Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
 Spellchecked by Tatyana Andrushenko (1 Oct 1998)
---------------------------------------------------------------


     Марья Селезнева работала в детсадике, но у нее нашли какие-то палочки и
сказали, чтоб она переквалифицировалась.

     -- Куда я переквалифицируюсь-то? -- горько спросила Марья. Ей до пенсии
оставалось  полтора  года.  -- Легко сказать -- переквалифицируйся... Что я,
боров, что  ли,  --  с  боку  на  бок  переваливаться?  --  Она  поняла  это
"переквалифицируйся" как шутку, как "перевались на другой бок".
     Ну,  посмеялись  над Марьей... И предложили ей сторожить сельмаг. Марья
подумала и согласилась.
     И стала она сторожить сельмаг.
     И повадился к ней ночами  ходить  старик  Баев.  Баев  всю  свою  жизнь
проторчал  в  конторе  -- то в сельсовете, то в заготпушнине, то в колхозном
правлении, -- все кидал и кидал эти кругляшки на  счетах,  за  целую  жизнь,
наверно,  накидал  их  с  большой  дом. Незаметный был человечек, никогда не
высовывался вперед, ни одной громкой глупости  не  выкинул,  но  и  никакого
умного  колена  тоже  не  загнул  за целую жизнь. Так средним шажком отшагал
шестьдесят три годочка, и был таков.  Двух  дочерей  вырастил,  сына,  домок
оборудовал  крестовый...  К  концу-то огляделись -- да он умница, этот Баев!
Смотри-ка, прожил себе и не охнул, и все успел, и все ладно и хорошо. Баев и
сам поверил, что он, пожалуй, и впрямь мужик с головой, и  стал  намекать  в
разговорах,  что  он  --  умница. Этих умниц, умников он всю жизнь не любил,
никогда с ними не спорил, спокойно признавал их всяческое превосходство,  но
вот  теперь и у него взыграло ретивое -- теперь как-то это стало неопасно, и
он запоздало, но упорно повел дело к тому, что он -- редкого ума человек.
     Последнее время Баева  мучила  бессонница,  и  он  повадился  ходить  к
сторожихе Марье -- разговаривать.
     Марья   сидела   ночью   в   парикмахерской,  то  есть  днем  это  была
парикмахерская, а ночью там сидела Марья: из окон весь сельмаг виден.
     В избушке, где была парикмахерская, едко,  застояло  пахло  одеколоном,
было тепло и как-то очень уютно. И не страшно. Вся площадь между сельмагом и
избушкой залита светом; а ночи стояли лунные. Ночи стояли дивные: луну точно
на  веревке  спускали сверху -- такая она была близкая, большая. Днем снежок
уже подтаивал, а к ночи все  стекленело.)  и  нестерпимо,  поддельно  как-то
блестело в голубом распахнутом свете.
     В избушке лампочку не включали, только по стенам и потолку играли пятна
света  --  топился  камелек.  И  быстротечные  эти  светлые лики сплетались,
расплетались, качались и трепетали.
     И так хорошо было сидеть  и  беседовать  в  этом  узорчатом  качающемся
мирке, так славно чувствовать, что жизнь за окнами -- большая и ты тоже есть
в  ней.  И  придет завтра день, а ты и в нем тоже есть, и что-нибудь, может,
хорошее возьмет да случится. Если умно жить, можно и на хорошее надеяться.
     -- Люди, они ведь как -- сегодняшним днем живут, -- рассуждал Баев.  --
А  жизнь  надо  всю  на прострел брать. Смета!.. -- Баев делал выразительное
лицо, при этом верхняя губа его уползала куда-то к  носу,  а  глаза  узились
щелками  -- так и казалось, что он сейчас скажет: "чево?" -- Смета! Какой же
умный хозяин примется рубить дом, если заранее не прикинет, сколько  у  него
есть  чево.  В  учетном  деле  и  называется  --  смета.  А то ведь как: вот
размахнулся на крестовый дом -- широко жить собрался, а умишка, глядишь,  --
на  пятистенок  едва-едва,  Просадит  силенки  до  тридцати  годов, нашумит,
наорется, а дальше -- пшик. Марья согласно кивала головой.
     И правда, казалось, умница Баев, сидючи в конторах, не тратил  силы,  а
копил их всю жизнь -- такой он был теперь сытенький, кругленький, нацеленный
еще на двадцать лет осмеченной жизни.
     --  Больно  шустрые!  Я  как-то  лежал в больнице... меня тогда Неверов
отвез, председателем исполкома был в войну у нас, не помнишь?
     -- Нет. Их тут перебывало...
     --  Неверов,  Василий  Ильич.  А  тогда  что,  С  молокопоставками   не
управились  --  ему  хоть  это.,,  хоть живым в могилу зарывайся. Я один раз
пришел к нему в кабинет,  говорю:  "Василий  Ильич,  хотите,  научу,  как  с
молокопоставками-то?"  --  "Ну-ка",  --  говорит.  "У  нас колхозники-то все
вытаскали?" -- "Вроде все, -- говорит. -- А что?" Я говорю:  "Вы  проверьте,
проверьте -- все вытаскали?"
     --  Ох,  тада  и таска-али! -- вспомнила Марья. -- Бывало, подоишь -- и
все отнесешь. Ребятишкам по кружке нальешь, остальное --  на  молоканку.  Да
ведь планы-то какие были... безобразные!
     --  Ты  вот  слушай!  --  оживился Баев при воспоминании о давнем своем
изобретательном поступке. -- "Все вытаскали-то? Или нет?" Он  вызвал  девку:
"Принеси,  --  говорит,  -- сводки". Посмотрели: почти все, ерунда осталась.
"Ну вот, -- говорит, -- почти все". -- "Теперь так,  --  это  я-то  ему,  --
давайте рассуждать: госпоставки недостает столько-то, не помню счас сколько,
Так?  Колхозники свое почти все вытаскали... Где молоко брать?" Он мне: "Ты,
--  говорит,  --  мне  мозги  не...  того,  говори  дело!"  Матерщинник  был
несусветный. Я беру счеты в руки: давайте, мол, считать, Допустим, ты должна
сдать  на  молоканку  пятьсот  литров.  --  Баев  откинул  воображаемых пять
кругляшек на воображаемых счетах, посмотрел терпеливо  и  снисходительно  на
Марью.  --  Так?  Это из расчета, что процент жирности молока у твоей коровы
такой-то. -- Баев еще несколько кругляшек воображаемых  сбросил,  чуть  выше
прежних.  --  Но вот выясняется, что у твоей коровы жирность не такая, какая
тянула на пятьсот литров, а ниже, Понимаешь? Тогда тебе уж не пятьсот литров
надо отнести, а пятьсот семьдесят пять, допустим. Сообразила?
     Марья не сообразила пока.
     -- Вот и он тогда так же: хлопает  на  меня  глазами:  не  пойму,  мол.
Снимайте,  говорю,  один  процент  жирности  у  всех -- будет дополнительное
молоко. А вы это молоко, с колхозников-то, как госпоставки пустите. Было  бы
молоко,  в  бумагах  его  как  хошь  можно провести. Ох, и обрадовался же он
тогда. Проси, говорит,  что  хочешь!  Я  говорю:  отвези  меня  в  городскую
больницу -- полежать. Отвез.
     Марья  все  никак  не  могла  уразуметь,  как  это  они  тогда вышли из
положения с госпоставками-то.
     -- Да господи! -- воскликнул Баев. -- Вот  ты  оттаскала  свои  пятьсот
литров,  потом  тебе  говорят:  за тобой, гражданка Селезнева, еще семьдесят
пять литров. Ты, конечно, -- как это так? А  какой-нибудь  такой  же,  вроде
меня,   со  счетиками:  давайте  считать  вместе...  Вышла,  мол,  ошибка  с
жирностью. Работник, мол, недоглядел... А я --  в  горбольнице.  С  сельской
местности-то туда и счас не очень берут. А я вон когда попал!
     -- А чего?.. Заболел, што ли?
     --  Как тебе сказать... Нет. Недостаток-то у меня был: глаза-то и тогда
уж... Почти слепой был. Из-за того и на войну не взяли. Но лег я не  потому,
а...  как  это  выразиться...  Охота было в горбольнице полежать. Помню, ишо
молодой был, а все думал: как же бы мне устроиться в горбольнице полежать? А
тут случай-то и подвернулся. Да. Приехал я, мне, значит,  коечку,  чистенько
все,  простынки, тумбочка возле койки... В палате ишо пять гавриков лежат, у
кого что: один с рукой, один с башкой забинтованной, один  тракторист  лежал
--  полспины  выгорело,  бензин где-то загорелся, он угодил туда. Та-ак. Ну,
ладно, думаю, желание мое исполняется.
     -- Дак чего, просто вот полежать, и все? -- никак не могла взять в толк
Марья.
     -- Все. Ну-ка, как это тут, думаю, будут ухаживать за мной? Слыхал, что
уход там какой-то особенный. Ну, никакого такого ухода я там не обнаружил --
больше интересуются: "Что болит? Где болит?" Сердце, говорю, болит  --  иди,
доберись  до него. Всего обстукали, обслушали, а толку никакого. Но я к чему
про горбольницу-то: про людей мы заговорили... Пришел, значит, я  в  палату,
лежат эти козлы... Я им по-хорошему: "Здравствуйте, мол, ребята!" И прилег с
дороги-то  соснуть  малость: дорога-то дальняя, в телеге-то натрясло. Сосну,
думаю, малость.  Поспал,  значит,  мне  эти  козлы  говорят:  "Надо  анализы
собирать".  --  "Какие  анализы?" -- "Калу, -- говорят, -- девятьсот грамм и
поту пузырек". Я удивился, конечно, но...
     Тут Марью пробрал такой смех, что она досмеялась  до  слез.  Баев  тоже
сперва хмыкнул, но потом строго ждал, когда она отсмеется.
     --  Ну  и  как?  --  спросила Марья, вытирая глаза концом полушалка. --
Собрал?
     -- Стали сперва собирать пот, -- продолжал Баев,  недовольный,  что  из
рассказа  вышла  одна  комедия: он вознамерился извлечь из него поучительный
вывод. -- Укрыли меня одеялами,  два  матраса  навалили  сверху,  а  пузырек
велели  под мышку зажать -- туда, мол, пот будет капать. Ить вот рассудок-то
у людей: хворают, называется! Ить подумали бы; идет такая страшенная  война,
их,  как  механизаторов,  на  броне  пока  держут:  тут  надо прижухнуться и
помалкивать, вроде тебя и на свете-то нету.  Нет,  они  начинают  выдумывать
черт  те  чего. Думает он, лежит, что у него -- жизнь предстоит, что надо ее
как-то распланировать, подсчитать все наличные ресурсы, как говорится?.. Что
ты! Он зубы свои оскалит и будет лучше ржать лежать, чем задумается.
     Марья вспомнила про  девятьсот  граммов  кала  и  опять  захохотала.  И
понимала,  что  после  таких серьезных слов Баева не надо бы смеяться, но не
могла сдержаться.
     -- Дак, а как... с этим-то?.. Собрал, что ли? -- Вытерла  опять  глаза.
--  Не  могу  ничего с собой сделать, ты уж прости меня, Николай Ферапонтыч,
шибко смешно. Собрал девятьсот грамм-то?
     -- Вот то-то и оно -- ничего сделать с  собой  не  можем,  --  обиделся
Баев,  --  Живем безалаберно -- ничего с собой сделать не можем; пьем-гуляем
-- ничего с собой сделать не можем; блуд совершаем -- опять ничего  с  собой
сделать  не можем. У меня зять вон до развода дело довел, гад зубастый: тоже
ничего с  собой  сделать  не  может.  Кобели.  Поганки.  --  Баев  по-живому
обозлился.  --  Взял  бы  кол хороший, пошел бы в клуб ихный -- да колом бы,
колом бы всех бы подряд. Ржать научились? Ногами дрыгать научились?.. Теперь
подставляй башку, я тебя жизни обучать буду! Козлы.
     Посидели молча. Марья даже вздохнула: у самой тоже была дочь, и  у  той
тоже семейная жизнь не ладилась.
     --  А как вот им поможешь? -- сказала она. -- И рад бы душой -- помочь,
а как?
     -- Никак, -- резко сказал Баев. -- Пускай сами разбираются,
     Опять замолчали.
     Баев достал флакон с нюхательным табаком, пошумел  ноздрями  --  одной,
другой,  --  поморгал подслеповатыми маленькими глазами и сладостно чихнул в
платок.
     -- Помогает глазам-то? -- спросила Марья, кивнув на пузырек с табаком.
     -- Не он бы, так давно бы уж ослеп. Им только и держусь.
     -- Где ж ты так глаза-то испортил? У вас, однако,  в  роду  все  зрячие
были,
     --  Зрячие... -- вздохнул Баев. -- Все зрячие, да не все умные. -- Баев
спрятал пузырек в карман, помолчал задумчиво. -- Что он,  покойный  родитель
мой,  делал  со  мной -- это же ни пером описать, ни... как там говорится?..
Уму непостижимо, что он вытворял, чтоб я только в  школу  не  ходил.  А  мне
страсть  как  учиться  хотелось.  Тада  же  еше  приходская школа-то была,,.
Батюшка-то к родителю ходил: способный, мол,  парнишка,  пускай  ходит.  Ну!
Родителю  моему  только...  Грех  поминать  нехорошо,  но и... тоже... Как я
только не просил: в ногах у него валялся, ревмя ревел -- отпустите в  школу!
Закинет  пимы на полати, и все. Сиди за печью, гложи ногу овечью -- вот весь
сказ родительский, Эх-х!.. -- Баев еще помолчал горестно: --  Дак  я,  когда
все  поснут,  лучинку зажгу, бывало, в уголок на печке забьюсь да по складам
читаю. Да по всей ноченьке так-то -- вот они, глаза-то, и сели.
     -- Дак, а чего уж он так?
     -- А спроси его! Не мужицкое дело, мол... Темен был, упрям. Всю жизнь я
на него  сердце  держал.  Помирал,  помню:  "Прости,  Колька,  учиться  тебе
препятствовал..."  И  вот  знаю,  как полагается говорить в таких случаях, а
язык не поворачивается. "Ладно, -- говорю, -- чего  теперь?"  Вот  как  душа
затвердела!  А  потому  что -- ехидно. Я же какой башковитый-то был! Бывало,
стишок два раза прочитаю и тут же его отбарабаню без запинки.
     -- А понимал же потом-то -- вишь, "прости" говорил.
     -- Да  потом-то...  Ко  мне,  бывало,  придут:  "Напиши,  ради  Христа,
прошение",  --  или  еще  чего,  ну,  курочку  несут  или  яиц десяток, а то
шерсти... фунта два... Я сяду -- мне плевое дело прошение-то составить:  где
завострил, где подсусолил, где на жалость упор сделаешь, а где намекнешь про
другие  инстанции...  Тут  целая  наука  тоже.  Вот составишь. "На, хлопочи,
ехай". Человек и радешенек. И того не заметил, что  я  за  какой-нибудь  час
курицу  заработал. А родитель-то видит, конечно, сопит -- чует вину свою. Ну
ты, думаю, а дал бы мне учиться-то, да я бы... Ладно. Рази бы тут  курочками
пахло! Ведь это я самоучкой уж достиг -- счетоводом-то, потом бухгалтером. А
поучи-ка меня годов десять, как этих лоботрясов нынче, да я бы... не знаю...
Эх-х!  Ладно. -- Баеву правда горько, у него даже глаза слезились, он утирал
их согнутым указательным пальцем. -- Чего теперь.  Обидно,  конечно...  Ведь
вот  счас уж дело прошлое -- ты подумай только, какие я дела пропускал через
свои руки! Ведь меня ревизором в другие  районы  посылали!  Еду,  бывало,  и
думаю: знали бы они, что у меня всего-то полтора класса ЦПШ, как у нас шутил
один:  церковноприходской школы. Полторы зимы побегал всего-то, а вы меня --
на других ревизором! Молчал уж...
     -- А ведь вот дал же бог такое стремление --  учиться!  --  неподдельно
уважительно заметила Марья. -- Откуда бы такое стремление?
     --  Наблюдательность, -- пояснил Баев. -- Я вот, как себя помню, всегда
был очень наблюдательный. Еше карапуз был, а, бывало, зайду по колено в воду
-- озерко за деревней было, помнишь? Раменское называлось, -- залезу и стою.
По полдня торчал неподвижно -- наблюдал, чево в воде происходит. Это  уж  от
бога.  Это  уж  не  от  людей. От родителя моего я мог только пинка получить
заместо совета разумного.
     -- Надо же, -- с уважением опять сказала Марья. -- А мне вот -- хоть бы
что! Больше играть любила на улице. По целым дням, бывало, не загонялась!
     -- Я уж, грешным делом, думаю... -- Баев  даже  оглянулся  и  заговорил
тише. -- Я уж думаю: не прислала ли меня мать-покойница с кем другим?
     --  Господь с тобой! -- воскликнула Марья, но тоже негромко воскликнула
и тоже чуть было не оглянулась. -- Тетка Анисья-то! Да ты что, ферапонтыч...
Господи! Да ты и похожий-то на отца. Только ты  посытей  да  без  бороды,  а
так-то... Да что ты, бог с тобой! Да с кем же она могла?
     --  Ну!..  --  Баев  полез  опять  за  пузырьком.  --  А в кого я такой
башковитый? Я вот думаю: мериканцы-то  у  нас  тут  тада  рылись  --  искали
чего-то в горах... Шут его знает! Они же... это... народишко верткий.
     -- Дак, а похож-то?
     --  Ну!..  Похож!  Потрись  с малых лет возле человека -- будешь похож.
Собака вон на хозяина и то  становится  похожая,  а  человек-то...  Шут  его
знает! Может, и грех на душу беру. Но шибко уж у нас с им... противоположные
взгляды.  Вот  чую  сердцем: не крестьянского я замеса. Сроду меня не тянуло
пахать или там сеять... ни к какой крестьянской работе. И к вину никогда  не
манило.  -- Баев не то что оголтело утверждал, что он не крестьянского рода,
а скорей размышлял и сомневался. -- Ведь если так-то подумать: куда  же  это
все во мне подевалось? Должен же я стремиться землю иметь или там... буянить
на  праздники.  Нет!  В  огороде  своем собственном копаться не люблю! Вот в
конторе посиживать-это по мне...
     -- Дак оно бы и все-то так посиживали --  в  тепле  да  на  почете,  --
вставила Марья.
     --  Садись!  --  воскликнул  с  сердцем  Баев. -- Чево ж ты тут заместо
мужика торчишь ночами? Садись в контору и посиживай.
     -- Посиживай...
     -- Во-от! Голову надо иметь? Вот я про голову и говорю.  Откуда  она  у
меня, у крестьянского выходца!
     -- Ну что же, уж из мужиков и людей больших не было? Вон в войну...
     --  В  войну-у! -- перебил Баев. -- С наганами-то бегать да горло драть
-- это еще не самая великая мудрость. Мало у нас их было, горлопанов! Одного
Ваню Кысу возьми... С малолетства на ножах  ходил.  Из  тюрьмы  не  вылазил,
сердешный. А тоже -- храбрец из храбрецов считался...
     -- Ну сравнил!
     -- Ну а как же? Уж куда храбрей Кысы-то?.. Был ли кто?
     --  Кыса  --  разбойник.  Разбойник, он разбойник и есть. Я про хороших
мужиков говорю. Вон Иван Козлов... Был простой солдат,  а  стал  командиром.
Орденов  сколько,  фотокарточку  тада  присылал,  мы  всей деревней смотреть
бегали.
     -- Это... все так, -- вздохнул Баев, Он не скрывал, что  не  ровня  ему
полуграмотная  Марья  --  спорить,  неглубоко берет баба своим рассудком. --
Конечно, командир, ордена...  трень-брень,  сапоги  со  скрипом...  Это  все
воздействует.  Но  все  же  голову никакими орденами не заменишь. Или уж она
есть, или... так -- куда шапку надевают.
     Так беседовали Баев с Марьей. Часов до трех, до  четырех  засиживались.
Кое в чем не соглашались, случалось, горячились, но расставались мирно. Баев
уходил  через площадь -- наискосок -- домой, а Марья устраивалась на диван и
спала  до  рассвета  спокойно.  А  потом   --   день,   шумливый,   суетный,
бестолковый...  И  опять  опускалась на землю ясная ночь, и охота было опять
поговорить, подумать, повспоминать -- испытать некую  тихую,  едва  уловимую
радость бытия.
     ...Как-то  досиделись  они,  Баев  с  Марьей,  часов до трех тоже, Баев
собрался уже уходить, закладывал в  нос  последнюю  порцию  душистого  --  с
валерьяновыми  каплями  --  табаку,  и  тут  увидела  Марья,  как на крыльцо
сельмага всходит какой-то человек... Взошел,  потрогал  замок  и  огляделся.
Марья так и приросла к стулу.
     -- Ферапонтыч, -- выдохнула она с ужасом, -- гляди-ка!
     Баев всмотрелся, и у него тоже от страха лицо вытянулось.
     Человек  на крыльце потоптался, опять потрогал замок... Слышно звякнуло
железо.
     -- Стреляй! -- тихо крикнул Баев Марье. -- Стреляй!.. Через окно прямо!
     Марья не шевелилась. Смотрела в окно.
     -- Стреляй! -- опять велел Баев.
     -- Да как я?! В живого человека... "Стреляй!" Как?! Ты что?
     Человек на  крыльце  поглядел  на  окна  избушки,  сошел  с  крыльца  и
направился прямиком к ним.
     --  Царица  небесная,  матушка, -- зашептала Марья, -- конец наступает.
Прими, господи, душеньку мою грешную...
     А Баев даже и шептать не мог, а только показывал пальцем на ружье и  на
окно -- стреляй, дескать.
     Шаги  громко  захрустели  под окнами... Человек остановился, заглянул в
окно. И тут Марья узнала его. Вскричала радостно:
     -- Да ведь Петька это! Петька Сибирцев!
     -- А чего это никого нет-то? -- спросил Петька Сибирцев.
     -- Заходи, заходи! -- помахала рукой Марья. -- Вот гад-то  подколодный!
Я  думала,  у  меня  счас  разрыв  сердца будет. Вот черт-то полуношный! Он,
наверно, с похмелья день с ночью перепутал.
     Вошел Петька.
     -- Счас что, ночь, что ли? -- спросил он.
     -- Вот идиот-то! -- опять ругнулась Марья. -- А ты что, за четвертинкой
в сельмаг? Петька с удивлением и горечью постигал, что теперь -- ночь.
     -- Заспал...
     Баев пришел  наконец  в  движение,  нюхнул  раз-друтой,  не  чихнул,  а
высморкался громко в платок.
     --  Да-а,  --  сказал  он.  --  Пить,  так  уж  пить -- чтоб уж и время
потерять: где день, где ночь.
     Петька Сибирцев сел на скамеечку, потрогал голову.
     -- Ну надо же! -- все изумлялась Марья. -- А если б я стрельнула?
     Петька поднял голову, посмотрел на Марью -- то ли  не  понял,  что  она
сказала, то ли не придал значения ее словам.
     --  У  него  голова болит, -- с сердцем посочувствовал Баев. -- Эх-х...
Жители! -- Баев стряхнул платком табачную пыль с губ, вытер  глаза.  --  Мне
счас  внучка  книжку  читает:  Александра  Невский  землю русскую защищал...
Написано хорошо, но только я ни одному слову не верю там.
     Марья и Петька посмотрели на старика.
     -- Не верю! -- еще раз с силой сказал Баев.  --  Выдумал...  и  получил
хорошие деньги.
     -- Как это? -- не поняла Марья.
     -- Наврал, как! Не врут, что ли?
     --  Это  же  исторический  факт,  --  сказал  Петька. -- Как это он мог
наврать? Конечно, он, наверно, приукрасил, но это же было.
     -- Не было.
     -- Вот как! -- Петька качнул больной головой. -- Хм...
     -- С кем что он защищал-то ее? Вот с такими вот воинами, вроде тебя?
     Петька опять посмотрел на старика... Но смолчал.
     -- Если уж счас с вами ничего сделать не могут -- со  всех  концов  вас
воспитывают  да  развивают...  борются  всячески,  --  то  где же тогда было
набраться сознания?
     Петька похлопал по карманам --  поискал  курево,  но  не  обнаружил  ни
папирос, ни спичек.
     -- Пиши в газету, -- посоветовал он. -- Опровергай.
     И встал и пошел вон из избушки.
     Марья  и  Баев смотрели в окно, как шел Петька. Под ногами парня звонко
хрустело льдистое стекло ночной замерзи, и некоторое время шаги его еще сухо
шуршали, когда уж он свернул за угол, за сельмаг.
     -- У их, наверно, свадьба, -- сказала Марья. -- Сестра-то  Петькина  за
этого вышла... за этого... Как его? Брат-то к агрономше приехал... Как его?
     --  Черт  их  теперь  знает,  И  знать не хочу... Сброд всякий. -- Баев
почувствовал,  что  он  весь  вдруг  ослаб,  ноги  особенно  --  как  ватные
сделались.  Все  же  испугался  он сильно, -- Надо же так пить, чтобы день с
ночью перепутать!
     -- Они, ночи-то, вон, какие светлые. Наверно,  соскочил  со  сна-то  --
видит, светло, и дунул в сельмаг.
     -- Это ж... он и солнце с луной спутал?
     Марья засмеялась:
     -- Видно, гуляют крепко.
     В  животе  у  Баева  затревожилось,  он  скоренько завинтил флакончик с
табаком, спрятал его в карман, поднялся.
     -- Пойду. Спокойно тебе додежурить.
     -- Будь здоров, ферапонтыч. Приходи завтра, я завтра  картошки  принесу
-- напекем.
     -- Напекем, напекем, -- сказал Баев. И поскорей вышел.
     Марья видела, как и он тоже пересек площадь и удалился в улицу. Шел он,
поторапливался,  смотрел  себе  под  ноги. И под его ногами тоже похрустывал
ледок, но мягко -- Баев был в валенках.
     А такая была ясность кругом, такая была тишина и  ясность,  что  как-то
даже  не по себе маленько, если всмотреться и вслушаться. Неспокойно как-то.
В груди что-то такое... Как будто подкатит что-то горячее к сердцу и снизу и
в виски мягко стукнет. И в ушах толчками пошумит  кровь.  И  все,  и  больше
ничего на земле не слышно. И висит на веревке луна.

Last-modified: Thu, 01 Oct 1998 15:08:13 GMT
Оцените этот текст: