"...возьми сии записи... и положи их в глиняный сосуд, чтоб они оставались там многие дни". Продержались, да не совсем. Влага проникла даже сквозь обожженную глину, испортила половину пергамента, уцелело мало, но и этого оказалось достаточно, чтобы дать Отаве работу на всю жизнь. И все для того лишь, чтобы теперь перечеркнуть всю эту работу, все его поиски, сопоставления, догадки, и - самое страшное - уничтожить собор! Но он не даст это сделать! Теперь, когда он убедился, что София еще не начинена разрушительной взрывчаткой (видимо, они и в самом деле озабочены были сейчас только тем, чтобы найти здесь для себя что-то необыкновенное), Отава мог спокойнее и рассудительнее обдумать свое намерение сохранить собор. Прежде всего, не следовало утрачивать контакт с Шнурре, повернуть все дело так, чтобы штурмбанфюреру только казалось, будто он использует советского профессора, на самом же деле - самому использовать фашиста, превратить его в своего невольного помощника и сообщника. Снова был вечерний визит к штурмбанфюреру, в квартиру академика Писаренко, забитую украденными в киевских музеях уникальными вещами, но на этот раз Отава уже не торопился, разрешил уговорить себя сесть в одно из удобных кожаных кресел, с наслаждением прикасался к скрипящей коже; кожа пахла старой привычной жизнью, в комнате было тепло, потому что немцы наконец отремонтировали обогревательную систему для этого дома, заселенного высокими функционерами, найдено топливо, и вот сегодня с утра эта квартира стала одним из очагов блаженного тепла в замерзшем, голодном, вымирающем Киеве. А кресло так приятно холодило в теплой комнате, хорошо было бы посидеть здесь, закрыв глаза, подумать о своем. Шнурре включил "телефункен", из приемника текла светлая моцартовская мелодия, еще где-то в Европе находились не тронутые войной музыканты, и дирижер встал за пульт в неизменном фраке, постукивал палочкой, призывая к вниманию и сосредоточенности, и скрипачи подсовывали под свои подбородки сложенные вчетверо белые платочки, чтобы не вытиралась дека скрипки, а в конце дирижер благодарно пожимал руку первой скрипки, кланялся оркестрантам... - Так вот, - сказал Отава, потому что Шнурре молчал, делая вид, будто весь заполнен музыкой, на самом же деле выслеживал каждое движение Отавы и, весь внутренне напрягшись, ждал, что он скажет, - я осмотрел собор... - И? - не удержался все-таки Шнурре. - В самом соборе ничто не разрушено и не задето, но исчезли... - Вы о некоторых вещах, которые там сохранялись? - прервал его Шнурре. - Мы их просто перепрятали в более надежное место... Отава не стал уточнять, что это за "надежное место", потому что и так хорошо знал, да и не это его сейчас интересовало в первую очередь. - Как вы, очевидно, понимаете, - осторожно продолжил Отава, - мне нужны работники. Опытные реставраторы. Люди, знающие свое дело... - Непременно, непременно, - покачал головой Шнурре. - Я не знаю, удастся ли мне разыскать моих сотрудников, с которыми я вел реставрационные работы перед войной, потому что у меня нет никаких данных, где кто из них сейчас находится. Остались ли они в Киеве, отправились ли на фронт или, быть может, убиты, арестованы... - Я об этом подумал уже, - сказал Шнурре. - Несколько преждевременно. - Отава не имел намерения уступать в чем-либо. - Людей должен подбирать я сам. Раз я отвечаю... - Мой милый профессор. - Шнурре снова перехватил разговор в свои руки, снова стал хозяином положения, считая, что советский профессор уже положен на обе лопатки. - Разрешите напомнить вам, что отвечаю все-таки я. Конечно, в свою очередь за непосредственное выполнение отвечаете и вы, но есть высшая ответственность, тяжесть которой ложится на мои плечи. Поэтому я должен был заранее позаботиться обо всем. Вы уже завтра будете иметь необходимое количество людей, - это опытные, высококвалифицированные реставраторы, вы не разочаруетесь в их умении и в их трудолюбии... - Кто эти люди? - встревоженно спросил Отава. - Это прекрасные немецкие реставраторы, - правда, на них солдатские мундиры, но тут уж ничего не поделаешь, да это и не играет роли, в каком мундире тот, кто выполняет свою работу умело и старательно. - Но мои помощники... - Об этом не может быть и речи. Кроме вас, в собор не будет пущен ни один из местных жителей! Это святыня искусства, и мы не можем рисковать! Отава молчал. Они не могут рисковать... Он метался в безвыходном тупике. Что делать? Снова отказываться? Плюнуть этому эсэсовскому профессору в харю? Броситься на него? Ну и что? Разве этим спасешь собор? Представил себя во главе бригады ефрейтеров-реставраторов. Если в Киеве есть подпольщики, они должны выследить его в первые же дни работы и убить, как шелудивого пса. Профессор Отава возглавляет группу высокоопытных немецких реставраторов в Софийском соборе! Открытия уникальных фресок, сделанные профессором Отавой при помощи группы высокотехничных немецких реставраторов! Теперь все его усилия казались ему точно такими же наивными, как перетаскивание мешков с песком в первые недели войны. Пока он таскал песок, ожидая фашистов с воздуха, они вошли в Киев с земли. Он пытался спасать соборы с крыши, а враги заложили тонны взрывчатки в подземельях, и Успенский собор взлетел в воздух, остался лишь обломок стены с печальными фигурами фресковых ангелов. Но отступать было некуда. Он останется упрямым хотя бы в своей наивности! - Хорошо, - сказал он, вставая с нагретого кресла, - не скрываю, что мне горько, неприятно, я привык работать со своими людьми, но все равно не мне принадлежит право решать, я могу лишь соглашаться или нет, а раз уж я в начале разговора дал согласие, то не стану нарушать свое обещание. - Вы нравитесь мне больше и больше, мой дорогой профессор, - встал со своего императорского стула и Шнурре. - Может, еще побудете у меня? Мой Оссендорфер готовит холостяцкий ужин... - Благодарю, мне хотелось бы отдохнуть. - Я благодарю вас, профессор. Итак, работы можете начинать завтра утром. Все будет к вашим услугам. Когда утром Отава вместе с Борисом пришел в собор, он оцепенел. Если и вырисовывались когда-либо в его представлении апокалипсические видения конца мира, то вот одно из них! Посредине центрального нефа, перед резным иконостасом семнадцатого столетия, полыхал огромный костер, а вокруг него подпрыгивали одетые в длинные, широкие, будто поповские рясы, зеленоватые шинели немецкие солдаты; протягивая к пламени руки с растопыренными пальцами, они беспорядочно напевали: Warum die Madchen lieben die Soldaten? Ja, warum, ja, warum! Раскрасневшиеся морды, мертвенный блеск вытаращенных на огонь глаз, черная копоть вырывается из подвижного круга, создаваемого этими зловещими фигурами; весь собор замер, в нем нет того вечного гармонического движения, которое еще вчера охватывало здесь профессора и его сына, - все застыло и притихло, даже эха сегодня здесь нет, и слова крайне бессмысленной песенки, только что произнесенные, как бы снова падают назад, в открытые черные рты, в эти идиотские солдатские глотки, и глотки давятся словами и выталкивают их снова и снова: Ja, warum, ja, warum! - Кто здесь старший? - воскликнул Отава, пересиливая визгливые напевы солдатни. Какая-то фигура отделилась от круга. - Я профессор Отава, - сказал Гордей, - отвечаю за все работы. Требую абсолютного послушания. Немедленно погасить костер и не сметь больше творить здесь подобных безобразий! Это - собор, запомните! Здесь не жгли костров даже самые дикие люди в истории. По-немецки слово "собор" звучало многозначительно: "Дом". А может, это так показалось Отаве? Может, он уже тогда предчувствовал, что это будет его последний приют, его последнее убежище, последний и вечный дом? Год 1015 СЕРЕДИНА ЛЕТА. НОВГОРОД. Но Бог не вдасть дьяволу радости. Летопись Нестора Высокие свечи в серебряном трехсвечнике горели в княжеской опочивальне до глубокой ночи. Ярослав читал привезенную ему за большие деньги из Болгарии книгу святого отца церкви Иоанна Дамаскина. "Нет ничего выше разума, ибо разум - свет души, а неразум - тьма. Как лишение света творит тьму, так и лишение разума затемняет смысл. Бессмысленность присуща тварям, человек же без разума - немыслим. Но разум не развивается сам собою, а требует наставника. Приступим же к единому учителю истины - Христу, в котором заключаются все тайны разума. Приблизившись же к дверям мудрости, не удовольствуемся этим, но с надеждой на успех будем толкаться в нее". Князь отодвинул книгу, долго смотрел в светлый огонь свечи. Ждал, что, пробужденные книжной премудростью, придут собственные мысли, но в голове стояла какая-то тяжелая, колеблющаяся стена, сердце князя билось ускоренно, будто после длительного бега, он с трудом удерживался от того, чтобы не вскочить и в самом деле не побежать куда-нибудь. Куда же? Шил в последние месяцы в душевном смятении, ощущал растерзанность сердца. Прикусив губу, снова взял книгу в руки. "Хотя истина не нуждается в пестрых украшениях, но они необходимы для отрицания тех, кто опирается на ложный разум. Истину надлежит исследовать не празднословием, а смирением". Если бы кто-нибудь да мог возражать ему в чем-либо! Вокруг было только послушание и угодливость - повсеместные спутники княжеской власти. Разве лишь Забава? Но прочь, прочь! Речь идет о делах куда более высоких. Ему нужна только мудрость, только просветленность разума, а все, что мутит, затемняет, сбивает с толку, - прочь! "Что есть философия? Философия есть страх божий, добродетельная Жизнь, избегание греха, удаление от мира, познание божественных и людских речей, она учит, как человек делами своими должен приближаться к богу". Книга умудренного инока из иерусалимского монастыря святого Саввы состояла из семидесяти глав, и князь долго бился над трудными словесами, осиливая в себе бурление крови, пока не уснул сном тяжелым и беспокойным после позднего чтения. Уже ударили первые морозы, наладился санный путь в Новгород, князь ждал вестей, но вестей не было ни из Киева, ни из варяг, зато, словно бы в предчувствии возвышения Ярослава, двинулись к нему паломники, странствующие иноки, святые люди, которые побывали в далеких заморских землях, а теперь разносили по всей Русской земле чудеса, видеть которые они сподобились. Видели же они в Иерусалиме на месте распятия Иисуса Христа расселину, сквозь которую пролилась его кровь на голову Адама. Видели столб Давида, где он сложил псалтырь. Видели колодец Иакова, возле Сихема, где Иисус беседовал с самаритянкой. Величайшим же чудом была в Иерусалиме светлость, которая нисходит с неба в час вечерний в великую субботу и зажигает кадила. Светлость эта похожа на киноварь, багряна она, как кровь, а кадила загораются от нее только православные. Подносили свечу, зажженную от этого небесного свечения, к бороде, но борода не горела. Паломников приглашали на княжеские пиршества, место для них отводилось рядом с Ярославом. Подавали им множество грибных блюд, мясо, жаренное на огне, дичь, выставляли кубки и ковши с пивом, медами, фряжским вином; но святые люди довольствовались одним лишь хлебом да водой, клали смиренно на дубовый стол свои никогда не мытые руки, скрюченные от ломоты в костях, с потрескавшейся, похожей на воловью кожей, ворочали медленно гигантскими, как медвежья шуба, бородами, отращиваемыми нарочно, чтобы противопоставить настоящую мужскую красоту бесовскому женскому безбородству. Не живи для себя, а для бога, заботясь о жизни вечной. Ум, отдаляясь от всего внешнего и сосредоточиваясь во внутреннем, возвращается к тебе, то есть соединяется со своим словом, которое пребывает в мысли по естеству, через слово соединяется с молитвой, и молитва восходит в разум божий со всей силой любви и усердием. А молиться нужно ежечасно. Как святой Павел, совершавший ежедневно по триста молитв и, чтобы не сбиться со счету, закладывавший за пазуху триста камешков, чтобы выбрасывать по одному по прочтении молитвы. А чтобы соединиться с богом в помыслах своих, нужно избегать рынков, городов и людского шума, ибо нет на свете большей пагубы, нежели людской гомон, игрища, смех и кощунства. Беги от них. Возлюби молчание, живи в пещерах, как святые отцы-пещерники, или в дуплах деревьев, как иноки-дендриты, кто и на столбе стоял, как Симеон-столпник, и никакие соблазны земли не вынудили его спуститься оттуда, а иные ходят нагими, еще другие лежат на земле и не поднимаются, ибо подняться можешь только для греха, а те носят железные вериги с медными крестами на голом теле, и не было мук, которых не вынесли бы они ради очищения от греховности. Святого Макария, когда он занимался рукоделием, укусил комар. Макарий задавил комара, а потом, раскаявшись в своей нетерпимости, осудил себя на шесть месяцев сидения голым возле болота. Комары искусали его так, что люди могли узнать Макария только по голосу, думали - прокаженный. Иноки переносили столько скорби и печали, что людскими устами это даже выразить невозможно. Человек - образ божества, поэтому должен стремиться к красоте первозданной, а она дается лишь уничтожением плоти. Был святой человек, который носил, не снимая, каменную шапку. А другой оковал себя девятисаженной цепью. Один не спал вовсе, не ложился и не садился, а для большей бодрости держал в руках камень, чтобы тот своим падением будил его, не давал уснуть. Пищу принимали только самую простейшую и в самых малых количествах. Один или два раза на неделю. Если же одолеют хворости, то и вовсе не употребляй еды, а питайся лишь водой и соком. А был святой человек, который ел только сырую землю. Ибо еда, слава, богатство, красота, как весенний цвет, приходят и исчезают. Человек же создан для небесных благ, поэтому должен испытывать отвращение ко всему земному. А у князя перед глазами стояло только земное, о чем бы там ни рассказывали монахи. Не чувствовал он смрада немытых странников, ибо думал о запахе свежей стружки, доносившемся оттуда, где новгородские плотники строгали доски для челнов и насадов. Ярослав сам ежедневно пересчитывал новые суда, ибо знал очень твердо: идти на Киев, против могучего князя Владимира, нужно с силой великой, а если сумеет посадить все свое войско на кораблики, то выйдет навстречу Великому князю нежданно и негаданно. До слуха его доносился звон молотов в задымленных кузницах, и сквозь этот звон прорывалась славная и бодрая песенка: Ковали мечи кузнецы-молодцы, Двое ковали, трое помогали С зарей-зарницей всю божью седмицу... А мечи ковались для простых воинов за день, а для воевод - и по семь дней. Один кузнец с помощником выковывал меч начерно, а другой помощник точил на точиле. Кузнец второй руки выравнивал и выглаживал меч, закалял его, наводил блеск, а на рукоятях дорогих мечей рядом с яблоком и перекрестием чеканил еще зверей или птиц. А потом вспоминался вдруг Ярославу чудский божок Тур - медный идол в образе человека, имеющего конское срамное тело, бесовские игрища вокруг Тура среди снегов, в затаившихся пущах. И какое им было дело в их сладких утехах до тех, затерявшихся среди палестинских пустынь, которые не имеют рядом с собою женщины, отбрасывают плотскую любовь и живут среди пальм! С детства ненавидя свое несовершенное тело, прикованный к постели, Ярослав сквозь окошко всматривался в окружающий мир, видел его буйность, его неудержимость в развлечениях, его жажду к радостям и наслаждениям; быть может, именно тогда, в зависти, возненавидел он все это и возрадовался, прочтя в старой книге о древних эсеях: "Хотя в это и трудно поверить, на протяжении тысяч поколений существует вечный род, в котором никто не рождается, столь велико отвращение к жизни". Но потом встал на ноги, сам изведал прелести жизни, для него стало открытым и доступным все сущее, почувствовал себя человеком, желания пересиливали в нем чистые размышления, желания умножались с каждым днем, княжеская власть сопряжена была с множеством забот, но дарила она и множество наслаждений, от которых он не в силах был отказаться. И вот демоны противоречия разрывают ему душу. Приученный к сладкому яду книжному, тянется и дальше к святым людям, которые несут с собой божью мудрость. А одновременно, жаждая радостей жизни в простейшем их проявлении, подталкиваемый горячей кровью, рвался к ним дико и неукротимо - так, что даже самому становилось страшно, и тогда он пытался замолить грехи свои. Так и вертелся в дьявольском заколдованном кругу. Ибо не зря ведь сказано у самого бога: "Не будет дух мой перевешивать в человеке, ибо он - плоть". После той дождливой ночи, проведенной в хижине Пенька, князь несколько дней постился и молился горячо и ревностно, а потом, когда на дворе была еще большая непогода, словно бы подталкиваемый холодными небесными водами, сорвался среди ночи прямо из церкви, потихоньку вскочил на коня и один, без охраны, без сопровождения и соглядатаев, помчался за Неревский конец, в Зверинец, за речку Гзень. В темной хижине еле теплились остатки костра, Забава спала у глухой стены, Пенька не было дома, он, как обычно, болтался где-то по лесам или же пробовал свежесваренное пиво на Загородском конце. Ярослав молча схватил Забаву, начал закутывать в привезенное с собой огромное корзно, она спросонку негромко вскрикнула, смеялась приглушенно и волнующе; окинув взором хижину, князь снял с шеи тяжелую золотую гривну заморской работы, положил на видное место, чтобы Пенек догадался, куда исчезла дочь, понес Забаву на руках к коню, посадил ее впереди себя в седло, сказал хрипло: "Держись за меня крепко". Она прижалась к нему, он ощутил жар ее молодого тела даже сквозь промокшую одежду, кровь у него в жилах гудела и клокотала темно и отчаянно, он боялся не столько уже за девушку, сколько за себя, попросил ее снова: "Обними меня за шею!" Она точно так же молча обхватила его шею рукой, прижалась к нему еще сильнее, а ему и этого было мало, попросил еще: "Обними обеими руками". Забава засмеялась еще тише; сказала сквозь этот бесовский смех: "А у меня нет двух рук". Ярослав сначала не понял, о чем она говорит. "Как это нет?" - "А так. Однорукая я. Имею только левую руку. Медведь еще маленькой искалечил". Он не поверил. "Как же так? Ты ведь была с двумя?.." Забава смеялась заливисто и насмешливо. "Слепой был, княже. Ослепленный и сдуревший". Он аж отпрянул от нее. В самом деле, бесовское зелье! Обмалывает или, быть может, так задурила ему голову, что он и впрямь не заметил тогда? Но ведь обнимал же ее! Билось у него на груди ее могучее, молодое, как весенние листья на березах, тело! И ее сердце постукивало рядом с его сердцем. "Ну, обними меня крепче, хоть одной рукой", - попросил он. Забава послушалась. "С одной рукой ты тоже мне люба. Назову тебя однорукой". Она продолжала смеяться. Конь осторожно ступал между темными деревьями. "Назову тебя Шуйца, - сказал князь, - ни у кого не будет такого имени!" - "А мне все равно", - засмеялась она. "Будешь всегда рядом со мной", - пообещал Ярослав. "Почему бы это я должна быть возле тебя?" - "Потому что полюбил тебя". - "Ой, врешь, княже. Куда везешь меня?" - "А куда бы ты хотела?" Лучше бы не спрашивал. Не знал, что вызовет в ней этими словами адский взрыв, который сотрясет ее тело, нальет его твердой холодностью. Забава качнулась, чуть не упав с коня, смех ее прервался вмиг. "Что? - крикнула она гневно. - Никуда! Никуда, слышишь, княже!" - "Ну, что ты, - попытался он угомонить ее, будучи не в состоянии понять, что с ней стряслось, - если не хочешь на княжий двор в Новгород, поедем в Ракому, там никто, никто не будет ведать, будешь там..." - "А не буду же, нигде не буду твоей наложницей!" - крикнула она почти в отчаянии, почти сквозь слезы, которые тоже оставались непостижимыми для князя. "Буду всегда собой, свободной, не хочу ничего от тебя!" Она выскользнула из корзна, проворно спрыгнула с седла, утонула во тьме, будто в черной пропасти. - Шуйца! - испуганно как-то крикнул Ярослав. - Забава! Куда ты? Она исчезла, будто ее и вовсе не было на свете. - Возьми хотя бы корзно, простудишься! - крикнул он еще в безнадежность тьмы. В ответ - ни шороха, ни звука. Тогда он, озверевший, поскакал на Неревский конец к усадьбе посадника, яростно стучал в высокие деревянные ворота, поднял всех, вызвал под дождь перепуганного насмерть и пропахшего теплыми лебяжьими перинами, разнеженного Коснятина, сказал с понурой твердостью: - Вели построить для меня дворище в хорошем месте за Зверинцем в далекой пуще, и как можно скорее и лучше. А еще: чтобы никто не ведал, окромя тебя и меня. Не было на свете таких плотников, как новгородские! В скором времени возник в лесной глуши, словно бы по волшебству, просторный двор, окруженный дубовым частоколом, с привратной и угольными башенками в деревянных узорах, а в том дворе - дом богатый из бревен светлых и звонких, с просторными подклетями, и кладовки, конюшни, варницы, и погреба, и двенадцать берез белых, как снег, во дворе, - старались плотники, еще больше старался Коснятин, чтобы угодить князю, но не угодил, ибо, когда привез Ярослава, тот ничего не сказал, лишь спросил недовольно: - А церковь? - Думал, не ты тут будешь жить, княже, - доверчиво сказал Коснятин. - Делай, что велят. Церковь ставили стрельчатую, высокую, выше берез, но не просторную - лишь бы хватило помолиться одному или двоим, и хотя никто и не знал, зачем возводится таинственная усадьба, все равно хитрые плотники, помахивая блестящими топорами у самой бороды бога, напевали похабные песенки, но и на это князь не обратил внимания и снова сорвался с молитвы и ночью по припорошенной снежком дороге летел одиноко к убогой хижине, растормошил сонного Пенька, а Забава-Шуйца, словно бы ждала князя еженощно и не спала, сразу же согласилась выйти с ним, чтобы не тревожить далее отца, и они остановились на морозе, возле запаленного быстрым бегом коня, снова Ярослав утратил речь и разум, снова гудела в голове у него темная, тяжелая кровь, а Шуйца смеялась порывисто, маняще, он схватил ее в свои медвежьи объятия, так, что все у нее затрещало, но девушка не вскрикнула, не вырывалась, тогда он посадил ее в седло; все повторялось точно так же, как и в дождливую осеннюю ночь, с той лишь разницей, что теперь стояла над землей морозная прозрачность, а внизу белели снега и деревья черно и зелено обозначали им дорогу, вели, звали дальше и дальше; быть может, потому Шуйца и не спрашивала, куда он везет ее, сидела молча, прижималась к Ярославу, обнимала его за шею своей шуйцею, иногда изгибалось ее молодое тело в смехе, князь шалел больше и больше от ее чар, как вдруг снова, будто вселился в нее нечистый, отпрянула она от Ярослава, крикнула с ненавистью: - Опять везешь меня куда-то? - Одна там будешь, - сказал он чуть ли не нищенским тоном, - клянусь тебе всеми святыми! Одна, сама себе хозяйка. Хочешь - боярыней сделаю тебя, хочешь - как хочешь... - Никем не хочу - только собой. - Собой будешь... - А куда? - И сам не знаю. - Это уже лучше. - А я уже сам не свой. - Еще лучше. - Не князь, и не Юрий, и не Ярослав. - Это... Она не спрыгнула с коня, снова прижалась к Ярославу, потом еще раз отпрянула, попыталась заглянуть в его темные глаза. - Только не подумай обмануть. Как только замечу - убегу сразу. - Не убегай, - попросил он, - не обману, поверь мне. - Ежели не князь то молвит, поверю. - Не князь. Человек. Шуйца обняла его за шею, так и ехали дальше. Уже начинало светать, когда добрались они до новой усадьбы. Сонные плотники, в своей рабочей спешке, готовились подниматься под небо, щекотать богу бороду топорами, а еще больше - скабрезными припевками. Белые березы возвышались за дубовым частоколом, белые березы подступали отовсюду и тут, на вольной воле. Князь остановил коня, Забава смотрела на это чудо, которое - теперь уже знала это точно - сделано лишь для нее, еще не изведанное чувство властности мало ее заботило, спросила лишь: - Там кто-то есть? Слуги? - Плотники. Достраивают церковь. - Зачем она? - Для бога. - Обошелся бы твой бог и без церкви. - Грех. - А я? - И ты грех. - Тогда заверни меня в ведмедно, чтобы никто не узнал, что ты везешь. - Все равно будут знать. - А я не хочу. - Рот людям не заткнешь. - А ты ведь князь - заткни. Скажи: оторвешь язык каждому... И еще лучше: вели сразу же отрезать всем им языки. - Велю. - Так поскорее заворачивай меня в ведмедно, а то я еще чего-нибудь возжажду в дурости своей! Он поцеловал ее в губы, впервые отважился на это, поцелуй был - словно упал в терпкое море и утопает в нем, будучи не в состоянии вынырнуть. Потом сгреб Шуйцу в охапку, завернул в медвежью шкуру, положил поперек седла, словно что-то неживое, и так въехал в ворота, предусмотрительно открытые сторожем: ему хотели помочь снять ношу с седла и внести в терем, но Ярослав прикрикнул строго: - Посторонитесь, сам. И не пускать ко мне никого. Неужели это было в самом деле? Неужели с ним?.. Ничего не мог припомнить, кроме тихого свечения ее тела, да еще - как в изнеможении отбрасывала она голову, и шея ее вытягивалась нежно-нежно, и на устах жила лукавая улыбка, и тело светилось так, что он со стоном закрывал ладонями глаза, но сквозь пальцы било светом ее тело, снова и снова, без конца, свечение поющее, омрачающее разум, сводящее с ума. Оторвавшись от нее, он побежал в недостроенную церковь, ревностно молился под насмешливые песни плотников с горы, там его и нашел Коснятин, который привез известие о том, что пришла варяжская дружина с Эймундом во главе, но князь, похоже, и не слушал и не слышал ничего, не приглашая посадника в дом, прямо на морозе передал ему свои повеления: - Останусь еще здесь. Убери всех отсюда, и без промедления. - Не закончили еще церковь. - Так пускай стоит. И всех убери мужчин. Поставь женщин. Одних лишь женщин. И прислужниц, и на работу, и для стражи. - Невиданное диво! - Коснятин не скрывал улыбки на своих сочных губах. - Делай, что велят. - А варяги? - Какие варяги? - Прибыла дружина. Эймунд-воевода. - Похлопочи. Дай пристанище, еду. Вернусь - начнутся сборы. - На Поромонином дворе их поселил. - Быть посему. Жди меня. - Долго тут будешь, княже? - Не знаю. Бог знает, всевидящий и всезнающий. А возвратился он не к богу, а к ней, к Шуйце, застал ее в слезах; быть может, почувствовала она в одиночестве весь страх содеянного с этим чужим, совсем неведомым ей человеком, пугалась завтрашнего дня, а может, это были слезы злости на самое себя и на него. Ярославу стало жаль девушку, он закутывал ее в беличьи одеяла, утирал ей слезы сильной своей рукой, рукой мужа, которая одинаково умело держала меч и писало. - Женился бы на тебе, - сказал он, вздохнув, - но княжество требует от человека больше, чем ему хочется. - Да и не нужно мне твое княжество, - ответила она сквозь всхлипывания. - Многое стоит между людьми, преодолеешь - тогда радость, но не всегда есть возможность устранить то, что разделяет. Может, я тоже княжеству не рад, но ждут меня еще дела большие. - Нудный ты и никудышный, когда князь, - сказала она злобно. - А кого ж ты приветила во мне? Не князя разве? - спросил он чуточку с обидой. - Мужа приветила. Помрачение твое и на меня нашло. - Будешь всегда со мной. В походах и в городах. - Останусь тут. Ладно выдумал это подворье. Далеко от всех. Не люблю, когда суетятся вокруг люди. Тишину люблю, а о тобою - тоже не хочу. - Если бы ты только могла стать моей женой... - Не стала бы никогда. Не хочу разувать никого. Волю жажду... Тогда он сказал ей о своем повелении. Чтобы жила здесь с одними женщинами. - Чтобы их немного было. И не назойливых, - сказала она. - Госпожой над ними будешь. - Не знаю, что это такое. - Когда узнаешь, понравится. - Кто ж это знает... - А не заскучаешь здесь? - Ежели заскучаю, убегу к своему Пеньку. Там мне любо. Там - самая большая воля. Среди деревьев и зверей. - Будешь ждать меня? - Приедешь - тогда увижу. А теперь еще не ведаю. Она отталкивала его от себя своей непокорностью, на самом деле еще сильнее привлекая, опьяняя. Он снова махнул на все дела в Новгороде, и снова было то же самое мутное опьянение и оцепенение, пока, стиснув зубы, нагнал себе в сердце гнева на самого себя и собрался с силами оторваться от Шуйцы. Оставил незаконченную церковь (да и будет ли когда закончена она!) и недолюбленную Шуйцу (да и можно ли долюбить до конца женщину, милую твоему сердцу!). В Новгороде Коснятин встретил его со свитой, князь велел сразу же ехать к варягам, на Поромонин двор, что в Славенском конце. Питал он слабость к варягам, едва ли не такую, как к странствующим инокам, знал ведь, что в путешествиях человек обогащается умом, впитывает в себя мир, как и святые люди, только и разницы, что одни замечали божьи чудеса, а эти вечные вои не знали ничего, кроме серебра-золота, сытной пищи, доброго пития да еще прекрасных женщин, ибо зачем же тогда и живет на свете воин и за что ему класть живот свой, если не испытать земных соблазнов, не зачерпнуть их полными пригоршнями! Поромоня был простым плотником, как и отец его, и дед, как и весь род испокон веков. Не знал он ничего, кроме хорошо наточенного топора, тесал умело столбы и обаполы, ставил клети, сколачивал насады, но вдруг осенила его мысль соорудить в Новгороде невиданную палату с несколькими печами и высокими кирпичными дымницами над крышей; и вот у Поромони начали останавливаться сначала купцы, захваченные в Новгороде зимними метелями, а потом начали нанимать его двор для дружины Ярослава, ибо лучшего помещения и не найти было нигде; Поромоня разгадал еще и то, что варяги любят быть всегда совместно, не делятся на воевод и рядовых, не верят чужим. А потому хитрый плотник получал немалую прибыль от своего дома, а князю было вольно призывать варягов о любой поре. Ярослав предполагал, что на этот раз варяги разделятся, потому что должны были прибыть с дружиной мужи вельми славные, бывалые и известные, но Коснятин сказал, что все остановились у Поромони и что Эймунд привел еще не всю дружину, а только ее голову, чтобы порядиться с князем, а уже весной призвать и остальных. Этим нарушался заведенный обычай, но князь смекнул, что осторожность Эймунда вызвана не совсем обычным делом, на которое их вербовали (сын должен был идти против родного отца), хотя если подумать толком, то не было на свете такого черного дела, в которое не встряли бы варяги, лишь бы им только заплатили так, как они желают. Длинное низкое помещение, потолок из дубовых толстых матиц, толстые дубовые столбы-опоры, всюду затянутые рыбьими пузырями подслеповатые окошки, в которые пробивается тусклый свет зимнего дня. У растопленных печей бородатые, все, как один, русые и светлоокие варяги сушат одежду; тяжкий дух стоит под низким потолком, во всех углах, и, словно бы стремясь развеять эту духоту, сидят за длинным столом десятка полтора плечистых, светловолосых и ясноглазых, сидят, отложив мечи в сторонку, расстегнув сорочки, наливают из бочонков вино, цедят в кубки мед, черпают ковшами из кадушек пиво. Клокочущий, беспорядочный гомон бьется над столом, каждый из пьющих рассказывает словно бы самому себе, ибо никто его не слушает, каждый говорит, не заботясь о слушателях; те, которые сушат свою одежду, хотя и молчат, но понять что-либо из застольного гомона совершенно неспособны; дальше, во второй половине помещения, на поставленных в два этажа, одни над другими, деревянных полатях спят несколько то ли пьяных, то ли просто утомленных от прогулок по Новгороду, но они и вовсе к разговору не прислушиваются. Увидев князя, застольники вяло раздвигаются, уступая ему место, но ни один не встает, потому что, во-первых, лень, а во-вторых, чрезмерная учтивость сейчас и вовсе ни к чему, нужно набивать себе цену. Но набивает себе цену каждый. Князь тоже знает, что к чему, он и не думает располагаться рядом с этими выпивохами, он стоит, будто у невесты на смотринах, спокойно поглядывает туда и сюда, он не гневается на непочтение, ибо здесь его гнев пропадет напрасно, для этих людей он не князь, для них и сам господь бог не бог, а черт не дьявол, они идут за своими мечами, а кличет их только блеск золота. - Ну так что? - не выдерживает наконец князь, ибо варяги нужнее ему, чем он варягам, для них на белом свете немало найдется и князей, и королей, и василевсов, для него же выбора нет, да и привык он иметь дело с этими суровыми северными людьми, на которых можно положиться: коли уж они пообещают, то действуют без коварства и вероломства. - Вон тот Эймунд, - указывает Коснятин на плечистого, быстроглазого бородача в простой сорочке из простого полотна. Рядом с бородачом с одной стороны сидит стройный красавец, небрежно накинув на плечи плотно вытканный толстыми золотыми нитками плащ, наверное, такой тяжелый и крепкий, что не прорубить его и мечом, а с другой - круглобородый здоровила с нашитым на кафтане нагрудным кругом из настоящего золота, посредине же этого золотого круга - эмалью сделанные, будто живые, два глаза, только не голубые, как у варяга, а ореховые, с отливом, будто у ромеев. У Эймунда же - никаких украшений, только на левой руке на пальце - золотое кольцо, с которого свисает огромная, просто невероятных размеров, с голубиное яйцо, бело-розовая жемчужина. - Ну так что, - повторил князь, теперь уже обращаясь к Эймунду, - по рукам или как? Эймунд поднялся. Был он немного выше Ярослава и, наверное, старше, тоже вошел уже в тот мужской возраст, когда колебания отброшены, когда движешься только вперед, полагаясь лишь на собственные силы и на свою обретенную жизнью ловкость, и если были в тебе зародыши хитрости, то разрастутся они об эту пору до предела, а ежели коварством отличался ты смолоду, то закостенеет оно в тебе теперь, и хищность тоже станет беспощадной, чем бы она ни прикрывалась. У варяга все прикрывалось размашистостью движений и бегающим взглядом. Бодро подхватил он ладонь князя, начал пожимать пальцы Ярослава, все сильнее и сильнее, одновременно как-то странно поводя глазами, поглядывая на князя то с одной стороны, то с другой, то вроде бы снизу, то словно бы сверху, и все это - не склоняя головы, совершенно неподвижно держа голову, а орудуя одними лишь глазами. Князь выдержал первое пожатие Эймунда, стиснул как следует и сам, тот ответил новым пожатием, Ярослав прибавил тоже, бегающие глаза варяга закружились еще неуловимее, еще чуднее, но Ярослав знал, что не собьют они его с панталыку: немало видел он таких очей, стояли и до сих пор перед его взглядом дикие глаза непокорной Шуйцы, светились столь же загадочно и странно, как все ее тело, - то что уж тут хитрые заморские глазищи. - Не тужься, воевода, - сказал спокойно князь, - не пересилишь меня в руках, в чем ином - не знаю, но не в руках. - А если выпущу на тебя Гарду-Катиллу? - вкрадчиво спросил Эймунд неожиданным для его тела тонким голосом и кивнул на своего соседа, здоровяка в кафтане. - Кого хочешь выставляй, руки у меня крепкие, как железо, - не выпуская его ладони, сказал Ярослав. - Так как? Рядиться будем? - Успеем, - сдался Эймунд, - не убежит от нас ряд, а ты, княже, садись с нами да выпей, как заведено... А вот мои люди. Гарда-Катилла, который служил у самого императора ромеев и имеет за ревностную службу вознаграждение - всевидящие глаза. Это - Хакон, снявший золотую луду с германского вождя в битве, где полегло более шести тысяч, а что это за битва такая, ты сам знаешь, княже: после такой битвы становятся новые короли и императоры. Хакону же достаточно было и золотой луды, потому что и так о ней сложены песни. А дальше, там - Торд-старший, брат того Торда-младшего, который служит тебе, княже, а там дальше сидят Рангар и Оскелл, а еще Бьерк... Ярослав сел между Эймундом и Хаконом, в золотой луде. Расположился и Коснятин, распрямляя ладонью усы; он всегда был готов вкусно поесть и выпить как следует. Князь свободно говорил по-варяжски, и это воинам, которые уже немало были наслышаны о Ярислейфе, как называли они Ярослава, вельми пришлось по душе. Беспорядочный гомон за столом сам по себе затих, воцарилась тишина, сомкнулись в круг кубки, поставцы и ковши, к столу подошли возившиеся у печей, кое-кто из спящих пробудился, подошел ко всем, молча выпили, повторили, еще помолчали, потом Эймунд сказал: - Перед тобою, княже, воины, лучшие на всю Европу. Вот Гарда-Катилла. Служил ромейским императорам, а это - нелегкая служба. Всегда нужно знать, куда прибиться, чью сторону занять, потому как там... - У ромеев нынче твердо сидят василевсы: Василий и Константин, - прервал его не совсем вежливо, как-то словно бы сердясь, Ярослав, видимо, намекая на то, что и в Киеве довольно твердо и давно сидит его отец князь Владимир. - Слыхивал я, что у хазар есть хороший обычай, - улыбнулся Эймунд, - согласно этому обычаю, их каган не может править больше сорока лет, потому как разум от столь длительного управления ослабевает и затмевается рассудок... - А ежели каган да не уступит власти? - хитро подбросил Коснятин. - Тогда связывают его волосяным арканом, вывозят в степь и бросают там на волчье угощение... - Хазары от нас далеко, - степенно произнес Ярослав, опасаясь, как бы беседа не перебросилась на дела киевские. - А вот был ли кто из вас у наших соседей? Польский Болеслав вырос в могучего владыку... - Хакон знает, - сказал Эймунд, - говорю же тебе, княже, что побывали мы повсюду, без нас нигде ничего... - Болеслава не люблю, - сказал Хакон голосом капризного, избалованного подростка. - А не любит Хакон польского властелина за то, что он не нанимает наших в свою службу, - засмеялся Эймунд. - Пока мы стояли в Иомсборге, наслышались немало про Болеслава, - добавил кто-то из товарищей Хакона, - а поляне* называют его властителем с голубиной душой... ______________ * Полянами в старину назывались племена поднепровские, а также привислянские. Самое название государства Польского происходит от слов "поле", "поляне"; Польское, то есть Полянское. (Прим. автора). - Не люблю! - стукнул поставцом о стол Хакон. - По мне, так власть нужно завоевывать в честном бою! Кулак - на кулак, меч - на меч, грудь - на грудь! - Он выпятил свою широкую грудь, повел плечами, варяги одобрительно загудели, им нравился этот молодой ярл своей прямотой. Эймунд пострелял туда и сюда своими быстрыми глазами, сказал с плохо скрываемой насмешкой: - Хакон, мальчик мой, я похлопал бы тебя за твои слова по плечу, но ведь у тебя очень жесткая луда. - Я добыл свою золотую луду в честном бою! - крикнул Хакон. - Пускай бы так Болеслав добыл свое королевство! Его оте