торого - многослойная структура: есть тут философско-нраветвенные рассуждения, исторические экскурсы, литературно-критические заметки, мемуары, исповедальные излияния, психологический автопортрет, наконец, без числа анекдоты - тысячелетней давности и будто сию минуту услышанные. В эпоху Возрождения интересы многих философов и ученых устремлены к просторам Вселенной: Монтень ограничил себя человеческими отношениями. Руководящий принцип "Опытов" - Здравый смысл. Тот, что помогает человеку уклоняться от всех общественных конфликтов ради своего благополучия. Однако Монтень полагает, что "если и есть истина у одной из борющихся партий, то эта истина служит ей лишь прикрытием и украшением" (II, 384) {"Опыты" цит. по: Монтень М. Опыты: В 3-х кн. М.: Наука, 1979. После каждой цитаты в скобках указаны том и страница. Цитаты из сочинений Шекспира даны по: Шекспир У. Полн. собр. соч.: В 8-ми т. М. - Искусство 1957-1960.}. К чему же подвергать себя опасностям, ведь "жизнь - хрупкая штука, и нарушить ее покой - дело нетрудное" (III, 156). Стало быть, хорошо, что монтеневский взор менее затуманен страстями, чем чей бы то ни было. В сущности своей Здравый смысл - скептик. Даже самому себе не доверяет: ведь "благоразумию тоже свойственны крайности, и оно не меньше нуждается в мере, чем легкомыслие" (III, 53-54). Ничего нет прочного - ни среди людей, ни у своего же мышления. Бессмертие души - фикция (I, 87); это опровергает глава "О молитвах" (I, гл. VI). "Люблю науку", - говорит о себе Монтень и кончает словами: "но не боготворю ее" (II, 380). Так как все наши общие суждения "неясны и несовершенны" (III, 151), "почему не поставить одну свечу архангелу Михаилу, другую - его дракону?" (III, 7). Однако бывали и еще будут у Здравого рассудка героические периоды, когда он изобличает предрассудки, суеверия, фанатизм, насилия над людьми. Цель Монтеня - "обуздать безумие" гражданских войн, ярость их участников, утративших малейшее понятие о вреде, который они причиняют своей отчизне. В этой роли Здравый смысл, пронизывающий сочинение Монтеня от первой до последней страницы, заслуживает высокого уважения. Именно с гражданственной подоплекой благоразумия Монтеня связаны нравственные ценности, подорвать которые его скептицизм отнюдь не намерен: "кротость", "обходительность"; еще выше в иерархии этих ценностей - "добродетель", "равнодушие к славе". В главе "О жестокости" описана казнь преступника, увиденная Монтенем в Риме. Что казнят виновного, Монтень в данном случае не сомневался. Но к чему бесчеловечные зверства? И повсюду "чудовища в образе людей" убивают "ради удовольствия", изощряются в придумывании "необыкновенных пыток и смертей". "Благости", "доброты" - не сыскать, а "ненависти, злобы" - хоть отбавляй. Думая об этом, Монтень призывает к "долгу гуманности" - еще одно замечательное выражение в его этическом словаре. Гуманность по отношению не только к человеку, но и к животным, даже к деревьям, растениям (II, 376, 377, 378). Отзывчивость, стремление оказать помощь в беде каждому, кто в ней нуждается, - вот чего требует Монтень от людей. Разве такой Здравый смысл эгоистичен? Умение колебать общепринятые аксиомы философии, в чем большой искусник Монтень, вероятно, не так удивило англичан, как самоисключение его из числа людей, обладающих "душой мужественной и сильной". Он демонстративно провозгласил: "...душа у меня самая что ни на есть средняя" (I, 225). Известно, что Ренессанс блистал выдающимися индивидуальностями, и вдруг мыслитель этой эпохи, ставший кумиром англичан после знакомства с его книгой, сам же объявляет себя человеком обыкновенным, каких много на свете. Обыкновенный и при этом незаурядный - загадка для психолога! Пусть философия Монтеня эклектична, пусть отвергает гелиоцентризм - великое открытие космологии его эпохи, но какая раскованность ума! Ничего не склонен Монтень фетишизировать - в том числе установленный правопорядок. "Законы, - говорит Монтень опять голосом скептика, ибо легче было в его время преодолеть скептицизм в этике, чем в политике, - пользуются всеобщим уважением не в силу того, что они справедливы, а лишь потому, что они являются законами. Таково мистическое обоснование их власти, и иного у них нет" (III, 270). Придумывать другую? Блажь, чепуха, раз эта складывалась веками. Так Монтень консерватор? Между тем отвергает устаревшую, никуда не годную систему воспитания детей - важный элемент духовной жизни общества. И разве все, что хотелось, высказал Монтень? Буквально вздох слышен при словах: "Если бы я был волен располагать своей волей, я предал бы гласности рассуждения, которые и на мой собственный взгляд и в соответствии с требованиями разума были бы противозаконными и подлежали бы наказанию" (I, 100). Странная логика: хотел бы огласить еще кое-что разумное и тут же свое умолчание относит к требованиям разума. Опять извилистая дорожка мышления, и все-таки нить вытянуть легко. Как известно, английский ум к спекулятивным философствованиям не очень расположен, а с Монтенем они обрели философа, доступного пониманию. Решительный отказ Монтеня подниматься на "высоко вознесенные вершины философии" (III, 194) мог только радовать его английских читателей. Кроме того, на таких жизнелюбов, как Монтень, косились пуритане, готовые принести в жертву своей пресной морали даже искусство, даже народные празднества. Монтень же "моралист" в значении "наблюдатель нравов", и потому отвергает он "добродетель отвлеченную и весьма ревностную" (II, 197). Не скрывает он свои аппетиты к наслаждениям и духа, и плоти. И вместе с тем Монтень, уважая философию Эпикура, не сводит ее к плоскому гедонизму, как делали светские эпикурейцы. Зная трудности жизни, Монтень почтительно отзывается о древнем стоицизме. Англичане узнавали от Монтеня, что такое мудрость практическая, избавляющая человека от рискованных шагов, узнавали и что такое умудренность, дающая человеку силы для преодоления ужаса перед лицом смерти. Не прошли англичане и мимо того, что Монтень - художник слова, умеющий несколькими штрихами создать смешные, часто карикатурные наброски. То это философ, владеющий "схоластическим способом" громоздить "общие суждения" и "глоссы" - ими он запутывает своих слушателей и "лишь увеличивает невежество". Пожалуй, "рыночные торговки сельдью городят в своих перебранках меньше вздора", чем ученые такого рода на своих "публичных диспутах". То это магистр свободных искусств, о котором Монтень говорит, что, если бы он сбросил свою ермолку, мантию, свою латинскую ученость, не забивай он вам слух самыми чистыми, беспримесными цитатами из Аристотеля, и вы нашли бы, что цена ему - грош; по сравнению с людьми ничем не примечательными - "учености больше, глупости не меньше". То это грамматик - эрудит стихосложения - неумытый, непричесанный, глаза его гноятся, он покидает свой рабочий кабинет, где роется в книгах - не для того, чтобы стать мудрее, а чтобы "поведать потомству, каким размером писал свои стихи Плавт или как правильнее пишется такое-то латинское слово". В "Опытах" немало примеров остроумия древних философов и знаменитых полководцев, власть имущих и простолюдинов - кстати, лишь последние могут шутить за пару минут до казни, сохраняя полное самообладание (I, 49-51). Любит Монтень в литературе и серьезное, возвышенное, и "бег поэзии, изобилующей прыжками и всякого рода курбетами" (III, 200). Так убедились поклонники Монтеня, что всевышний дал ему разносторонний ум и вкус, а в придачу - кроме "галльского остроумия" - еще "чисто английский юмор - уникальный случай во французской литературе" {Cameron К. С. Montaigne et l'humour. - Archives des lettres modernes, 1968, IV, N 71, p. 2-3. Автор статьи привел мнение критика Эскарпи.}. Сам Монтень охарактеризовал себя так: "Я человек с умом грубоватым, со склонностью ко всему материальному и правдоподобному" (III, 234). Что это окажется по нраву англичанам, он не предвидел. Однако Монтень обладал не только юмористическим, но и трагическим восприятием жизни. Помимо смешных случаев, роковые судьбы переполняют "Опыты" через край. А почему Монтень чаще касается ужасающих бедствий, чем веселых случайностей, объясняет нам история Франции. Как история Англии объясняет, почему в ее драматургии с равным успехом соревнуются жанры комедии и трагедии. Особый резон для симпатий к Монтеню у мастеров английской сцены. Даже единым словом не упомянув ни одного шедевра живописи, хотя в Италии мог ее созерцать воочию, отделавшись поверхностным замечанием о музыке: "...в концерте мы слышим не лютню, спинет или флейту, а, созвучие этих инструментов" (III, 140), Монтень проявляет огромный интерес к театральному зрелищу. Силу воздействия театра Монтень иллюстрирует рассказом о тиране города Феры Александре, которому ничего не стоило умерщвлять людей, между тем страдания Гекубы и Андромахи на сцене вызывали у него тяжкие вздохи. Читая Вергилия и Катулла о муках Дианы и Ариадны, мы не верим, что они существовали в действительности, когда же мы слышим доносящиеся с подмостков "жалобы вымышленных героинь", они волнуют нам душу. Подобно тому как магнит не только притягивает иглу, но передает ей способность притягивать и другие иглы, так "священное вдохновение муз" передает от поэзии аффекты гнева, скорби, ненависти, самозабвения актеру и через него - публике (I, 212). В другом томе "Опытов" Монтень обобщает свою высокую похвалу сценическому искусству: "Недаром так жадно стараемся мы в образах, вставших перед нами в театре, узнать подлинную трагедию человеческих судеб. Необычайность жалобных событий, происходящих на сцене, вызывает в нас волнение и сочувствие, от которых мы испытываем наслаждение" (III, 247). Героиня комедии Бена Джонсона "Вольпоне" (1605) леди Политик произносит следующую тираду: "Наши англичане - те, кто по-итальянски мог читать, отсюда (имеются в виду Петрарка, Данте, Гварини, Ариосто, Аретино. - И. В.) усердно воровали, почти что столько, как и у Монтеня" (акт III, сц. 2). "Почти что столько" - намек: мол, у автора "Опытов" "воруют" куда больше, чем из итальянской литературы - до недавнего времени единственного для англичан образца. В самом деле, английские драмы с 1600 по 1640 г. содержат около двух тысяч перефразированных "цитат" из Монтеня. Всего лишь в трех пьесах Mapстона с 1605 по 1607 г. - пятьдесят. Драматургов восхищали монтеневские описания людей разных типов, что сделало ходячим среди них утверждение: "Если бы Монтень был драматургом, если бы он использовал свои характеристики - от римского кардинала до уличной девки, от античного стоика до современного шута, сцена обогатилась бы целой галереей персонажей" {Villey Pierre. Montaigne en Angleterre. - Revue des deux mondes, 1913, t. XVII, N 1, 2. Эта статья содержит информацию начиная с XVI-XVII вв. и до XIX в. включительно.}. Насколько Шекспир превзошел количеством "цитат" из "Опытов" других английских драматургов, оставим пока без уточнений. Итак, ни разу не ступавший на землю Англии Монтень возбудил гораздо больше интереса к себе, чем бывавшие тут знаменитости европейских стран. ИЗЫСКАНИЯ И СПОРЫ ШЕКСПИРОЛОГОВ Когда в Англии утихли революционные бури XVII в., возникли условия, благоприятствующие солидному "шекспироведению". В самом начале XVIII в. была издана первая биография Шекспира (1709); автор ее - Николас Роу. Интерес к Шекспиру не сопровождался пока что разбором источников, откуда драматург черпал сюжеты, мысли, изречения. Семюэл Джонсон и Александр Поуп дифференцируют лишь драмы, сцены, образы. Но вот исследователь "Примечаний и разных толкований к Шекспиру" (в 1767 г. - один том, в 1784 г. - три) Эдуард Кэппел обратился к пьесе "Буря". Потерпевшему кораблекрушение неаполитанскому королю Алонзо и его брату Себастьяну их советник Гонзало красноречиво рисует картину желанной ему республики, где не было бы богатства и бедности, правительства и чиновников, где население, живя в праздности благодаря щедрой природе, могло бы обойтись без грамоты. Этот "золотой век" извлечен Шекспиром из главы "О каннибалах" в "Опытах" (I, 188-199). Но если Монтень говорит о "земном рае" расхаживающих "без штанов" дикарей чуть ли не с восхищением, то Алонзо и Себастьян смеются над утопией Гонзало (II, 1). В насмешках угадывается Шекспир {Некоторые шекспироведы утверждали, что Гонзалову утопию Шекспир сочинил еще до того, как читал "Опыты", а также что Шекспир знал книгу "История тяжелого труда" (Eden R. History of travaile, 1557), где очерчен идеал примитивного благоденствия, предвосхитивший идеал в глава "О каннибалах" в "Опытах". См.: Shakespeare Survey, 1976, 29, p. 5.}. Эдуард Кэппел ограничился "монтенизмом" в "Буре". Через пару десятилетий больше интереса вызовут "монтенизмы" в трагедии "Гамлет" - настолько больше, что проблема "Шекспир и Монтень" сужается до проблемы "Монтень и Гамлет". В 1828 г. в журнале "Westminster review" опубликована была статья Джона Стерлинга. Хотя в образе Гамлета, писал он, есть кое-что родственное Монтеню, он в отличие от французского писателя, сохраняющего душевное равновесие, крайне возбужден обстоятельствами, непосредственно затронувшими его. Как личность Гамлет выше Монтеня, его эмоциональность передается нам и сегодня. "Частица духа самого Шекспира", Гамлет - "феномен, более значительный, чем весь Монтень". Развенчан автор "Опытов" - с позиции "карлейлевско-христианской" - и как верующий: "Все, что мы находим у Монтеня о христианстве, подошло бы скорее для обезьян и собак, чем для разумных и нравственных существ" {Очерк Стерлинга 1828 г. дан как приложение в кн.: Pels Jacob. Shakespeare and Montaigne. London. 1884.}. Реальный человек - Монтень и художественный образ - Гамлет у Стерлинга противопоставлены друг другу к невыгоде первого. В исследовании Джэкоба Фейза "Шекспир и Монтень" Гамлет и автор "Опытов" характерами не отличаются, к чему якобы и стремился драматург. Любопытен подзаголовок этой книги: "Попытка объяснить тенденцию пьесы "Гамлет" в намеках современной ей литературы". В своей книге Фейз пишет: "Сочинение Монтеня резко дискредитировано в акте II, сцене 2, где на вопрос Полония, что Гамлет читает, следует его ответ: "Слова, слова, слова". В самом деле, Шекспиру не могло не претить, что "сатирический плут" заполняет бумагу такими рассуждениями ("Опыты" целиком состоят из подобной никчемной болтовни) вроде: "...у старых людей седые бороды, лица их сморщены, глаза источают густую камедь и сливовую смолу, у них полнейшее отсутствие ума и крайне слабые поджилки; всему этому, сударь, я хоть и верю могуче и властно, но считаю непристойностью взять это и написать". Понимание Шекспиром миссии писателя отличается от содержания книги, которую Гамлет характеризует восклицанием: "Слова, слова, слова". Если даже Полоний уловил, что "хоть это и безумие, но в нем есть последовательность", то публике театра тем более легко сообразить, к кому следует отнести "безумие" (не к Гамлету, а к Монтеню. - И. В.). Что мог великий художник думать об авторе, который, подобно Монтеню, низвергает любую истину в калейдоскопической манере, все истины, которые заносят в его голову изменчивые случайности. Да ведь сам Монтень признается: "Я не в силах закрепить изображаемый мной предмет. Он бредет наугад и пошатываясь, хмельной от рождения, ибо таким он создан природой. Я беру его таким, каков он предо мной в то мгновенье, когда занимает меня. И я не рисую его пребывающим в неподвижности. Я рисую его в движении от... минуты к минуте" {III, 19.}. Где-то на другой странице Монтень чванится своей манерой писать столь безудержно, для чего требуются лишь бумага да чернила" {Feis J. Op. cit., p. 119.}. Итак, восклицание Гамлета - щелчок по Монтеню... Ничем не доказанное утверждение. Кстати, общеизвестно, что гуманитарная образованность Гамлета - на уровне самого Шекспира. По одной версии, основным источником идей, вдохновлявших Шекспира при создании им Гамлета, было сочинение итальянского философа Джероламо Кардано "De Consolatione" {См.: Craig J. An interpretation of Shakespeare, New York, 1949, p. 187.}. По другой версии, елизаветинцам был известен трактат в английском переводе 1586 г. Пьера де ла Примодэ "The French academie" - трактат, содержащий идеи "О Человеке, Земле, Небе, мирских и священных предметах" (как утверждают французские историки, автор, по вероисповеданию гугенот, искал забвения мрачных событий его времени в абстрактных проблемах). Что и Шекспиру был знаком названный трактат, подтверждают некоторые сентенции его персонажей, включая Гамлета. В таком случае почему не предположить, что в руке принца какое-нибудь из этих сочинений, а вовсе не "Опыты" Монтеня? Да ведь несущественно, что именно читал Гамлет до своего появления. Восклицание его - стон души, охваченной разочарованием во всем, и самая мудрая книга не может научить, как "вправить суставы" искалеченному "телу общества". Вернемся теперь к исследованию Фейза, поставившего знак равенства между Гамлетом и Монтенем. В чем суть трагедии? В мести за убитого отца? Нет. Суть - в цели уберечь соотечественников от дурного влияния "Опытов", что легко доказать. К примеру, Гамлет твердит: люди до того изолгались, что самих себя обманывают лицедеи, они же - и зрители. Так ведь это Гамлет нашел у Монтеня: "Кого бы ни взялся изображать человек, он всегда играет, вместе с тем и себя самого" (1, 77). Не кто иной, как Монтень внушил Гамлету, что "почти на всякий вопрос надо ответить: не знаю" (III, 230). Чего же в таком случае стоит борьба Гамлета за справедливость, если сам он не знает, кто прав, кто виноват? И разве не из "Опытов" усвоил Гамлет скользкую идею, что "наше восприятие блага и зла зависит от представления, которое мы имеем о них" (I, гл. 14)? Поверив Монтеню, Гамлет и мог заключить: "Совесть делает нас всех трусами". Пренебрежение моралью влечет непристойности, бесстыдство речи. Услышав от придворных, что они "умеренно счастливы", будучи хотя и "не маковкой шляпы Фортуны", но и не "подошвой ее башмаков", Гамлет определяет зону их удачливости: "...стало быть, живут около ее пояса, в средоточии ее милостей" (II, 2). Еще более циничны шутки Гамлета по адресу Офелии во время пантомимы (III, 2). Кто научил его этому - ясно: в главе пятой третьего тома "Опытов" Монтень, касаясь любви, акцентирует лишь плотскую ее сторону, замалчивая идеальную. Шекспира не могло не возмутить отношение Монтеня к женщинам {См.: Pels Jacob. Op. cit, p. 122.}. Не спорим, Монтень часто трунит над женским полом. Главу "О трех истинно хороших женщинах" Монтень начинает фразой: "Всем известно, что хороших женщин не так-то много". Нашлись три хорошие - и те древние римлянки (II, 660-666). Но ведь Монтень себе противоречит - "красивых благонравных женщин" он знает немало и в своей среде. Таких женщин не следует "домогаться без влюбленности и влечения сердца", и Монтень осуждает "мужское лицемерие" (III, 38). Эти мысли Монтеня не мог не знать Шекспир, Гамлет же если и груб, то лишь в разговорах с людьми, лишенными его уважения, - ни с солдатами, ни с актерами, ни тем более с Горацио Гамлет так не разговаривает. Возвращаемся к "обвинительному акту" Фейза. Когда Гамлет говорит себе: надо записать в таблички, что можно быть "улыбчивым негодяем", - имеется в виду Монтень - одержимый писака (much scribbler). Песенкой могильщика о любви "молодой" и любви "в старости" осмеян Монтень в качестве любовника разных периодов его жизни. Сценой дуэли, когда Гамлет умирает собственно не от шпаги Лаэрта, а от яда на ее острие, выражено презрение Шекспира к Монтеню, отравляющему себе жизнь мыслями о смерти, которой он боялся, как последний трус (coward). Не задумываясь о симптомах кризиса английского гуманизма XVI-XVII вв., что объясняет интерес Шекспира к Монтеню, Фейз декларирует: англичанин того времени - сгусток энергии, человек героической эпохи ранней Реформации, а потому и Монтень, и Гамлет широкого успеха иметь не могли. Стало быть, шекспировская драма - не о трагической личности и трагической эпохе, а "драма, в которой образ Гамлета служит функции подсобной, ее пафос-сарказм" {Ibid., p. 95, 96.}. Невдомек Фейзу, что Англия конца эпохи Возрождения уже выращивает горькое семя гамлетианства, что именно Шекспир эту горечь вкусил и потому его так поразил Монтень - человек рефлексий, раздвоенный, "сам себя кусающий", человек, умеющий глядеть на себя "со стороны" (III, 150) в ущерб своей воле к действию. Вряд ли Монтень подсказал, но определенно облегчил Шекспиру создание образа "критической личности" - первого такого образа в мировой литературе, какой является Гамлет. Не потому ли Гамлет три века подряд воспринимается публикой как живой современник - "патина времени", от нас далекого, ощутима в рамках с такими героями, как Макбет и Лир, а в трагедии "Гамлет" ничуть. Еще один вариант освещения шекспировской трагедии как "тенденциозной драмы" находим у Г. Ф. Стедефельда. Название его книги: "Гамлет, драма с тенденцией против скептического и космополитического мировоззрения Монтеня" {Stedefeld G. F. Hamlet, em Tendenzdrama Shakespeares gegen die skeptische und kosmopolitische Weltanschauung des Michael Montaigne. Berlin, 1871.}. Для немецкого автора эта трагедия - "драма-проповедь" и "апофеоз практического христианства". В отличие от Фейза Стедефельд не чернит Гамлета, упрекая его лишь в том, что он далек от христианской набожности. Трагическая вина Гамлета заключена в его гордыне и скептицизме, в непонимании того, что "зло и муки людей" - это таинственные кирпичи "справедливого божественного миропорядка". Не понимая этого, Гамлет сам вершит зло, отсюда и его самобичевание. "Тенденция" Шекспира в том, чтобы, показав заблуждения Гамлета, сбросить с себя тяжелый груз впечатляющих, соблазнительных идей Монтеня. Например, "Быть или не быть?" и "Что знаю я?" - это всего лишь по-разному выраженный принцип скептицизма. Но если Фейз будет всячески поносить "Опыты", то Стедефельд, собственно, уклоняется от критики, хотя названием своего труда обещал ее. И если Фейз свою книгу снабдил приложением антимонтеневским, то у Стедефельда приложение - очерк американского философа Ралфа Эмерсона из его сборника "Представители человечества" (1850), где есть такие строки: "Были умы большей силы, но никогда не было человека с таким множеством разнообразных идей; никогда Монтень не бывает скучным, неискренним, и есть у него редкий талант внушать читателю интерес к тому, что его самого интересует" {Ibid.}. Труд Джона Робертсона "Шекспир и Монтень" {См.: Robertson John. Montaigne and Shakespeare. London, 1897; 1909, (Здесь и далее цит. по изд. 1909 г.).} не ограничен узкой темой "Монтень и Гамлет". Это исследование полемично, и аргументы его весьма убедительны. Начну с того, как представляет себе Робертсон Монтеня. Что в литературе, искусстве, философии "далекое" бывает часто "ближе" к нам, чем рядом стоящее, - известно. На этом основании Робертсон утверждает, что если у "первого стихотворца нового времени" - Петрарки любой сонет отличается стройной, продуманной композицией, то "первый литератор" Монтень - "импрессионист". Только потому, что каждая глава "Опытов" расплывчата в своем строении, рыхлая в своей логике? Тут Робертсон мог бы согласиться с Фейзом, цитирующим "Опыты", где Монтень признается, что он берет предмет "таким, каков он перед ним в то мгновенье, когда занимает его" (III, 19). На этом основании Робертсон находит у "великого гасконца" принцип "самовыражения" {Ibid., p. 163, 164.}. Разве не тешил себя Монтень в своем замке тем, что беспорядочно писал - о чем хотелось и как хотелось? Но ведь эссе - не сонет, не поэма, не новелла и не драма. "Если стиль - это порядок и движение мыслей, как говорит Бюффон, то монтеневского стиля нет" {Gray Floyd. Le style de Montaigne. Paris, 1958, p. 12.}. Действительно, о каком стиле может идти речь, когда автор постоянно сам себя прерывает и ему неохота стройно и ясно что-либо излагать? И все-таки Монтень свою манеру характеризует словами "мой стиль" (I, 100). Аргумент его любопытен: "Мои мысли следуют одна за другой, - правда, иногда не в затылок друг другу, а на некотором расстоянии, но все же они всегда видят друг друга, хотя бы краешком глаза" (III, 200). Игривый монтеневский анализ "своего стиля" не лишен, впрочем, убедительности. Стиль - феномен внешний и внутренний; будучи только внешним, он неадекватен содержанию, у Монтеня он только внутренний при внешней бесстильности. Допустимо ли определять это как "импрессионизм", разрушительный для всякого стиля? Не уверен. Обратимся к основному вопросу - идейным и фразеологическим элементам "Опытов" в шекспировских драмах. Прежде всего Робертсон отрицает монтеневский источник там, где Шекспир мог взять кое-что у писателей, на которых ссылался и Монтень, например у Плутарха, Сенеки, итальянских новеллистов. В этих случаях Робертсон отделяет действительные "монтенизмы" Шекспира от кажущихся. Книгу Фейза Робертсон определил как "экстравагантную", - ибо он довел сходство между Монтенем и Гамлетом до абсурда, чем облегчил себе дискредитацию обоих. "Дикая гипотеза"! К тому же трагедия "Гамлет" написана еще до выхода в свет флориовского перевода "Опытов". У Шекспира при жизни было врагов достаточно, и все же никто не использовал этот козырь: глядите, мол, сколько заимствований! Утверждение Фейза, что Гамлет жалок своим бессилием, - всего лишь "тень шекспировской интерпретации", а говорить, что Шекспир покарал Гамлета, "убив его", смешно. В таком случае и Корделию Шекспир губит, потому что она плохая дочь, и Дездемону - а вдруг она чуточку прелюбодействовала. В своей книге, говорит Робертсон, Фейз исходит "из старого христианского вердикта", что "будь Гамлет человеком по-настоящему верующим, он заколол бы дядю во время его молитвы, мать заточил бы в монастырь, женился бы на Офелии, после чего жил бы припеваючи" {Robertson John. Op. cit., p. 33, 34-35, 186-187.}. Эту точку зрения, которой придерживаются и шекспирологи Лоуэл и Дауден, Робертсон отвергает, не щадит он и Стедефельда, перенявшего от Фейза для трагедии "Гамлет" ярлык "дидактическая", "тенденциозная". Если высокая оценка благостности молитвы, спасшей жизнь Клавдио, перешла из дошекспировской трагедии, то последние слова Гамлета "остальное молчание" - "формула агностицизма", принадлежащая уже Шекспиру, заключает Робертсон. Агностицизм этот подрывает одновременно и авторитет человеческого познания, и религиозную идею бессмертия души {"Агностиком" объявили Шекспира также Дауден, Брандес, Ульрици, с чем не согласен профессор католического университета Лоотен. См.: Looten Ch. С. Shakespeare et la religion. Paris, 1924, p. 86.}. Еще одно проявление монтеневского скепсиса у Шекспира - комедия "Мера за меру". Переодетому духовником герцогу надлежит утешить юношу Клавдио, ожидавшего в тюрьме приговора. Мрачной идее "Опытов" "философствовать - значит готовиться к смерти" вторит "диалектика" герцога: "Готовься к смерти, а тогда и смерть // И жизнь - что б ни было - приятней будет" (III, 1). О загробном царстве мнимый священник даже не вспомнил, и, по утверждению Робертсона, это доказывает, что мировоззрение Шекспира не правоверно христианское. Что до Монтеня, напоминает Робертсон, то частое употребление им слова "судьба" - понятия, чуждого "провидению" в христианском смысле, - настораживало духовенство, и в "Опытах" он отвел подозрительность к своему вольнодумству, определяя "гордыню" разума как "спесь". Религиозности Монтеня - "атеиста школы Цицерона и Сенеки", подвергших ревизии многобожие, чужда христианская окраска. Нет такой окраски и у Шекспира, хотя формирование его религиозных чувств и понятий имело собственный путь, без влияния "Опытов" {См.: Robertson John. Op. cit, p. 197.}. Здесь Робертсон, пожалуй, слишком категоричен. Допустим, что в образе благочестивого христианина Гамлет принадлежал дошекспировскому варианту пьесы, но так ли просто "формулу агностицизма" рассматривать как разрушающую до основания христианское вероучение? В монологе "О если бы этот плотный сгусток мяса растаял, сгинул" есть такая строка: "Иль если бы предвечный не уставил // Запрет самоубийству" (I, 9). Только христианство не допускает свободы человека прекратить свое существование. В знаменитом же монологе "Быть или не быть - таков вопрос" Гамлет как будто согласен с Монтенем насчет того, что "при помощи смерти" легко "прекратить наши мытарства" (I, 78). Но если, по Монтеню, это "каких-нибудь четверть часа страданий, после чего все кончается и не воспоследствуют никакие новые муки" (III, 252), то Гамлет колеблется между желанием покончить счеты с жизнью и страхом "чего-то после смерти", ибо возможны муки в "безвестном краю" (III, 1). Считая себя грешником, Гамлет явно намекает на ад. Но раз есть ад, то есть и рай. Формула "остальное молчание" - лазейка и для неверия, и для веры. Даже если Гамлет всего лишь "частица души" Шекспира, как уточнил еще до Робертсона Стерлинг, с шекспировским религиозным умонастроением цицероно-сенековский теизм едва ли ассоциируется. Христианские традиции в соединении с интересом к джордано-бруновскому пантеизму мало походят на монтеневскую философию, защитной маской которой было уважение к духовенству и уподобление "Опытов" исповеди "в открытую", якобы наперекор гугенотам. В самом начале своей книги Робертсон, цитируя слова французского критика Стапфера: "Монтень, вероятно, слишком француз, чтобы влиять на кого-нибудь за Пределами Франции", - возражал: "Влияние Монтеня шире и глубже, чем полагает Стапфер. Вся жизнь цивилизации заключается именно в связях между национальными культурами" {Ibid., p. 35, 37.}. Скольким ни обязаны родной почве и своим нациям Шекспир и Монтень, главное в них обоих - Всечеловечность. Шекспировская давно постигнута во всем культурном мире. Не только француза, но и Человека с большой буквы Робертсон видит также в Монтене. Но почему-то Робертсон суживает принцип "влияния": "Писатель воздействует на нас часто импульсивностью и энергией речи, а не ее содержанием" {Ibid., p. 164, 165.}. И еще не было писателя, столь возбуждающего чувства, каким является Монтень. Дабы убедить читателя, что глубокого идейного родства между Шекспиром и Монтенем нет, Робертсон подкрепляет сказанное: Монтень видит счастье в примитивном образе жизни, лелеет мечту о равенстве всех людей, идеализирует самоопрощение до минимальных потребностей, Шекспир же представляет все это либо в плане комическом - добродушно-иронически, либо в проявлениях трагического безумия - как истины глубокие, но для цивилизованного общества нереальные. Следовательно, по духу своему Монтень не ближе Шекспиру, чем Монтеню - античные классики. Здесь надо бы изменить акценты в утверждении Робертсона: античные классики роднее Монтеню, чем многие его современники, а Монтень - Шекспиру, чем многие его соотечественники. Если Монтень впечатлял Шекспира выразительностью слога, а не идеями, то почему Робертсон находит больше философской глубины в "Гамлете", чем в "Юлии Цезаре", и в "Лире", чем в "Кориолане"? Очевидно, Плутарху Шекспир обязан только фабулами, Монтень же завладел его умом и душой. С оговоркой: настолько завладел, насколько это было возможно при несходстве их мировоззрений. * * * С точки зрения формальной есть среди шекспирологов авторы специальных исследований на тему "Шекспир и Монтень" и есть авторы, затрагивающие эту тему вскользь. Ко второй группе принадлежит автор книги "Французские влияния в английской литературе" А. X. Апхэм. Напоминая, что в Британском музее хранятся "Опыты" Монтеня в переводе Флорио с автографом Шекспира и где помечены цитаты, соответствующие шекспировским пассажам, Апхэм полагает, что "современная наука отказывается придать этому серьезное значение и никакие выводы из этого сделаны быть не могут... Отождествление Гамлета с Монтенем, как и яростная критика монтеневского скептицизма или того, что он, "проповедуя права природы, цеплялся, однако, за догмы доктрины" (Фейз), послужило основанием для разных теорий, в числе которых была и считающая Шекспира обязанным Монтеню практически высокими качествами лучших своих драм. В дальнейшем рассудительное отношение (к этой проблеме. - И. В.) сказалось в просеивании энтузиастами (этого утверждения. - И. В.) дат и в более убедительной интерпретации (что мы находим, к примеру, у Элизабет Хукер). В настоящее время, отбрасывая случайные фразеологические совпадения, учитываются лишь явные заимствования и устанавливаются общие линии (например, раздумья шекспировских персонажей о смерти, о стоицизме, о таинствах зла в жизни)!". Бесспорными считает Апхэм заимствования Шекспира только в "Буре", кое-что в "Лире", в "Гамлете", в "Юлии Цезаре", в "Мере за меру". Впрочем, некоторые из этих кажущихся "цитат" из "Опытов" - всего лишь loci communes ренессансной умственной атмосферы. Понятно, идет на уступку Апхэм, "не без причины многие шекспироведы находятся под впечатлением интеллектуального сходства между Гамлетом и Монтенем. Колеблющиеся, всегда незавершенные спекулятивные идеи датчанина принца весьма походят на пирронистические спекуляции француза эссеиста, да и предметы их рассмотрения часто одни и те же. Например, когда оба они касаются конфликта ума и воли. В лучшем случае, - заключает Апхэм, - эти совпадения свидетельствуют, что драматург, сознательно и бессознательно, искал материал в неисчерпаемом кладезе идей, каким являются "Опыты". Но монтеневские высказывания преображены у Шекспира иным пониманием вещей и поэтическим звучанием; при этом взгляды самого Шекспира остаются где-то в глубине - на заднем фоне его драм" {Upham A. H. The French influence in English literature. New York 1908 p. 280-286.}. Как мы убедились, одни шекспироведы утверждают, что у Монтеня и Шекспира случайные совпадения, другие - что у Шекспира множество перефразированных им "цитат" из Монтеня. Ко второй группе относится Дж. К. Тейлор. Если в главе книги Робертсона "Параллельные пассажи" не нарушается форма обычной книжной страницы, то у Апхэма и еще демонстративней у Тейлора даны слева - "кредит", справа - "дебет", что послужило основанием второму исследователю назвать свой труд "Долг Шекспира Монтеню" {Taylor G. C. Shakespeare's debt to Montaigne. New York, 1968.}. Почти в каждом случае Шекспир "заходит в лес Монтеня": в "Гамлете" - 51 раз, в "Макбете" - 11, в "Буре" - 8, в "Антонии и Клеопатре" - 7, в "Зимней сказке" - 5 и т. д. {Ibid., p. 29.} Итог: всего - только с 1603 г. - 750 раз. А ведь Шекспир читал "Опыты" в рукописи еще до этого. Завершают книгу реестры: в одном фразы полные и усеченные (большинство по английскому переводу Флорио), в другом - отдельные слова (тут все по Флорио). Ограничусь тремя параллелями из книги Тейлора. Первая: герцог, у которого узурпирован престол, и аристократ Жак обмениваются мыслями об искусственности человеческой жизни (комедия "Как вам это понравится"); цитаты из "Опытов" (гл. "О трех самых выдающихся людях" и "О раскаянье"): Герцог. Вот видишь ты, не мы одни несчастны, // И на огромном мировом театре // Есть много грустных пьес, грустней, чем та, // Что здесь играем мы. Жак. Весь мир - театр. // В нем женщины, мужчины - все актеры. // У них свои есть выходы, уходы. // И каждый не одну играет роль (II, 6; перевод Т. Щепкиной-Куперник). Разве не грандиозен спектакль, в котором цари, республиканские деятели, императоры в течение стольких веков стараются играть гомеровские роли. И не является ли ареной этого представления весь мир (II, 669). Всякий может пофиглярствовать и изображать на подмостках честного человека (III, 22). Вторая: Гамлет о людях и о природе; цитата из "Опытов" (гл. "Апология Раймунда Сабундского"): ...На душе у меня так тяжело, что эта прекрасная храмина, земля, кажется мне пустынным мысом, этот несравненный полог, воздух, видите ли, эта великолепно раскинутая твердь, эта величественная кровля, выложенная золотым огнем, - все это кажется мне не чем иным, как мутным и чумным скоплением паров. Что за мастерское создание - человек! Как благороден разумом! Как беспределен в своих способностях, обличьях и движениях! Как точен и чудесен в действии! Как он похож на ангела глубоким постижением! Как он похож на некого бога! Краса вселенной! Венец всего живущего! А что для меня эта квинтэссенция праха? (II, 2; перевод М. Лозинского). ...Кто уверил человека, что это изумительное движение небосвода, этот вечный свет, льющийся из величественно вращающихся над его головок светил, этот грозный рокот безбрежного моря - что все это сотворено... только для него... Не смешно ли, что это ничтожное и жалкое создание, которое не в силах даже управлять собой... объявляет себя властелином и владыкой вселенной, малейшей частицы которой оно даже не в силах познать, не то что повелевать ею! На чем основано то превосходство, которое он себе приписывает, полагая, что только он один способен распознать его красоту и устройство... (II, 390). Третья: король Лир, вглядываясь в Эдгара, сквозь лохмотья которого просвечивает тело, говорит о фальши человеческой; цитата из "Опытов" (гл. "Апология Раймунда Сабундского"): Неужели вот это, собственно; и есть человек. Присмотритесь к нему. На нем все свое, ничего чужого. Ни шелка от шелковичного червя, ни воловьей кожи, ни овечьей шерсти, ни душистой струи от мускусной кошки! Все мы с вами поддельные, а он - настоящий. Неприкрашенный человек - и есть именно это бедное, голое двуногое животное, и больше ничего. Долой, долой с себя все лишнее! Ну-ка, отстегни мне вот тут (III, 4; перевод Б. Пастернака.) ...Когда я мысленно представляю себе человека совершенно нагим, когда представляю себе его изъяны и недостатки, его природные несовершенства, то нахожу, что у нас больше оснований, чем у любого другого животного, прикрывать свое тело. Нам простительно заимствовать у тех, кого природа наделила щедрее, чем нас, и украшать себя их красотой, прятаться под тем, что мы отняли у них, и одеваться в шерсть, перья, меха и шелка (II, 421). Задолго до Тейлора Апхэм в таблице "С" к своей книге уже дал параллели, однако не исключительно Шекспира с Монтенем - еще и с другими писателями и философами эпохи Возрождения. Поскольку нас интересуют только сопоставления эссеиста и драматурга, обратим внимание на то, что у Тейлора нет знаменитого монолога "Быть или не быть - таков вопрос", Апхэм же сопоставил этот монолог и следующие цитаты из Монтеня: "Мы не имеем никакого общения с бытием, так как человеческая природа всегда обретается посередине между рождением и смертью; мы имеем о себе лишь смутное и призрачное, как тень, представление и шаткое, недостоверное мнение..." (II, 532); "Смерть может быть безразличной, а может быть и желанной... Если же смерть есть уничтожение нашего существа, то вечный ненарушимый покой тоже является благом. Ведь в жизни для нас нет ничего сладостнее отдыха, глубокого, спокойного сна без всяких видений" (III, 253). Что Тейлор эту параллель не дает, объясняется, возможно, отсутствием в монтеневских раздумиях намека на рациональность самоубийства {Здесь Тейлор придерживается того же мнения, что и Робертсон, писавший: "Что касается сходства между монол