше в море, минуя прибрежные камни. Солнце еще карабкалось на Медведь-гору с той, не видимой нам стороны, но небо уже было освещено им и дымка над водой засветилась, а сама вода еще нет, и оттого она казалась совсем черной и маслянистой. Все смотрели туда, где вот-вот появится солнце, и молчали, как будто молились на утро. И только Сапожникова ничего не видела вокруг себя. Она сидела на ящике, В любую минуту готовая сорваться и бежать очертя голову куда угодно, лишь бы подальше от неделикатных людей, которые могут, не со. зла, а просто потому, что иначе не умеют, испортить настроение на целый день, а то и хуже. Я понимал ее и не понимал. С одной стороны, мне самому сколько раз приходилось страдать из-за таких людей, а с другой стороны, вроде бы не тот случай. Ну, не захотела женщина уступить нам место, которое предназначалось для ее мужа и ребенка, ну, опять появился этот балабол Изюмов... Это еще не повод, чтобы впадать в панику. Они сами по себе, а мы -- сами. Нельзя так болезненно переживать все, что тебе не по нутру, иначе можно свихнуться. Скорей уж я должен избегать этого Изюмова, ведь он мне чуть не навредил. Мне как-то в голову не приходило, что человек может так наглотаться гадости, что от следующей порции, пусть даже крошечной, его непременно должно стошнить. И потому я даже рассердился на Сапожникову. -- Вам нужно лечить нервы,-- сказал я ей как можно строже.-- Нельзя так близко к сердцу принимать всякую ерунду. Тут в глазах у нее блеснули слезы, нос покраснел и я пошел на попятную. -- Только не расстраивайтесь, ради бога. Вас здесь никто не обидит. Я не позволю. Она кивнула, как будто поблагодарила, но все-таки спросила: -- Когда будет остановка? -- Это экскурсионный теплоход,-- объяснил я ей.-- Мы плывем без остановок до самого Судака, посещаем генуэзскую крепость, краеведческий музей, обедаем и... в обратный путь. Со стороны можно было подумать, что доктор разговаривает с больной или взрослый с ребенком, а еще так толкуют с иностранцами, когда те плохо понимают язык. Мой тон вроде бы успокоил Сапожникову, но тут к нам подошел Изюмов-младший и протянул ей здоровенную грушу: -- Это вам папка велел передать. Сапожникова вытаращила на него глаза, как будто хотела сказать: "Как опять, опять..." Я взял паренька за плечи, развернул и, со словами: "Кыш отсюда!", легонько подтолкнул вперед. Мальчик, как ни в чем не бывало, надкусил грушу и пошел к родителям. А я, довольный собой, хотел подсесть к Сапожниковой и завести разговор о чем-нибудь легком, приятном, например о купидонах Буше, но она вдруг вскочила с места, выставила перед собой красный кулак с зажатым в нем носовым платком, как будто это был и не платок вовсе, а талисман от нечистой, и заговорила горячо и сбивчиво: -- Вы... Вот уж действительно... Опять... Это возмутительно... Выгнать ребенка... Сейчас же, немедленно... Прошу вас, извинитесь перед ним. Тут пришла моя очередь недоумевать. Что получается? Сама глаза выкатывала, как какая-нибудь гимназистка из девятнадцатого века, и я же еще виноват. Вот уж, действительно, чудо природы. Я сделал вид, что обиделся, и отвернулся. Но Сапожникова не унималась. -- Поймите, нельзя так обращаться с ребенком,-- горячность ее уступила место рассудительности.-- У детей нервная система много чувствительнее, чем у нас. Сами, того не замечая, вы можете причинить ребенку душевную рану, которая останется на всю жизнь. К тому же дети страшно переимчивы. Сегодня вы его оттолкнули, а завтра он кого-нибудь оттолкнет, отпихнет, и будет думать, что так и надо. Судя по всему, у них дома заведено ни с кем не церемониться, а тут еще вы... Прошу вас, извинитесь... Я и сам понимал, что не ладно обошелся с мальчишкой, но извиняться перед ним было глупо. Да он и не понял бы меня. Для него простое обращение в порядке вещей, он и не подумал обижаться. Дома, небось, чуть что -- подзатыльник. Но ведь Сапожникова теперь не успокоится, пока своего не добьется, за кожу влезет, весь день испортит. Такой уж занудливый у нее характер. И я, в который уже раз, проклиная тот день, когда она появилась в Гурзуфе, и себя за свою бесхребетность, которая меня в конце концов погубит, вздохнул и пошел к Изюмовым. Я не знал, зачем иду, во всяком случае не извиняться перед мальчишкой, не знал, что скажу и скажу ли что-нибудь' вообще, но шел. Изюмов-старший помог мне выйти из глупого положения. Он как будто ждал меня. Предложил папиросы, заговорил, как полагается у порядочных людей, о погоде. Изюмов-младший вертелся тут же, и я, в знак примирения, положил ему на голову руку. Голова у него была доверчивая, теплая и круглая. -- В первый класс пойдет,-- сказал отец, с улыбкой оглядывая сына, как бы любуясь своей работой.-- Много стихов знает. Особенно из Есенина. Сергунь, расскажи про березку. -- Не желаю, не зову, не плачу...-- начал мальчуган громко, словно на утреннике в детском саду, и тут же запнулся.-- Это... как его... Все прошло, как спелых яблонь дым... Тут он запнулся надолго, и я воспользовался этим и перевел разговор на другой предмет. -- Диким образом отдыхаете или как? -- Почему это диким? --- не понял Изюмов.-- Квартиру снимаем. -- Дорого небось? -- Не дороже денег. По два с полтиной с рыла... то есть с человека в сутки. Зато на кухне можно чайник поставить и под душем ополоснуться, когда вода бывает, конечно. Здесь с водой нелады. На всех не хватает. К нам бы ехали, у нас ее хоть залейся. Я б за так пускал, честное слово, только бы воды поубавили, а то комарье зажирает. -- Куда это к вам? -- А в Синюхино. Слыхали? Про него в газете недавно писали, в самой "Правде". Может, помните? Как трое браконьеров с машиной лося свалили. Мясо сложили под сиденье, а шкуру кинули в кузов. Туда и Гущин залез, между прочим, мой свояк. Он, когда тронулись, завернулся в эту шкуру, потому что дело было в конце ноября, и погода стояла знобкая. Полпути проехали, и Филя-шофер забеспокоился. Дескать, на кой мы шкуру волокем, по ней попутать могут. Надо бы ее сбросить в речку. Так и сделали, а поддатые были крепко с устатку и с радости, что убили животное, да еще все время оглядывались, как бы кто не увидел. Ну, приехали домой довольные, стали мясо делить, и тут только хватились Гущина, вспомнили, что шкура, хотя и сырая она, а больно была тяжела. Тут и смекнули, что Гущин, должно быть, в шкуре был. И побегли они к участковому. Так, мол, и так, по нечаянности ухайдакали человека. Тот на мотоцикле -- и к речке. Смотрит, а шкура лежит себе на берегу и Гущин в ней дрыхнет. Не добросили, стало быть, по пьяному делу. Ну, оштрафовали всех, как положено за браконьерство. И, что самое интересное, они вроде бы даже довольны остались. -- Курьезный случай,-- сказал я, потому что пришел сюда говорить, и поглядел, как там моя Сапожникова. Не пора ли возвращаться. -- Да вы не подумайте, что у нас там все такие оторвы,-- чуть ли не обиделся Изюмов.-- У нас хозяйство хорошее. На весь район. В позапрошлом году план выполняли по молоку. Премии дают и путевки тоже. Только я не обращаюсь. -- Что так? -- На кой хрен мне эти льготы Что я себе на Крым не заработаю? Тут, правда, за всем очереди, зато никому кланяться не надо. Сергуньке вот нравится,-- Изюмов ласково потрепал сына за уши.-- И никаких режимов. Решили -- на пароходе, и плывем... Смотри, смотри, во дают... Кто-то бросил в море хлеб, и чайки, которые сопровождали наш теплоход от самого Гурзуфа, с пронзительными воплями набросились на горбушку. -- А я моря раньше никогда не видел,-- сказал Изюмов.-- По телевизору, конечно, показывали, а так нет. Силища -- страсть какая. Плюнет, и рассыплешься. Вот помню, я в "Огоньке" читал... Истории сыпались из Изюмова, как ландринки из жестянки, то по одной, к слову, а то вдруг целым комком, когда одна налипала на другую, И чем больше их высыпалось, тем веселее громыхала сама жестянка, то есть, конечно, тем веселее был мой собеседник. Он оказался не только неутомимым рассказчиком, но и хорошим слушателем самого себя. Он то прыскал от восторга, то хлопал себя по ляжкам. Я не мог даже слова вставить. А тем временем Сапожникова все чаще поглядывала в нашу сторону. Она, видать, не рассчитывала, что я покину ее надолго. -- Ты извини, приятель...-- прервал я, наконец, Изюмова.-- Меня там ждут... -- Ну, тогда возьми хоть фрукт,-- он сунул мне в руку грушу. Я взял ее и вернулся к Сапожниковой. -- Вот,-- я протянул ей гостинец.-- От нашего стола -- вашему столу. Она пожала своими могучими плечами и надкусила крушу. -- Чудные все-таки люди. Сапожникова как-то оттаяла, попросила у меня бинокль и стала рассматривать берег. Хотя после Алушты там не на чем было остановить взгляд. Сглаженные, как будто облизанные, выгоревшие на солнце гряды, однообразные, словно караваны верблюдов, уходили на восток и терялись там, в сиреневой дымке. Солнце поднялось уже высоко и, несмотря на то, что мы находились в море, становилась все жарче и жарче. Я взмок, и то и дело обмахивался газетой, но расстегнуть рубашку не решался, боялся все-таки шокировать Сапожникову, хотя некоторые мужчины уже расхаживали по палубе по пояс голыми. Тут из рубки объявили, что внизу работает бар, где продаются прохладительные напитки. Мы с Сапожниковой спустились туда, но никаких прохладительных напитков там не оказалось. Был Марочный портвейн, коньяк, который, как и портвейн, разливался в граненые стаканы, и шампанское брют, не пользующееся спросом. За бармена орудовал тот самый парень, который рассказывал про Маркаряна. Он с удовольствием щелкал костяшками счетов и приговаривал: "Коньяк-фифти, портвейн-тухандрит, конфеты "Маска"-файф, сигареты "Феникс"... Чего еще желаете?" Я попросил два стакана шампанского. Парень из уважения к заказу или просто, чтобы повыпендриваться, достал два бокала, при этом обсчитал меня на рубль с лишним. Я смолчал, чтобы не портить настроение своей спутнице, но мне уже не хотелось веселиться. Дело, конечно, не в рубле, просто неприятно, когда тебя считают недотепой. А всему виной была, естественно, Сапожникова с ее дурацкой чувствительностью. Я надулся, Сапожникова растерялась. И тут появился Изюмов. -В руках у него была гармонь. Он растянул мехи и спел; У мово у дролечки Нет совести нисколечки: Комплименты говорит, А подарков не дарит. Музыка у него не получалась. Он это понял и не стал больше играть, а попросил бармена-матроса налить ему стакан портвейна и подсел к нам. -- Корабель качается -- снова встреча получается,-- пошутил он и сам засмеялся своей шутке. Во мне вскипало раздражение против него. Что за народ такой. Один норовит залезть тебе в карман, другой на шею, а третий в душу. Чего ради я должен все это терпеть? -- Здесь занято,-- рявкнул я на Изюмова,-- мы разговариваем. Он хотел было уйти, но тут Сапожникова вдруг повела себя странным образом. Она не только не шарахнулась от Изюмова, но как будто даже обрадовалась ему. -- Присаживайтесь, присаживайтесь,-- сказала она.-- Товарищ пошутил. Он вовсе не такой строгий, каким хочет казаться. Но только прошу вас больше не играть. Мне кажется, у вас не очень получается. -- Да я и вовсе не умею,-- признался Изюмов.-- Это я так, для форсу. Взял тут у одного, чтобы веселее было. А то все забились по углам и помалкивают, как на собрании все равно. Прямо обидно, елки зеленые, ведь отдыхать же люди приехали. Может, вы сыграете. С Сапожниковой явно что-то неладное происходило, она приняла у Изюмова гармонь и взяла довольно чисто несколько аккордов, а потом заиграла вальсок. -- Во дает, елки-моталки,-- пришел в восторг Изюмов.-- Сразу видно, училась. А я все хотел освоить. да так и не пришлось, то денег не было, то гармоней. Теперь вроде как-то неловко учиться. Скажут: "Сдурел Изюмов, не иначе как девок решил завлекать". Жена тоже, конечно, не похвалит. Она у меня серьезная женщина. А я то ничего, а то как черт какой вселится. Так и свербит колесом пройтись. Ну хоть вяжи себя. -- Вы романтик,-- улыбнулась Сапожникова как-то печально.-- Рамки обыкновенной жизни для вас тесны. -- Это точно,-- согласился Изюмов.-- Сыграли бы еще что-нибудь. Лучше такое, что все знают. Мы бы подпели, а то муторно так ехать, молча, по-волчьи, не покойника, чай, везем. -- Попробую,-- сказала Сапожникова с каким-то даже кокетством и, как мне показалось, подмигнула Изюмову.-- Эту знаете? И она не громко, но достаточно уверенно стала выводить знакомую мелодию. Изюмов прислушался, поймал момент и запел приятным баритоном: "В тумане скрылась милая Одесса, золотые огоньки..." Все, кто был в баре, прервали свои разговоры и уставились на нас. А через некоторое время к баритону присоединился старческий козлиный тенорок, а там и бас... Я тоже пел, но