большевики радуются: "поддержим питерских товарищей"... -- Господи, да что же это такое? -- Не волнуйся, казаки близко, у нас не допустят. Ночь снова разжижилась в ясный сухой день, ветреный и холодный. И глядят, глядят из окон недоуменные очи, одни с испугом, другие с вопросом, с надеждой; люди притихли, опали, как тесто на остуделых дрожжах, с'ежились, сковались волненьем. К полудню по площади, мимо собора, промчались казаки, пригнувшись к седлам, с винтовками за плечами, процокали конские копыта по камням, остуженным и уже высохшим от вчерашнего дождика, уже опыленным. За ними помчался ветер, крутя осенние рыжие, черные, красные листья, вздымая осеннюю жесткую, крупную пыль. Вслед за ветром прокаркали галки, перелетая по телеграфным столбам и полуголым деревьям. -- С 12-ой линии выселить всех вплоть до двадцатой и двадцать четвертой, очистить Соборную. Кто-то издал приказ, кто-то разнес его по обитателям, и все, кому надо было узнать, узнали. Новые беженцы, новые волны людей с подушками, тачками, курами в клетках, визжащими поросятами, влекомыми веревочкой за ногу и упирающимися в ноги бегущих. Шубы, шапки, шинели, поддевки, картузники, шляпники, папашники с дамскими шляпками и платочками и даже простоволосыми перемешались. -- Вот дожили! То, было, принимали беженцев с западного и восточного фронтов, и расселяли их в домах, что похуже, по двенадцати душ в одну комнату, да с города получали на ремонт, а теперь и сами, здорово живешь, побежали. -- И еще побежишь! Нынче с юга на север, а завтра с севера к югу, по компасу... -- Нашли время для шуток! На площади, против собора, стоит особняк с пятью окнами на Соборную, в два этажа. Наверху контора нотариуса, и внизу до четырех открыто парадное, впуская клиентов и холод. Туда, ступая где вовсе уже сухо, без сырости, отстающими от сапогов подошвами и прячась в приподнятый воротник коричневого с обнажившейся ниткой на засаленных перегибах пальто, шел Яков Львович. Надо было стучать, -- контора закрыта по случаю политических осложнений. На стук открыла веснушчатая гимназистка с короткими волосами, как у мальчика: -- Яков Львович! -- И вверх по лестнице: -- Мамочка, Яков Львович пришел! Наверху, рядом с приемной и комнатами для клерков, где чинно, в футлярах стоят ремингтоны и ундервуды, а по стенам светло-желтого дерева высокие шкафчики с ящиками по алфавиту, -- была еще одна полутемная комната, где жила переписчица, вдова, с двумя дочерьми-гимназистками, близорукая и с ревматизмом суставов. Там на полу помещалось три тюфяка, на столе же на керосинке подогревался вчерашний суп. Вдова обрадовалась Якову Львовичу, налила ему супу: -- Садитесь, расскажите, что такое творится по улицам? -- Вам бы тоже не мешало куда-нибудь с Лилей и Кусей побезопасней. Шли бы сегодня к нам. -- Ни за что! -- вскрикнули Лиля и Куся. Они поглядели разом на площадь, -- там пробегали новые толпы беженцев, спотыкаясь о застревающих между ногами, влекомых веревочкой за ногу, поросят. Лиля и Куся любили события. Они были крайними левыми и, если б позволила мама, пошли бы хоть в красногвардейцы! С керосинки снята кастрюля. На ней теперь чайник, эмалированный, скоро уже закипит. Вдова расставила чашки, Лиле и Кусе их собственные, Якову Львовичу свою кружку, а себе посудинку Чичкина от простокваши, -- чашек гостям не хватало. В жестянке вареный коричневый сахар, порубленный на кусочки, -- конфеты домашнего приготовленья, называемые вдовой "крем-брюле". Совсем было принялись за чай. В окна видно, что площадь вдруг опустела. Откуда-то из-за угла, дробно стуча сапогами, прошел отряд желто-серых шинелей и остановился, совещаясь. Лиля и Куся глядели во все глаза шинели взглянули в их сторону, разделились на группы и один за другим, молчаливо стуча каблуками по камням, подкидывая на плечи винтовки, пересекли площадь. -- Мамочка, стучат! Вдова идет отворять, сопровождаемая Яковом Львовичем. Лиля и Куся за нею. Сняли засов и цепочку: -- Кто там? В переднюю один за другим молчаливо вошло несколько вооруженных. Не отвечая вдове, поднимаются по лестнице. Двое остались внизу, -- сторожить. Наверху остановились: -- Оружие есть? Не прячете ли офицеров и казаков? -- Оружия нет, и никого не прячем. Вот единственный мужчина, Яков Львович, в гости пришел. -- Покажите документы. Яков Львович достал из внутреннего кармана свой паспорт грязного вида "магистр историко-философских наук, Яков Львович Мовшензон". Прочитали, вернули. -- Что там наверху? Не дожидаясь ответа, один из пришедших по лесенке стал взбираться наверх, в открытую чердачную дырку. Там шарахнулись голуби. -- Кто там? -- Голуби, товарищ. Лиля и Куся отвечают на перегонки. Смотрят глазами, как пиявками, неотрывно в лица пришедших. Они все из рабочих, лет по семнадцати, по восемнадцати, винтовки надели, должно-быть, впервые, лица юные, суровые, строже, чем надобно. Многим из них суждено было быть через несколько дней зарубленными в Балабановской роще казаками. -- Город в наших руках, товарищ? -- выпалила вдруг Куся, не удержавшись. -- Чего выскакиваешь? -- шепчет ей Лиля. -- Город в руках Совета, -- отвечает безусый, -- предполагается на завтра выступленье. Вы соберитесь отсюда, тут будут обстреливать. Дом мы займем под пулеметную команду... -- А нельзя ли тоже остаться? -- Что ж, -- можно; только при каждом выстреле надо ложиться на пол. -- Лиля, Куся, вы с ума посходили, -- вырвалось у мамы, -- мы соберемся, товарищи, только уж вы тут не дайте вещей разорять. -- Не тронем, не беспокойтесь! Спустя четверть часа вдова с базарной корзинкой, Лиля и Куся с подушками, а Яков Львович с ручным чемоданом пробегают по темной безлюдной площади, торопясь в ту же сторону, куда проструились давеча беженцы. В дороге убеждает их Яков Львович итти прямо к нему, но вдова беспокоится, слишком далеко. Им тут по пути у богатого родственника, домовладельца, -- ближе к вещам и квартире. Вечером нет электричества. Улицы черны. Безмолвные притушенные кинематографы, больницы, театры, только аптекарь в белом переднике, как ни в чем не бывало, стоит над весами и банками, приготовляя лекарства. В доме богатого родственника заняты залы, ванная, девичья, бельевая, буфетная и летняя кухня. Беженцы, знакомые и чужие, заполнили комнаты, наскоро перекусывают из корзинок захваченной от обеда стряпней и, готовясь к ночевке, вынимают платки и подушки. Родственник, старообрядец с серебряными очками на носу, в мягких, шитых руками домашних, шлепанцах, ходит по дому и всякому соболезнует от сердца. Жена и свояченицы угощают вдову с гимназистками сытным ужином. Хорошие люди, а все-таки с ними не близко. -- Я говорил, что этим кончится. Бескровных революций не бывает, -- шамкает старообрядец, -- погодите, еще не то увидим. Жид сядет на престол. -- Оставьте пожалуйста! -- вспыхивает учитель гимназии, -- евреи тут не при чем. Если б не разогнали Учредительное Собрание, не загубили святое дело революции... -- Это и есть революция! -- не выдерживает Куся. -- Молчи, пожалуйста, -- говорит ей тетка. -- Если б не дали беспрепятственно вести безумную крайнюю проповедь, республиканский строй в России окреп бы и привился. Мы видим примеры из истории... -- разговор переходит на примеры. Керосиновая лампа мигает, свет ущербляется. Далеко откуда-то с Дона внезапно слышен шум от снаряда, -- гулкий и широко раскатывающийся. -- Тушите свет! Спать ложитесь! И разно думающие, разно чувствующие люди склоняются, -- каждый на приготовленный сверток. ГЛАВА V. Пули поют. Как они поют в воздухе, как они часто стрекочут, словно горох, по мостовой, по стеклу, отскакивая и вонзаясь, как стонет в воздухе ззз -- стезя от зловещего их полета, об этом знают не только солдаты в окопах, об этом знают и горожане в подвалах. Но чего не знают солдаты, это нежности к пулям в подростках, не убежденных примерами из истории. Целый день идет перестрелка по главной улице, целый день верещит, словно ярмарочная сутолока, пулемет с высокого дома на площади, не попадая. Сыплются пули о стены, залетают в районы, где прячутся беженцы, входят в стекло и расплющиваются в подоконнике. -- Пулька, смотри, опять пулька! -- кричит Куся, подбирая теплую штучку, -- спрячу на память, подарю Якову Львовичу!.. -- Прочь от окон! -- раздраженно кричит старообрядец, -- чему радуетесь? Людей бьют, а вы рады, как собачата. Лиля и Куся радуются. Они не слушают старших. В полдень, когда перестрелка утихла, Куся глядит из полуоткрытых ворот, где домовая охрана поставила семинариста с армянским, несвоевременно густо обросшим лицом. стоять три часа, сжимая ружье монте-кристо, -- глядит на торопливо бегущих серых солдат и кричит им вдогонку: -- Товарищи, как дела? Забегает красногвардеец напиться. От него Куся знает все новости. Казаки идут от Черкасска, а им будет с севера тоже подмога. Иначе -- не выдержать, казаков численно больше. -- Держитесь, -- шепчет им Куся, впиваясь в них пиявками, пьяными от революции глазами... С Дона на барже поставили пушку большевики-моряки, навели и обстреливают. Ухнул первый снаряд, вышел новый приказ, -- от кого, неизвестно: С линий первой и по одиннадцатую, с улиц Степной, Луговой, Береговой и Колодезной всем перебираться повыше, к собору и прятаться там по подвалам. Под пулями обезумевшие толпы новых беженцев ринулись на исходе дня расквартировываться повыше, и снова кудахтают оторопелые курицы и пронзительным, острым как уксус, визжаньем сопротивляются поросята сжимающей их за ногу и куда-то волочащей веревке. Подвалы переполнены, хозяев не спрашивают, лезут, где есть калитка, а заперта -- стучат остервенело, пугая домовую охрану: -- Пустите, взломаем, пустите! Но вот расселились по новым местам. Верхние этажи опустели. Снаружи захлопнуты и спущены жалюзи, внутри окна заставлены ставнями, свету никто не зажигает. В подвалах, в повалку, дыша друг на друга учащенным дыханьем, прячутся люди, ругаются, молятся богу, советуют друг другу успокоиться и не волноваться. Но дети... прыскают. Их одернут, они замолкнут и -- расхохочутся. Им не смешно, -- им до судорог весело пьяной радости революции; им бы хотелось повыбежать, быть лазутчиками, барабанщиками, сыпать пули, носить патронташи, выслеживать казаков, пробираться сквозь цепь и торопить подкрепленье... Другие мечтают побить большевиков и прогарцовать вместе с казаками, на казачьих лошадках важною рысью вдоль по Садовой, ко дворцу атамана... И со Степной, где живет Яков Львович, дошли вести: там разорвался снаряд, кого-то убило. Скоро пришла еще одна весть: убило мать Якова Львовича. Плакала в этот вечер вдова и не удержалась, сказала Кусе: -- Вот видишь, а тебе бы все радоваться. Но и Кусе не пришлось больше радоваться. К вечеру пули усилились, сыпались, словно горох, а над ними стоял непрекращающийся гул от разрыва снарядов: бум, бум, бум... Беженцы затыкали уши руками, держали детей на коленях, ни глотка не могли проглотить от тошного страха кто за себя, кто за близкого, кто за имущество. Но на утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья. В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала домовой охране, -- студенту, стоявшему за учредилку: -- Большаков-то выкурили. Чисто. Вышли еще не веря и протирая глаза отсидевшиеся из подвалов, покупали бутылками молоко и расспрашивали подробности. В открытые ворота уже видно было, как проскакало с десяток казаков по улице, мрачно обмеривая обывателей взглядами. Начались обыски по квартирам. Искали рабочих, оружие, красногвардейцев. Брали же деньги, вино, кто и шубу снимал или брюки с вешалки, -- что поближе висело. Обыватели кланялись, клялись, что и не думали, чисты, как перед богом. На площади перед собором -- казачья стоянка. Фыркают лошади, приподымая хвосты и наваливая груды навоза, переступают копытами с места на место. Седла с навьюченным фуражом им нагрели вспотевшие спины. Винтовки перевязаны в кучку, штыками кверху, и, прислонены к ограде собора. На самой паперти развели костер, кипятят свои чайники, охлаждаемые ветром и снегом. Снег падает легкий и мелкий; влетает пыльцою в рот при разговоре, а под ногами не набирается вовсе. В городе вышли газеты. Город стал -- город казачий. Казаки приказывают, казаки хозяйничают, и городская дума с достоинством выступила: "Так же нельзя. Мы очень рады казакам, мы очень им благодарны за доблестное очищенье, но город -- он город свой собственный, а не казачий. В городе есть думские гласные, есть, наконец, члены управы, письмоводители, городской голова, и что же им делать?". Но казаки не слушают, каждый казачествует, как ему любо, ссылаясь на атамана, властителя края: быть теперь Дону под атаманом! А газеты пишут про историю, этнографию, биографию, фольклор и мифологию казачества, делают ссылки и справки, очень захваливают и надеются на преуспеяние края. Брошена журналистами и крылатая мысль о Вандее. Между тем на Степной, со стороны последней, 32-ой линии, видели люди: Гнали казаки перед собою рабочих. Рабочие были обезоружены, в разодранных шапках и шубах, с них поснимали, что было получше. Когда останавливались, били прикладами в спину. Их загоняли в Балабановскую рощу. Там издевались: закручивали, как канаты, им руки друг с дружкой, выворачивали суставы, перешибали коленные чашечки, резали уши. Стреляли по ним напоследок и, говорят, было трупов нагромождено с целую гору. Снег вокруг стаял, собаки ходили к Балабановской роще и выли. ГЛАВА VI. "Право-порядок". У Якова Львовича в домике только три комнаты. Каждая напоминает другую. Кровати вдоль стен, по четыре подушки на каждой, ломберный столик в углу, под иконой; на нем полотенце, расшитое крестиками, красным и синим, а на полотенце высокая, на подставке, лампадка; рядом коробочка с поплавками, бутылка с деревянным маслом и щипчики. Но Василисы Игнатьевны нет, и не заправляются больше лампадки. Стулья дубовые, старинной работы, с клопиными гнездами в щелях за спинками. Обои набухли и тоже усеяны точками, -- в них ходят, должно быть, клопиные полчища, шпаримые керосином по пятницам, перед баней. На этажерках оставшиеся от продажи книги фармацевтические и философские, в них никогда не заглядывала Василиса Игнатьевна. Зато на комоде хранятся облапленные детскими липкими лапками книжки Золотой Библиотечки, когда-то подаренные мальчику Яше. Их Василиса Игнатьевна берегла и соседкам хвалилась, что передаст их теперь только внуку, а чужим -- ни за что. "Макс и Мориц или похождения двух шалунов" ценились особенно. Все это стало пылиться с тех пор, как снесли Василису Игнатьевну сперва в больницу с прободенным осколком гранаты кишечником, а потом и на кладбище. Яков Львович остался один. Про жильца ни соседи не знали, ни он никому из соседей ни слова. Жилец, товарищ Васильев, жил в третьей комнате, а с победой казаков перебрался в чуланчик, где у Василисы Игнатьевны раньше висели перец и красные луковицы на бечевке и сушилось белье. Сюда носил ему Яков Львович хлеб, огурцы и табак, да газеты. Товарищ Васильев просил все газеты, какие выходили по области, попросил он и карту, которую изучал, посыпая пеплом с цыгарки, днем у маленького окошка на столе, а вечером на полу при свете огарка. К Якову Львовичу заходили уже из участка справляться: кто у него жил и не живет ли еще. Яков Львович ответил, что жил электро-монтер и перебрался на службу в Ростов или в Новочеркасск, сам не знает. -- Я вам говорю, со стороны Таганрога идет огромное подкрепление нашим! -- утверждал товарищ Васильев, протыкая кружок на карте обкусанной спичкой и указывая направление порыжелым ногтем на протабаченном пальце: -- мы в начале гражданской войны; октябрьский переворот прошел повсеместно. Нет логики в том, чтоб на Дону удержалось казачество. -- Послушайте, -- отвечал Яков Львович, -- на кого же нам надеяться? В городе ничтожный процент сочувствующих, и разгромлены, перебиты, разогнаны лучшие силы рабочих. А вне города -- это Вандея. -- Бросьте! Мы надеемся только на логику. События идут своим ходом, и нет логики в том, чтоб их тормозили. Нельзя удержать ребенка во чреве матери после положенного природой, -- хотя б ей родить вне всяких культурных и прочих условий, на извозчике или в степи. Товарищ Васильев почти убеждал Якова Львовича. И он надевал старую фетровую шляпу с прощипанными краями, плотней поднимал воротник пальто и уходил побродить по городу, приглядеться к тому, что наделал наступивший декабрь с людьми и политикой. На улицах мокро и липло, снег бьет отсыревшими хлопьями. Фонари не горят -- забастовка. Не дзенькает, покачиваясь и проходя своим ходом, трамвай. Гимназисты собрались перед бильярдной грека Маврокалиди, задевают прохожих, высвистывают "Боже, царя храни", -- это из записавшихся в добровольческую дружину. Им выдали на руки жалованье -- вперед. Они ходят по разным кофейням и бильярдным; у некоторых ружье, у других револьверы. Марья Семеновна получила из Новочеркасской гимназии торопливое письмо от сына и плакала, показывая родным и знакомым: подумайте, начальница, не спросясь у родителей, записала его в добровольческую дружину! Как она смеет, ему бы кончать, а тут еще не окрепший, не выросший, шестнадцати лет и с распухшими гландами, погонят на холод, он и стрелять не умеет! -- Хороша добровольческая! -- удивляются гости, -- вот так добровольно... Другие советуют им быть потише: в соседней комнате разместились казаки. Хорунжий любит подслушивать, чуть-что -- придирается, может устроить огромные неприятности. И Марья Семеновна умолкает со вздохом. Казаки стоят у нее две недели, стоят и у Анны Ивановны, и у Анны Петровны, у доктора Геллера тоже; их кормят за милую душу, для них достают старейшие вина из погреба, предназначавшиеся для болезней желудка у самых почтенных членов семьи, -- дедушки, бабушки и двоюродной тетки, собиравшейся написать завещание. Вдова с Лилей и Кусей опять перебралась к себе, в комнату рядом с помещениями для клерков, ундервудов и ремингтонов. Яков Львович зашел к ней и застал Кусю в слезах, жестоко избитую, с разорванным черным передником на гимназическом платье. -- Вот неугодно ли полюбоваться? В гимназии разукрасили. -- Как это могло случиться? -- Очень просто: сцепилась с буржуйкой, -- в сердцах отвечает вдова, -- чего ради теперь вылезать? Делу не поможешь, а себе наживешь одни неприятности. Из гимназии выгонят. -- Пусть-ка попробуют! -- сжимается Куся, -- это я ее выгоню, вот подожди! У ней брат во время войны с немцами сидел, как ни в чем не бывало и пиры задавал, -- они взятками откупались, я знаю, она сама говорила! А сейчас вдруг об'явился -- казачий офицер. Это он-то казачий офицер! Понимаешь, записался в казачье сословие, чтоб воевать с большевиками. -- А тебе какое дело? -- Противно! Русский! Фу, хуже русского гадины нет! Я ей сказала, что я стыжусь, что я русская! Пусть не смеют тогда говорить об отечестве, патриотизме, национализме друг с дружкой, а пусть говорят о своих капиталах, поместьях, бриллиантах и фабриках! -- Браво, Куся, -- сказал Яков Львович и в душе изумился: Куся помогала ему уяснить то, что сухо твердил общими фразами товарищ Васильев, уставший от митингов, -- суть в классовом самосознании! -- Обратите внимание, -- вступилась вдова, -- как нынче дети разделились и отбились от рук. Молодежь та скорей благоразумна, не так, как в мои времена, от мобилизаций стараются как-нибудь освободиться, политика им мешает, все носятся с чистым искусством. А от четырнадцати по семнадцать словно сдурели: лезут на стену из-за политики, того и гляди вцепятся, где ни встретятся... Но что же Иван Иванович и Петр Петрович? Оба они чрезвычайно обеспокоены усиленьем казачества и зависимостью муниципалитета. Правда, Каледин показывает себя либеральным. Он не отрицает, конечно, что февральская революция совершилась. Его об этом проинтервьюировала печать, и он ясно ответил, что "не отрицает". Однако же в городе повальные обыски, частые аресты. В городе до сих пор расквартировано огромное количество казаков, об'едающих, притесняющих горожан. Муниципалитет совершенно стеснен военной казачьею властью. Он не приказывает, а позволяет приказывать посторонним для города людям. Где же здесь либерализм? Иван Ивановича и Петр Петровича калединцы не уважают, не ставят и в грош. Собрания воспрещаются, выступления воспрещаются, -- благородные, трезвые и умеренные выступления воспрещаются. Это очень несправедливо и неблагоразумно. Остаются, впрочем, дни рождения, именины, двунадесятые праздники и канун наступающего 1918 года. И в городе то у одного, то у другого ужин с попойкой. С'езжаются поздно. Покуда хватает вешалок -- вешают на них шубы; потом шубы складываются друг на дружку на сундуках и на стульях. Сперва -- чайный стол. Между чаем и ужином барышни пробуют клавиши, долго отнекиваются хрипотой и простудой, потом пропоют что-нибудь из "Пиковой дамы" или из "Рафаэля" Аренского. После хозяин отводит гостя к двум-трем столикам, приготовленным для железки, и предлагает им "резаться", а хозяйка советует не садиться до ужина. Ужин один и тот же у всех: закуска, осетер провансаль или салат оливье, индейка жареная, мороженое и фрукты. Играют до трех-четырех, пьют не переставая, а кто не играет -- флиртует. Утеснившись по двое, по трое на мягких диванах, преувеличивая опьяненье, устраивают заговоры любви, подмигивают на мужей и на жен, те грозят им пальцами, поднимая глаза от трефовых десяток, а на рассвете Матреша бежит за извозчиком. Кому негде кутить, тот может вдоволь раздумывать над историей и над примерами. Улицы -- раннее средневековье. Свету нет. Керосину достать могут разве одни спекулянты. Денег не платят: боны уже перестали ходить, а романовских денег не сыщешь, они устремляются отовсюду за голенища казаков, в расплату за масло и за муку. У кого же находится мелочь, тот отправляется в церковь, при входе снимает шапку и благочестиво крестится, потом покупает у сторожа свечку в поминовенье усопших и сквозь ряды молящихся направляется к образу... Но там, потолкавшись, свечки отнюдь не засвечивает перед угодником, а отправляет ее в брючный карман, шепча, если он верующий: "прости меня, Боже", -- и быстро торопится к выходу, минуя опрашивающий и подозрительный взгляд церковного сторожа: продажа церковных свечей на вынос запрещена. Дома при восковой свечке торопятся проглотить ужин, раздеться и лечь, а любитель чтения, положив книгу на стол пред собою, глазами читает, зубами разжевывает, а руками расстегивает жилетные пуговицы или же, сгибая остро коленку под подбородок, стаскивает сапоги. Окрик хозяйки: -- Не жги зря свечу! Что копаешься? И любитель чтения виновато захлопывает книгу. ГЛАВА VII. Переворот. Порядок, можно сказать, окончательно восстановлен. Мало-по-малу остановились трамваи, водопровод не работает, почта не ходит, железные дороги стоят, на полотне набежали друг на дружку вагоны в три ряда, как бусы на шее цыганки. Подвоз продуктов совсем прекратился. Место на карте "Ростов-Нахичевань" стало пустым местом; оттуда в мир не доходит вестей, ни туда из мира не доходит вестей. Даже сами казаки не знают, что будет дальше. Товарищ Васильев попросил у Якова Львовича паспорт: -- Вы сидите, вам тут документы не понадобятся, я же с вашим паспортом проберусь в Таганрогский округ, где собираются наши. Яков Львович отдал ему паспорт и на ночь остался один. Но не успел заснуть, как прикладом к нему постучали. Вспыхнула точка фонарика, направленная ему на лицо. Перерыты все книги, наволочки и косынки в комодах, вспороты тюфяки и подушки, два одеяла прихвачены, -- пригодятся в зимнее время. Якову Львовичу велено итти без разговоров вперед, в комендатуру; документов нет, значит сжет, верно, военнообязанный. Впрочем, там разберут. Яков Львович пошел, окруженный казаками. В комендатуре, за канцелярией, в комнатке с решетчатыми окошками было еще несколько арестованных, в том числе Петр Петрович. Петр Петрович видел Якова Львовича в оркестре, где тот смычкастил по струнам виолончели чуть ли не каждый вечер, покуда был свет. Он протянул ему руку, как знакомому. -- Я в совершенном недоумении -- что за нелепость, меня арестовывать! -- сказал он преувеличенно громко, -- я боролся, как ответственное лицо, с заразою большевизма, приветствовал освободившее нас казачество, ратовал за укрепление в стратегическом отношении нашего города, у меня сын -- доброволец! -- А вы осторожней, -- сказал ему кто-то из арестованных, большевики-то ведь близко. Как бы вам из-под казацкой нагайки не перейти в большевицкий застенок! Петр Петрович умолк, точно нырнул марионеткой под сцену, одернутый вниз за веревочку. На утро со стороны Ростова раздались выстрелы. Их допросили, бестолково и спешно. Петр Петрович тотчас же был выпущен. Якова Львовича препроводили в тюрьму за неименьем документов. Дома Анна Ивановна ждала в истерическом нетерпеньи: -- Петя, все забирают из сейфов бриллианты, и деньги из банка; пришли телеграммы, что застрелился Каледин и войсковое правительство сложило свои полномочия. Я собрала, что могла. Ехать надо через Батайскую на Кубань. Некогда соображать, все готово. Анна Ивановна, и Анна Петровна, и Марья Семеновна, и д-р Геллер с семьей и сотня-другая еще, председательствовавших, митинговавших, ратовавших за братство и равенство и аплодировавших казакам, с вещами, баулами, кожаными чемоданчиками, залепленными печатями заграничных таможен, устремилась из города на Кубань, чрез прорыв большевицкого фронта, кольцом окружившего город. Задыхаясь от страха, дамы впадали в истерику в санках; кучера, оборачиваясь, убеждали не шибко кричать, чтобы как-нибудь не навлечь большака, а мужчины, от жен заражаясь, с трясущимися губами, кричали с истерикой в голосе: -- Не визжи, чорт тебя побери, будь ты проклята! И без тебя тяжело. Самыми тихими были дети до пятилетнего возраста. Что же казаки? Как это они обманули надежды всех, кто "в стратегическом отношении" стоял за укрепление фронта? А казаки... кто их поймет! Одни, отстреливаясь, отступали от большевиков, шаг за шагом, покрывая трупами степь. Другие с оружием и со знаменами переходили к большевикам и сдавались: -- Товарищи, больше не можем. Тошно служить генеральским последышам против Советов. И мы ведь из безземельных. Чего там, и мы за Советы! Все малочисленнее круги отступающих, все многочисленнее отряды переходящих. На границе меж Ростовым и Нахичеванью предприимчивый некто давно уж построил красного цвета увеселительный дом, с обитыми бархатом ложами, сценой-коробкой, замурзанным бархатным занавесом. И вздумал он новый театр, где пели певички, вздымая из кружева юбок до самых подвязок ажурно-чулочную ножку, назвать, неизвестно зачем: "Марсом". Названье и стало театрику роком. "Марс" был воинственным местом. Сперва были драки в нем со скандалистами, с пьянством, с полицией, уводившей скандальника в участок. Потом в "Марсе" засели рабочие и собирался Совет. В "Марсе" восстали в ноябрьские дни. Красный флаг взвился над "Марсом" в февральские дни при отступлении казаков и наступлении большевиков. Но отступавшим уж отступать было некуда. Их зарубали по улицам, перестреливали по углам, вытаскивали из под'ездов. Снова зазюзюкали в воздухе, не спрашивая дороги, шальные пульки. Приказов о переселении никто не издал, но жители, как услышали трескотню пулемета, полезли крестясь в подвалы, на знакомое место. В домах, где не успели бежать, дрожащие руки срывали погоны с шинелей гимназистиков, тех, что пели "Боже, царя храни". Матери прятали сыновей по чердакам и под юбки. Безусые гимназисты, охваченные тошнотворным страхом, дрожали. Матреша их выдаст! Давно уж она большевичка! Барыня валится в ноги Матреше: -- Матреша, голубушка, ради Христа! -- Что вы, барыня, нешто я Иуда-предатель... Пустите, чего дерганули за юбку, да ну вас, ей богу. Но барыня обезумела, летит вниз по лестнице, закрывает засовами двери, задвигает задвижки и болты, вверх бежит, ружье вырывая у сына. Приклад зацепился -- по дому разнесся звук выстрела. -- Боже мой, Боже мой, Боже мой, что я наделала! Васенька, Васенька! Внизу стучат. Здесь стреляли. Дом оцепляют. Тук-тук-тук... -- Не открывайте! -- Да вы с ума сошли! -- вопит сосед на площадке, -- из-за вас перестреляют весь дом, подожгут всех жильцов! Оттолкните ее, и конец! Дверь взламывают, в двери врываются красноармейцы. -- Кто тут стрелял? Обыск с этажа на этаж, с лестницы на лестницу. -- Матреша, голубчик, родная! Матреша, плечом передернув, идет к себе в кухню и переставляет кастрюли. Но молчанье ее бесполезно. Уже в соседней квартире N 4 красноармейцам шепнула Людмила Борисовна, старый друг гимназистовой матери, запрятавшая под прическу два бриллианта по три карата: -- Ищите не здесь, а напротив... Красноармейцы снова врываются шарить у обезумевшей матери в спальне. За умывальником, для чего-то привставши на цыпочки, руки по швам, не дыша стоит и зажмурился гимназистик. -- Вот он, кадет! -- закричал красноармеец. -- Васенька, Васенька... Но сострадательный рок закрыл ей память и сердце прикладом ружья, предназначавшимся сыну. Она потеряла сознанье. Бой идет на улицах в рукопашную. Пули зюзюкают, пролетая над головами. Жители, спрятавшись в задние комнаты, затыкая уши руками, держат детей меж коленками, не могут глотка проглотить от тошного страха, -- кто за себя, кто за близких, кто за имущество. Но на утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья. В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала жильцам, подошедшим из кухонь: -- Казаков-то выкурили. Чисто. Вышли оторопелые люди, протирая глаза и робко заглядывая за ворота. А там уже людно. Соборная площадь залита рабочими, красноармейцами, городской беднотой. Лица сияют, красное знамя взвилось у дверей комендантуры, перед участками, перед думой. Мальчишки-газетчики, торговки подсолнухами, подметальщики снега, трамвайные кондуктора, почтальоны и все, кто не носит ни шуб, ни жакеток, ни шляпок безбоязненно ходят по улицам, на их улице праздник, да и все улицы стали ихними! А Куся, напрыгавшись и наметавшись по площади, красная от мороза и от возбужденья, шепчет матери на ухо прыгающими от смеха и гнева губами: -- Нет, мамочка, нет, ты подумай только! Сейчас Людмила Борисовна в рваном платочке и чьих-то мужских сапогах, будто баба, ходит по улице и изображает из себя пролетария. Я сзади иду и слышу, как она говорит: "Товарищ военный, только прочней укрепитесь и не допустите, чтоб в городе грабили"! А сама норовила сбежать на Кубань, сундуков, сундуков наготовила! Ах, она врунья! И Куся сжимает шершавенькие кулачки. (Продолжение следует) (Продолжение). ГЛАВА VIII. Праздничная. За Нахичеванью, в армянской деревне, расположился штаб Сиверса и принимал делегации. Сиверс был вежлив, просил, кто приходит, садиться и каждого слушал. С большевиками в войсках были военнопленные немцы. Тихо и празднично в городе. Ходят, постукивая по подмерзшей февральской дорожке, патрули, перекликаются. На базарах стоит запустенье, -- ни мяса, ни рыбы, ни хлеба. Крестьяне попрятались и не подвозят продуктов. То-и-дело к ревкому, на полном ходу огибая в воздухе ногу дугою, подлетают велосипедисты, прыгают на-земь и оправляют тужурку. За столиком в канцелярии девушка в шапке ушастой, с каштановым локоном за ухом и карандашом меж обрубками пальцев: двух пальцев у ней не хватает на правой руке. Но эти обрубки умеют и курок надавить, и молниеносно свернуть папироску, не просыпав табак, и пристукнуть карандашом по столу в продолжение чьей-нибудь речи. Из заплеванной канцелярии, где наштукатуренные стоят у правой и левой стены с согнутой в коленке ногой, проступившей из складок, безносые кариатиды, -- прошел товарищ Васильев к себе в кабинет. Он осунулся, потемнел, на шее намотан зеленый гарусный шарфик и не приказывает, а шепчет, -- схватил ларингит, ночуя в степях под шинелькой. Фронт вытягивает, как огонь языки, свои острые щупальцы то туда, то сюда, пробует, прядает. Там отступит, здесь вклинится слишком далеко. У пришедших с ним вместе -- заботы по горло: напоить, накормить, разместить свою армию, наладить транспорт и связи. А в городе обезоружить и истребить притаившихся белых. И после затишья и праздника начались обыски, профильтровали тюрьму. Вышел тогда из тюрьмы и на солнце взглянул Яков Львович. Было ему, словно под сердцем ворочался голубь и гулькал. Ничего не хотелось, а тумбы и камни, разбитые стекла зеркальных витрин, водосточные трубы, сосульки, подтаивавшие на решетке соборного сквера, проходившие люди -- все казалось милым и собственным. Как хозяину, думалось: вот бы тут гололедицу посыпать песочком, чтоб дети не падали, а у булочной вставить окно! И когда у себя на квартире он нашел трех красногвардейцев, ломавших комод на дрова и с красными лицами пекших на печке оладьи, на сковороду наливая из чайника постное масло, он этому не удивился. Поздоровался, снял пальто, об'яснил, что пришел из тюрьмы. -- Вы из наших, товарищ? -- спросили, черпая жидкое тесто из глиняной миски и бросая на сковороду, где оно, зашипев, подрумянивалось и укреплялось пахучею пышкой: -- Так пойдите в ревком, зарегистрируйтесь. Соль у вас где? Яков Львович снял с полки жестянку, где хранилась сероватая соль, и подал товарищам. Те очистили стол, пригласили садиться и дружно, вместе с Яковом Львовичем, ели румяные пышки из пресного теста, посыпая их солью. Потом закурили махорку. В ревкоме на Якова Львовича подозрительно глянула девушка в шапке ушастой. Она уже собирала бумаги и прятала их в клеенчатый самодельный портфель, а карандаш, перо и чернила, выдвинув ящик стола, размещала внутри и готовилась запереть. На стене остановившиеся часы показывали без четверти девять. Но на руке у нее намигали швейцарские часики без минуты четыре. Красногвардейцы в дверях, звякая об пол, уже забирали винтовки. -- Позвольте, товарищ, но где же документы? Яков Львович, торопясь об'яснить, повторил: -- Я же сказал, что отдал их товарищу, чтобы облегчить ему бегство. -- Нам этого мало. Возьмите бумажку в домовом комитете или в милиции. -- Домовый комитет и не подозревал, что я отдал документы. Он только и может, что засвидетельствовать, кто я такой. -- Вот и доставьте мне это свидетельство. Выходите, товарищ. Вы видите, я кончаю работу. Яков Львович, повернувшись, направился к выходу. Девушка молниеносно скрутила себе папироску и, нащелкав обрубком раз пять зажигалку, закурила и крикнула вслед: -- Послушайте, стойте ка! Вы не сказали, какому товарищу ссудили документы. -- Я ссудил их товарищу Васильеву, -- ответил Яков Львович, грустя об ее недоверии. Усмешка сверкнула в стальных глазах девушки. Она поглядела на двух красноармейцев, и те усмехнулись ответно. -- Что ж, если вы утверждаете, это можно проверить. Задержите товарища, -- весело и уже посрамив в своих мыслях неведомого самозванца, крикнула она к дверям. Красноармейцы сомкнулись у входа. А из кабинета, в шинельке, с завязанным шарфом и в низко надвинутой кожаной кэпке, с портфелем под мышкой уже выходил товарищ Васильев. -- Товарищ Васильев! -- окликнула девушка. Но уже Яков Львович и горбун увидали друг друга. Тов. Васильев рукой с протабаченным пальцем схватился за теплую руку Якова Львовича и -- что бывало с ним редко -- светло улыбнулся. -- Я без голоса, ларингит, -- он показал себе пальцем на горло: -- спасибо! К вам с документом дважды ходили, но не могли разыскать. Идемте со мной на часок. Вы же, товарищ Маруся, напишите ему все, что нужно. -- Я печать заперла, -- проворчала тов. Маруся, сожалея в душе, что не выпал ей подвиг обнаружить белогвардейца. Но стол тем не менее отперла ключиком и из ящика вынула листик белой бумаги, перо и чернила. Яков Львович продиктовал ей ответ на вопросы, печать она грела дыханьем с минуту и, наконец, надавила на угол бумажки. Все было в порядке. Втроем они вместе пошли к дому с колонками, где на втором этаже в чьей-то спальне с персидским ковром, наследив на пороге снежком и засыпав окурками мраморный умывальник, помещался товарищ Васильев. Внизу, в том же доме, жила и тов. Маруся. Им подали на круглый без скатерти столик с китайской мозаикой три полных тарелки армянского вкусного супа с ушками, посыпанного сухим чебрецом вместо перца и называемого по татарски "хашик-берек". Яков Львович рассказал обо всем, что слышал в тюрьме, о последних днях перед переворотом. Тов. Васильев ел и изредка, шопотом, с хриплым дыханьем, расспрашивал. Подшутил над тетрадкой: "все ли записываете кустарные наблюденья?". Был он прежний -- и все-таки переменился. Впали глаза, сухим и острым блеском блестевшие в щелку. Грудь опустилась, и плечи стали острее и выше. И за плечами лопатки как будто еще приподнялись от горба. В шопоте слышалась властная нота, и глаза уходили внезапно от собеседников глубоко к себе, а на тонкие губы тогда набежит торопливость: так выглядят губы, когда человек отвечает другому: "мне некогда". -- Будет ли мир? -- не сдержавшись, спросил Яков Львович: -- мира ждут люди и камни, товарищ Васильев! Довольно уж крови. Взгляните, как сумерки голубеют за окнами, а по карнизу вьют лапками голуби. Взгляните на огонечки на улице, на шар золотистый с кислотами, что засиял там, в аптечном окне. Тесен мир и единственна жизнь, дорогая для каждого. Дайте людям порадоваться, завоевали -- и баста! -- Завоевали? Неужто? Не в вашем ли сердце, где все так прекрасно устроено? -- шепчет с усмешкой тов. Васильев: -- почитайте-ка завтра газету! -- А я люблю военное дело, -- вмешалась тов. Маруся, -- все равно без войны не обойдешься. Пасифизм -- чепуха. Тов. Васильев рыжим ногтем на протабаченном пальце провел по прозрачной бумажке. Отрывая по сгибу, отделил он бумажный квадратик, насыпал табак, свертел папироску и, послюнявив губами, заклеил. Яков Львович дал закурить, и горбун затянулся. ГЛАВА IX. Сметано... Века навалили суглинок на туф, туф на гранит, а гранит на залежи гнейса; и вышли пласты геологические. Года навели улыбку на губы лакея, сутулость на спину раба и холеный зобок под кашнэ у бездельника, -- и возник обывательский навык. Стали видеть вещи устойчивыми по Эвклиду: кратчайшая линия меж двумя точками -- это прямая. Дом Степаниды Орловой -- это есть ее собственность. И кто умер -- того отпевают. Но в учительской комнате третьей гимназии, где учились Куся и Лиля, давно уже дразнили коллеги Пузатикова, математика, что Эвклид провалился. А в городе вышли "Известия" со стихами и прозой, шрифтом прежней газеты, размером ее и на той же бумаге, с приказами о домах, в том числе и о доме Орловой: он, как и прочие, муниципализовался и квартирантам вносить надлежало квартирную плату не Степаниде Орловой, а городу. И, наконец, по Садовой и по Соборной прошли, чередуя усталые плечи под злыми углами гробов, люди в красноармейских ш