ня. Я зря потратил ночь. Зато я увидел рассвет -- ее дом стоит как раз на краю вади, и я видел как солнце приходит из восточного Иерусалима, оттуда, откуда когда-нибудь придет Машиах. Леины пациенты подобрались в труппу сами собой, по простому принципу "хочешь участвовать в спектакле". Я заметил -- Лея говорит о них с уважением, и это гипертрофированное бережное уважение сразу отделяет их от нас как бы невидимой стеной, за которой существуют свои правила поведенческой антисептики. Их всего пятеро, все мужчины. Наверное, повлияло то, что их приглашала в труппу женщина, Лея. Они выстроились в очередь за конвертами, в которые вложены листки с описанием их ролей и принимали их с надеждой, как билеты на реинкарнацию. Опасливость стыла на их лицах и смешивалась с ожиданием лучшего. Хорошо, что Белла разрешила использовать этот зал для репетиций. Впрочем, так ли хорошо? Игры Леиных пациентов ведутся внутри хоровода Соломоновых жен. Они взирают на актеров с любопытством гаремных затворниц. И Марта тоже. И это наполняет происходящее какой-то тревожащей меня гулкостью, словно появляется эхо, которое я не слышу, но про которое знаю. Был там мужчина средних лет с внешностью, похожей на полустертую подошву. Про него нельзя сказать совсем ничего, ни слова. Даже имя его невозможно запомнить, оно само по себе усредненное, словно соскальзывает с обтекаемой, как морская галька, внешности, не удерживается и улетает прочь. Наверное поэтому он несколько лет назад практически перестал разговаривать с окружающими. А если и говорит что-то, то как бы не от себя, а просто передавая информацию. Он считает себя пророком и стесняется этого. Лея дала ему роль Иезекииля, чему он нисколько не удивился, а просто прочитал что написано на записке, кивнул и объявил кто он. Я шепотом спросил Лею: -- А почему ты считаешь, что это не углубит его заболевание? Он сконцентрируется на этом и не сможет вырваться. -- Не сконцентрируется,-- ответила она,-- силенок не хватит. Наоборот, поймет, что недотягивает и получит шанс очнуться. Самый молодой актер, почти мальчик, казался самым невменяемым. Когда он прочитал содержимое своего конверта, он просто порвал записку с обозначенной ролью, с вызовом посмотрел на Лею и возмутился: -- Ну уж нет! Я -- как всегда. Буду только самим собой! Лея рассмеялась. Тогда он облегченно вздохнул, достал из кармана горсть разноцветных стеклянных шариков -- такими играют маленькие дети -- и, потряхивая их в сомкнутых ладонях, стал прохаживаться по залу, настороженно вслушиваясь в стеклянное побрякивание. -- Ты считаешь, что он вообще что-то понимает? -- усомнился я, глядя на его самозабвенное самодовольное лицо. -- Ну конечно,-- Лея прикрыла мою ладонь -- своей, осторожно, словно моя тоже была из стекла.-- Только по-своему. Жалко мальчика очень. Если бы получилось приспособить его понимание к общим рамкам... Ну, не знаю. Мешает то, что он еще гордится тем, что имеет. А должен научиться это скрывать. Он у нас -- творец. Вообще, я сомневаюсь что с ним что-то получится... -- Я -- царь Соломон,-- обрадовался видный, но слишком суетливый для своей внешности мужичок с модной "трехдневной" щетиной.-- Давайте может быть прикинем, как лучше вести нить спектакля? Куда ее тянуть? Пусть каждый скажет несколько слов о своем персонаже... -- Она уже протянута вокруг твоей шеи,-- тускло ответил Иезекииль.-- И ты этого не замечаешь, и заметишь лишь когда петля начнет затягиваться. Красиво сказал. Интересно, он отдает себе отчет в словах? Или так случайно получилось? Мальчик вдруг вздохнул, раскрыл ладони и стеклянные шарики застучали по каменному полу, запрыгали, раскатились. Мальчик наблюдал за этим крайне внимательно и как-то свысока. И все мы тоже проводили взглядом какой-то из шариков. -- А я -- Иосиф,-- наконец проговорил невысокий человек в ковровой тюбетейке.-- Ну так несколько слов,-- он обращался почему-то не к Лее, а к ее портрету. Лея рассказывала, что он убил свою жену. Вернее, так выходило с его слов, а по документам ни разу не был женат. В общем, подозревали, что он кого-то все-таки убил, но так и не разобрались -- кого. -- Говори лучше со мной, а не с портретом. С живой же удобнее разговаривать, нет? -- весело посоветовала Лея. Иосиф смущенно попереминался, потом пожал плечами: -- Могу и так. Но какая разница? Уже ведь все равно... Меня же хотели убить свои же братья, вы это все помните. Значит, я -- Иосиф уже после того, как его предали. Но еще до того, как отомстил... Ну так я уже стал Иосифом мудрым в Египте... Слова Иосифа не понравились Соломону: -- Это Соломон -- мудрый! -- возмутился суетливый мужичок.-- Нам не нужно два мудрых, это помешает спектаклю! Какой же интерес будет зрителям наблюдать сразу двух мудрых. Это уже будет философский диспут, а не драматургия, правильно? Иезекииль как-то неприятно дернул лицом, сразу всеми мышцами, словно они сократились от удара током, и сказал: -- Когда сталкиваются два мудрых, один обязательно оказывается в дураках. Но вообще-то основная мудрость достается миру через пророков. Не надо быть мудрым, чтобы это понимать. Лея оборвала спор похлопыванием в ладоши: -- Нет-нет, мы не будем выяснять кто самый мудрый. Это разная мудрость. Нам нужна основная линия, сюжет. Есть идеи? Тогда пациенты решили, что в пьесе должна быть женская линия. Но раз нет актрис, то воображаемая, как бы условная, за сценой. Они глазели на Гришины портреты и несли какую-то ахинею о прекрасных принцессах, спящих красавицах и Вечной Женственности. И лишь мальчик молча ползал по полу, собирая шарики. -- Это надо снимать? -- спросил я Лею. Она кивнула. Я сразу же поймал себя на том, что пытаюсь фиксировать, как они смотрят на портреты. А это было достаточно сложно, во всяком случае, для меня, впервые державшего в руках видеокамеру. Актеры неожиданно легко сошлись на том, что лирической героиней будет Марта. Они собрались перед ее портретом, и мне даже казалось, что каждый пытается как-то по-особому ей улыбнуться и привлечь ее внимание. Я уже почти решил попросить Лею выяснить, почему они выбрали именно этот портрет. Но не попросил. Потому что представил, как они начнут это объяснять, а Марта будет смотреть из рамы на происходящее, как на Кинолога, когда он говорил по-русски... Но получилось совсем неприятно. Соломон стал водить пальцами по пастозным рельефным мазкам на портрете, словно бы повторяя их движение по Мартиному телу. При этом он даже слегка приплясывал. У Иезекииля от гнева сузились глаза, что наконец-то придало его лицу хоть какую-то особенность: -- Вот из-за этого блядства и убавили нам назначенное и отдали нас на произвол ненавидящих нас дочерей палестинских! Соломон обиделся. И начал объяснять, что для него величина гарема -- больше показатель статуса, что на востоке царь без гарема -- это еще смешнее, чем царь без государства и что он не собирается отказываться от своего права, раз ему положен выдающийся гарем, пусть даже закулисный. А если он не будет соответствовать своей роли, то тогда и спектакль не будет иметь успеха. И зачем тогда вообще все это надо, все эти театральные мечтания? Но Иезекииль вошел в образ плотнее -- он уже был над такими категориями, как "успех спектакля". Он обличал Соломона, как сластолюбца, из-за гарема которого начались все бедствия еврейского народа. Интересно, как постепенно он все больше входил в роль. Речь его, сопровождаемая потряхиванием стекляшек в ладонях мальчика, становилась все ритмичнее и архаичнее, в ней появилось завораживающее косноязычие: -- И соблазнял ты народ мой распутством своим, и у каждой дороги блуд был, и на каждом возвышении жертвы идолам возносились. И вот теперь этот Город котел, а мы мясо. А ведь растили тебя, как львенка средь молодых сильных львов, и вскормили тебя, и молодым сильным львом стал ты, и научился терзать добычу, пожирал людей... Мы с Мартой смотрели друг другу в глаза, впрочем, это обычное свойство портретов. И я читал в ее взгляде вопрос: "Почему ты меня убил?" Потому что в том спектакле, по Гришиной пьесе, мне досталась роль Соломона, а ее растерзали, как добычу. Я не собирался с этим соглашаться, я просто хотел подобрать аргументы, да ну, что за ерунда... конечно, можно убить и бездействием, но не в данном случае, потому что убить бездействием, это когда знаешь какое действие надо предпринять, но не предпринимаешь... Зазвонил мой мобильник. Но я был не готов отвечать. Не мог я ни с кем говорить в тот момент. Ни с кем и ни о чем. -- Начинается,-- шепнула Лея. -- Что? Я как бы внутренне попятился. Действительно, что-то такое происходило. Но неужели это столь очевидно для всех? А если для всех, то это уже объективность, которую нельзя игнорировать. -- Что ты имела в виду -- начинается? -- спросил я, чуть требовательнее, чем можно.-- Что? -- Да спектакль. Они начали нащупывать общий сюжет, общий язык... А ты разве не видишь? Я пробормотал, что да, конечно, вижу, вижу. Но я видел лишь то, что вмещал экранчик камеры, да и то скорее не видел, а констатировал движение. В какой-то момент я тайком выключил видеокамеру, потому что понял -- нужно сконцентрироваться, и тогда что-то, может быть, зацепится за сломанные стебли моих догадок. Я понадеялся на удачу рыбака... или на удачу полицейского, ищущего в реке мертвое тело... Я закрыл глаза и собрал мысли воедино. Но они тут же рассыпались из-за дробного звука и запрыгали вместе со стеклянными шариками по каменному полу. -- Зачем ты это делаешь, Барух? -- вкрадчиво спросила Лея.-- Это ведь не просто так, верно? Это ведь что-то значит? Барух довольно улыбнулся: -- Всему свое время, потому что. Время разбрасывать евреев и время собирать евреев.... А ты же главного не спросила! Ты заметила, что когда я их разбрасываю, я стою вот так! -- мальчик гордо выпрямился.-- А когда собираю, то ползаю за ними на коленях. Ну, понимаешь?! Я понял, что устал. Я больше всего ненавижу в себе усталость, ту степень ее, когда уже не могу сконцентрироваться. Впрочем, иногда нужно просто понять, что мешает... даже мелочь... Конечно же, мне мешал и отвлекал неотвеченный звонок, он словно все дребезжал где-то на периферии. Я отложил видеокамеру и проверил номер последнего полученного звонка. Номер был вроде знакомый, но как-то неуловимо. Я решил перезвонить сразу, чтобы накормить свое любопытство и почти нажал "ОК". Но не нажал. Потому что... Сначала заподозрил. А потом вспомнил точно. Да, это был номер мобильника Марты. Я посмотрел на ее портрет, она ответила мне спокойным, не насмешливым, а вдумчивым взглядом. Я попытался представить какими словами должен сопровождаться такой взгляд и почти услышал: "Не суетись." Да, верно. Не стоит перезванивать со своего телефона... И с Белкиного -- нельзя. Мало ли... А надо перезвонить из автомата, с улицы. И даже не ближайшего к этому дому. Когда пойду провожать Лею, тогда и позвоню. Вряд ли время здесь что-то решает, это вступили какие-то другие силы. До конца репетиции я пребывал в бездумной вате. Как назло все затянулось. Лея не почувствовала моего состояния, зачем-то согласилась пить чай, и долго болтала с Беллой о пустяках, хоть я и намеренно демонстрировал, что меня уже наполовину здесь нет. Наконец, мы выбрались на улицу. Я чувствую себя с Леей, вернее, что Лея со мной, только когда мы вдвоем. У нее даже тембр голоса другой. -- А ты заметил,-- спрашивает она меня,-- в конце репетиции, когда они все растормозились, какая возникла сексуализация пространства,-- она смеется и повторяет,-- сексуализация пространства... Нравится тебе такой термин? Мы проходим мимо первого, притаившегося в складке ночной тени, телефона-автомата. И я говорю: -- Да, термин мне нравится. А то, что пространство сексуализировалось вокруг портретов... Мне как-то не по себе было. Я тогда так не подумал, но сейчас назвал бы "сексуальностью преджертвенности". -- Мне это тоже мешало,-- неожиданно признается она.-- А сейчас ты сказал, и даже как-то страшно стало. Вот не мороз по коже, а каким-то жаром обдало. Издержки нашего климата, наверное. А жаль, а то пугали бы друг-друга в хамсин и охлаждались. Меня влечет к ней. Не только плотски, а в целом. Словно тягучий фонарный свет склеивает нас в одно. И мне приходится почти отдирать себя, когда я замечаю второй телефон-автомат. -- Я быстро,-- говорю я.-- Всего один звонок. Наверное, короткий. Она не спрашивает почему, когда у меня в кармане мобильник, я должен звонить с автомата. Она просто интеллигентно отходит за угол, подальше, чтобы в ночной стерегущей тишине случайно не подслушать. Набираю номер. Руки не трясутся, но замечаю, что попадаю не по центру кнопок... Гудки. Длинные. Что я сейчас услышу? Арабскую речь? Голос полицейского? Голос Марты? Или вообще... И слышу затасканный голос телефонной компании: "Телефон временно отключен. Перезвоните позже". Перевожу дух. И чувствую, что хочу проверить масло. Как только дойдем до стоянки, сразу открою капот и проверю. Слышу крик. Женский. Слишком далеко, чтобы это была Лея. Но Леи за углом нет. Бегу на крик. Спотыкаюсь о мягкое, живое. Крыса? Кошачий вопль. Белла Иосиф Прекрасный, оттолкнув меня локтем, проигнорировал разовые стаканчики и, нагнувшись, присосался к крану этой хреновины -- аппарата, охлаждающего и нагревающего воду. Сначала мне захотелось дать ему пинка, а потом -- поменять синий и красный краники. -- Жарко!-- пожаловался он мне, ища сочувствия.-- Как у египтянина за пазухой! -- Да-да,-- вежливо ответила я,-- как в брюхе у крокодила. Пока я демонстративно обрабатывала кран жидким мылом, он все стоял около и обтирал тюбетейкой свою красную, распаренную актерским вдохновением физиономию. Прежде чем уйти, он улыбнулся и снова присосался к крану. Зачем-то, после репетиции, пригласила Лею почаевничать. Лея очень легкий человек. Особенно когда забываешь, что она психиатр. Легких людей в моей жизни можно пересчитать по пальцам. А вот как она влияет на Давида, мне до сих пор неясно. Судя по его отношению к ней, должна как-то влиять. Но не очевидно. Сегодня он вообще "водолаз", почти не выныривает. Обращаясь к нему, натыкаясь на его взгляд, кажется, что общаешься через переговорное устройство. Похоже, смерть Марты достала его сильнее, чем всех нас. Поэтому, или по чему-то другому, о Марте мы даже не вспоминаем. А это значит, что ничего нового никто не узнал. В конце концов, Давид вообще отключился, а потом и вовсе вскочил посредине Леиной фразы. И они ушли. Я заперла за ними массивную дверь. Интересно, у всех засовов такое тюремное лязганье, или оно досталось только мне? Никак не могу понять, что я больше не люблю -- людей или одиночество. Ну вот, все начинает повторяться. Ко мне не зарастет муравьиная тропа. Леины психи это, конечно же, никакие не сумасшедшие, это замаскированные муравьи-разведчики. И скоро здесь будет... кого здесь только не будет. Каждый волочит за собой по жизни тень своей судьбы. И я лишь переползла из маленькой невзрачной ракушки в большую и перламутровую. За сумасшедшими потянутся убогие, нищие -- просто и духом, лица без определенного места жительства, странствующие трубадуры и прочие дервиши. И всех их почему-то будет объединять одно -- они будут ждать от меня понимания или даже восхищения, а если им этого не дать или недодать, начнут обижаться и мелко пакостить. И весь этот особнячок превратится в караван-сарай, вернее -- в странноприимный дом, странно-приимный. Какое точное, словно специально для меня придуманное слово. Или завести мрачного швейцара. Затаиться и вынашивать. Машиаха. Пока не приедут санитары и не отвезут к той же Лее и ее артистам. Ведь если гора не, то Магомед... Не надо только говорить вслух, что готова искусственно осеменяться, как корова... хуже, чем корова, потому что синтетическим генокодом. Это будет мой тайный внутренний проект. Хорошо, что в "Эльдад вэ-зеу" Кинолог не готов был слушать. А ведь своей захлебывающейся откровенностью он уже почти пробил меня на взаимную. Сейчас жалела бы. И Давида не надо пугать мамзерами. И Ортика надо попросить молчать. Все будут считать меня матерью-одиночкой. Или даже бабушкой-одиночкой. Лучше все это вообще последовательно не формулировать. Хочу, да. Мне это нужно. Я заставлю себя во все это поверить, и в моей анемичной жизни появится какой-то смысл. Я буду полна сознанием своей миссии. Я буду его воспитывать не так, а... ну не так. Во всех его проявлениях я буду находить какой-то сакральный смысл. Ага, прямо как Давид... Нет, как-то не тот драйв, что той ночью. Кажется, для того, чтобы в это верить, нужно всю ночь пить, как лошадь в пещере под Старым городом в компании с одержимым танахической генетикой хаббадником... А ведь в какой-то момент мне показалось, что я его почти убедила назначить меня "девой Марией"... Бедный Ортик... Позвонил Линь. Как раз вовремя. Мне до сих пор некомфортно общаться с ним в присутствии любого из наших. А сейчас, когда я осталась наедине с домом, с этими портретами... даже кусок говорящей пластмассы как-то защищал. Хотя сегодня и Линь был растрепанный. Обычно, я чувствую это, он продумывает разговор перед тем, как позвонить и придерживается своей схемы. А сейчас он сбивался на необязательные боковые ответвления и даже, кажется, на что-то намекал. Я не успела со всем этим разобраться -- в дверь жутко затарабанили, и Давид прокричал, чтобы я быстрее открыла. Засов заело, Давид орал, и было ясно, что произошло что-то ужасное. Так оно и было. Давид втащил окровавленное тело. Лея. Платье было разодрано, лоскуты волочились по полу, оставляя кровавые следы. Ран было много, по всему телу, рваных, ужасных. Волосы тоже намокли от крови и болтались, как дохлые красноватые червяки. Голова была откинута по-кукольному, ватно. Давид положил ее на ковер. И прокричал: -- Какой здесь номер "скорой"? Знаешь?! Быстрее!!! Я знала. Но все равно сначала вместо 101 набрала 03. Давид, наклонившись над Леей, растопырил руки и, запустив пальцы в две самые кровоточащие раны -- на бедре и на шее, застыл. Кровь стала вытекать медленнее. Я не знала что делать, поэтому порвала первое попавшееся под руку и перевязывала другие раны, вернее пыталась -- все намокало и тут же сползало. В какой-то момент Давид убито сказал, кивнув на повязки: -- Моя рубашка. Та самая... И мы беспомощно смотрели, как пятна от вина с Леиного портрета поглощаются ее кровью. Так мы "Скорую" и встретили. Пока несли носилки, я спросила Давида: -- Что это было? -- Не знаю,-- ужасным голосом ответил он, рассматривая свои руки. Давид Выйдя из больницы, первым делом проверяю масло в моторе. Почти на нуле. Меня это не удивляет. Меня удивляет другое -- у Леи есть старшая сестра, она не первенец, значит она не могла быть жертвой (то, что женщина, кажется уже перестало иметь значение). Ошибка? Промахнулись? Или первое поколение в Иерусалиме -- тоже первенцы? На ладонях то же ощущение впитавшейся крови, как после сбитой в мае собаки. Захлопываю капот, сажусь и еду. К Грише. На основных перекрестках, как часовые,-- гипсовые львы. Пустоглазо следят. Звоню в дверь, Гриша сразу не открывает, и я зачем-то ее пинаю. Наконец, он выползает и начинает меня отчитывать, что разбудил. Уже совсем не рано, но он еще в прежнем, блаженном мире непонимания. Он еще окутан рваными лоскутами сна... но ими так же не остановить время, как лоскутками моей рубашки было не остановить кровь. Он смотрит на меня, затыкается и спрашивает: -- Что-то случилось? Ты что такой? А я не такой, я уже другой. И это ему не понравится: -- Случилось. Но больше не случится. Лея. Она осталась жива, чудом. Гришины непонимающие глаза сужаются, он ведет меня к дивану, усаживает: -- Давай по-порядку. Что? -- Примерно как с Мартой. Но я успел. Лея в больнице, ее вытащили. Вся, вся располосована, изорвана. Это было страшно... -- Кто?! На этот вопрос мне, наверное, лучше не отвечать. Лее не понравится, если я разболтаю. -- Мы. Гриша зло смотрит: -- Можно выражаться попроще? Не фигурально. Что, где, когда. -- В Старом Городе, естественно. Около полуночи. Мы шли от Беллы... Я отошел позвонить из автомата. Поэтому не видел. Ничего не видел. -- Плохая фраза. В полиции не прокатит. -- Что? -- Что отошел звонить. У тебя мобильник. У Леи мобильник. У Белки дома куча телефонов. Какого хрена? Начинается. Придется объяснять необъяснимое. -- Такого. Я звонил Марте. Гриша замирает, одна рука уже в рукаве рубашки, второй рукав повисает сломанным крылом: -- КОМУ? -- Да. -- Почему? -- Потому что перед этим она мне позвонила, на мобильник. А я не смог ответить. Гриша отходит к противоположной стенке, опирается на нее и смотрит таким взглядом, словно собирается меня рисовать: -- Давид. Я понимаю, что ты не шутишь. Но давай по-порядку. Почему ты считаешь, что это была она? -- Я не знаю, кто это был. Но звонили с ее мобильника. Гриша отлипает от стенки и приобретает трехмерность. Вдевает руку во второй рукав. Хмыкает: -- Сам-то понял, что сказал? Я же испугался, что у тебя крыша уехала. Врываешься... Глаза на лбу... Привет от панночки... Ну господи, нашел кто-то ее телефон, прозвонил по мемориз... А ты, значит, конспирироваться решил... Ну и что дальше? Ответили? -- он неспешно застегивает пуговицы. -- Линия была отключена. А потом закричала Лея. Надо переходить к главному. Непросто. Но я должен: -- Лея закричала, потому что ее убивали. -- Кто? -- Я не видел. -- Совсем ничего?! -- Метнулось от нее что-то, очень быстро. Что-то вроде тени. -- А говоришь -- ничего. Тень одна? -- Не уверен. Вроде одна. Во всяком случае не две. Гриша быстро ходит по мастерской, по кругу, как слепой ослик на мельнице. Пора подходить к главному. -- Надо было попробовать догнать! -- наконец говорит Гриша.-- Если одна. -- Она двигалась быстрее, чем человек. -- Что за херня? -- морщится Гриша.-- Значит, мотоциклист. Шум мотора был? Вот именно! -- Шум мотора?! -- ору я.-- Да! Был! Все время был! Но до того! Он меня преследовал, этот мотоцикл! Но не в эту ночь! В эту ночь было тихо! Очень тихо! Лев не рычит, когда охотится! Понял?! -- Нет,-- мрачно говорит Гриша.-- Выпить дать? Про льва не надо было. Лея, очнувшись, сказала. И больше никому не признается, только мне. А то ее сочтут ненормальной. Для нее это профнепригодность. Да и я ведь льва не видел. Видел как огромная тень вдруг исчезла. Распалась. Разбежалась в разные стороны. И еще... да, точно -- после этого со всех сторон слышалось мяуканье... -- Спасибо. Выпиваю стакан чего-то крепкого. Вроде, чуть помогает. Вспоминаю, как Кинолог выделывался перед Мартой, здесь, и пил из этого же последнего уцелевшего граненого стакана. -- Да, ты должен извиниться перед Кинологом,-- говорю.-- Марта и Лея -- это все одно. Это только начало. -- Начало чего? -- Проекта "Тысяча трупов"! -- ору я.-- Нравится?! Все! Закрывай лавочку! Гриша смеется. Нехорошо. Заправляет рубашку, затягивает ремень. Теперь он не похож на расхристанного похмельного соседа по общаге. Он собран и щурится. Закуривает, кивает: -- Приехали. Ну давай, формулируй. Почему я должен закрывать проект? И кто съел Марту и Лею? И как это между собой связано. Убеждай, давай. Ничего у меня не получается. Надо взять себя в руки. Надо оттолкнуть лодку от горячего песка. -- Хорошо. Марта и Лея. Обе изображены тобой на портретах. В виде жен царя Соломона. Больше их не объединяет ничего. Обе получили множественные рваные раны с интервалом в несколько дней. Мне хочется еще добавить, что на обеих брызнуло вино, но я сдерживаюсь. Незачем. Я и сам-то это до конца не приемлю. Зря, наверное. Гриша покачивает ногой в рваном тапке. Скрестил руки на груди: -- С логикой у тебя лажа. Марту и Лею объединяет гораздо большее. Например, знакомство с тобой. Или с Кинологом. Да и со мной. Огласить весь список, или достаточно? Еще их объединяет нехарактерная для нынешних интифадных времен манера гулять по ночам в Старом Городе. Не надо переводить стрелки на царя нашего Шломо. Он этого не заслужил... Я перебираю все свои аргументы и вижу, что цепь моих доказательств для него -- ведьмина паутина. Что он разорвет ее одним взмахом бритвы Оккамы. Я почти материализовал это в своем сознании, и Гриша в той "октябрятской" кепчонке приблатненным жестом выхватывает абстрактную, но ржавую бритву. Я должен идти на эту бритву, даже с голыми руками: -- Хорошо, ты согласен, что нападавший в обоих случаях был один и тот же? Гриша слишком серьезен, поэтому я не верю в его желание понять: -- Ты не дергайся так, не кричи... Нет, я не согласен. Это должна установить экспертиза. -- Ну, знаешь! Если ты не признаешь даже этого, то...-- теперь я действительно повышаю голос. Но и раньше, видимо, тоже. Надо как-то собраться: -- Гриша, началась череда убийств. Лея осталась жива случайно. И это продолжится, продолжится! -- Почему? -- Да это же очевидно! Почему... По кочану! По маслу! По индукции! Какая разница! Я чувствую. То есть не так, я -- знаю. Я говорю очевидные глупости. Но, как ни странно, Гриша как-то концентрируется именно на этом отсутствии доводов. Его, кажется, тревожит именно мое ощущение беды. Или вспомнил, как в мае мы тщетно лили масло в мотор. Тогда я говорю: -- Это из-за аллергизации истории. Гришин взгляд теряет тревогу, в нем загорается насмешка: -- Ну да, ну да... Борьба с мировым злом... Давай лучше вернемся к... ну, к тому, кто их убивает. Ответь-ка мне на один вопрос, односложно. Кто конкретно, по-твоему, нанес Марте и Лее раны? Я не хочу отвечать конкретно. Потому что заранее знаю -- мой ответ все окончательно испортит. Я начинаю озираться, одновременно судорожно соображая, есть ли способ как-то понормальнее ответить. Нету. В какой-то идиотской медлительности смотрю на дверь. Наверное, в моем взгляде есть что-то такое... Потому что Гриша тоже резко оборачивается на вход. И тут раздается звонок. Гриша открывает не сразу, я первый раз слышу, как он спрашивает: -- Кто там? Но это Ортик. Он вваливается, сияя всеми своими веснушками, хотя лицо у него не слишком веселое. И я воспринимаю его появление, как шанс. Но Гриша играет на опережение: -- Заходи. Вот, плохая новость. На Лею вчера какой-то маньяк набросился. Нет, жива, жива. Она в Старом Городе ночью одна оказалась. Давид как раз рассказывает, что они у Беллы были до ночи... Давид, а что вы там вообще ночью делали? Мне неприятно, что Гриша манипулирует ситуацией. Но он ждет ответа, и я отвечаю: -- Репетировали. То есть, не мы, а у Леи там было занятие по психодраме. -- О-па! -- обрадовано восклицает Гриша.-- С психами, да? Что же ты сразу не сказал! Готов поспорить -- среди них был, как минимум, один маньяк. Надо поднять их истории болезни. Не пытался ли кто-то из них убивать женщин раньше. Я вспоминаю Иосифа. Но молчу. Нет, не он это. -- Ужас! А как она себя чувствует? -- ужасаясь, Ортик продолжает свой ритуал -- выкладывает из портфеля термос, сэндвич, органайзер. Несет сэндвич в холодильник, все делает точно в том же темпе, что и обычно. Разве что слегка покачивает головой, словно обсуждает с собой, внутренним, происшествие. Но он-то, с его гематрической логикой, должен увидеть связь между двумя трагедиями. -- Чувствует она себя плохо. Но уже лучше. А хочешь знать, как она выглядит? Ортик тормозит и упирается в меня испуганным взглядом. Нет, не хочет он знать, как она выглядит. Но зачем-то все-таки кивает. -- Тогда,-- говорю я,-- найди газету, в которой написано как выглядела Марта. Когда ее нашли в "Львином зеве". Или попроси у Гриши. Гриша, ты ведь еще не выкинул эти газеты, где про Марту? -- Я помню,-- поспешно говорит Ортик.-- Какой ужас! Но ведь это уже не может быть совпадением? А вот... какой кошмар... а кто-нибудь знает где в это время был ваш Кинолог? -- Это неважно уже,-- отвечаю я.-- Потому что это не Кинолог. И вообще не человек. -- Прекрати! -- требует Гриша.-- Ортика хоть не пугай. Я-то привык, но он же нормальный человек... Он сейчас тебе нарасскажет,-- обещает он Ортику. Но Ортик готов слушать. Он уже переступил черту невмешательства и теперь будет вмешиваться с присущей ему природной активностью. Что он и делает -- спрашивает не без интереса: -- Не человек? Как это? А тогда кто? Или что? Ты знаешь? Я понимаю, что это мой последний шанс убедить их прекратить проект добровольно, а главное -- немедленно. Поэтому я сейчас все им скажу. Гриша непробиваем, но Ортик должен это воспринять. И тогда мы будем в большинстве. А Лея меня простит. А даже если и нет... Мне хотелось бы рассказать, как вчера на репетиции Иезекииль обличал царя Соломона... что из-за его гарема, из-за идолопоклонничества его жен выпущен был лев высшего гнева, раздробилось царство и исчезли десять колен израилевых... Но я не буду этого говорить. И я не буду говорить, как меня преследовал утробный рев, как мне казалось -- мотоцикла, резонируя в позвоночнике, заставляя сердце метаться перед его колесами... А про вино скажу, это должно сработать, потому что -- наглядно, хоть и пошло. Главное -- сконцентрироваться. Отсечь все сомнительные ассоциации, вернее -- неприемлемые для мышления по дорожным правилам, или хотя бы не высказывать их. Ясность. Максимальная ясность. Мысли и изложения. Я начинаю издалека, с неожиданной для них стороны. Я вспоминаю университетский курс теории вероятности и статистику израильской преступности. И наглядно, популярно, для художников, делаю прикидку вероятности того, что в течение нескольких дней в группе из десяти женщин происходят два убийства, неважно что одно сорвалось. Ортика, кажется, это убеждает. Гришу -- нет. Даже цифры для него слишком абстрактны. Тогда я прошу их вспомнить другие случаи убийств с подобными ранами. Они не могут. И это их озадачивает. Я ловлю этот момент растерянности и спрашиваю их, не считают ли они, что за повторное преступление наказание должно быть большим. Они согласны, но не понимают при чем здесь рецидивисты. Привожу первый пришедший на ум пример. Человек зашел к соседям с кухонным ножом -- странно, надо спросить, чего это он. Человек, отсидевший за убийство кухонным ножом, зашел к соседям с кухонным ножом -- надо защищаться. То же самое делает и лишенный рационального сознания живой организм. Ведь что такое аллергическая реакция? По сути, это неадекватная реакция организма на "кухонный нож соседа-рецидивиста". -- Точно! -- говорит Ортик.-- У меня аллергия, я знаю. И я объясняю им, что не только человек дает аллергическую реакцию в подобной ситуации. Гиперреакция на раздражитель происходит не только на сознательном и бессознательном, но и надсознательном уровнях. Гриша морщится, но Ортик должен понять. То есть нечто, определяющее судьбу человечества, аллергизировалось в ходе истории. -- Ты считаешь, что Всевышний -- аллергик? Что у него крапивница? -- фыркает Ортик. Но я объясняю ему, что вообще не собираюсь вторгаться в сферу религии. Что то, о чем я говорю, скорее не божественная, а промежуточная сфера, действующая достаточно непредсказуемо, по совершенно своим понятиям. И царь Соломон, разрешая своим женам оскорблять Иерусалим идолопоклонничеством, привнес этот аллерген. А Иерусалим лучше не аллергизировать. Потому что это какое-то особенное ужасное место, основное. И вот теперь, даже такая невинная вещь, как наш проект, вызывает аллергию и убивает. Я стараюсь не смотреть как они переглядываются стеклянными глазами и продолжаю. Говорю, что если мы продолжим проект, продолжатся и убийства жен. А если мы не остановимся, это может вызвать анафилактический шок. Всего. Потому что это -- Иерусалим. Я произношу жестко, с максимальной однозначностью: -- Проект должен быть прекращен. Немедленно. И безжалостно. Гриша смотрит на меня с жалостью. Молчит. Ортик возмущенно таращит глаза, потом заявляет: -- Это уже вообще... Хуже язычества. И хуже атеизма тоже. Профанация полная. Давид, ну что ты несешь? Ты же культурный человек, наверняка ТАНАХ читал. И кто, интересно, тебе позволит прекратить проект! Про который ты не все знаешь! Это мой просчет. Ортик находится в рамках своих, вернее --ортодоксальных представлений. Каким бы "своим" он не был в компании. Наивно было надеяться на его поддержку. Я для него вор, выскочивший из-за свитков Торы в разгар молитвы. Значит, я для него враг. Прежде всего потому, что Ортику тоже нужен этот проект. Не меньше, чем Грише. И нет у меня больше аргументов, одно только сосущее знание, что проект надо оборвать. И я говорю: -- Один из вас не верит ни во что. Другой верит только в то, что сказал его рав. Но факты упрямая вещь. Красное, как кровь, вино несколько дней назад, у Беллы, залило портрет Марты и она умерла в ту же ночь. Брызнуло на портрет Леи, и она ранена. Тоже случайность? Я презираю сам себя за эти банальности. Но они реагируют еще предсказуемей и хором отзываются: -- Совпадение! Уроды, не слышащие ничего. Ни слов, ни рева. -- А лев? -- кричу я.-- Что вы скажете на это? -- Какой лев? -- нервно отзываются они почти что хором. -- А такой. Хищный. Который задрал Марту. И пытался сожрать Лею! Она его видела! Она, она мне сама сказала. Что на нее напал лев. ЛЕВ! И он убежал при моем приближении, волоча за собой распадающуюся тень. Я видел эту тень, ясно?! Ортик, да очнись ты! Что означает лев в иудейской традиции? Ничего хорошего, если он при этом жрет женщин, так? Ортик снимает очки и начинает их медленно, нарочито медленно протирать, косясь на Гришу. -- Ну, лев... символ колена Иегуды... символ Иерусалима...-- наконец говорит он.-- Ну и что? И вообще, все это профанация... Мне трудно тебе поверить, извини конечно. Лев... в центре Иерусалима... Это означает, что он сбежал откуда-то, вот и все. Если он вообще был. -- Все! -- говорит Гриша.-- Мне надоело. Ортик сейчас позвонит в зоопарк и спросит... о, господи, чушь какая... Ортик, все-таки позвони в иерусалимский зоопарк, спроси, не сбежал ли у них лев. Ну и в "Сафари" рамат-ганское тоже позвони, ладно. А я хочу услышать про льва от Леи, напрямую. Давид, она сможет со мной поговорить? Ортик цепляет очки обратно, сразу уменьшая и глаза, и, соответственно, недоумение, плещущееся в них. Ему явно не хочется звонить, потому что он тоже не любит выглядеть идиотом, во всяком случае, когда представляет себя в этой роли. Я бы тоже не хотел звонить. И он вздыхает: -- Ладно, я позвоню. Но после того, как ты поговоришь с Леей. Потому что если она подтвердит про льва-людоеда, в этом будет смысл. А если нет, то зачем мне звонить? Гриша вдруг подходит ко мне вплотную и впивается взглядом в мое лицо. Я стараюсь придать взгляду решительность, но получается только напряженное ожидание. Он спрашивает: -- Лея ведь подтвердит про льва, а, Давид? Ты в этом уверен, да? Он знает, знает, что Лея не подтвердит. Потому что, когда она шепнула мне про льва, шепнула едва шевелящимися зашитыми губами, она еще добавила, что хочет, чтобы я знал, но я буду единственным кто это узнает, потому что она не хочет выглядеть сумасшедшей, потому что в это нельзя поверить, а значит этого не было. Поэтому я не хотел говорить им про льва. Но сказал. А в то, что он распался на кошек, я и сам до конца не уверен. И теперь я просто промолчу на Гришин вопрос. Пусть звонит куда хочет. В конце концов, я сделал, что мог. Или сделаю. Пусть звонит, пусть. Мне тоже интересно. Я даже обрадуюсь, если обнаружится сбежавший лев. Как-будто мне легко жить с этим... мотоциклом! У Ортика звонит мобильник, и он начинает свой обычный длинный малопонятный разговор, вмещающий танахические цитаты, мат, имена профессоров, приступы хохота и естественнонаучные термины. А Гриша дергается. Он не боится выглядеть смешным, он боится за свой проект и не может ждать, и не хочет терпеть никакой неопределенности. Он находит в списке натурщиц номер Леиного мобильника и, не отводя от меня насмешливо-испытующего взгляда, звонит. Глупец. Он не знает, что все услышанное им уже не имеет значения. Вежливо, сочувственно здоровается, заинтересованно спрашивает о здоровье. -- Не тяни,-- прошу я,-- ей трудно разговаривать. -- Давид передает тебе привет. Винит себя, что отошел. Но мы так и не поняли -- как все это случилось? Кто на тебя напал?.. Не знаешь?.. Ты что, совсем ничего не видела?.. Да я понимаю, что темно, но все-таки... А, сзади напал, ну да, ну да... И ничего не слышала? Молча напал?.. Понятно. Извини, в общем это и неважно, главное ты выздоравливай, все это фигня. Мы к тебе скоро зайдем... ну давай, пока... Он задумчиво покачивает трубку в руке, осторожно кладет на место и вздыхает: -- Да-а... Знаешь, я все-таки позвоню в зоопарк и в "Сафари". А то очень похоже, что это ты на нее напал. А значит, и на Марту. Я грустно усмехаюсь. Он действительно зачем-то звонит туда, и еще куда-то, спрашивает про львов, все ли на месте, где еще в Израиле они могут оказаться, в общем, суетится. Ортик заканчивает свой разговор благодушным похохатыванием и фразой: -- ... осторожнее, когда к Котелю пойдешь. Тут есть мысль, что там лев в засаде... х-ха... а распиздяи для него самый цимес... ну, шалом. -- Лея не видела, кто на нее напал,-- сообщает ему Гриша со знакомой мне усмешечкой.-- Говорит, кто-то сзади набросился. Все львы сидят по клеткам. В городе только гипсовые. -- Правильно,-- зачем-то подтверждаю я.-- Гипсовые львы и еще кошки. Ортик смотрит на меня с ужасом и говорит: -- Дела... Не нравится мне это... -- А кому же нравится,-- вторит Гриша. -- Мне не вообще не нравится,-- с тем же выражением продолжает Ортик,-- мне это конкретно не нравится. Потому что..,-- он отводит от меня взгляд, но явно намерен мысль закончить,-- потому что есть только два человека, про которых мы точно знаем, что и с Мартой они тогда в пещере были, и с Леей. Рядом были. Это Белла и Давид. Но это не Белла. Потому что в пещере я с ней все время разговаривал. Остается Давид... Так вот, это очень похоже на правду. Потому что характер нашего проекта, о котором вы пока еще всего не знаете, таков, что некие темные силы должны пытаться мешать его воплощению. Даже используя хороших людей. А с Давидом случилось что-то, это же видно. Он одержим идеей прекратить проект. Больше ему ничего не надо. Нервный, бледный. Несет какую-то ересь. Проект для него -- "аллерген"... Точно! Аллерген! -- Вспомнил! -- Не удерживаюсь я.-- ╘ назвали котенка -- Аллерген! Ну того, Гриша, рыжего, которого мы из Старого Города вывезли. Который красное вино с мостовой лакал! Вот даже как... Я замолкаю, потому что Ортик, встретив понимающий взгляд Гриши, незаметно, как ему кажется, покручивает пальцем у своего рыжего пейса. Ну конечно, ему про темные силы, которые должны помешать воплощению проекта, говорить можно. Пингвин! Ну что ж... Чтобы выиграть время, я иду к столу, сажусь рядом с Гришей и делаю себе бутерброд. Колбасы не хватает, нарезаю еще. И одновременно говорю: -- Ладно. Вы мне не верите. Считаете меня психом, убийцей. Хорошо... Тогда вот мое последнее компромиссное предложение. Мы идем в полицию. Вы рассказы