ым. - Радоваться особенно нечему... - Попутчик Славушки еще раз вздохнул. - Жена у меня ушла к другому, дочка замуж вышла... - А что ж будете делать вы? - Работать... Советскую власть защищать, ей еще достанется... Он опять погрузился в размышления. В соседнем отделении пожилая сухонькая особа, чем-то напоминавшая Славе начальницу политотдела, вслух читала газету, читала все подряд, статью о положении на фронте, о ноте Керзона и конгрессе Коминтерна, заметку о заготовке капусты, рецензию на концерт из произведений Гайдна, читала и комментировала, поясняла слушателям, чем и как созвучен Гайдн революции. Верстах в пятнадцати от Орла, на станции Домнина, все побежали за кипятком. Ни у Славушки, ни у человека с бантом посуды не было, он вступил в переговоры с сухонькой особой. Договорились, что она даст бидон, а он принесет кипяток. Бидон она дала, но когда кипяток был принесен, выдала компаньонам лишь по кружке. - Ты пей, - сказал человек с бантом. - Сначала вы, - сказал Славушка. - Чего-нибудь сладенького у тебя нет? - спросил человек с бантом. - Давно я не баловался чайком. Просто так спросил, наудачу, или видел, как Славушка доставал конфету? Леденцы принадлежали Фране, но неудобно стало, что его заподозрят в скупости, он поколебался, отсыпал полгорсти попутчику. - Красота! Коммунист всем должен делиться, - сказал тот. - Это мне надолго... Сложил леденцы в бумажку и запрятал в карман шинели. Отхлебнул кипятка, пососал леденчик, еще отхлебнул... - Красота! Однако одной кружкой не напьешься, теплая вода не утоляла жажды, хотелось холодненько-расхолодненькой... Сухонькая особа смотрела на свою кружку так, точно это драгоценный фарфор. Принялась пить сама. Насыпала на бумажку каких-то бурых катышков. - Кашка с патокой, - объяснила она, заметив взгляд мальчика, и даже протянула ему один катышек: - Попробуй. Слава отрицательно замотал головой: - Я не люблю сладкого. Наступил вечер, в вагоне делалось все более душно, просто невозможно дышать, сухонькая особа даже читать перестала, до чего, кажется, неутомима, а перестала. Душно, как в африканской пустыне... Хотелось пить, всем хотелось, даже лень говорить. И вдруг звякнула кружка о бидон - поезд остановился. - Стоим? - Стоим. - В чем дело?.. Пошли выяснять. "Машинист отцепил паровоз и уехал". - "Зачем?" - "Сказал, скоро вернется". - "А где мы?" - "Где-то, говорят, возле Мохова". - "Зачем уехал?" - "Разве они объясняют?.." - "Воды, говорят, набрать". - "Наберет и вернется". - "Не мог набрать в Орле?" - "Значит, не мог". - "А здесь воды нет?" - "Есть колодец..." Машинист увел паровоз в сторону Мохова. Поезд стоял посреди степи. Кто-то обнаружил колодец. Тут же возле линии, за насыпью. Потянулись к воде. Славушка подошел к сухонькой особе. - Разрешите сходить по воду? - Только не давайте пить из бидона, - предупредила она, - столько нехороших болезней... Она бы не дала бидона, да самой, видно, хотелось пить. Человек с бантом и мальчик заторопились. Впрочем, шинель с бантом спутник Славы оставил в вагоне, был он в суконной гимнастерке, таких же штанах, в брезентовых сапогах и без банта. Возле колодца толклось немало пассажиров, всем хотелось пить, но посуды ни у кого. Спутник Славы заглянул в колодец. Далеко до воды! Над колодцем ворот с накрученной цепью, ведра нет, как ее достать? Еще кто-то заглянул, чиркнул спичкой, бросил вниз, спичка тут же погасла. - Метров тридцать, - определил кто-то. - Уж и тридцать, - возразил кто-то еще. - И двадцати нет. Люди похлопывали ладонями по круглой стенке, точно колодец живое существо. Как достать воды? Кто-то протянул руку с большой стеклянной бутылью. - Тебе чего? Бутыль хорошая, вместительная, в нее много воды войдет. - Привязать. Вокруг засмеялись. - Дурной, бутылку разве цепью обвяжешь? Засмеялись еще громче. - Ничего, ребята! Сейчас напьемся, - сказал спутник Славушки. - У нас бидон. - Вытащил из кармана шпагат, привязал бидон к цепи, проверил, хорошо ли держится, скомандовал: - Крути! Кто-то схватился за ручку ворота. - Раскручивай, раскручивай... Цепь звякнула, пошла, до воды неблизко, разматывалась, разматывалась. Люди заглядывали в колодец: скоро ли? Всплеск! - Дошел! - Набирай, набирай. - Тяни. - Что-то больно легко. - Да он отвязался! Поболтали цепью в воде. Брякает о бидон. Славушка обмер. Впрочем, спутник его тоже, кажется, обмер. Как вернуться к владелице бидона?! Она Керзону не давала спуску, а что же сделает с ними? - Вот это да!.. - озабоченно пробормотал спутник Славушки. - Что да? - Белых генералов не боялся, а ее боюсь, она у меня последние кишки выгрызет... Славу осенило, он схватился за цепь. - Я спущусь... - Очумел? - сказал кто-то. - Не удержишься! - Погоди, погоди, - задумчиво сказал Славе его спутник. - Сейчас обмозгуем. Ты человек легкий, ничего... Нашел возле колодца палку, обломал, обвязал цепью. - Садись верхом, держись за цепь, а мы потихоньку... Слава ухватился за цепь. Как на качелях. Повис над водой, ворот крутится. Медленно, осторожно. Только бы достать этот ведьмин бидон! Теперь он называл про себя владелицу бидона не иначе как ведьмой. Пропажу бидона она не простит. Конечно, сделать ничего не сделает, но как-то совестно вернуться без бидона. Цепь раскручивается. Вверху небо. Серо-сизый туманный клочок. Славушка отталкивается от стенки. Круглая, мокрая... - Ну что? - гудит откуда-то сверху чей-то голос. - Спускай, спускай! Коснулся ногами воды. Цепь вздрогнула, замерла. - Стой! Наклонился, пошарил рукой... Вот! Он даже видит бидон. Нащупал ручку. Не забыл, что надо принести воды. Зачерпнул. - Тяни! Все произошло в одно мгновение. Прозвучал гудок паровоза и оборвал мерный скрип ворота. Цепь скользнула вниз, и Славушка погрузился в воду. Сперва он ничего не понял, ушел по пояс в воду, ухватился обеими руками за цепь и закричал что есть сил: - Да тяните же! Но никто уже не тянул, тишина вверху, и снова загудел паровоз. Его бросили! Все кинулись к поезду, побоялись остаться... Надо вылезать самому. Он протянул руку вверх, и цепь еще на два звена ушла в воду. Держись... Брошен! Один! Ноги в воде. Он утонет... В одно мгновение перед ним пронеслась вся его жизнь. Так говорится. Гм... Пронеслась... Перед его глазами... Но его глаза могли созерцать только стенки колодца, да и не стенки, а одну бесконечную стенку. Впрочем, он и эту одну-единственную стенку видеть не мог, потому что висел в смутном ночном сумраке. Жизнь пронеслась перед его духовным взором... Глазом? Оком? Взором?.. Перед духовным взором. А что есть духовный взор? И какой такой духовный взор может рассмотреть жизнь, даже свою собственную? Да и есть ли надобность ее рассматривать? Его жизнь оборвется, как цепь, на конце которой он висит. Все-таки он попытается выбраться, хотя заранее знает, что сорвется. Столько раз рисковать жизнью, чтобы погибнуть в этом дурацком колодце! Черт бы ее забрал, эту ведьму вместе с ее бидоном... Самое удивительное, что он больше не хочет пить. Не пил и не хочет. Единственно, кто будет обо мне жалеть, так это мама. Не пил и не хочу. Высота - понятие абстрактное, а вот глубина подо мной вполне реальна. В ней я и погибну. Мама бы меня раздела, растерла водкой, дала бы чая с малиной... Сойдет архангел с неба и вострубит божий глас... Черт побери, он и в самом деле трубит! Поезд уходит, а он остается неподалеку от полустанка Мохово. Погиб под Моховом, и никто о том не узнает. Пропал без вести по дороге из Орла... Куда? В вышину и в глубину! "Вперед, заре навстречу, товарищи!.." Вот тебе и напились! Дожидаться до утра или сейчас выкарабкиваться? Клочок бы неба сейчас, хоть какой-то ориентир... И тут раздался глас архангела... Сколько времени болтался он здесь на цепи? Пять минут? Час? Три? Вечность?.. - Эй ты, парень?! Не утонул?.. Цел?.. - Цел... - Голос Славы осип от волнения. - Тяни... - Держись, парень... - Цепь натянулась, задрожала. - Да бидон не забудь... Ах еще и бидон!.. Он нашел этот чертов бидон, схватил за ручку, зачерпнул воды. - Да тяни ты... Цепь напряглась, качнулась, и Слава поплыл вверх. - Держись, держись... Ночь. Не так чтоб очень темно, даже светло после колодца. Его спутник по вагону хватает его, прижимает к себе, помогает стать на землю. - Напужался? Он правильно говорит, этот человек, только "напужался" страшнее, чем "напугался". Вокруг пусто. Только один этот человек и Славушка. Серый полумрак, кусты. Поле. Насыпь. - А поезд? - Ушел. Вот тебе и дядька с бантом! Он спохватывается, этот дядька: - Разувайся, разувайся скорей! Портки снимай... И начинает раздевать мальчика. - Я сам... Расшнуровывает ботинки, намокшие шнурки плохо поддаются его усилиям, разматывает обмотки, снимает штаны... - Понимаешь, пришел паровоз, все кинулись. Шут его знает, что тмит мозги человеку. Все бегут, и я бегу. Добежал до вагона и вдруг - ты. А поезд трогается. Бежать до паровоза уговаривать машиниста? Не добежишь и не уговоришь. Слышу крик: "Бидон, бидон! Где мой бидон?" Поезд уходит. Бегу обратно... Не в таких переделках бывали... Степная летняя ночь, от ветерка познабливает, но как-то не так одиноко, не пропал, выкарабкался... - Посидим или пойдем? - спрашивает солдат. - Пойдем. - Обмотки я через плечо перекину, обвянут пока, утром высохнут, ботинки в руки, бидон... - Он поднял с земли бидон, покачал в руке. - Водичка, она нам еще пригодится. И портки не надевай, здесь только мышей стесняться... Пошли вдоль железнодорожного полотна. Сейчас бы чаю с медом, но можно прожить и без чая. Андреев, оказывается, знал, кого выбрать в попутчики. Шли не спеша, острые камешки больно вдавливались в ступни, пахло полем, по другую сторону насыпи свиристела какая-то птица. - Вы добрый, - сказал Славушка. - Нет, я не добрый, - возразил солдат. - Я злой. - Какой же вы злой, - не согласился Славушка, - отстали из-за меня... - А ты знаешь, как я людей убивал? - сказал солдат. - Ужас! - А почему ж вы тогда остались? - Партийное правило: разве может коммунист оставить человека в беде? - Он замолчал, и Славушка молчал. Некоторое время шли молча. - Будь я в правительстве, я бы закон такой установил: если коммунист оставил кого без помощи, - расстрелять... - Он опять помолчал, прищелкнул языком и сказал уже мужицким рассудительным тоном: - Впрочем, все это пустяки. А вот шинель моя уехала и твой мешок. Это, брат, хуже... Тут только Славушка вспомнил о мешке, но ему не было жаль ни мешка, ни жалких своих вещичек, лишь фунтик с конфетами жаль, которые не сумеет он передать Фране. В Мохово пришли за полночь, на полустанке царила тишина, не подавали голоса ни собаки, ни петухи, собаки только разоспались, а петухи еще не проснулись. Полустанок решили миновать, топать до Архангельской, там отдохнуть и обсушиться, но не успели они войти в зал, как их увидела не то уборщица, не то стрелочница: солдат и мальчик... - Вы от поезда не отстали? - Догоняем, - усмехнулся солдат. - К дежурному иди, - сердито сказала женщина. Дежурный, к их удивлению, выдал им и шинель и мешок, попутчики по вагону сдали в Архангельской вещи отставших пассажиров дежурному по станции. - А ты говорил! - сказал солдат, хотя Славушка ничего не говорил. - Люди теперь на чужое зарятся меньше. Оба повеселели, и, поскольку поезда до вечера не предполагалось, решили идти до Залегощи пешком. Мальчик сменил носки, надел на плечи мешок. Его спутник расправил шинель, бант с нее где-то свалился, однако конфеты в кармане лежали нетронутыми, перекинул ее через руку, и они зашагали дальше. Слава спросил, что будет делать солдат дома, впрочем, дома, как явствовало из его слов, у него уже не было. - Хочу дожить до мировой революции, - сказал тот. - Хочу, самолично покарать хоть одного миллиардера. А пока дело до мировой революции не дошло, он намеревался помириться с женой и организовать в селе сельскохозяйственную коммуну. Так, за разговором, дошли до Залегощи. Пешим ходом солдат порастряс свой живот, скрутило его, покряхтывает, лицо землистое, осунулся. - Отдохнем? - предложил он. - Нет, пойду, - отказался мальчик, - а то не успею домой до вечера. Оба поглядели на бидон. - Возьми, - сказал Слава. - Пригодится. - Спасибо, - обрадовался солдат. - Мало ли что в дороге... Они постояли, поглядели друг на друга. - Дождусь поезда, - виновато сказал солдат. - Мне за Верховье. Не выдежу... - Счастливо тебе. - И солдат пошел с платформы в зал, банта на шинели не было, но все-таки это был человек с красным бантом. А Слава зашагал, один уже, на Верхнее Скворечье, делать мировую революцию в Успенской волости. 56 Какая одинаковая страна! Поля, поля, лески, перелески, рощицы, ложбинки, холмики, серые дороги, приземистые ветлы по обочинам, все одинаковое, все одно и то же, и какая неповторимая в каждой своей подробности, справа поле, и слева поле, слева в поле рожь стеной, желтеют тяжелые колосья, поле добрых рук, а справа сурепка, васильки, просвет за просветом, и рожь белесая, хилая... Одна ложбинка, как могила, грустна, а в другой - жизнь: гвоздички, кашка, стрекот, кузнечики, ветла распушила свои ветви и сладкая тень нависла над шелковистой травой! Так, помаленьку, шел и шел себе комсомольский работник 20-х годов - Слава Ознобишин по пыльной и мягкой дороге, от Залегощи через Скворечье на Туровец, от ложбинки к ложбинке, от ветлы к ветле, и так-то ему легко шлось, как, может быть, никогда в жизни. Он шел и думал, что не поедет в Малоархангельск, не поедет туда на работу, вот и все. Да и зачем ему туда ехать? Андреева нет, Андреев едет на фронт, а может быть, и доехал. А что ему делать в Малоархангельске без Андреева? Кто поддержит, кто поможет, с кем пойдешь искать истоки Оки? Он хоть в этом себе не признавался, а без поддержки, без крепкого рядом плеча ему еще трудно. А тут рядом Быстров и отругает иной раз, а в обиду не даст... Эх, Степан Кузьмич, Степан Кузьмич, крестный ты мой отец! Славушка все более чувствовал себя виноватым перед Быстровым, не так надо было говорить в укоме с Шабуниным, надо было сказать - в Успенском я родился, в Успенском я и помру. Недалеко от Скворечьего Славушку нагнал хилый мужичонка с всклокоченной рыжей бороденкой в разболтанной телеге, запряженной таким же рыжим одром, как и его хозяин. - Садись, вьюнош, - предложил мужичонка. - Подвезу. Славушка с опаской покосился на рыжего пегаса. - Ничего! - воскликнул мужичонка, поняв опасения мальчика. - Как-нибудь дотрясу. Он постучал кнутовищем по грядке, приглашая садиться, и Славушка сел: все лучше, чем топать пешком. Но мужичонка, видимо, решил показать стать своего коня, все подгонял, подгонял и, к удивлению Славушки, довольно скоро дотрясся до самого Туровца. Однако кроны лип над Кукуевкой завиднелись только к обеду. Здесь Славушка познакомился с Быстровым. Здесь впервые увидел Александру Семеновну. Как много они для него значат! В воздухе стоял немолчный гул. Липы цвели, и пчелы не прекращали работы. Вот бы людям организоваться в такие же коммуны, как у пчел... Миновал успенские огороды. Направо огороды, и налево огороды, а подальше школа. Иван Фомич со своим восемнадцатым веком внизу. Озерна, она уже присмирела, тихо катит свою воду по белым камням, и кирпичное здание волисполкома над ней - храм справедливости и свободы. Славушка свернул в исполком. Не терпелось рассказать о поездке в Орел. Первое знакомство с губкомолом! Один Кобяшов чего стоит! Хотелось поскорее сказать Быстрову о своем решении... Но исполком сегодня какой-то странный, мертвый какой-то исполком. Не то что в нем нет народа, но странный какой-то народ. Смутный и молчаливый. Как будто какое-то смятение в исполкоме, похуже того, что происходило во время эвакуации. Славушка вбежал в коридор. Из-за двери несется глухой гул... Что там у них происходит? Дмитрий Фомич, как всегда, за своим дамским столиком. На месте Быстрова неподвижно сидит Еремеев. У окна Семин. А наискось, у стены, Степан Кузьмич. Стоит и, ничего не видя, колотится о стену головой. И мычит. Так мычат заблудившиеся коровы. Все молчат. Точно так и должно быть. Славушка не знает - уйти или не уйти. Быстров отходит от стены, стоит, пошатываясь, посреди комнаты. Глаза у него сухие, стеклянные. Славушка делает несколько шагов к нему. Быстров идет к Славушке, проходит мимо и выходит из комнаты. Он даже не заметил его. Прошел, как сквозь Славушку, и ушел. За окном какой-то шум. Точно пронеслась за окном черная птица. Минуту спустя Славушка догадывается, что это пронесся на своей бедарке Степан Кузьмич. Дмитрий Фомич осторожно выбирается из-за стола, грузно ступает по комнате, берет Славушку за руку и ведет прочь. - Иди, - сипло говорит он в коридоре. - Жену, понимаешь ли, убили у Степана Кузьмича... В дверях Славу встречает мама. Слава богу, мама цела! - Славушка!.. Он замирает в ее объятии. - Как я переволновалась! Я уже Степану Кузьмичу говорила: разве можно было тебя отпускать? Неизвестно с кем... Он у мамы, как под крылом. Он еще совсем маленький, и ему становится страшно, как бы это он утонул в колодце, так и не ощутив еще хоть раз это тепло. - Ну вот, наконец-то... - Мама знает уже об убийстве. - Ты знаешь, это такой ужас. Я об Александре Семеновне. Говорят, у Степана Кузьмича убили жену. Еще ничего не известно. Ты не ходи к нему. Не мешай... Она гладит Славушку по голове, точно это его едва не убили. Откуда-то со двора появляется Петя. - Приехал? - Он в пылу хозяйственных забот. - Мам, я на хутор! Слав, я тебе сегодня яблок привезу! Скороспелочка. В-во! И, не дождавшись ответа, так же стремительно исчезает. - Это ужасно, - говорит мама. - Ты знаешь, Петя, оказывается, курит... Но Славушке сейчас не до Пети. Боже мой, давно ли он жил у Александры Семеновны... - Ты будешь есть, спать? - Поем... - Я сейчас приготовлю. Он идет в свою комнату, присаживается на мамину кровать, она опять перебралась с дивана на кровать, прижимается лицом к маминой подушке, вдыхает мамино тепло и мгновенно, ничего не слыша, не замечая, засыпает. Просыпается под вечер и идет в исполком. В исполкоме все уже более или менее нормально. Но ни с кем здесь не хочется говорить. Он идет к дяде Грише. Тот сидит у себя в сторожке и курит самосад. Дядя Гриша - местное информационное агентство. С утра все было спокойно. К обеду на рыжем мерине, подпрыгивая на рваной попонке, примчался заполошный подросток. "Я от Игната Лукича!.." Игнат Лукич Лавриков - председатель Ивановского сельсовета. "Мне бы этого... Быстряка!" Поздно утром девчонка Чухляевых понесла учительнице молоко. Александры Семеновны не было видно. Девчонка поднялась на крыльцо, прошла через прихожую к знакомой двери, открыла... Александра Семеновна лежала на полу. Девчонка ахнула, выронила крынку и опрометью кинулась в деревню. Через несколько минут в школе собралась вся Ивановка. Лавриков тут же снарядил подводу в Покровское. За врачом. Хотя во враче Александра Семеновна уже не нуждалась. Ее зверски зарубили топором. Должно быть, ночью. Все в комнате было перевернуто, шкаф раскрыт, платья сорваны, одеяло на кровати в крови. Даже клетка валялась на полу, разбитая чьими-то сапогами. Но ехать в волость отказывались все, никто не брался сообщить Быстрову страшное известие. Лавриков отправил одного из подростков. Это было все, что знал дядя Гриша. Мало что прояснилось и через несколько дней. Прибывший из Малоархангельска следователь два дня допрашивал всю Ивановку и ничего не установил. Александру Семеновну убили ночью, это подтвердилось. Но кто и почему... С целью грабежа? Во всяком случае, к такому выводу пришел следователь. Похищены носильные вещи, белье, какие-то мелочи. Рассчитывали, что она богаче. Жена председателя волисполкома. Сколько конфискаций и реквизиций провел! Думали, что-нибудь да прилипло к рукам. На том и покончили. Какие-нибудь проезжие бандиты. Ищи ветра в поле! Хоронить Александру Семеновну в Успенском Быстров не захотел. Повез в Орел. Из Мохова вызвали Фрола Егоровича Евстигнеева, работавшего до революции в Орле краснодеревщиком. Приказали сделать гроб из лучших дубовых досок. Сам Быстров слетал в Малоархангельск за кумачом. На сутки Александру Семеновну поставили в школе, а ночью, чтобы без лишнего воя, Быстров сам повез жену в последний путь. Похоронил ее рядом с ее отцом. Александра Семеновна не пережила отца даже на год. Славушка боялся встречи с Быстровым. Что сказать? Как выразить свое сочувствие? Дня через два по возвращении из Орла Степан Кузьмич сам вызвал Славушку. - Чего не показываешься? Как съездил в Орел? Надумал в Малоархангельск или будешь держаться Успенского? Спокоен, только лицо посерело и глаза остались стеклянными. Слава стал докладывать. Степан Кузьмич не перебивал, слушал. Когда Слава сказал, что Андреев уехал на фронт, заметил: "Настоящий человек", - и снова стал слушать. Потом вдруг спросил: - В Ивановку со мной не проедешься? Слава замер. - Зачем? - За вещами, - произнес Быстров равнодушным голосом. - Там от Александры Семеновны кое-какие вещички остались. Горько ехать в Ивановскую школу, но и отказаться нельзя. Забрались в бедарку, запряженную неизменной Маруськой, понеслись знакомой дорогой туда, где уже никто их не ждал. Вот она, эта страшная комната. Те же на этажерке книжки. Тот же чайник на столе. Кровать застелена чистой простыней. На табуретке узел, завернутый скатертью со стола. Вероятно, это и есть вещи Александры Семеновны. У стены чемодан с бумагами Корсунских. Все как было. Но пустынно и одиноко. Степан Кузьмич сел на табуретку возле стола, постучал ручкой чайника по чайнику. - Да. Вот и нет с нами Александры Семеновны... Голос его обычнее обычного, удивительная в нем монотонность, несвойственная Быстрову. - Жалко Александру Семеновну! Слава молчит. Что он может сказать? - Ну а что ты обо всем этом думаешь! Что может он думать! - А ведь это не ее убивали, - говорит вдруг скрипучим голосом Быстров. - Это меня убивали. - Как?! - А так... Больше Быстров не говорит ничего. Встает, берет в руку узел, кивает на чемодан: - Бери... И вдруг о стекло окна начинает биться птица. Канарейка! Должно быть, резкое движение Быстрова, когда поднимал узел, спугнуло ее откуда-то со шкафа. Птица бьется, трепещет. - Хм, - задумчиво говорит Быстров. - Значит, ты уцелела? Клетку разбили, а ты ускользнула из-под сапог? Подходит к окну и распахивает раму. Канарейка исчезает в сиянии голубого дня. - Поехали! Слава с трудом выволакивает чемодан. Останавливается на крыльце. Прощай, Ивановская школа! Больше он сюда не поедет. Все здесь пойдет своим путем. Приедет новая учительница. Поселится в комнате Александры Семеновны. Будет учить детей. Будут учиться дети. Решать задачки. Заучивать стихи. О весне. О природе. О птичках. Вчера я растворил темницу Воздушной пленницы моей, Я рощам возвратил певицу, Я возвратил свободу ей. О канарейке, которая околеет завтра в наших русских лесах! 57 Умилительно открыта Поповка: если встать лицом к селу, слева от дороги - домики в заросших палисадниках, обиталище местного духовенства, справа - храм и косо, точно мост между церковью и деревней, здание церковноприходской школы, школы первой ступени, как называют ее теперь, - первая ступень от прошлого к будущему. И нет места уютнее крыльца школы, - шесть ступенек, шесть ступеней, хоть сверху вниз, хоть снизу вверх, шестью три восемнадцать, аудитория на восемнадцать человек, но никаких тебе ни столов, ни стульев. Вот это-то крыльцо и облюбовали Ознобишин, Саплин, Сосняков, Орехов со товарищи. Солнышко на исходе, но еще в рабочем состоянии, еще светло, тепло, хотя пятый час пополудни, а ведь кое-кому добираться до Критова, до Рагозина, до Козловки. В Успенском ночевать не с руки, до Рагозина ни за что дотемна не добраться, один Саплин так себя поставил в Критове, что ему всегда занаряжают лошадь, когда собирается в волость. Председатель сельсовета Иван Васильевич Тихменев вообще-то прижимистый и не такой уж пугливый мужик, страсть как боится - не Саплина, конечно, не Ознобишина, хотя тот подальше и, значит, пострашнее, а Быстрова, - чем черт не шутит, придет Быстров к молокососам на собрание - в чем дело, почему нет сочувствия молодому поколению. Товарищ Саплин, как же это вы домой топать будете? Вызвать ко мне критовского председателя, подать сюда Тихменева, что ж это вы, Иван Васильевич, наше будущее, нашу надежду заставляете пешком бегать на собрания, где обсуждается, между прочим, и вопрос о строительстве коммунизма?! Мягкий свет окутывал и церковь, и палисадники, и крыльцо школы, и зеленый вырезной лист по-над школой на молодых липках. Слава на перильце, Саплин на верхней ступеньке, Сосняков пониже, рядом Карпов, еще пониже Орехов. Слава сегодня наряден, в шелковой зелено-желтой - блеск, изумруд! - косоворотке, сшитой из подкладки, выпоротой из офицерского Федора Федоровича кителя. Большинство ребят босиком, Саплин и Сосняков в чунях, а на Славе ботинки, наимоднейшая сейчас обувь в Успенском, с холщовым верхом, на деревянной подошве, тщательно выбеленные утром зубным порошком и даже под вечер пахнущие мятой. - Заседание считаю открытым. На повестке дня один вопрос: распределение остатков керосина. Сложнейший вопрос по тем временам! Два народных дома, шесть изб-читален, двенадцать ячеек, пятнадцать школ... - Осталось-то много? - Восемь с половиной фунтов. - Оставалось одиннадцать с половиной? - Три фунта взял Степан Кузьмич для волисполкома. Ни протокола не ведется, ни ведомости на керосин. Все в уме, все в памяти, все на честном слове. Керосин под замком, ключ у Славы, кому же хранить золотой запас, как не председателю волкомола, никто не подумает, что Слава может взять себе хоть каплю: общественная собственность свята и неприкосновенна. Как же распределить оставшиеся восемь с половиной фунтов? Керосин нужен всем. По фунту на избу-читальню, по полфунта на школу или на ячейку. Все равно что ничего. По три фунта на каждый Народный дом. Обойдутся. И еще два фунта Успенскому народному дому. На волостные собрания и съезды. Из этих двух фунтов один фунт на волостной съезд молодежи. Итого шесть фунтов. Избам-читальням не давать. Читать газеты и книги при дневном свете, а вечером по возможности на завалинке. Полфунта волкомолу. Фунт в резерв. Остается еще фунт. По полфунта тем ячейкам, где особенно активничает кулачье. Обсуждается ход классовой борьбы в волости. В Черногрязке кулаки сильны, но там они боятся Пахочкина. В Критове сильны, но там коммунисты не дают себя перекрикивать. В Рагозине кулаки дружны и чуть что скопом наваливаются на бедноту. Рагозинским комсомольцам полфунта! В Дуровке кулаки есть, но проявляют себя слабо. А в Козловке тишина, но очень уж подозрительная, и подпрапорщик Выжлецов наверняка вернулся с оружием, купил ветряк и никого из комбеда не допустил на мельницу. Козловская ячейка слаба, тем более дать ей полфунта. Придется ехать туда... - Товарищи! Два и два плюс два, и полфунта, и фунт, и по полфунта... Голосуем решение в окончательном виде. Кто за? Кто против? Кто воздержался? Ты почему, Сосняков, воздержался? - Потому что нечего резерв оставлять, да и волкомол обойдется без керосина. - Значит, против? - Не против, но лучше еще двум ячейкам по полфунта, и нам в Рагозино полфунта, не учитываете обстановку. - Кто за предложение Соснякова? - Я не предлагаю, а объясняю. - А когда, ребята, будет у нас керосина, как молока? Карпов высказал общую мечту. - Лет через десять, думаю, - предположил Саплин не очень уверенно. - Через десять! - Слава не выносит пессимистических прогнозов. - Сказал! Через десять лет мировая революция произойдет, а ты только о керосине мечтаешь! - А когда? Вопрос конкретный, точно речь о поездке в соседнюю деревню, это Елфимов, спокойный, обстоятельный парень, не бросает на ветер слов. - Прогонят буржуазию из Баку, наведут порядок и повезут керосин по всей России... Солнце еще высоко, в самый раз расходиться, чтобы засветло добраться по домам, но тут возникает вопрос поважней керосина. - Так ты думаешь, что раньше чем через десять лет, мировая революция не произойдет? - Почему ж? Не считай меня пессимистом. Может, и раньше. - А через двадцать? - Что будет через двадцать лет? - Через двадцать... Полный социализм. - Где? - Во всем мире. - Не в одной же нашей волости! - Братцы, а ведь это плохо... - Что, коммунизм? - Да не коммунизм, а то, что через тридцать лет мы будем уже стариками. - Ты что ж, вечно молодым хочешь быть? - Честное слово, ребята, не представляю себя стариком! - А представляешь, что у тебя будут дети? - Ты скажешь... У Славы розовеют мочки ушей, а у Орехова так и вовсе лицо залилось краской. Не то что эти подростки очень стеснительны, они живут в деревне, ничто для них не тайна, все естественно, дурные мысли редко закрадываются в детские головы, но всему свое время. - А почему ты считаешь, что мировая революция не задолжится? - А кого больше: рабочих или капиталистов? - Ну и что из того? - Что ж, люди не понимают своей выгоды? Один из них заговорил о выгоде, один из тех, кто за всю свою жизнь никогда и ничем не поступится ради выгоды. - Коммунизм... - задумчиво произносит Саплин. - Все мы за коммунизм... - Что ты хочешь этим сказать? - Хочу понять... - Что? - Слава напряжен, насторожен, никому не даст уйти от ответа. - Договаривай. - Хочется знать: за какое такое будущее идет бой? Ты вот много читаешь. Рассказал бы нам... - Поправляется: - Доложил бы ты нам, какая-растакая... - Тут он проглатывает три слова, излюбленную свою присказку - ...будет у нас жизнь при коммунизме? Слава не прочь помечтать о будущем. - Не будет эксплуатации человека человеком. Все орудия производства будут принадлежать не каким-то там отдельным личностям, а всему обществу. Отношения между людьми будут основаны на полном доверии друг к другу... Он как бы вьет-завивает веревочку, ввысь, вдоль колокольни, обвивает вокруг купола, закидывает в небо, и веревка висит, не падает, теряется в бесконечной вышине, и вот сойдут по ее изгибам архангелы, принесут на землю рай самого отличного изготовления! Подростки, что собрались на крыльце, выгибают головы как гусята, - то ли брат гусенок нашел червяка, тогда броситься и отнять, то ли просто теребит сухую веточку, тогда не стоит бросаться. - Ты нам попроще, - просит Саплин, - как все будет практически: кто будет нами управлять... - Он произносил не "практически", а "прахтичецки", он недавно узнал значение этого слова. - Ты нам прахтичецки... Солнце потускнело, повисло обок колокольни, зато колокольня неслась ввысь, купол синел неистово, и гусята тянули шеи, смотрели на купол, точно он впервые открылся им во всей красоте изогнутых линий, будущее висело перед ними в голубом небе более синее, чем небо, тянущееся ввысь, бирюзовая луковица совершенных пропорций. - Не будет на земле ни границ, ни застав, вот как у нас между волостями или губерниями. Иди куда тебе угодно! Хочешь, в Россию. Хочешь, в Китай. Везде выдают хлеб. Бесплатно. Сколько требуется. - Ну да? - усомнился Карпов. - Этак наберу я себе на год и ну лежать на печи? - И набирай. Только незачем. Хлеб в булочных каждый день свежий, а у тебя высохнет. Сам не захочешь грызть сухари. Доверие. Понятно? Бери сколько хочешь, и возьмешь сколько нужно, и никто не будет проверять, работаешь ты или не работаешь. Сам не захочешь обманывать людей, не захочешь сидеть без работы, просто не сможешь даже сидеть без работы, без работы с тоски умрешь. Все будут о тебе заботиться, и тебе захочется заботиться о всех, и никаких границ, иди куда хочешь и делай что хочешь, и будешь делать самое для себя интересное, самое приятное, к чему только лежит у тебя душа. И никаких паспортов, полная воля. Все умные и честные, никто и ни в чем не допустит никакого обмана. Люди будут понимать друг друга, образуется один всеобщий язык. Один язык, одна земля. Для всех... - Но ведь будет же кто-то лучше всех? - Как это понимать? - Будет же кто-то стоять во главе людей, во главе общества? - Нет! Каждый человек чем-то особенно хорош. Люди будут не выбирать, а управлять собою по очереди. Даже не управлять, а налаживать взаимоотношения людей в государстве. Впрочем, что я! Государств вообще не будет. Ни армии, ни милиции. Управление людьми будет происходить на добровольных началах. Некоторые, может, даже откажутся управлять другими. Какие-нибудь особые индивидуалисты. А другим, наоборот, будет нравиться обеспечивать порядок. Но все на общественных началах. Сегодня ты. Завтра я. А послезавтра он... Набежал ветер, не так чтоб очень сильный, шелестел листьями, точно перебирал старые письма... Наивные мечты. Наивные мечтатели. Но ведь все они почти дети. Подростки. Старшим исполнилось едва по семнадцати, а младшему не сравнялось и тринадцати лет. Поколение людей, родившихся в первые годы XX века. Вот они сидят, будущие отцы, отцы детей, родившихся в 20-е годы, сидят на школьных приступочках и мечтают, как будут жить при коммунизме... А ведь они еще только в приготовительном классе! Они еще ничего-ничего не знают, даже не предчувствуют, что им предстоит пережить... - А все-таки какой он такой, коммунизм? - не то спрашивает, не то просто думает вслух Карпов. Все они размышляют об этом, какой же он будет, этот самый коммунизм... Вот они берутся, да какой там берутся, уже взялись создавать будущее общество, в котором должны быть только работники, общество, в котором не должно быть никаких различий, а какое оно будет, этого они сказать не могут. Они знают лишь, что им суждена непрерывная борьба за его созидание, хотя вряд ли предчувствуют, какие небывалые подвиги им предстоит совершить и какие небывалые придется им пережить страдания. Это именно они воздвигнут Днепрострой и Магнитогорск. Будут голодать и холодать, но воздвигнут. Будут спать в морозы в неутепленных палатках и затыкать своими телами прорвавшиеся плотины. Это они преобразуют тысячи деревень, заставят своих отцов вступить в колхозы и тракторами взрыхлят межи своих земельных наделов. Будут над ними насмехаться, и стрелять будут в них из кулацких обрезов. Но сельское хозяйство они переделают начисто. И наконец, на их долю выпадет самая страшная и опустошительная война за всю историю человечества. Они вынесут все ее тяготы. Вынесут все. Отступление и поражение. Бесчеловечность противника. Пытки и плен. И победят! Им предстоят великие свершения и временные поражения. Они познают радость побед и горечь утрат. Но ничто не остановит их движения. Они не знают, что их ждет впереди, не знают, какие предстоят испытания, но строить социализм хотят немедленно, вместе со всеми людьми, населяющими этот тревожный и грабительский мир, не ожидая появления добродетельных личностей, выращенных в социалистических парниках, они хотят строить новое общество из того материала, который оставил им капитализм. Они сидят на школьных приступочках и мечтают все-все переделать в деревне, нет, они не ждут, что от написания сотен декретов сразу изменится вся деревенская жизнь, они не столь уж наивны, но, если бы они отказались от того, чтобы в декретах намечать свой революционный путь, они посчитали бы себя изменниками социализма. Эти подростки уверены в себе, даже больше чем уверены, они верят в свою миссию и убеждены в том, что сами лишены недостатков и слабостей капиталистического общества, они и не подозревают, что кто-то из них не дойдет до цели, что кто-то оступится, а кто-то и отступит, до их сознания не доходит, что, борясь за социализм, они вместе с тем будут бороться против своих собственных недостатков, они не предполагают, что кто-то из них даже сломается в этой борьбе, все это им еще недоступно, они лишь сидят сейчас на пороге своей школы и думают одну нерушимую думу: "Нас не испугают гигантские трудности и неизбежные в начале труднейшего дела ошибки, ибо дело переработки всех трудовых навыков и нравов - дело десятилетий. И мы даем друг другу торжественное и твердое обещание, что мы готовы на всякие жертвы, что мы устоим и выдержим в этой самой трудной борьбе - борьбе с силой привычки, что мы будем работать годы и десятилетия не покладая рук. Мы будем работать, чтобы вытравить проклятое правило: "Каждый за себя, один бог за всех", чтобы вытравить привычку считать труд только повинностью..." Сидя на ступеньках своей школы, они думали так или примерно так и рассуждали о том, как будут жить люди при коммунизме, и в глубине души каждый представлял себе будущее по-своему. Ознобишину хотелось мировой революции, Соснякову - изгнать из деревни кулаков, а бедняков наделить хорошим инвентарем и живностью, а Саплину хотелось побольше всего для себя самого - просторной избы, полного закрома и хорошей бабы, красивой, ладной, ядреной... Этого батрачонка не очень-то обижали, даже когда он был батрачонком, а теперь, в ранге инспектора по охране труда подростков, он и вовсе стал грозой зажиточных мужиков, как-то исподволь прибрал он к рукам все Критово. - Однако ж конь у меня не кормлен, в другой раз не дадут, - рассудительно произнес Саплин, и даже шутит: - На голодном коне в рай не въедешь. Сам засмеялся своей шутке и пошел ловить лошадь, она паслась тут же за церковью меж могилок, всю траву общипала возле замшелых чугунных плит. - Кось-кось-кось... Кобыла не шла, Саплин обругал ее нехорошим словом. - А слабо! - сказал он, насмешливо глядя на Орехова. - Что слабо? - невинно спросил Колька. - А поймать! Колька тут же поймал, Саплин небрежно потянул поводья, подвел кобылу к безымянному кресту, поправил на спине попонку, стал ногою на нижний брус и тяжело взгромоздился. - Ну, бывайте! Тронул поводья, кобыла нехотя затрусила с кладбища. - Акты! Акты о батраках не забудь! - крикнул вслед Слава и виновато посмотрел на Соснякова. Тот тоже глядел на Славу, мрачен и строг, и, хотя солнце продолжало озарять землю янтарным благостным светом, на лице Соснякова лежала тень, тень тревоги за прямизну пути, за чистоту рядов, за незыблемость идеалов. - Все это фантазии, - холодно сказал он, предупреждая вопрос Славы. - Чем гадать, что будет через тридцать лет, лучше бы подумали о Корсунском, одной нашей ячейке с кулаками не совладать. Хлеба страсть, а запрятан так, что нипочем не найти, да и страшно, убьют. Приехали бы со стороны... - Значит, не искать? - упрекнул его Слава. - Зачем не искать? Сторонние найдут, а мы б подсказали... Сосняков никогда не охотился за журавлями, но синиц ловил без промаха: раз - яма с хлебом, еще раз - дезертир, еще раз - дрова, не для себя, для школы, для себя ни зернышка, ни полешка. Слава смотрел ему в глаза - неприятные глаза, в них злос