м молчания, то молодой Фрэнсис Бомонт, очевидно, не входил в их число. Еще за год-два до смерти Елизаветы Рэтленд он написал стихотворение, "необычное письмо" - так он назвал его, - в котором выражал глубокое преклонение перед этой замечательной женщиной. Ему "никогда еще не приходилось славить какую-либо леди в стихах или прозе", он отбрасывает избитую манеру навязывания женщинам льстивых комплиментов, ибо понимает, к кому обращается сейчас. "Даже если я истрачу все свое время, чернила и бумагу, воспевая Вас, я ничего не смогу добавить к Вашим добродетелям и не смогу сказать Вам ничего такого, что не было бы Вам известно и без меня... Но если Ваш высокий разум, который я чту даже выше Ваших блестящих титулов, одобрит эти слабые строки, я постараюсь вскоре прославить Ваши достоинства в новой песне... Я знаю, что каковы бы ни были мои стихи, они поднимутся выше самой изощренной лести, если я напишу правду о Вас" {5}. Такая возможность представилась Фрэнсису Бомонту, увы, слишком скоро. Элегия, написанная им через три дня после смерти Елизаветы Рэтленд, исполнена мучительной боли: "Я не могу спать, не могу есть и пить, я могу лишь рыдать, вспоминая ее". Он скорбит о ней, чья жизнь началась с утраты великого отца, скорбит о том, что источник женского счастья - замужество было для нее ("если верить молве") лишь видимостью, ибо она жила как обрученная дева, но не жена. Оплакивая Елизавету Рэтленд (судя по тексту элегии, Бомонт не знал - или не хотел касаться - причины ее смерти), он выражает веру в вечную ценность поэтических идеалов. Он не в силах продолжать, он вынужден замолчать - "Я не буду больше нарушать мир ее тихой могилы". Биографы Бомонта отмечают, что элегия на смерть дочери Филипа Сидни по глубине переживания, значительности выраженных в ней идей, трагическому звучанию выделяется среди всех его поэтических произведений. Об этой элегии говорил в 1619 году Драммонду - и высоко оценивал ее - Бен Джонсон. Когда в 1616 году умер сам Бомонт, Джон Эрл отозвался о его элегии на смерть Елизаветы Рэтленд как о "монументе, который переживет все мраморные памятники, ибо они обратятся в прах скорее, чем ее имя" {6}. А в эпитафии Фрэнсису Бомонту, написанной его братом Джоном, есть строки об этой элегии, позволяющие определенно предположить, что именно безвременная кончина дочери Филипа Сидни явилась для молодого поэта таким потрясением, от которого он уже не смог оправиться. Несмотря на то, что и Джонсон, и Джон Бомонт, и другие поэты знали об этой элегии и высоко ее ценили, напечатать ее смогли лишь через шесть лет после смерти Фрэнсиса Бомонта... Сами же они продолжали молчать и после этого. Тайные элегии Итак, то обстоятельство, что, издавая в 1616 году, всего через несколько лет после смерти Елизаветы Рэтленд, свои "Труды", так хорошо ее знавший Бен Джонсон не проронил ни единого слова об этой смерти - и не сделал этого позже, - бесспорно свидетельствует, что эта тема была под запретом. Но, конечно, кто-кто, а уж Бен Джонсон умел обходить самые строгие запреты, формально не нарушая их (то есть не называя имен тех, о ком он говорил в своих предназначенных для немногих посвященных произведениях "с двойным дном"). В этом трудном искусстве Джонсон достиг большого мастерства, превзойдя в нем почти всех {Читатель поймет, что слово "почти" необходимо, поскольку одним из современников Джонсона был Уильям Шекспир.}, своих современников. Но тщательный научный анализ этих произведений и обстоятельств их появления в контексте творческой биографии Джонсона позволяет увидеть заключенные в них чрезвычайно важные аллюзии. В разделе его "Трудов", названном поэтом "Лес" и состоящем всего из пятнадцати стихотворений, большинство из которых прямо адресовано членам семьи Сидни и их кругу (есть там, как известно, и два стихотворения из честеровского сборника о Голубе и Феникс), мы находим стихотворение под номером IV. Оно озаглавлено "К миру" и снабжено подзаголовком: "Прощание знатной, благородной и добродетельной женщины". Это - драматический монолог, горькое прощание с несовершенным, исполненным суеты и фальши миром, из которого знатная и благородная женщина уходит - судя по ее монологу - добровольно. "Я знаю, мир - только лавка кукол и пустяков, западня для слабых душ". Судьба предоставляет ей возможность начать новую жизнь, но она отвергает этот путь. В ее голосе звучит усталость и горькая решимость. Осознав призрачную сущность мирской суеты и оказавшись теперь перед трагическим выбором, она не хочет начинать все сначала, не хочет "уподобиться птице, которая, покинув свою клетку и ощутив воздух свободы, снова вернулась бы туда (в клетку. - И.Г.)". Нет, она отбрасывает такую возможность: "Моя роль на твоей сцене окончена" {"My part is ended on thy stage".}. Комментаторы джонсоновских произведений до сих пор не могли идентифицировать эту женщину, столь драматически прощающуюся с оставляемым ею миром, с его сценой. Но действительно ли так трудно узнать ее среди других героев и адресатов небольшого "Леса" - самого "сидниевского" из всех поэтических собраний Джонсона? Кто еще из имеющих отношение к семейству Сидни и хорошо известных Джонсону знатных женщин ушел из жизни при таких же обстоятельствах за несколько лет до появления его книги, то есть до 1616 года? Женщина, о чьей смерти, как свидетельствуют факты, нельзя было почему-то говорить открыто... Ответ однозначен: этой знатной, благородной женщиной, хорошо знакомой Джонсону (знакомство подтверждается несколькими словами, сказанными Драммонду, открыто адресованными ей двумя стихотворениями, письмами), добровольно покидающей этот мир, является дочь Филипа Сидни. Именно у нее, у Елизаветы Рэтленд, молодой женщины, поэтессы, после смерти мужа была возможность начать новую жизнь. И именно она отвергла эту возможность, не пожелала "вернуться обратно в эту клетку", отказалась "исполнять свою роль на сцене мира", покончила с собой через несколько дней после похорон Рэтленда в Боттесфорде, предварительно позаботившись и о своем тайном погребении. "Прощание знатной, благородной и добродетельной женщины" - это прощальный монолог честе-ровской Феникс, и он вполне мог бы найти себе место в сборнике, если бы Джонсон был в Англии, когда Честер с Блаунтом начали готовить посвященную памяти Рэтлендов странную книгу. Другая поэма - "Юфимь" {Eupheme - неологизм, образованный Джонсоном от греческого Euphemia - "слава", "прославление".}, написанная приблизительно в то же время, что и "К миру", - была впервые напечатана только в 1640 году, уже после смерти Джонсона, в поэтическом цикле "Подлесок". Она состоит из десяти частей, все названия которых вначале объявлены, но потом вдруг сообщается, что тексты четырех из них (как раз тех, где, судя по заголовкам, рассказывается о занятиях героини поэзией и о ее друге-супруге) утеряны! Из остальных частей половина снабжена явно позднейшими, в том числе и прозаическими, неуклюжими дописками, уводящими в сторону; есть обрывы на полуфразе. Эти явные - почти демонстративные - дописки обращены к покровителю Джонсона в самые последние годы его жизни - сэру Кенелму Дигби и его молодой жене Венеции, умершей в 1633 году. В оставшихся неискаженными и необорванными частях поэт говорит о той, кто была его Музой, его вдохновительницей, "кому он обязан каждой написанной им строкой"; он прощается с ней, его горе безмерно, он упрекает тех, кто не сумел остановить ее, отговорить от рокового шага. Есть здесь и строки, прямо говорящие о поэме Елизаветы Сидни о страстях Христовых: "Она видела Его на кресте, страдающего и умирающего во имя нашего спасения! Она видела Его, восстающего, побеждающего смерть, чтобы судить нас по справедливости и возвращать нам дыхание..." Рассказу о ее поэме Джонсон отводит целых 25 строк - случай для него достаточно редкий. Поэма Джонсона, как и большинство других поэтических произведений цикла "Подлесок", написана, когда жена Кенелма Дигби была еще ребенком и никак не могла являться вдохновительницей всего созданного поэтом, каждой его строки. Есть в сохраненных частях поэмы много и других строк, никакого отношения к Венеции Дигби не имеющих. К тому же Джонсон жил еще четыре года после ее смерти, у него было время и творческие возможности создать законченную памятную поэму (или элегию), посвященную скончавшейся жене своего покровителя. Он же предпочел сделать демонстративные дописки к нескольким частям давно лежавшей в его письменном столе поэмы о Елизавете Рэтленд и ее супруге, которая не могла быть опубликована, уничтожив те части, где смысл и адресность нельзя было закамуфлировать никакими дописками и обрывами. Таким способом удалось сохранить около половины важнейшего текста; его значение джонсоноведам еще предстоит оценить. Чрезвычайно интересны третья и четвертая части "Юфими", в которых нет позднейших дописок и изъятий. Здесь поэт наставляет художника, каким должен быть портрет, изображение его прекрасной Музы. Если ее внешние черты еще могут быть переданы художником (хотя он никому не должен говорить, чей это портрет!), то выразить на полотне ее высокий чистый разум, ее речь (надо понимать - поэтическую речь), подобную музыке и наполненную глубоким смыслом, невозможно - это работа для поэта. Такую же мысль и почти теми же словами Джонсон высказывает в своем обращении к читателям по поводу "портрета" Шекспира работы Дройсхута в Великом фолио! Много странного в том, как поэма "Юфимь" была напечатана в джонсоновском "Подлеске" в 1640 году: с "утерей" половины частей, дописками и обрывами именно в тех текстах, где современники поэта - даже не очень посвященные - могли узнать дочь Филипа Сидни. Но самое удивительное, что третья и четвертая части этой поэмы напечатаны в изданном в том же, 1640 году первом собрании поэтических произведений Шекспира сразу после элегий, посвященных Великому Барду! Какое отношение к Шекспиру имеет эта поэма Джонсона - или хотя бы эти две ее части - и почему издатель Джон Бенсон посчитал необходимым поместить их именно в этой книге, никто из западных шекспироведов и джонсоноведов даже не пытался объяснить. Но теперь внимательный читатель может это сделать, зная что поэма первоначально была посвящена бельвуарской чете, неразрывно связанной с тайной Потрясающего Копьем. Добавлю, что после этих двух частей "Юфими" в книге поэзии Шекспира следует поэтическое письмо Бомонта Джонсону - то самое стихотворение, где он вспоминал о парадах остроумия, устраивавшихся в таверне "Русалка" джентльменами, любившими называть себя "британскими умами"... После 1612 года появился ряд произведений, в которых содержались явственные намеки на тяжелую утрату, понесенную английской литературой. Уильям Браун из Тэвистока в посвященной графу Пембруку второй книге "Пасторалей", написанной в 1614-1615 годах, перечисляя крупнейших поэтов Англии - "искуснейших, равных которым нет на земле" - Филип Сидни, Джордж Чапмен, Майкл Дрейтон, Бен Джонсон, Сэмюэл Дэниел, Кристофер Брук, Джон Дэвис из Хирфорда, Джордж Уитер, - говорит дальше о двух поэтах, "совершеннейших из всех, когда-либо существовавших, которых злая судьба оторвала недавно от их более счастливых товарищей"; Браун называет их именами Ремонд и Доридон. Заметим, что в списке "искуснейших поэтов" отсутствует Шекспир, и попытаемся понять, о каких же двух "совершеннейших из всех когда-либо существовавших", но недавно умерших поэтах скорбел в 1614 году Уильям Браун. Указание на этих "недавно умерших" поэтов уточняется, когда мы обнаруживаем, что в первой книге брауновских пасторалей, изданной в 1613 году, но написанной несколькими годами раньше, и Ремонд и Доридон еще живы. Они неразлучны, их песням вторят лесные птицы; Доридон клянется в верности Ремонду. Попытки английских литературоведов определить, кто же скрывается за этими именами-масками, до сих пор оставались безуспешными. Но в брауновских "Пасторалях" мы встречаем не только двух недавно умерших поэтов, но и другие аллюзии в сторону бельвуарской четы, сближающие эти "Пасторали" с джонсоновским "Печальным пастухом" и честеровской "Жертвой Любви". Это относится и к произведениям Кристофера Брука ("Призрак Ричарда III"), Джона Флетчера ("Судьба благородного человека"; заключительные пьесы тетралогии "Четыре пьесы в одной" - "Триумф смерти" и "Триумф времени"), Роберта Геррика ("Видение его Повелительницы, зовущей его в Элизиум"). В 1615 году появилась книга Джона Стивенса "Опыты и характеры". В одной из помещенных там характеристик, озаглавленной "Образец поэта", рисуется облик настоящего поэта, который, как считают многие авторитетные шекспироведы, относится к Великому Барду (каким он открывается нам со страниц своих произведений). Стивенс пишет:"... достойный поэт сочетает в себе все лучшие человеческие качества... Все в его творениях доставляет душе читателя пищу, радость и восхищение, но он от этого не становится ни грубым, ни манерным, ни хвастливым, ибо музыка и слова песни находятся у него в сладчайшем согласии: он учит добру других и сам отлично усваивает урок... По части познаний он больше ссужает современных ему писателей, чем заимствует у поэтов древности. Его гению присущи безыскусственность и свобода, избавляющие его как от рабского труда, так и от усилий навести глянец на недолговечные изделия... Он не ищет ни высокого покровительства, ни любого иного... Ему не страшны дурная слава или бесчестье, которых иной поэт набирается в развращенной среде, ибо у него есть противоядия, уберегающие его от самой худшей заразы... Он, единственный из людей, приближается к вечности, ибо, сочиняя трагедию или комедию, он более всех уподобляется своему создателю: из своих живых страстей и остроумного вымысла он творит формы и сущности, столь же бесконечно разнообразные, как разнообразен по воле Божьей человеческий род... По природе своей он сродни драгоценным металлам, которые блестят тем ярче, чем дольше находятся в обращении. Неудивительно, что он бессмертен: ведь он обращает яды в питательные вещества и даже худшие предметы и отношения заставляет служить благой цели. Когда он наконец умолкает (ибо умереть он не может), ему уже готов памятник в сознании людей, а надгробным словом служат ему его деяния". Д.Д. Уилсон по этому поводу заметил: "Не Шекспира ли имел в виду автор, когда писал эти строки?" Еще более определенно высказывается в этом смысле Э. Фрип. А.А. Аникст, в общем, соглашается с ними: не было тогда другого писателя, который бы так соответствовал этой характеристике; я готов присоединиться к мнению этих ученых. Но ведь книга была опубликована в 1615 году, когда Уильям Шакспер еще жил и здравствовал. Похоже ли, что эта характеристика, особенно ее заключительная часть ("памятник", "надгробное слово") относится к живущему человеку? {На это обратил внимание и Э.Фрип.} Не ясно ли, что автор говорит о писателе, которого в 1615 году уже не было среди живых? В эти годы - первое десятилетие после смерти бельвуарской четы - молчанием окружены не только их имена; в эти годы почти не слышно и имени Шекспира, крайне редко переиздаются шекспировские произведения, несмотря на то, что несколько издателей имеют на это законное, подтвержденное записями в Регистре Компании право и в лавках шекспировские книги не задерживаются. Значительно более половины пьес, составляющих ныне шекспировский канон, вообще еще никогда не печатались и пребывают неизвестно где. "Великие Владетели пьес", среди которых - Мэри Сидни-Пембрук и ее сын, всесильный лорд-камергер граф Пембрук, считают, что время для появления "полного Шекспира", так же как и для памятника в Стратфорде, которые должны послужить основой будущего культа, еще не пришло. Поэтому, когда в 1619 году Томас Пэвиер и Уильям Джаггард хотели издать одной книгой десяток шекспировских и сочтенных шекспировскими пьес (возможно, они собирались напечатать и большее количество), они были остановлены, и им пришлось пустить пьесы в продажу по отдельности, с фальшивыми старыми датами на титульных листах. Поскольку не менее чем на половину этих пьес Пэвиер и Джаггард имели законно оформленные права, шекспироведам-стратфордианцам, как мы знаем, очень трудно убедительно объяснить, зачем им понадобилось печатать фальшивые даты. Доказательный же, основанный на фактах ответ теперь очевиден: граф Пембрук приказал Компании печатников препятствовать изданию книг, на которых стояло имя Шекспира. До особого разрешения. И Мэннерс ярко сияет... И наконец "Великие Владетели" сочли, что время для представления миру Великого Барда Уильяма Шекспира пришло. Летом 1622 года исполнялось 10 лет как умерла бельвуарская чета. Именно в этот год (как известно теперь из каталога Франкфуртской книжной ярмарки) должно было появиться полное собрание пьес Шекспира, а также памятник в стратфордской церкви. Это небольшое настенное сооружение каменотесы Янсены, до этого работавшие над надгробным памятником Рэтленду, действительно в 1622 году установили, позаботившись - по указанию высоких заказчиков - о сходстве деталей внешнего оформления {О том, что автором надписи на стратфордском памятнике, возможно, был однокашник Рэтленда поэт Джон Уивер, мы уже говорили.}. А вот своевременно, в объявленный срок выпустить огромный фолиант не удалось. Работа, начавшаяся в апреле 1621 года под руководством Мэри Сидни-Пембрук, надолго прерывается в октябре этого года после ее внезапной кончины; как мы знаем, Блаунту удается выпустить книгу в свет только осенью 1623 года. Но дата "1622" все-таки не прошла совсем не отмеченной: в этом году появился неизвестно где прятавшийся, никогда не печатавшийся "Отелло", переизданы "Ричард III" и "Генрих IV", а в очередном издании книги Овербери напечатали наконец элегию Бомонта на смерть Елизаветы Рэтленд. К 1622 году относится также столь известное сегодня стихотворение Уильяма Басса (опубликованное через 18 лет в издании поэтических произведений Шекспира). Басе воздает величайшую хвалу Шекспиру, который достоин быть похороненным в Вестминстерском аббатстве рядом с Чосером, Спенсером, Бомонтом. Отметим, что Бомонт, умерший в том же, 1616 году, что и Шакспер, в отличие от последнего, был похоронен с надлежащими почестями и оплакан многочисленными друзьями. Вскоре после смерти Мэри Сидни-Пембрук ее сын, лорд-камергер, еще более приблизил Бена Джонсона. На него были возложены обязанности смотрителя королевских увеселений, в эти обязанности входило и цензурирование пьес; предшественник Джонсона, сэр Джордж Бак, был объявлен сумасшедшим - вероятно, бедняга окончательно запутался в изощренных фантасмагориях "Великих Владетелей". А чтобы потом кому-то не вздумалось их распутывать, старые регистрационные книги во время работы над Великим фолио спалили, за ними та же судьба постигла кабинет и библиотеку Бена Джонсона вместе с самыми его сокровенными рукописями - дабы его не мучил соблазн каким-то образом их опубликовать. Об этом пожаре, об этих сгоревших рукописях и регистрационных книгах (а также о пожаре, уничтожившем в 1613 году театр "Глобус") Джонсон меланхолически вспоминал потом в поэме "Проклятие Вулкану" {Вулкан - бог огня в римской мифологии. Отмечаю это только потому, что на русский язык название этого стихотворения Джонсона часто переводили неправильно, как "Извержение вулкана".}. Так "Великие Владетели" еще раз продемонстрировали свою - мало перед чем останавливающуюся - предусмотрительность. Впрочем, Джонсон (который при создании Великого фолио блестяще выполнил чрезвычайно важную работу, в том числе написал от имени актеров обращения к Пембруку и к читателям, а также два основных вступительных стихотворения) мог утешиться тем, что ему удвоили денежный пенсион. А вообще подсчитано, что расходы по изданию Великого фолио составили около 6 000 фунтов стерлингов, выручка же от продажи всего тиража не превышала полутора тысяч фунтов. Огромную же по тем временам разницу могли, конечно, покрыть только "Великие Владетели", в первую очередь - Пембруки и Дорсеты. Как мы уже знаем, памятные стихотворения в Великое фолио кроме Джонсона дали Леонард Диггз, упомянувший о стратфордском монументе, который будет размыт временем, аноним I.M. и знакомый нам Хью Холланд - тот самый, что снабдил "Кориэтову Капусту" обращением "К идиотам-читателям". Наступает 1632 год. Двадцатилетие со времени смерти Рэтлендов. И нас уже не удивит, что именно в этом году выходит второе издание шекспировского фолио, которое принято называть "Второе фолио". Главной фигурой в этом издании был уже Роберт Аллот, именно ему Блаунт незадолго до того передал свои права на издание ряда произведений, в том числе и шестнадцати шекспировских пьес. Второе фолио в основном является перепечаткой Первого, лишь исправлены некоторые опечатки и грамматические погрешности; поскольку эта работа не была чересчур трудоемкой, книга вышла к намеченному сроку... Во Втором фолио точно воспроизведена и гравюра Дройсхута, якобы изображающая Шекспира, - с лицом-маской, перевернутым камзолом и другими озадачивающими шекспироведов странностями. Перепечатано из Первого фолио и двусмысленное обращение Джонсона к читателю по поводу этого "портрета", на который рекомендуется не смотреть, а также его поэма "Памяти автора, любимого мною Уильяма Шекспира и о том, что он оставил нам". Мы уже говорили немного об этой замечательной поэме, подлинном шедевре, достойном гения, которому он посвящен. Теперь обратим внимание и на те строфы, которых не коснулись ранее. Джонсон восклицает (как бы возражая Уильяму Бассу): "Восстань, мой Шекспир! Я не стал бы помещать тебя с Чосером и Спенсером или просить Бомонта подвинуться немного, чтобы освободить место для тебя. Ты сам себе памятник без надгробия и будешь жить, пока будет жить твоя книга и у нас будет хватать ума читать ее и прославлять тебя. То, что я не ставлю тебя в ряд с ними, я могу объяснить: их музы тоже великие, но не равные твоей; если бы я считал свое мнение зрелым, то я сравнил бы тебя с самыми великими и показал бы, насколько ты затмил нашего Лили, смелого Кида и мощный стих Марло. Хотя у тебя было мало латыни и еще меньше - греческого, не среди них (англичан. - И. Г.) я стал бы искать имена для сравнения с тобой, а воззвал бы к громоносному Эсхилу, Еврипиду и Софоклу, Паккувию, Акцию и тому, кто был из Кордовы (Сенека. - И.Г.). Я оживил бы их, чтобы они услышали, как сотрясается театр, когда ты ступаешь на котурнах трагедии, или убедились в том, что ты единственный способен ходить в сандалиях комедии и стоишь выше сравнения с тем, что гордая Греция и надменный Рим оставили нам..." Слова о якобы слабом владении Шекспиром латынью и греческим не могут быть приняты всерьез - сегодня шекспироведы хорошо знают, что произведения Великого Барда свидетельствуют как раз об обратном - о превосходном знании и свободном владении латинскими и греческими источниками {Вспомним, что именно так - с ухмылкой - говорил о своем слабом владении латынью и греческим Томас Кориэт, хотя выпущенные под его именем книги буквально кишат текстами на этих древних языках. Джонсон, похоже, прямо "цитирует" Кориэта!}. Конечно, Джонсон считал себя крупнейшим знатоком латыни и греческого среди всех поэтов и писателей Англии (и прямо объявил об этом Драммонду в 1619 году) и невысоко оценивал знания всех других. Но, кроме того, создатели Великого фолио уже сознательно - хотя и осторожно - подгоняют образ Потрясающего Копьем под начавшую приобретать более определенные формы Легенду. Джонсон называет Шекспира "сладостным лебедем Эйвона". Стратфордианцы указывают на то, что Стратфорд расположен на реке Эйвон, но рек с таким названием в Англии - шесть, в том числе протекает Эйвон и в местах, где жили Рэтленды {На берегу другого Эйвона жила Мэри Сидни-Пембрук, причем напротив ее поместья Уилтон располагалась деревушка, название которой - Стратфорд! А на портрете-гравюре 1618 года кружевной воротник ее платья украшают изображения лебедя.}. Далее Джонсон вспоминает о набегах (буквально - прилетах) Шекспира на берега Темзы, "так нравившихся нашей Елизавете и нашему Джеймсу (Иакову)". Повторю, что нет даже малейших данных о том, что оба монарха - или хотя бы один из них - поддерживали какое-то знакомство со стратфордцем, а вот Рэтленда они - особенно Иаков - знали хорошо и видели во время редких появлений ("прилетов") "лесного графа" в королевскую столицу. Джонсон продолжает: "Все музы были еще в цвету, когда он явился, подобно Аполлону, чтобы ласкать наш слух и, подобно Меркурию, нас очаровать! Сама Природа гордилась его творениями и с радостью облачалась в наряд его поэзии! Этот наряд был из такой богатой пряжи и так великолепно скроен, что с тех пор Природа не создает подобных умов... Но я не приписываю всего исключительно одной Природе - твоему искусству, мой благородный Шекспир, принадлежит твоя доля. Хотя материалом поэта является природа, форму ей придает его искусство. И тот, кто стремится создать живой стих, такой, как у тебя, должен попотеть, выбивая искры на наковальне муз, переделывать задуманное и самому меняться вместе с ним... ибо подлинным поэтом не только рождаются, но и становятся". Далее идут строки, которые довольно странно звучат по-английски, а на русский язык всегда переводятся приблизительно, в результате чего тончайшая игра со словом, большим мастером которой был Бен Джонсон, остается не увиденной и не услышанной. А обыгрывает здесь Джонсон родовое имя Рэтленда - Мэннерс, которое, если его использовать в качестве существительного, может пониматься как "манеры", "обычаи", "нравы". Слово "manners" в шекспировских сонетах встречается три раза (39, 85, 111), и каждый раз смысл сонета становится ясным, если это слово рассматривать как собственное имя. Например, первая строка в сонете 85: "My tongue-tied Muse in manners holds her still..." Буквально это может значить: "Моя Муза со связанным языком держит себя тихо". Но зачем же здесь добавлено "in manners"? Обычно переводчики, не доискавшись смысла в этом выражении, просто опускают слово "manners". Смотрим перевод С. Маршака: "Моя немая муза так скромна..." В переводе Т. Щепкиной-Куперник: "О, муза бедная - ее совсем не слышно: Притихла и молчит..." Строка (включая добавку) приобретает смысл, только если понимать, что "manners" - собственное имя, хотя и написанное со строчной буквы: "Моя Муза остается молчаливой во мне, Роджере Мэннерсе". В сонете 111 Шекспир упрекает богиню Фортуну, поставившую его в зависимость от публичных выплат. В четвертой строке появляется "manners" с глаголом в единственном числе; значит, "Мэннерс" здесь - имя {Читатели, владеющие английским языком, могут сами проанализировать эти шекспировские сонеты, так же как и стихотворения Джонсона, о которых дальше идет речь.}, и рэтлендианцы относят этот сонет к 1604-1605 годам, когда Рэтленд, находясь в крайне тяжелом финансовом положении, был вынужден выпрашивать субсидии ("подаяния") у правительства. Обыгрывание имени "Мэннерс" есть в эпиграмме Уивера и в книге Кориэта; особенно вызывающе оно выглядит, когда "Мэннерс" ни с того ни с сего вдруг появляется в конце "Кориэтовых Нелепостей". Джонсон включился в эту игру в своих эпиграммах, появившихся в его "Трудах" в 1616 году. В 9-й эпиграмме он просит тех, чьи имена встречаются в его книге, не считать, что она направлена "against the manners of an epigram". Эта не очень ясная фраза может восприниматься как заверение в том, что Джонсон будет придерживаться формы и традиционного характера поэтического жанра эпиграммы (хотя непонятно, зачем такие заверения нужны). Но выражение "against the manners" можно понимать как лукавое заверение в том, что эпиграмма не направлена против Мэннерса. Тем более что в следующей, 10-й эпиграмме (а Джонсон сам тщательно группировал эти стихотворения) он обращается к некоему лорду, насмешливо назвавшему его поэтом, и говорит, что отомстил этому лорду в его собственном имени! Здесь уместно вспомнить об эпизоде, рассказанном Джонсоном Драммонду: однажды Рэтленд упрекнул жену, за столом у которой он увидел Джонсона, в том, что она принимает у себя этого поэта. Эпиграммы 9-10 еще раз свидетельствуют, что Джонсон обиды не забыл, хотя, похоже, и не придавал этому эпизоду большого значения. Эпиграмма 77 адресована "Тому, кто не желает, чтобы я назвал его имя": "Не беспокойся, что моя книга может разгласить твое имя. Если ты боишься оказаться в одном ряду с моими друзьями, то я был бы пристыжен, когда бы ты стал считать меня своим врагом". Эпиграмма 49 адресована "Драматургу": "Драматург читал мои стихи и с тех пор поносит их {В одном анонимном стихотворении начала XVII в. таланты Джонсона как эпиграммиста ставились под вопрос. Есть основания считать, что стихотворение написано или инспирировано Рэтлендом, отношение которого к Джонсону, ввиду оправданных сомнений в способности последнего держать язык за зубами, было непростым. Большинство шекспироведов считает, что и отношение Бена Джонсона к Шекспиру было очень непростым.}. Он говорит, что я не владею языком эпиграмм и им не хватает соли, то есть непристойности... Драматург, я не хочу открывать тебя (твои манеры, обычаи) в моей чистой книге; лучше открой себя (их) сам в своей собственной". Здесь - непереводимая дразнящая игра слов. Ключевая фраза: "I loathe to have thy manners known" может быть прочитана и так: "Я не хочу открыть тебя, Мэннерс". А теперь вернемся к джонсоновской поэме о Шекспире в Великом фолио, где Бен Джонсон превзошел самого себя в этой игре. После строки: "Ибо подлинным поэтом не только рождаются, но и становятся", следуют шесть строк, которые в известном переводе-подстрочнике А.А. Аникста звучат так: "Таким именно и был ты. Подобно тому, как облик отца можно узнать в его потомках, так рожденное гением Шекспира ярко блистает в его отделанных и полных истины стихах: в каждом из них он как бы потрясает копьем перед лицом невежества" {7}. Посмотрим это место в английском оригинале; мы обнаружим там родовое имя Рэтленда (неизбежно исчезающее при переводе, если видеть в нем просто существительное множественного числа), причем в таком контексте, который не только подтверждает его присутствие в Великом фолио, но и открывает характер этого присутствия: "And such wert thou. Look how the father's face Lives in his issue, even so, the race Of Shakespeare's mind, and manners brightly shines In his well-turned and true-filed lines {*}: In each of which, he seems to shake a lance, As brandished at the eyes of ignorance". {* Курсив мой. - И. Г.} Обратим внимание, что глагол "сияет" (shines) стоит в единственном числе, следовательно "Мэннерс" (manners) - слово, к которому глагол относится, - это имя; перед ним поставлена - что очень важно - запятая, отделяющая эту часть сложного предложения от предыдущей. Слово turned имеет много значений, в том числе и "измененный", "повернутый" и т.п. С учетом всех этих (и других) хитроумных и изящных уловок для тех немногих, кто знал о роли, которую сыграл в создании творений и самого образа Потрясающего Копьем Роджер Мэннерс, граф Рэтленд, эти строки в поэме Джонсона звучали достаточно внятным паролем: "Посмотрите - как черты отца проступают в его потомках, так и дух Шекспира, его происхождение {Race - порода, род, происхождение.}, и Мэннерс ярко сияет в своих великолепно отделанных строках, в каждой из которых он как бы потрясает копьем, размахивает им перед глазами незнания". Последние две строки заставляют вспомнить шекспировский сонет 76: "И кажется, по имени назвать меня в стихах любое может слово"; мысль, образ тот же самый - скрывающийся за псевдонимом-маской Автор дразняще смеется перед слепыми глазами Неведения и Непонимания. И кроме того, Джонсон прямо называет имя подлинного Потрясающего Копьем. Бен был близко знаком с Рэтлендами - Мэннерсами и в любом случае не мог не понимать, какой смысл приобретали эти строки из-за слова-имени "Мэннерс" {Джонсон не раз обыгрывал смысловое значение имен своих современников (например, де Вера, Редклиффа и других).} (неловкого и грамматически не вписывающегося, если его считать просто существительным множественного числа), но он не только употребил его в этом чрезвычайно важном контексте, но и специально выделил эту важнейшую аллюзию в адрес Рэтленда многозначительной запятой {Нельзя сказать, что до нас никто из шекспироведов и джонсоноведов не обратил внимания на эту многозначительную и отнюдь не случайную запятую, которая мешает им привычно упрощенно (и искаженно) прочитывать важнейшую джонсоновскую строку. Да и любой внимательный читатель английского оригинала споткнется на ней: зачем Джонсон вставил ее здесь, разорвав сложное предложение таким образом, что manners оказывается единственным подлежащим, к которому относится сказуемое shines ("сияет")?! Будучи не в состоянии ответить на этот вопрос, некоторые сегодняшние англо-американские ученые обходятся со знаменитой поэмой довольно бесцеремонно. Помещая джонсоновский панегирик в своих насыщенных эрудицией переизданиях Шекспира, они спокойно выбрасывают (без каких-либо оговорок!) мешающую им "вредную" запятую. Именно так "исправили" Джонсона издатели последнего оксфордского полного собрания сочинений Шекспира - ведущие английские шекспироведы Стэнли Уэллс и Гэри Тэйлор {8}.}. Подобно тому как черты родителя можно увидеть в его создании, так и Мэннерс сияет в шекспировских строках... Самая знаменитая, всегда приводимая во всех шекспировских биографиях полностью или в отрывках поэма Джонсона вместе с его обращением к читателю по поводу пресловутой "фигуры" на гравюре Дройсхута, долженствовавшей представлять глазам не знающих истину образ Потрясающего Копьем, является одним из важнейших ключей к постижению "шекспировской тайны". И Джонсон, который не мог открыто сказать все, оставил эти указатели на пути к истине, не уставая обращаться к грядущим читателям: "Смотрите книгу, не портрет". Он повторил это многозначительное предостережение и в другом обращении к читателям - в двустишии, открывающем собрание его эпиграмм: "Читайте эту книгу осмотрительно, чтобы понять ее". Подобно стрелке компаса, всегда показывающей на север, взор Джонсона во многих его произведениях устремлен в сторону Шервудского леса и его необыкновенных хозяев, скрытых от глаз Непонимания пеленой Легенды, в становлении которой Бену Джонсону было суждено сыграть не последнюю роль. Особый интерес представляет такая плохо изученная область, как джонсоновские пьесы-маски и сценарии развлечений; многие из них содержат явные намеки на бельвуарскую чету и ее тайну, ставшую тайной века, тайной всего Нового времени. В предисловии к маске "Гименей" Джонсон прямо сказал, что его маски не просто предназначены для увеселения знатных особ, а являются "зеркалом жизни" и содержат свои важные, но понятные только избранным секреты. Однако выискивать в этом зеркале черты и следы реальных ситуаций и прототипов аллегорических персонажей - занятие весьма трудное, если у того, кто на него отважится, нет надежного ключа к маске, к ее загадке. Задача осложняется и жанровыми особенностями маски, представлявшей собой своеобразный балет-пантомиму, исполнителями которой были знатные персоны, а иногда и члены королевской семьи - король Иаков благоволил к этим пышным представлениям. Сюжет маски не всегда четко очерчен, не все его линии получают развитие в ходе представления, текст изобилует намеками и двусмысленностями, понятными лишь немногим. Реальные ситуации, намеки на которые содержатся в маске, аллегоризированы и часто получают фантастическое преломление. И все это на фоне обилия чисто декоративного и развлекательного материала. Английский исследователь Д.Б. Рэнделл отмечает, что головоломные трудности, с которыми приходится сталкиваться при попытках проникнуть в тайны джонсоновских масок, тупики и ловушки, в которые попали некоторые джонсоноведы, привели к тому, что "серьезные ученые, заботящиеся о чистоте своей научной репутации, с трудом отваживаются касаться столь щекотливого предмета" {9}. Боязнь попасть впросак сделала попытки найти ключ к тайнам этих масок достаточно редкими в академическом литературоведении. Здесь напрашивается некоторая аналогия с проблемой шекспировского авторства и личности, которую многие серьезные и дорожащие "чистотой своей научной репутации" западные академические шекспироведы в еще большей степени предпочитают обходить подальше. Такое сходство в отношении к этим проблемам представляется отнюдь не случайным. Маска "Преображенные цыгане", пользовавшаяся особой любовью короля Иакова, в 1621 году была трижды исполнена перед ним (3 августа - в Берли-он-Хилл, 5 августа - в Бельвуаре и в начале сентября - в Вестминстере). В маске, "цыганские" персонажи которой изображают неких неназванных представителей самой высокопоставленной английской знати, содержатся дразнящие намеки на какую-то чрезвычайно важную тайну, известную только немногим. Один из персонажей маски спрашивает другого: "Что должен сделать человек, чтобы войти в вашу компанию?" - то есть стать "цыганом". И тот отвечает, что "такой человек должен быть посвящен в тайну, достойную истории. Многое надо сделать, прежде чем ты сможешь стать сыном или братом Луны, а это не так скоро, как хочется". По словам самого автора (Джонсона) в эпилоге, хотя необычные "цыгане" и окружающая их секретность могут показаться непосвященным зрителям странными, этой темы не должны касаться другие, поэтому "добрый Бен забыл... объяснить все это". В маске много аллюзий на Бельвуар и его прошлых хозяев, в том числе и на "отсутствующую деву Мариан", и "хитроумного обманщика, Первого лорда цыган". Он, оказывается, любил посещать знаменитую "Пещеру дьявола", недалеко от графства Рэтленд, и даже приглашал туда к себе в гости самого дьявола. Бен Джонсон и сам бывал в этой пещере и упоминает о ней в нескольких масках - в связи с Робин-Худом и Шервудским лесом (как мы знаем, в "Печальном пастухе" Джонсон под именем Робин-Худа, главного человека Шервудского леса, вывел Рэтленда, который официально был управляющим этого королевского леса). Все это, а также троекратная последовательная постановка маски перед королем, совпадающая по времени с его окруженной необычайной таинственностью поездкой в Бельвуар (венецианский посол доносил дожу, что кавалькада двигалась в полном молчании), позволяет сделать заключение, что тайна "цыган" связана с тайной бельвуарской четы, и маска приурочивалась к десятилетию их смерти. Д.Б. Рэнделл с удивлением отмечает, что в том же, 1621 году (27 июня) был брошен в тюрьму поэт Джордж Уитер за то, что в своей книжке он пытался коснуться того же предмета, которому посвящена джонсоновская маска. Еще в декабре предыдущего года лорд-канцлер Фрэнсис Бэкон написал, а король подписал специальную прокламацию "Против распущенных и невыдержанных речей"; в июле 1621 года была издана еще более строгая королевская прокламация, угрожавшая ослушникам и болтунам смертью. Вскоре после этого Джонсон подверг незадачливого Джорджа Уитера яростным нападкам в маске "Время, защищенное в своей чести и в своих правах". Она была представлена при дворе в Рождество 1622 го