оздухом, как с чужим телом. Вероятно, температура окружающей среды приблизилась к лихорадочной. Вездесущее горячее тело обнимало меня, ластилось, устраниться было невозможно. Да и лень было. Да и не хотелось. В тотальности партнера было что-то обволакивающе-подчиняющее... Изменились даже запахи -- они стали и резче тоже, но главное избирательнее, то есть вместо сложной гаммы Старого Города -- от ношеного тряпья и кардамона до шуармы и ладана -- я чувствовала несколько сильных запахов -- словно Город, как сосна в жару, раскрывал поры для выхода то ли пота, то ли эфирных масел. Все это действовало. На фоне выпитого вина даже слишком... Мы сразу поднялись на верхний этаж, включили кондиционер до упора и под холодным ветерком я внезапно ощутила какой-то дискомфорт -- мне не хватало чувственных объятий уличного жара, хамсин овладевал мной, и я хотела чтобы овладел. Изгнание же его посредством как-то по-медицински гудящего эмалированно-белого кондиционера меня просто бесило! Совершенно не владея собой, я швырнула в кондиционер бокал и впервые мне стало все равно что подумает об этом Линь, и что потом буду думать сама. Я с вызовом обернулась к нему. Он рассмеялся. Никакой сложности в наших отношениях больше не было. Я успела уловить дребезжащее и растворяющееся в воздухе собственное удивление прежде, чем сдернула с Линя так бесивший меня с утра, наверняка от какого-то поганого кутюрье, галстук и зачем-то по-индейски обвязала им линеву голову. В его глазах промелькнула слишком сложная для такого момента гамма чувств. -- Ты действительно этого хочешь? -- проблеял он. Я молча рванула его рубашку. Действительно ли я этого хотела? Да я никогда в жизни этого так не хотела! И Линь здесь был ни при чем. На его месте мог быть любой, и осознание этого меня не трогало, потому что я сама стала в тот момент любой. Линь мне только мешал, он слишком медленно раздевал меня, слишком медленно раздевался сам. Кажется, раньше мне требовался утонченный подход, эстетика тоже занимала не последнее место, наслаждение было заслуженной наградой за немалые усилия, да и вообще не каждый раз, если уж на то пошло... Теперь же я рвалась, как сука с привязи. Происходящее не имело никакого отношения к гордости, чести, достоинству и прочему Изабеллы Львовны Мильштейн, 1968 года рождения, незамужней, бездетной, образование высшее... Теперь я знаю что испытывала Ева, сожрав это поганое яблоко. Стыд возвращался вместе со здравым смыслом медленно и неотвратимо. Да, я мычала, как в дешевой порнухе... Все произошло на не слишком чистом ковре, в позе, исключавшей для меня оргазм. Впрочем, если признать, что я только что испытала всего лишь оргазм, то придется сделать вывод, что до сих пор была фригидна. Я соскребла себя с ковра и решилась посмотреть на Линя. Меня встретил такой восторженный мальчишеский взгляд, что я даже не решилась спросить, какую дрянь он мне подмешал за обедом, пока я, как дура, пялилась на золотой купол. Зайдя в ванную, я села на холодный кафель. Меня била дрожь. Было очевидно, что Кипат а-Села здесь ни при чем. Он мог подмешать зелье только во вторую бутылку, когда ходил за ней. А это означало, что треть... да нет, гораздо больше трети досталось Ортику. Как же я хохотала, представляя где и с кем он мог оказаться в этот момент! Прибежал встревоженный Линь, но на все его вопросы я успевала только выдохнуть: -- Ортик!.. Мишка!.. А если... он пошел... в микву... к раву?!... или на... арабский рынок... Линь сел рядом, крепко обнял, и меня постепенно перестало трясти. Я уже почти не смеялась, когда он задумчиво спросил: -- Кстати, а ты знаешь какое у Миши главное желание? Я рухнула на пол: -- Что, сейчас?! Гриша Моя мастерская -- моя крепость. Я даже понимаю Давида, когда он говорит, что в моей мастерской затянут узел времени. Это из-за картин. Больше десяти лет пишу я в этой студии исторические полотна. Пишу быстрее, чем продаю. Белка не любила здесь ночевать, говорила, что по ночам образы соскальзывают с холстов и разгуливают по стенам. А если и не соскальзывают и не разгуливают, то все равно, это они, а не мы здесь хозяева пространства. А мне нравится быть гостем в собственном доме. В собственном времени. В собственном теле. И не был я никогда работорговцем. Я никогда не покупал женщин. Я всегда беру их напрокат. И они это чувствуют. И их это злит. Но с этим ничего уже не поделать. Завтра-послезавтра сюда придут Белла с Линем. Линь не сможет не прийти, а придя не сможет не выбрать несколько картин. Конечно, это будет что-то из периода крестоносцев. А Белла выберет Нааму, для которой она позировала. Потом Линь уйдет с уведенной у меня Беллой, Белла уведет у царя Соломона жену Нааму, и я буду пить вместе с портретом царя по-холостяцки до тех пор, пока у меня не появится новая женщина и тогда я напишу царю новую жену. Другую. Нааму он утратит так же бесповоротно, как я Беллу. А если она Соломону не понравится, то я напишу еще одну. И еще. У царя Соломона, слава Богу, было семьсот жен и триста наложниц. И хорошо, что царь был столь любвеобилен. Что это вошло в легенду. Что это волнует воображение. Да. Это будет галерея. Тысяча жен царя Соломона. Нет, более того. Это будет проект! Линь на этом еще и заработает. Он вложится в организацию, а там все само пойдет. Значит, тысяча портретов, тысяча женских типажей. Передвижная выставка. Хотел бы я видеть музей, который не захочет этот гарем. Но это еще не скоро. Я еще успею побыть Иоавом и послужить царю Давиду. Снять, что ли, этот бубенец и надеть хитон? Нет, завтра. Я еще не готов. Надо взять фотоаппарат. И даже не для того, чтобы потешить Линя фотографиями с его супермероприятия. Надо до его прихода нащелкать женских типажей. Чтобы замысел, когда они с Беллой придут (а они придут, придут) приобрел доступную профану конкретность. И еще надо купить кожаные сандалии, с ремешками, танахические. Такие шьет один мудрый безумный сапожник в своей мастерской в узком переулке между улицей Яффо и улицей царя Агриппы. Он сидит в своей мастерской в окружении обрывков рыжих и черных кож, готовой обуви, среди запаха кожи и пота кожи, и каждая пара обуви сделана его потрескавшимися руками. А он продает обувь дорого, потому что знает цену своему труду и знает цену человеческому тщеславию -- кожаная обувь, сшитая в Иерусалиме грубыми умелыми руками еврейского сапожника -- это та игрушка, которую хочется. Такая обувь может напоминать, стилизовать, менять и вести по каким-то совсем, совсем другим дорогам. Это очень хорошо знает безумный сапожник, успешный торговец своим мастерством. Мы оба это хорошо знаем. Белла Солнце перекатилось за край земли и теперь подогревало оттуда, снизу. Люди в сумерках шли оплавленной походкой, напоминавшей о подводных съемках. Только Линь пытался доказать, что человек может быть счастлив в такую жару, что человек создан для счастья, как рыба для плаванья в горячем бульоне. Мы сделали "ход конем" через Сионские ворота и потащились к Геенне, ставшей уже достаточно огненной -- даже здесь, на мосту, у Султанова бассейна, уже видны были огни. -- Вот, видишь? -- кивнула я на встроенный в стену неприметный и пыльный бывший фонтанчик.-- Так все и строится в Иерусалиме. Основание -- это могильная плита времен второго Храма. Вверху -- "гармошка" крестоносцев. А фонтанчик построил Сулейман Великолепный. Между прочим, из человеколюбия -- здесь бесплатно попить можно было. И не разово, как на твоей дискотеке, а всегда. -- Белка, так давай я к нему цистерну с вином подведу. И назову в твою честь -- фонтанчик Беллы Опьяняющей. Хочешь? Зря я ему все это говорила. Все равно этот нательный крестоносец Линь не может понять, что так же построена вся наша жизнь в Иерусалиме -- из разных частей разного прошлого, получившего вторую жизнь. Организаторы дискотеки, не напрягая в жару фантазию, покатили по ханаанскому сценарию, только вместо костров -- прожекторы, а вместо Молоха над эстрадой пенопластовый сфинкс с головой Линя. Хорошо бы пронаблюдать лицо Давида, когда он узрит это чучело. Там где меня коробит, его выворачивает. Вот именно, выворачиваться -- его характерное занятие. Только у остальных изнанка одна. А у него их не перечесть... или он каждый раз успевает перелицевать перевернутую сторону? Народ, проигнорировав жару, подвалил массово и вовремя, и уже выстроился у стойки, где официанты, ленивые, как эйлатские дельфины, раздавали аперитивы. Странная трансформация адресов электронной почты в человеческую плоть. Израильские вассалы Линя, и незнакомые ему вассалы его вассалов. Неслышно подошел Гриша -- я было решила, что позвякивание его бубенчика поглотил дискотечный гам. Но вместо бубенца у него на шее болтался фотоаппарат. Без этих коровьих позвякиваний он выглядел практически нормальным. Необычные сандалии с ремешками смотрелись на нем вполне органично. Осмысленный взгляд, устойчивая несуетная координация. У Гриши всегда было лицо человека, который продумывает действия и фразы, а главное -- знает зачем говорит или делает. Это меня в нем и подкупило. Да и до сих пор нравится. Это и позволит нам остаться друзьями... или все же приятелями. У Гриши всегда был настолько здоровый вменяемый вид... ему приходилось прибегать к экстаординарным мерам, чтобы выглядеть вознесшимся над толпой творцом. И танахические сандалии символизируют новый этап в жизни и творчестве. Наверняка при нашей следующей встрече на нем будет еще и хитон. -- Давида не видала?!-- проорал он. Я пожала плечами, улыбнулась и развела руками. Не я одна сегодня о Давиде думаю. -- Я его днем домой отвез. Сам он боялся за руль сесть. -- Почему?-- прокричала я. Гриша пожал плечами: -- Не в том дело! У него теперь и машина ненормальная! Мы в нее литров пять масла влили! А оно все равно на минимуме! И ниоткуда не вытекает! Представляешь? Я не представляла. У меня хоть и были водительские права, но не было соответствующих обязанностей, потому что машины появлялись только вместе с мужчинами. Машина ненормальная... Что у Давида вообще нормальное, кроме температуры? А Линь уже стоял под чучелом. В пиджаке! И на всю Геенну огненную обещал продолжать инвестировать в наши палестины. Затем неожиданно произнес мое имя и приглашающе замахал руками. Все обернулись и вычленили меня взглядами. Пришлось пробираться сквозь влажные тела, залезать на сцену и скалиться в микрофон в роли... черт его знает кого, какого-то блядского израильского наместника. Тут я заметила Давида, застывшего на лестнице под Синематекой. Он смотрел на меня... я больше пятнадцати лет помню его взгляд, когда он узнал, что я путалась с Кинологом... а теперь я тот взгляд забуду -- и заменю этим. Уж больно он за эти годы усовершенствовался во взглядах. Лицо Давида не выражало ничего, просто было напряженным, но черные дыры глаз вбирали пространство, втягивали, как воронка. Я хотела оторваться от него, но не получалось. Я что-то произносила, но основное действие уже перенеслось туда, к нему, на иную сцену. Давид медленно (подводные съемки) достал и раскрыл нож, только тогда отвел от меня взгляд и обернулся. Затем спустился, нагнулся к земле. Я захлебнулась на середине слова. Погас свет. Я взвизгнула, но, к счастью, микрофон тоже отключился. Гам усилился, перешел в какой-то звериный рев. Мне стало нехорошо. Линь словно почувствовал, взял меня за руку, мы двинулись к краю эстрады. А там, снизу, в полумраке уже протягивал ко мне руки Давид, чтобы помочь спуститься, во всяком случае Линь воспринял это так и отпустил мою ладонь. Я пригнулась, чтобы спрыгнуть, но Давид неожиданно подхватил меня и, взвалив на плечи, понес куда-то, выдыхая страшным шепотом, скорее даже себе, чем мне: -- Ничего, ничего, еще увидим, еще не поздно, ничего... Впав в странное оцепенение, я не дергалась, не протестовала, не ругалась, но и нельзя сказать, что совсем уж растерялась. Во всяком случае, я сумела нащупать нож в его кармане, вытащить и выкинуть. Он ничего не заметил... Давид Солнце сегодня не закатилось за горизонт, не дотянуло, расплавилось в хамсине, пролилось жидким темным жаром на Город, растеклось, и теперь подогревало отовсюду сумерки. Котенок жадно вылакал полкружки молока и теперь наблюдал с подоконника за всеми, кто подходил к подъезду. Изучал поле грядущих сражений. А напрасно, я не собирался его оставлять. Не здесь было его место. И если он не убежит до завтра, а завтра вообще наступит, то я отнесу это существо... К Ортику? Нет. Нести рыжее рыжему -- это поверхностная ассоциация. Я заброшу эту рыжую искру в дом, где много изображений котов, но ни одного живого. Где хозяева сами прячутся от людей. Где свернувшейся кошкой дремлет в блаженной лени созидательная энергия. Возможно, что-нибудь вспыхнет. Я зачем-то вышел на улицу. Снова проверил уровень масла в двигателе. Безнадежно. Какая-то Ханука наоборот. Котенок выскочил за мной и спрятался под машиной. Я не стал его оттуда доставать -- как раз интересно, останется он тут до завтра, если завтра вообще... Надо идти. И я, как в Судный день, поплелся через весь город -- только не к Стене плача, а наоборот. Я ощущал затылком, как изо всех лавок, раззявившихся на прирыночную улицу Агриппас, неслось горячее смердящее дыхание. Люди явно меня сторонились, словно я вел за собой на веревочке обдолбанный Рок... Остатки естественного освещения выдавливались искусственным. Реальность перерастягивалась и истончалась, как сетчатка близорукого, и в любой момент могла отслоиться к чертовой матери. Хватит оборачиваться! Хватит проверять масло! Надо что-то делать! Проскользнув в закрывающуюся лавку, я зачем-то купил десантный нож, а потом поймал тачку. Скорее! Внутренний счетчик стучал неотвратимо, чаще, чем в такси. Выскакиваю у Синематеки. Снизу гремит музыка. Вдруг обрывается. Спускаюсь в маслянистый воздух Долины убиения. Прямо передо мной, на той стороне склона, на эстраде в сполохах света -- идол с головой Линя. Под ним маленький человек в пиджаке и с головой Линя. Главный жрец, сволочь... Кто-то должен прекратить это -- нельзя дразнить спящего льва. Но я ли самый большой праведник в этом Городе? Мне ли пресекать ЭТО?! Тот, кто сейчас ступит на помост, будет жертвой. Это, конечно, первенец. Линь называет имя Беллы? Он ЗОВЕТ ее... Этого не может быть. Она же женщина. А должен быть мужчина, первенец. Ее здесь нет. Или она не поднимется... ВОТ она! Идет к помосту. Кто-то должен ее опередить. Я! Нет, не успею... Поднялась. Все. Что-то не так. Она не может быть жертвой. Даже не девственница... Это знак мне. Что я должен вмешаться. Потому что она моя жена. Потому что я был когда-то ее первым мужчиной. Жертвоприношение -- это только начало... ЧЕГО?! Господи, ЧЕГО это начало? КОНЦА? ЧТО я должен делать? Встречаемся с Беллой глазами, и она запинается. У нее испуганный взгляд, словно она вдруг поняла, что ее ждет. Я сбегаю по лестнице. Перерезаю ближайший кабель, ожидая, что получу удар током. Обошлось. Значит, я делаю все правильно. Толпа отвечает звериным ревом. НАЧАЛОСЬ! Бросаюсь к помосту, уже чувствуя, что зря, что все равно не успею. В смазанном полумраке различаю Беллу у рампы и в отчаянии протягиваю к ней руки. Жрец почему-то отпускает ее без борьбы. Хватаю ее и бегу, бегу, бегу -- сначала вниз, по Долине убиения, потом пытаюсь вверх, к стенам, под их защиту, нет, нет, от Старого Иерусалима надо держаться подальше. Пересекаю Бен-Гинном и вижу маленькую лестницу -- наверх, по узким ступеням... Как только ступил на Хевронскую дорогу, силы иссякли. Я поставил Беллу на асфальт, и сам опустился на него. -- Что все это значит? -- спросила она. -- Ты же не сопротивлялась. Значит -- понимаешь...-- я с трудом поднялся.-- Нам нельзя тут оставаться. Надо запутать следы. Мы находились рядом с рестораном "Александр", и я решил рискнуть -- поступить парадоксально. Так близко нас не должны были искать. -- Проскочат...-- пробормотал я. -- Про "скоч"? -- отозвалась она.-- Очень не помешает! Белла Мы сидели в нижнем маленьком зале для некурящих, подальше от окна, выходившего на Бен-Гинном, где снова грохотал праздник. От этих звуков Давид все глубже вжимался в кресло. Виски ему не помогло, да и мне не очень. Пора как-то улизнуть от Давида и вернуться к исполнению своих, как бы служебных, обязанностей. Но как-то было неправильно оставить его здесь одного, такого напряженного, одинокого и отгороженного, как рыбка в огромном бокале-аквариуме, стоявшем на перегородке почти над самой головой. Как только мы вошли, Давид приложил палец к губам: -- Только молчи. Не отвечай. Кивай, жестикулируй, но чтобы голоса не было. Я не знаю, как оно ищет тебя. Может, и по голосу... Я написала на салфетке: "Кто меня ищет?" Он только пожал плечами: -- Если бы я знал! Это словно... зверь тебя вынюхивает... Разве не чувствуешь? Я хотела рассмеяться, но не получилось. Я вдруг ощутила странную тревогу. И написала: "Почему меня?" -- Если бы я знал! Не исключено, что из-за меня. Из-за того, что ты моя жена. -- Что?! Этого только не хватало! Сходи с ума на темах, не связанных со мной! Жена! Он с ужасом оглянулся и зашипел: -- Заткнись! Я же просил!! Не считай меня своим мужем сколько тебе влезет, от этого ничего не изменится. Твое мнение никто не станет принимать в расчет! Его страх был настолько неподдельный, что я тоже начала испытывать беспокойство. А Давид продолжал, комкая салфетку: -- Я не понимаю, что происходит. Несколько последних дней у меня это -- по нарастающей... Словно что-то просыпается. По нашему закону ты -- моя жена. В десятом классе, на той вечеринке, было как минимум два свидетеля-еврея, мужского пола, старше тринадцати -- Гриша и Кинолог. А я не догадался дать тебе гет. -- Но у меня же после этого... ты же знаешь! -- тихо сказала я. Он поморщился, обернулся и прошептал: -- Ну, пожалуйста... помолчи. Для него это имеет еще меньшее значение, чем для нас с тобой. Просто такой у тебя статус. Неразведенной. Наверное. Толпа в долине снова заревела -- как будто приблизилась к нам. Внезапно я ощутила такой тоскливый ужас, что... -- У официантки рысьи глаза,-- срывающимся голосом произнес Давид.-- Уходим. Он швырнул на стол сотню, и мы почти побежали к выходу. Я с изумлением отметила, что он украл из ниши ароматизатор -- пропитанные эссенцией сухие цветы. За дверью Давид, бормоча: "Сбить со следа, может быть и запах...", сыпал высохшие колкие лепестки мне за пазуху, за шиворот, в карманы, на голову. Потом мы оба растирали цветы в ладонях, распространяя искусственный дешевый запах. Потом долго и бестолково петляли по странно безлюдному для такого вечера Ямин Моше. Страх разгорался во мне, как лесной пожар, выжигая все остальные чувства. Потом бежали уже непонятно куда. От чего я бежала, как в последний раз? От смерти? От настигающей судьбы? От момента превращения из человека в дичь, от чужой воли, желающей пожрать меня? Всю меня заполняла уже застланная кровавым туманом картина -- от живого еще тела отхватывают куски плоти, и сознание присутствует при этом... Я вижу, как меня расчленяют... -- Пошли, пошли,-- монотонно торопил Давид.-- Ну пожалуйста, Белла! От этого голоса было еще страшнее, потому что ладонь Давида была просто мокрая, сухой язык почти со слышным шуршанием терся о зубы, а голос спокойный... Каждый шаг я делала, как будто проваливаясь в воздушную яму. Силуэты домов скакали вокруг вверх-вниз, словно дикари вокруг костра... Словно гнилые черные зубы смрадной пасти были здесь дома... Тошнило. Желудок поднялся и, как сердце, бился о ребра. Очень тошнило. Я хотела остановиться около урны, но Давид не позволил. Теперь я знаю, как путают следы. Что-то чудовищное, что-то животное было в том, как мы перебегали пространства, освещенные тускло-желтым, как взгляд льва, фонарным светом. Как сдерживали рвущийся жалобный всхлип, замирая в темноте углов и прорех в домах. Как вжимались в плоскости стен на открытых улицах, возвращались, кружили, прячась в липком наваристом бульоне этой жертвенной ночи. Ужас, охвативший меня, не сковал тело, наоборот, он просто свернул тоненькую шейку моему ночному разуму и переполнил жаждой выживания спинной мозг. Никогда не была я такой ловкой, сильной и быстрой. Вот только тошнило. И слова выдавливались толчками, как кровь... и больше походили на скулеж -- у меня и хрип -- у Давида. Не знаю, сколько это продолжалось... Наконец, я поняла, что уже глубокая ночь, что мы находимся в Нахлаоте, почти у дома Давида. -- К тебе? -- выдавила я. -- Не знаю. Видишь, кот на капоте не тот. Должен быть рыжий, а этот... как в десантном комбинезоне. Спрячься в подъезде. Я видела, как он, оглядываясь, подошел к своей брошенной на обочине желтой машине, опасливо согнал кота, открыл капот и словно сунул голову в пасть льва. Вытащил оттуда какой-то шампур, понес его под фонарь. Пятнистый кот вошел в мой подъезд, внимательно посмотрел на меня и затем перевел испытующий взгляд на Давида. Мне стало не по себе. Я подошла к Давиду, он пристально рассматривал эту маслянистую железку. -- Видишь,-- сказал он, озираясь,-- на самом минимуме. Когда я выходил, было чуть больше... Значит, ко мне нельзя. К тебе тем более. Что же делать? На улицах почти не осталось людей... Нас все легче найти. -- Все,-- объявила я.-- За тем домом живет моя знакомая. Я иду к ней. Хочешь, идем со мной. -- Конечно! -- как-то даже воспрял Давид.-- Быстрее! Мы подошли к старому маленькому домику, стоявшему чуть поодаль от других зданий. Долго звонили. Светлана не открывала. -- Это твоя близкая подруга? -- Нет. -- Ну, все равно,-- махнул он рукой и стал шарить по карманам.-- Черт, нож потерял. Он пошел вдоль стен, проверяя обветшавшие окна. Одно оказалось открытым. Давид понимающе усмехнулся и вытер полой рубашки потное лицо: -- Видишь, все правильно. Нам пытаются помочь. Когда действуешь правильно, тебе пытаются помочь... Но сейчас плохое время. Очень плохое. Он неловко залез в окно и открыл дверь изнутри. Свет он мне зажечь не дал, а я слишком редко бывала у Светы, чтобы ориентироваться в темноте. Наконец, мы сумели закрыть все жалюзи. Тогда Давид разрешил включить одну лампочку, в коридоре, где не было окон. Он чуть успокоился, я сразу расслабилась, но тут где-то рядом заорали кошки, и стало еще хуже. Орали они как-то неправильно. Давид снова потушил свет. Какое-то время мы напряженно слушали ужасные, похожие на детские, вопли. Они то удалялись, то приближались. Кружили вокруг дома, но вроде бы стали стихать. Давид шепотом сказал: -- Все. От нас уже ничего не зависит. -- Ты ведь что-то знаешь! -- сорвалась я.-- Или хотя бы догадываешься! Что это? -- Ничего я не знаю! Только чувствую, как он просыпается. -- Кто? -- Не знаю. Город... вулкан... Ну, я правда не знаю. У меня другое знание. Я чувствую, что... как бы это тебе сказать... Ну, скажем, вот так -- экологический кризис в последней стадии. Я имею в виду духовную экологию. -- Какую? -- Ну, типа чем пророки пугали... Я так себе это объяснил. Я помолчала. Я не знала, что он имеет в виду. И спросила: -- А при чем здесь мы? Что ему нужно от тебя? -- "Нужно" -- это человеческая категория. Просто через каждую душу идет линия фронта. И сегодня пытаются прорваться на моем участке... Ты чувствуешь, как все неустойчиво? Неважно... Ложись на диван, постарайся уснуть. -- Я не смогу. Давид. Если нас... найдут, что тогда? -- Не знаю. Ничего хорошего. Я прилягу, ладно? Устал... -- Конечно. А что мне делать? -- Ничего. Главное, никак себя не обозначай. Он как будто уснул. Я с трудом различила на циферблате -- уже четыре. Одиночество растворило меня в этой старой развалюхе. Готовность дать отпор неизвестности истощилась. Я сидела на скрипучем стуле в чужом жилье и боролась с острым рецидивом детского страха темноты и насилия. Вслушивалась. Капает вода. А раньше, вроде, не капала... Какой-то треск в стене. Или это оконная рама? Где-то проехал мотоцикл... На улице послышался какой-то шорох, приближается, стих под дверью. Стало неправдоподобно тихо. Что они там делают, под дверью? Я все-таки заставила себя встать и очень медленно двинулась к двери. Счастье, что в Израиле нет половиц, а каменные плиты не скрипят... Из-за двери, из самой щели донесся протяжный НЕЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ вздох. Медленно выпрямившись, захлебнувшись ужасом, тихо пятилась я от двери, понимая, что это -- ВС╗. Так я уперлась в стенку и уже по ней доползла до дивана. И поняла, что мне нужно вжаться в человеческое тело, скрючиться, умереть хотя бы не в одиночестве. Я вцепилась в Давида, бормоча, что там кто-то есть, там, за дверью, он вынюхал нас, а дверь хлипкая и старая, сейчас все и произойдет, ты понял, это все, это конец... -- Что? -- пробормотал он, но тут же вцепился в меня и замер.-- Тихо! Я затихла. Меня трясло. Я даже не слышала что происходит -- кровь шумела в ушах. Для меня любое ожидание чего-то резкого -- мучительно, даже когда открывают бутылку шампанского. Ожидание же смерти... Надо было молиться, да я не умела. Даже обратиться к Нему я не могла -- просто ждала... Не знаю, сколько прошло времени. Щели жалюзи высветлились. А я до сих пор была жива. Это как-то обнадежило. Я вдруг обнаружила, что, видимо довольно долго лежу, вцепившись в Давида, и ему должно быть больно. Разжала пальцы, обняла его уже по-человечески и заплакала. Он вздохнул, погладил меня, забормотал что-то успокаивающее. Подействовало. Плакать я перестала, а он продолжал меня гладить, отчего все происходящее неожиданно стало приобретать нормальное для лежащей в постели пары направление. Страсть вытесняла страх, и мы невольно тянули время, боясь, что он вернется, когда она отступит. Стало еще светлее. Было уже не страшно -- наша юность предоставила нам убежище. Временное, хрупкое, но оттого еще более ценимое... И снова оно разрушилось по моей вине. Я зачем-то решила открыть глаза и уперлась взглядом в то, что сделали из юноши на пятнадцатилетнем конвейере. Борода. Шерсть. Жирок. Да еще член обрезали. До неузнаваемости. Я хихикнула, неожиданно, как икнула. И сама удивилась своему смешку. Дело-то для нашей страны банальнее аппендицита -- абсолютно ничего смешного. Над этим даже Кинолог не смеется... Я хохотала истерически. Знаменитое детское состояние, когда достаточно показать палец... ой не могу!.. с обрезанным ногтем. Я рухнула на диван. Смех уже шел горлом. Давид почему-то вторил. Когда я уже начала успокаиваться, вспомнила, как он меня похищал с эстрады и пискнула: -- А баб таскать... как дичь на плечах... где научился?! Давид ржал, как эскадрон жеребцов. Пробившиеся сквозь жалюзи трассирующие пунктиры утреннего света резко, как нашатырь, прочистили мозги. Двое взрослых людей бегали по ночному Иерусалиму, как по пересеченной простреливаемой местности, путали следы, прятались. Измеряли уровень масла. И подавали реплики из театра абсурда. Сейчас же отведу Давида за ухо к психиатру. На правах инфернальной жены и жертвы индуцированного бреда. Досмеявшись, Давид потянулся и распахнул жалюзи, впустив в комнату остывший мягкий утренний свет: -- Жрать хочется, да? Давай-ка линять отсюда, пока подруга твоя полицию не вызвала. Мы вышли в белесый расслабленный Город. Даже птички какие-то чирикали. И пошли не торопясь, спокойно, как люди, к Давиду завтракать. По дороге он вдруг приостановился: -- Знаешь что... я практически уверен, что все обошлось. Но давай-ка проверим. Чтобы расслабиться без задних мыслей. Подошли к его канареечной машине. Оказалось, что ночью он даже капот не закрыл. В капоте, между железок, уютно спал рыжий котенок. Давид выдернул тот же маслянистый "шампур" и облегченно улыбнулся: -- Я же говорил! Видишь -- почти на максимуме. И котенок не ушел. Все, теперь завтракать. А потом развезу вас по адресам, тебя и котенка,-- он счастливо засмеялся. Я в этом ничего не понимаю, поэтому меня легко провести. Даже не спортивно. Но тогда получалось, что он не псих, а нарочно меня фальсифицировал. Или какой-то такой странный псих, ведающий, что творит... Да он всегда таким и был, в той или иной степени. Но на сегодняшнего Давида просто невозможно было злиться. Он в очередной раз вывернулся наизнанку, и таким я его еще не знала. Он был весел, как младенец, только что не пускал пузыри, а дул пиво. Жрал за троих приготовленные мною яичницы и строил планы как он сейчас уедет на море и будет до вечера валяться на песке. Короче, был прост, как солдат в увольнении. Ровно в полседьмого он переместился с тарелкой к телевизору и пояснил мне с набитым ртом: -- Ты же сама видела -- все в порядке, от нас отвязались. Но надо держать руку на пульсе. Посмотрим новости. Я не видела его лица, когда сообщили, что на дискотеке в Гай Бен-Гинном был убит Игаль Штейн, двадцати трех лет. Но спина его словно лет на десять постарела. -- Что это значит?! -- Не знаю,-- мрачно ответил он.-- Что-то тут не то... Подождем. В "Бокер тов" должны быть подробности. Ненавижу эту дебильную передачу, но другой нет... Мы ждали. Давид выглядел как человек, проигравший чужие деньги. Я зачем-то спросила: -- Он погиб вместо меня? Ты спас меня ценой его жизни? Давида передернуло: -- Я не спасал твою жизнь. Или, если хочешь, я спасал не только твою жизнь. Я сейчас скажу тебе очень смешную вещь,-- он болезненно скривился,-- я, Белла, в общем-то, человечество спасал,-- он вздохнул,-- или даже больше, чем человечество... и мне уже показалось, что сумел... Подожди, говорят об этом парне... Давид напряженно вслушивался в сообщение и, когда сказали, что тот парень был старшим из пяти детей, схватился за голову: -- Первенец... Нас сделали, Белка. Сделали нас так, что я этого даже не понял... Он скрючился у телевизора. Больной раздавленный человек... И вдруг вскочил, победно вскинув руки: -- Ты слышала? Он умер в больнице! Так не считается! -- Ну и что? -- взвыла я.-- Какая, к черту, разница?! -- Тогда это не жертвоприношение! У нас есть шанс! -- он схватил меня и прокрутил по комнате.-- Сваргань несколько бутербродов спасителю человечества, и я сваливаю на пляж. Поедешь? -- Чему ты радуешься, дурак! -- в этот момент он был просто отвратен. -- Дура, на войне, как на войне. А это было даже круче. И еще будет. Но какой парень!.. Взял удар на себя, и выстоял, дотянул до больницы... Его зарезали в пятом часу, тогда тебе стало так жутко, что ты пришла ко мне... да и мне было не лучше. И все повисло на волоске. Но он удержал жизнь до приезда "скорой". А когда уже все решилось -- его живым вывезли из Геенны -- у нас началась отмашка. Ну, это была наша реакция на резкое снятие напряжения. Вот мы и ржали, как ненормальные. Вот именно -- как ненормальные. -- Давид,-- осторожно сказала я.-- За тобой должок. Всю ночь я делала все, что ты просил. Правда? Но сегодня утром ты пойдешь со мной. -- К психиатру? -- хмыкнул он.-- Не дури, Белка. А ты слышала, сказали, что он бывший десантник, это, наверное, и решило дело -- он пытался бороться. А на психиатров у нас с тобой нет времени -- кто знает, сколько его вообще осталось... -- А действительно, сколько? -- Ку-ку. До вечера гарантировано, а может, вообще теперь на наш век хватит... Ты едешь? Ну, как хочешь. Это бутерброды? Спасибо... Куда тебя отвезти? Я не захотела, чтобы Давид меня подвозил. Я хотела пройти по городу, где, как в фонтанчике Сулеймана, жизнь складывается из несовместимых элементов: психоза и пророчества, чуда и расчета, из прошлого, которое было и прошлого, которого не было. 2. ПОДЗЕМНАЯ КРОВЬ Давид Тихо и пустынно было в долине Кедрона в этот ночной час. Неестественно тихо и неестественно пустынно. Белая меловая пыль, слишком мелкая, словно дважды перемолотая временем, лежала мелкой зыбью под ногами, она вообще была на всем и возвращала луне ее нежный мертвый свет, который не доходил до небес, а тихо колыхался вокруг, не оставляя места живым. Поэтому все звуки казались лишними и оскорбляющими покой. Но главное, мы добрались сюда незамеченными местными обитателями, от которых можно было ожидать всего. Звук глухого удара, то ли скрип, то ли вскрик, и вот уже мертвенного цвета одежды Иоава возникли рядом, его сдавленный шепот и частое дыхание: -- Все... господин мой... путь открыт. -- Что ты сделал со стражником? Иоав помолчал, но я, не видя, видел его змеиную усмешку: -- Не подобает царю... какая разница...убил... подкупил... прогнал... или он сам покинул свой пост... Путь свободен! Нельзя мешкать! Я пошел за призрачной широкой спиной, перед тем, как шагнуть вниз, в мрак прохода, зачем-то обернулся, оглядел еще раз мертвенную бледность мира, посмотрел на свои белые от пыли ноги, словно парящие над черной плитой у входа в подземелье Гихона. Из черноты, как глаз проснувшегося зверя, мелькнул желтизной огонек. Иоав зажег светильник, прикрыл его рукой, отчего ладонь набухла светом и силой. И, вспомнив что я царь, что не пристало царям оглядываться, а лишь презирать то, что остается за спиной, шагнул я к живому свету. Иоав уже протягивал второй глаз рожденного им дракона -- он успел зажечь мне светильник, слепленный из хевронской глины и наполненный маслом наших олив. Это окончательно прогнало смятение. Но и пробудило обоняние. Я понял, что жадно вдыхаю запах воды, слышу ее течение, усиленное сводами пещеры. Да, мы пришли к тебе, источник Гихон! Мы нашли тебя, мы проскользнули мимо твоей стражи и поймали тебя за извивающийся серебряный хвост. И уже не упустим добычи. Ступени шли вниз, были неудобны, как неудобно то, что создается больше временем и водой, чем человеческим усердием. Потом и они исчезли, под ногами был необработанный камень, лишь чуть сглаженный то ли теми же временем и влажностью, то ли человеческим длительным, но нечастым присутствием. Сначала мы ступали молча, потому что голоса в таких местах разносятся по законам тайных ходов, по течению воды, и неизвестно где и как отзовутся. Вокруг была такая затхлая тишина. Совсем неживая. При живой воде под ногами она казалась особенно странной. Так, наверное, ощущает себя мышь в пищеводе покойника. Узкий лаз, влажный, несвежий. Плечи мои касались скользких стен, а ноги ломило от холода, приносимого водой источника из подземного мрака. Иоав то и дело поднимал светильник, вглядываясь во тьму над головой. Наконец, он остановился: -- Ничего не видно, господин мой. Мы можем пропустить колодец. Я не знаю, где он. Значит, все было напрасно. И Иевус останется непокоренным. И хромые, и слепые с увечными будут так же насмехаться над нами со стен, и мочиться в нашу сторону, и грозить культями моим воинам, насылая на нас свой несчастливый жребий. И тогда я приказал: -- Мяукай! -- Что... что я должен... господин мой приказывает, чтобы я... чтобы мяукал, словно кот? -- Да, ты правильно понял. Как кот. И эхо выдаст нам близость колодца. -- О-о-о,-- восхитился Иоав.-- Как велика мудрость моего господина! Мяу! Нет, не так уж велика была моя мудрость. Следовало приказать ему крякать, чтобы звуки эти не казались стражникам совсем уж не принадлежащими воде. Но поздно, лучше уж просто мяуканье обезумевшей кошки, чем кошачьи вопли, сменившиеся кряканьем. Иоав подражал кошачьим крикам умело. В темноте страдал и хрипел в злобе какой-то страшный кот, вопли его, не находя выхода, ударялись о стены туннеля и окружали меня безысходностью и ужасом. И тут же стала прибывать вода -- Гихон, живой источник, пульсировал словно сердце левиафана, выбрасывая из своей артерии все новые порции темной холодной чистой подземной крови, казалось, заменяя мою -- теплую, человеческую. Ноги скользили по дну, каждый шаг делался в неизвестность, потому что иногда приходилось проваливаться в ямы, а иногда просто подворачивались окоченевшие ноги. И мучительные крики кота... Так ли нужен был мне этот Город? Стоящий вдалеке от торговых путей, на холме, лишенный реки и выхода к морю, жизнь которого в любой момент могла остановиться вместе с редким пульсом Гихона -- единственного источника воды. И все-таки он был мне нужен. Северные колена хоть и признали меня царем, но сделали это не смирив гордыни, испытывая унижение от отсутствия выбора, от того, что колено Иегуды возвысилось над ними. В любой момент мог появиться вождь и повести за собой народ, за собой -- против меня. И мой Хеврон был слишком далеко от них, и видели они в нем далекий чужой город соперников, а тут еще языческий Иевус разделял наши наделы, возвышался на холме, насмехался со стен слепыми, хромыми и увечными, насылавшими на нас свои несчастья, упивался своей безнаказанностью. И надо было вытащить эту иевусейскую кость из горла, кость, застрявшую между наделами наших колен, и сделать чужой, не принадлежащий ни одному колену Иевус -- своим, царским Городом, а значит -- общим. Поэтому не созвал я никакого ополчения, чтобы не было никакой дележки, поэтому должен добыть этот Город сам, со своими людьми, верность которых уже стерла их происхождение. Добыть и возвысить над всем народом. И я вышел из Хеврона, взяв только свою малочисленную дружину и пришел под стены Иевуса. Но горстка воинов не смогла оседлать высокие городские стены. И слишком мало было нас для настоящей осады. Я давно бы уже отступил и забыл про этот жалкий город блудливых женщин и трусливых мужчин, если бы не хотел его так сильно. Мне нужен был именно этот Город. Его не могли заменить мне десятки других городов, лучших. Его сопротивление лишь разжигало желание обладать им. Эта неприступная на вид крепость должна стать моей, и она станет. Потому что так должно быть, она предназначена мне, а я -- ей. Я назову ее Йерушалаим, я построю здесь дом для себя и дом для Бога моих отцов, и он поселится там. И северные колена придут в царский Город приносить жертвы Всевышнему. -- Ма-а-ау! -- надрывался Иоав.-- Господин мой... Знак нашего колена -- лев... а мы подбираемся к добыче, не рыча, а мяукая... Правильно ли это? -- Правильно. Потому что кот -- это маленький лев. И нас здесь мало, мы лишь часть львиного знака. -- Мудрость твоя,-- просипел Иоав,-- превосходит все мыслимые пределы... мауууу... И впервые хриплое мяуканье не ускользнуло прочь с течением воды, а поднялось куда-то вверх, и крепость ответила многократно повторенным мяуканьем своих кошек. Она ждала нас. Мы были еще в самом низу трудного и опасного подъема, но я уже перевернул песочные часы моего народа, начав историю Йерушалаима. -- Все,-- прошептал Иоав,-- мы прошли под стенами Иевуса. Мы внутри. Теперь только подняться по колодцу и перерезать горла стражникам, если они там. Лезть по скользким стенам колодца было трудно. Предательски соскальзывали мокрые ноги. Жалкие огоньки оставленных внизу светильников уже ничего не освещали, а лишь слабо подмигивали, обозначая высоту падения. Иоав лез первым, и ему повезло, что его соскользнувшая сандалия встретила на своем пути мое плечо в тот момент, когда я надежно вцепился в камень. Нам обоим повезло. Иоав замер, очевидно мысленно завершая остановленное мной падение. Затем громко, не таясь стражников наверху, сказал: -- Блядь! Жизнь моего господина