- А побьем киевлян с нашим князем! - Мздоимцев надутых! - Обдирал днепровских! - Меча держать не умеют! - Грабители! Коснятин доброжелательным ухом прислушивался к этим восклицаниям, шел туда, поднимал чару за здравие князя, за успехи киевского похода, за Новгород Великий, а сам в мыслях имел прежде всего самого себя, и дерзость его неутоленных замыслов поднималась до размеров небывалых. Князья всегда любят окружать себя людьми смирными, которые легко поддавались бы их прихотям, ни в чем не перечили. Такими чаще всего являются люди темные и бездарные. Коснятин же считал, что превосходит Ярослава во всем; выражая показную смиренность и послушность, он тем временем поворачивал князя в выгодном для себя направлении. Отступать Ярославу было уже некуда, да если бы даже он и пожелал отступать, то посадник позаботился, чтобы отрезать и последнюю тропинку, послав варягов в погоню за Глебом. Когда падет на Ярослава вина за убийство брата, у него останется одно-единственное спасение: добывать Киевский стол, ибо только властью можно покрыть тягчайшее преступление. С нетерпением ждал Коснятин Торда-старшего из его таинственного преступного похода. Бодрился на целодневных пиршествах, на продление которых подтолкнул Ярослава, - дескать, для поднятия духа новгородцев, - прислуживал князю верно и неусыпно, первым стоял у дверей княжеских палат, когда Ярослав с молодой женой шел почивать, первым стоял у тех же самых дверей утром, встречая князя после ночи, так, словно бы сам и не спал, и не ложился. Казалось, бесконечные тревоги, волнения и тайные замыслы должны бы подорвать здоровье любого человека, но только не Коснятина. В его огромном могучем теле хватало сил на все: и на питье, и на суету, и на прислужничество князю, и на то, чтобы следить за порядком, не забывал он и про подготовку к походу, в короткие ночные часы еще ублаготворял и свою жену, чтобы не забывала она мужа и естества его; когда же средь ночи прозвучал условный стук в ворота двора посадника, Коснятин - словно и не спал все эти ночи - вмиг накинул на себя одежду, выбежал во двор, открыл ворота, впустил трех темных всадников, сам проследил, чтобы привязали они коней, потом пригласил в горницу, засветил одну тоненькую свечечку, хрипло спросил у Торда-старшего, который стоял перед посадником вместе с Тордом-младшим и Ульвом: - Ну? Варяг молча развязал кожаный мешок, выкатил из него под ноги Коснятину что-то темное и круглое, посадник взял свечу, наклонился, присветил, всматривался недолго, но пристально, снова поставил свечку, потом погасил ее, велел: - Убери. - Это можно и на ощупь, - сказал Торд-старший, - но золото считать привыкли мы при свете. Он пошуршал мешком, тогда Коснятин снова зажег свечку, на этот раз уже более толстую, сказал оживленно: - Я тоже люблю присматриваться к золоту, даже отдавая его! Варяги приняли шутку посадника, засмеялся даже молчаливый Ульв. Они еще не знали, на что способен Коснятин, да и кто бы распознал за веселой внешностью этого красавца мрачную, мстительную душу. Даже Торд-старший, обладавший немалым опытом в выслеживании значительных людей и устранении их с пути, незаметно и умело, и привыкший к таинственной серьезности, которой всегда сопровождались разговоры о таких делах, был малость обескуражен поведением Коснятина, который все мог обратить в шутку. От такого человека приятно было получать плату за любое дело. Посадник, выдав варягам обещанное, похлопал их по плечам, они ответили посаднику тем же, расстались друзьями еще большими, чем были раньше, варяги поехали на Поромонин двор, который занимал площадь уже, кажется, большую, чем княжий двор и купеческие стойбища, а Коснятин возвратился к разоспавшейся своей жене с белым, сладким телом и поцеловал ее так крепко, как давно не целовал, потом они доспали ночь в пестрых и желанных для обоих снах, а на рассвете посадник уже стоял в почтительном поклоне, ожидая выхода князя и княгини на молитву. И еще был последний день свадебного пира, потому что Ярослав уже начал проявлять нетерпение, велел созывать воев, каждого в свою тысячу, чтобы вскоре отправиться в поход; пир удался на славу, черный люд в этот последний день должен был довольствоваться одной лишь милостыней, потому что за столом засели воины новгородские и из волостей. Коснятин ходил между ними, знал, кажется, чуть ли не всех поименно, многих обнимал за плечи, многим бросал что-то шутливое, тому улыбался, с тем пил, с тем обнимался, с другим целовался, а между делом шепнул воеводе Славенской тысячи Жировиту, что жена Тверяты, воина их тысячи, женушка небольшая, но охочая на мужские ласки, кажется, возлежит сейчас с одним варягом, известным всем своими успехами у новгородских жен, а потом еще и посоветовал Жировиту взять немного своих воинов да потрепать дружков этого варяга; сказано было совсем мало, казалось, Жировит ничего и не понял бы из этих нескольких слов, брошенных мимоходом посадником, но, видно, слова здесь были ни к чему: между Коснятином и Жировитом все уже было договорено заранее, нужен был лишь только знак, последнее веление. И вот воевода Славенской тысячи это повеление уже имел. И он обошел своих доверенных людей и каждому что-то там шепнул, а они, тоже, видно, заранее предупрежденные, где и как собираться, поодиночке выходили из-за столов и незаметно исчезали, не нарушая пиршество. Все произошло, как пожелал посадник. Тверята с товарищами застал Торда-младшего, когда тот крепко обнимал его жену, можно было бы довольно легко убить обоих в тесной хижине, не дав им и опомниться, но для неверной жены смерть от меча была бы слишком почетной, на варяга же нападать из-за спины было негоже; его выманили из хижины, приказали защищаться, пошли на него с мечами сразу впятером, чтобы у того не оставалось никаких надежд на спасение; но Торд-младший оказался хватом не только против женщин, но и против воинов. Он легко и смело отбил наступление, даже сумел отогнать от себя нападающих именно так, что открыл себе дорогу для побега. В этом побеге ничего позорного не было, ибо он - один, а их - много, поэтому Торд мчался по извилистой улочке быстро, как молодой олень, и направлялся, разумеется, к своим, на Поромонин двор, надеясь найти там защиту, вовсе выпустив из виду, что вся Эймундова дружина пирует с князем и княгиней и только его товарищи, возвратившиеся поздней ночью из тайного похода, спят где-то там, не ведая, какая беда постигла его и что ждет их самих. Вышло так, что Торд-младший сам накликал погибель не только на самого себя, но и на всю дружину Торда-старшего. Новгородцы ворвались следом за ним на Поромонин двор, их стало словно бы еще больше, чем там, у хижины, куда заманила сегодня утром Торда-младшего чертовски сладкая бабенка, а теперь выходит, что он заманил новгородцев на стоянку, и если бы это был не такой день, то новгородцам не поздоровилось бы на Поромонином дворе, но нынче получилось так, что десяток сонных, раздетых, невооруженных людей стали жертвой нападения разозленных новгородских мужей, которые уже давно вострили зубы на пришельцев, сыпавших во все стороны золото, завлекавших чужих жен, затевавших драки на улицах, насмехавшихся над простым людом. Как все те, кто часто ходит к чужим женам, Торд-младший обладал метким глазом, он мог потягаться в этом, видно, и с самим Эймундом; так вот, вскочив в Поромонин двор, варяг мгновенно смекнул, что тут ему тоже несдобровать; оглянувшись, он увидел, что воинов с настоящим оружием за ним гонится не так уж и много и держатся они чуточку словно бы позади, а вперед вырываются разъяренные великаны с дубинами в руках, и ему впервые стало страшно; он что-то крикнул по-своему, побежал дальше, крикнул еще; видимо, кто-то из его товарищей уже не спал, ибо двое или трое варяг выглянули из двери их огромного дома, тотчас же скрылись, затем по одному, не совсем еще одетые, начали выскакивать с оружием в руках, но было уже поздно чинить какое бы то ни было сопротивление: всех их вместе с Тордом-младшим смяли, растоптали, уничтожили в один миг. Конечно, это не был честный бой, как его понимают настоящие воины. Новгородцы врывались к варягам без мечей и копий в руках, с одними лишь тяжелыми дубинами, молотили ими накрест, размахивали, будто топорами или молотками (сказано ведь - плотники!), вскакивали в избу, находили спящих, били без разбора, как попало, заботясь только лишь о том, чтобы ни один из варягов не ушел живым. Расправа чинилась скорая и негромкая, но слух о ней прокатился, как это часто бывает, почти вмиг по всей Торговой стороне. Прежде всего донесся он к свадебным столам, кто-то прибежал, кто-то выкрикнул одно лишь слово, но это слово сразу же было истолковано как то, чего давно уже ожидали, вылилось в первое восклицание: "Наши варягов бьют!" - восклицание ненависти, расплаты за долголетнее унижение, за топтанье чести вольного люда, за чужеземное презренье к хозяевам этой зеленой тихой земли, которые привыкли работать много и тяжело, добывать зверя, рыбу, тесать дерево, торговать заработанным, а не украденным и награбленным с помощью грубой силы, когда же нужно, то умели и противостоять любой силе; но для этого нужно было назвать эту силу вражеской; варяги же топтались в их огороде словно бы на правах дружелюбной силы, а на самом деле вели себя хуже всяких захватчиков; и вот наконец слово брошено, слово произнесено, слово упало: "Бить!" - Наши варягов бьют! И уже брошены напитки и яства, поднялся крик и суета, выскакивали из-за столов, забыли про князя и княгиню, про порядок и обычай, не боялись ощетинившейся копьями княжьей дружины, ибо что теперь дружина, что теперь князь с княгиней, когда раздалось великое слово "бить"! И хотя никто не говорил, где и за что бьют, все бежали в направлении Поромонина двора, вооруженные изготовлялись к бою, безоружные на бегу что-то там норовили схватить в руку; ни посадник, ни тысяцкие, ни старосты, ни десятники не могли сдержать людской ярости; Коснятин только беспомощно развел руками, возвратившись к князю, немного помятый и ободранный в заварухе; его жена кинулась к нему со слезами, ибо не привыкла видеть его в таком состоянии, но Коснятин оттолкнул глупую бабу: речь шла не о нем, прежде всего следовало защитить князя с княгиней; дружина выстраивалась вокруг них, прикрывшись непробиваемыми щитами, но посаднику показалось и этого мало, с детских лет он перенял от новгородцев все плотницкие хитрости, поэтому имел наготове крепко сбитый из дубовых брусьев и кольев переносный, довольно просторный вор, который и был поставлен теперь перед князем и княгиней, чтобы они вошли туда и так, защищенные от любого посягательства на жизнь, проследовали спокойно в палаты. Но Ярослав сверкнул гневным глазом на Коснятина за эту выдумку, он боялся стать посмешищем в этом дубовом воре, зато Ирине понравилась затея посадника, она первой вошла в вор, подала руку князю, тот, дабы не суперечить жене, послушно пошел за нею. Коснятин дал знак носильщикам, вор немного подняла над землею, и он поплыл, окруженный кольцом варяжских дружинников, тихо и величественно, прилаживаясь к походке молодой княгини и князя, который вынужден был подавлять свою ярость, до поры до времени не выказывая ее. Едва ли не более всего злился князь на Ирину. Висела теперь у него на шее, словно жернова. Если бы не она, бросил бы он все это, взял бы коня и поскакал бы за леса к Шуйце, и никто бы не знал, где он и что с ним, на коленях умоляли бы князя возвратиться в город, ибо народ без князя - что отара без пастуха, беззащитный и неустроенный, а он наслаждался бы себе со своей неугомонной Забавой, и снова бы светилось ее молодое, незабываемое тело, и сам он помолодел бы сердцем, переживал бы то, чего никогда не пережил в жизни, сразу постаревший и посолидневший от своего княжения и великих книжных мудростей. Коснятин шел по ту сторону дубовой ограды, старался уловить княжий взгляд, но Ярослав упорно отворачивался от него, злой на весь мир. Коснятин не унимался: просовывая сквозь щели нос и свои пшеничные усы, он сказал смиренно: - Клянусь тебе, княже, что найду всех виновников. Но тут впереди движущейся клетки появился кто-то из варягов и воскликнул испуганно: - Торд-старший убит, и Торд-младший, и Ульв, и еще много наших... - Всех убийц поставлю перед тобою, - снова сказал Коснятин. - Что убийцы? - горько улыбнулся князь. - Не воскресить уж мне теперь ни Торда, ни Ульва, ни кого-либо из погибших... Коснятин отошел от вора. Хотел покинуть князя на полдороге и сразу броситься выполнять свое обещание, чтобы утешить Ярослава хоть немного, но он должен был еще сопроводить княжескую чету целой и невредимой в палаты и только после этого принялся за дело. Еще и день не закончился, не утихомирился еще Новгород, который кипел теперь во всех своих концах, далеких и близких, а посадник, посвежевший, в новом одеянии, улыбающийся и торжественный, подвел к воротам княжеского двора точно таких же торжественных Жировита, Тверяту и еще десятка полтора воинов Славенской тысячи, всех тех, кто сегодня утром был виновником небывалых столкновений в Новгороде. - Князь давно хотел проучить нескольких варяжских гуляк, чтобы не сеяли они вражду между дружиной и Новгородом, - говорил Коснятин Жировиту и его товарищам, - потому что выступать в такой поход нужно единодушно, сообща. А паршивую овцу - вон! - Убрали! - пробормотал Тверята, успевший посчитаться со своей беспутной женушкой, а теперь, правда, и сожалел уже, ибо трудно было представить ему, как дальше будет жить без нее, но все равно, дело сделано, у него было с чем предстать перед князем. Жировит молчал, он без особой охоты согласился на уговоры посадника идти к князю за вознаграждением, как-то не очень верилось ему, чтобы Ярослав, еще вчера души не чаявший в своих варягах, сегодня готов был давать золото людям, которые убрали несколько его верных дружинников, а среди них даже ближайших охранников князя, известных всему Новгороду. Но Коснятин улыбался так ласково и ослепляюще, что не верить ему было бы просто грех. Коснятин улыбался и тогда, когда они проходили в ворота, охраняемые мрачными варягами, которые подозрительно смотрели на вооруженных бравых новгородцев, с улыбкой следовавших за своим веселым посадником; Коснятин нес свою улыбку и в княжеские палаты, вынес ее и оттуда, появляясь на крыльце вместе с Ярославом, и даже понурое лицо князя словно бы озарялось тем сиянием, которое окружало посадника, и новгородцы еще больше поверили в желание князя не только увидеть их, но и достойно вознаградить. Только Жировит, воин опытный, снова почувствовал в сердце покалывание и тяжело переступал с ноги на ногу, но молчал, ждал, что будет дальше, попытался даже выдавить улыбку, перенимая ее от посадника, и Ярослав уловил, кажется, его стремление присоединиться в своем веселье к Коснятину, наклонил голову, взглянул на новгородцев исподлобья, направил на них свой тяжелый, набрякший от многодневной пьянки нос, коротко спросил: - Эти? - Они, - радостно промолвил Коснятин. - Взять их в мечи, - негромко и спокойно сказал князь, и несколько варягов, которые стояли внизу на ступеньках крыльца между князем и новгородцами, мгновенно обнажили свои широкие обоюдоострые мечи и ударили по обескураженным новгородцам, а со всех сторон двора повалило огромное множество варягов, и закипела кровавая баня перед глазами князя и посадника. Ярослав был по-прежнему хмур, а Коснятин улыбался светло и беззаботно. Быть может, стер он свою улыбку только тогда, когда вечером выбрался в город и сказал там кому-то про побоище на княжеском дворе, а может, и не он это сказал, а просто слух выкатился с княжеского двора, потому что у злых слухов есть способность выбираться отовсюду, и теперь уже по Новгороду звучал не тот приподнятый выкрик, что над Волховом во время пира, а тяжкий вопль: "Наших побито!" - Воинов славенских князь побил! - Варяги убили воинов Славны у князя! - Жировита с товарищами убили! - Князь убил Жировита! - Варяги бьют наших! Вот так оно и перевернулось: "Наши бьют варягов!" - "Варяги бьют наших!" Толпы собирались вокруг княжеского двора, горели костры, люд яростно бился в ворота, а средь ночи протолкались к воротам трое измученных всадников, начали молча пробираться вперед. Толпа, почуяв недоброе, стаскивала всадников с коней и, быть может, разнесла бы несчастных в клочья, если бы один из них не крикнул голосом, пересиливающим весь шум и гам: - Люди, угомонитесь! Вести несем князю! Горе великое! Князь Владимир... Тогда толпа начала постепенно затихать, и посланец воскликнул еще громче, так, что услышали не только стоявшие рядом, но и те, что вдали: - Великий князь Владимир преставился в Киеве! Откуда и взялся Коснятин, расчистил вмиг проход для посланцев, окружил их своими верными людьми, достучался в ворота и без преград провел гонцов к князю, а за воротами снова забурлило и заклокотало, но теперь уже этот гомон не докучал Ярославу, не боялся он ни криков, ни огней, сказал Коснятину: - Созывай утром вече на Софийской стороне. И прибыл на вече без варяжской охраны, лишь с несколькими отроками и хранителями стяга, ибо княжий стяг - это честь. Свой стяг Ярослав выбирал, применяясь к отцу, князю Владимиру. У того - архангел Михаил, у этого - архангел Гавриил на голубом поле. Словно бы продолжал отца своего, не оставлял другим братьям высокого знака; ибо первых архангелов было лишь два - Михаил и Гавриил; получалось, что оба уже присвоены, оставались еще Рафаил и Уриил, но из-за своей малой известности вряд ли они могли послужить кому-нибудь из князей символом русской государственности. У Ярослава на поясе был короткий нож и меч для похода; одет он был тоже в походную одежду, простую и удобную, без всяких украшений. Вече гудело и бурлило, порядок царил только в самой середине, на возвышении, где стоял посадник Коснятин, стояли посадники ветхие, с длинными седыми бородами, стояли старосты конецкие, тысяцкие, старосты ступенные, воеводы и бояре, богатые торговые люди, верные люди Коснятина; Ярослав поклонился вечу, поднял руку, подавая знак, что хочет говорить. Постепенно шум затих, князь глубоко вздохнул, словно бы обнимая всех, простер руки, воскликнул: - Новгородцы мои возлюбленные, дружина моя, опора и надежда земли Русской! Отец мой умер, Великий князь Владимир! Хочу на Киев идти, чтобы не перешел стол Киевский в руки недостойные! В безумстве своем побил вчера воинов новгородских, а теперь их и золотом не вернуть! Смерть каждого моего воина буду воспринимать как свою собственную смерть! Помогите мне! На нас смотрит вся земля Русская! Долго шумело вече после княжеских слов. Трудно собрать все восклицания, прозвучавшие там, всю ругань, проклятия, насмешки и угрозы, сыпавшиеся на князя. Но он все стерпел, стоял непоколебимо у всех на виду, и, наверное, эта его покорность, а может, люди Коснятина, умело расставленные посадником повсюду, подействовали на вече успокоительно, и из отдельных недовольных выкриков стало постепенно выделяться одно общее, твердое и непоколебимое: - Пойдем с тобой, княже! Звучало громче и громче, несогласные сначала попытались было и дальше выкрикивать свое, однако постепенно умолкли, потому что вече имело свой жестокий закон, по которому всех несогласных избивали палками до тех пор, пока они не примыкали к мнению большинства или же дух испускали. И когда уже было наконец достигнуто главное согласие, Коснятин выступил вперед и зычным своим, красивым голосом воскликнул от имени всех собравшихся: - Пойдем с тобой, княже, хотя и причинил ты обиду новгородцам! - Пойдем! - загудело вече. - Но пообещай, княже, для Новгорода первейшую правду! - воскликнул Коснятин. - Обещаю! - крикнул Ярослав. - Поклянись! - требовало от князя вече. - Крест кладу святой! - ответил Ярослав и перекрестился на виду у всех торжественно и размашисто. - Потянем твою руку! - снова воскликнул Коснятин. - Потянем! - закричали отовсюду. Ярослав снова поднял руку, подавая знак, что хочет говорить. - Идучи на Киев, - промолвил он в наступившей тишине, - ставлю вам князем Новгородским... Князь умолк на минуту, тишина стояла такая, что даже в висках ломило, все ждали, кого же назовет Ярослав, только Коснятин, казалось, обеспокоен был меньше всего, с его красивого лица не сходила прежняя улыбка, он стоял возле Ярослава, высокий и могучий, напрасно было и искать лучшего и более видного князя для этого великого вольного города; но все на свете бывает, в последний миг князь мог назвать первое попавшееся имя, которое пришло ему на ум, быть может, имел уговор с кем-нибудь из своих младших братьев, о судьбе которых еще никто ничего не ведал, быть может, пришлет им брата своего Судислава, который сидит в близлежащем Пскове; затаило дыхание вече, следило за князем, а тот, выдерживая торжественность момента, положил руку на яблоко меча, уперся покрепче ногами в вершину вечевого холма, крикнул громко и звонко помолодевшим голосом: - Коснятина, сына Добрыни! И Коснятин, словно подкошенный, упал на колени перед князем, поцеловал руку Ярослава, которая держала наголовник меча, оросил свое крупное красивое лицо слезами верности и умиления, промолвил в тишине, которая все еще царила над вечем: - Клянемся тебе, Великий княже, быть верными во всем! - Клянемся! - заревело вече. Кажется, никто и не заметил обмолвки Коснятина относительно "Великого князя", не обратил внимания на нее и князь Ярослав, ибо ни в чем не изменилось его лицо, лишь прикоснулся он зачем-то левой рукой к усам так, будто смахнул с них слезы, которые, незамеченные, скатились у него по щекам, но разве же могли быть не замеченными они тысячами глаз! Но нарек теперь Коснятина князем и, согласно княжескому обычаю, должен был обнять и поцеловаться с ним на виду у всех, как с равным себе, по-братски, и Ярослав обнял Коснятина, и они поцеловались, и теперь в самом деле заплакали оба, растроганные торжественностью момента, заплакали беспричинно, как это делают всегда мужчины в минуты, которых не могут понять ни женщины, ни дети. На рассвете следующего дня отплывали от Новгорода лодьи с воинством. Уже на волоках подоспели навстречу князю новые печальные вести о том, что стол Киевский коварно захватил Святополк, что убивает он родных братьев в недостойном своем устремлении к самоличной власти, наученный, видно, всему злому своим тестем в западных краях, названных так вельми уместно, ибо, как говорится, заходят там вместе с солнцем и всякая правота, и послушание, и любовь людская. Оплакивали смерть Бориса и служили молебны за упокой его души, плыли дальше, новые слухи встречали их, теперь уже о смерти Святослава в далеких Карпатах от рук Святополка, а там и об исчезновении Глеба, который поехал в Киев, чтобы увидеть отца своего, а увидел только смерть, опять-таки от рук окаянного брата, неосмотрительно когда-то пригретого их покойным отцом. Был еще где-то в далекой Тмутаракани старший брат Мстислав, но сидел он там безвыездно, в стороне от главных схваток, видно, не очень хотелось ему вмешиваться в перепалки за Киевский стол, - приученный к теплому солнцу тмутараканскому, к греческим винам и восточным пряностям, не хотел он, наверное, возвращаться в киевские морозы и дожди; следовательно, Ярослав был словно бы божьим мечом, который должен был покарать братоубийцу Святополка, - он шел на Киев быстро и уверенно, по дороге присоединялись к нему все, кто раздобывал хоть какое-нибудь оружие, выходили ему навстречу из волостей бояре, приходило и из Чернигова, и из Дерев, и из других земель русских столько людей славных и богатых, что было бы слишком долго называть их всех поименно. Если бы Ярослав выступал против родного отца, то, наверное, убегали бы от него по ночам воины, которым сам платил, опасаясь кары за дело недостойное, но теперь все повернулось так, что шел он на Киев чинить расплату, и за него вставала вся земля, а Святополк неведомо чем и держался, разве лишь мизерной силой своих вышгородцев, да еще печенегами, четыре колена которых, кажется, всегда были готовы поддерживать его, а колена эти суть: Гиазихопон, Гила, Харов и Явдиертим. Так и сошлись в конце лета две силы, два брата на Днепре, возле Любеча, но не будет здесь описания битвы, сказать стоит лишь о том, что победил Ярослав, а Святополк бежал к тестю своему в Польшу; воинов же погибло там бесчисленное множество, да и опять-таки не о них речь, ибо кто там вспоминает в своем величании павших, об именах и душах которых, как сказал летописец тех дней, пусть помнит в своем милосердии бог всемогущий... 1966 год ВЕСНА. КИЕВ Убей его, сдери с него шкуру, утыкай всего перьями, научи петь. П.Пикассо Весь мир залит кровью... Почему именно здесь, на Днепровском спуске, в этот, быть может, самый счастливый в его жизни день снова пришло к нему то, чего не мог забыть никогда: кровь отца на плитах собора? Видел, как падает отец, не слышал его последних слов (ибо, возможно, и не было их, возможно, умер он мгновенно, как только пуля ударила в мозг), видение смерти отца шло за ним неотступно все годы, потому что не каждому в двенадцать лет выпадает стать свидетелем такого ужаса. - Куда теперь? - спросила Тая, спросила для приличия, потому что привыкла за эти два дня без конца задавать ему один и тот же вопрос, наслаждаясь ролью женщины, которая не должна выбирать, которую ведут куда-то, которую заставляют, которой велят, которую укрощают. - Мне нужна твердая рука, - сказала она Борису, когда они встретились вторично, после той безумной встречи у здания Совета Министров, - во мне пробуждаются иногда какие-то элементы атавизма, и я мечтаю... о рабстве. Хотя бы на один день. Быть угнетенной. По-настоящему ощущать мужскую власть. Но где ее найдешь? Мир полон бесхарактерных мужчин. Иногда в мелочах они и ограничивают женщин, но не больше. Сама жизнь ограничивает людей так или иначе, но чтобы кто-нибудь высвободился из повседневных законов бытия, поднялся над всем, таких мало. Куда пойдем? Командуйте. Он не любил командовать. Ненавидел бесхарактерность, ползание, но и той твердости, которая приводит к трагедиям, тоже не принимал. Весь мир залит кровью... Войны, войны, войны. Гибнут люди, гибнут города, даже камень раздробляется, бесследно исчезают творения человеческого гения, которому суждено бессмертие. А его отец, профессор Гордей Отава, который всю жизнь отдал изучению и раскрытию тайны сооружения Софийского собора, был убит в том же самом соборе, погиб одиноким, никому не известным бойцом, нигде не записанным, не занесенным ни в какие партизанские реестры, не принадлежа ни к какой подпольной организации, потому что действовал открыто, смело, возможно, наивно, но иначе не мог, не умел, уж такой у него был характер. И когда маленький Борис увидел, как падает отец, с залитым кровью лицом, на плиты собора и средневековый мрак окутывает его одинокую фигуру, показалось тогда парнишке, что рушится весь мир: города, горы, каменные соборы, старинные пущи падают прямо на него, давят на грудь, и он тоже умирает вместе с отцом, но не может умереть так быстро и легко, как профессор Гордей Отава, тогда он пробует оттолкнуть от себя слабыми руками своими города, горы, древние пущи, каменные соборы, но камень тяжелый и холодный, будто горе, будто несчастье, будто сама смерть. - Так куда же пойдем? - снова спросила Тая. Конечно же он хотел пройти с нею по Крещатику и по Владимирской. И возле университета. И возле своего дома. Заходить в него Тая не хотела ни за что на свете. - Это все равно, если вы пошли бы ко мне в номер в гостиницу. - Я мог бы зайти и в номер, - сказал Борис. - Это если бы мы не целовались. - Тогда перед гостиницей нужно сделать вывеску: "Целованным вход строго воспрещен", - засмеялся Борис. - Хорошо, а куда же мы пойдем? - не унималась она. - На мой взгляд, мы все время ходим. - Поэтому я и не отстаю от вас, интересуясь, куда же мы идем. - А никуда, - беззаботно сказал он, потому что хотел во что бы то ни стало побыть беззаботным в этот день, который почему-то омрачался воспоминаниями о давно пережитой трагедии. Если бы она поинтересовалась, о чем он думает, возможно, ему стало бы легче, но Тая не спрашивала ни о чем, у нее сегодня был один-единственный вопрос: "Куда пойдем?" Где-то они обедали. Даже не в ресторане, а в самообслуживании, каждый брал алюминиевый поднос, выбирал для себя какой-нибудь там язык, салат, стакан кофе. - А знаете, как назывался язык во времена князей? - спросил Борис. - Вот этот, который мы едим? - Ну да. - Просто не могу себе представить. - Лизень. Еще и до сих пор у нас говорят: "Чтоб тебя лизень слизал!" - Вы профессор, вам нужно все это знать, - засмеялась Тая, и глаза у нее были счастливые и искрились больше, чем обычно. Потом они пошли в кинотеатр. Нарочно выбирал банальнейшие занятия. Слоняться по улицам, перечитывать вывески, рассматривать витрины, толкаться в кафе самообслуживания, сидеть в затемненном зале перед мерцающим экраном, на котором бородатые юноши ходили туда и сюда, высоко поднимая ноги, обутые в огромные грубые туфли, ибо только у настоящих мужчин большие ноги, которыми они твердо стоят на земле, маленькая ножка у мужчины - это уже элемент женственности, это вырождение, это упадок, и юноши время от времени высоко поднимали свои туфли, так, чтобы зритель мог некоторое время рассматривать всю подошву; подошва, испещренная гвоздями, толстая, черная, огромная, ее тыкали в глаза тем, которые сидели в зале, она заполняла весь экран, впечатление было такое, будто топчутся у тебя на голове. Борис сказал Тае: - Вот вам! Вы хотели почувствовать себя рабыней хотя бы на миг. Когда-то подданные падали ниц перед владыками и ставили себе на голову ногу своего повелителя. Католики целуют туфли папы. А все это не требовало никаких затрат, кроме морального унижения. Мы пошли дальше. Чтобы потоптались по нашим головам эти бородатые детки своими грубыми туфлями, нужно приобрести билет за сорок копеек. - Не пытайтесь испортить мне настроение, - засмеялась Тая, - ничего не выйдет. Меня интересует сегодня только одно. - Куда мы пойдем, да? - Именно так. Куда мы пойдем? От Днепровского спуска в сторону ответвляется узкая тропинка. Она врезается в зеленые заросли, ведет словно бы на самое дно яра, над которым возвышается Лавра, но когда пойдешь по ней, заметишь, что она полого поднимается на склон, потом незаметно расширяется, образует небольшую полянку, в центре которой стоит колодец. Кажется, вырыл его девятьсот с лишним лет назад первый Печерский инок Антоний, а может, еще и до него был он здесь, случайно открытый кем-то, а уже монахи создали легенду, провозгласив, что вода в колодце обладает целебными свойствами. В самом деле, уже в наше время было установлено, что вода содержит в себе серебро, что она обладает лечебными свойствами, но это не была заслуга монахов, ни тем более их бога, привезенного князем Владимиром из Византии, - просто такой уж богатой была испокон веков Киевская земля, что и вода в ней текла серебряная. В первые послевоенные годы, в бедные, холодные и голодные годы, студентам очень пришлась по вкусу история с серебряной водой, колодец тогда пользовался незаурядной популярностью как... место для свиданий. Борис Отава тоже однажды договорился с девушкой о свидании у колодца с серебряной водой; студентка была с другого факультета, изучала точные науки, познакомились они случайно в каком-то научном обществе, где стояли в списке докладчиков рядом, но девушка стояла первой, а еще не была готова, поэтому разыскивала Бориса, чтобы попросить его поменяться с нею очередностью; он, конечно, охотно принял ее предложение. Студентка была маленькая, с малеванным личиком херувима. Она была благодарна Борису. После конференции подошла к нему, чтобы сказать несколько слов; вышло как-то так, что он предложил проводить ее домой, ибо уже было поздно, а ей нужно было добираться на Шулявку; когда прощались, она подпрыгнула и чмокнула его в щеку, так, совершенно по-дружески, но он потом шел домой, прикладывал ладонь к этой щеке, которая почему-то словно бы пылала все время, думал, следует ли придавать этому поцелую более глубокое значение или забыть. Он привык ко всему относиться слишком серьезно. Товарищи по факультету часто смеялись над ним за это, но таким уж он родился, а может, вернее было бы сказать, таким его создала сама жизнь, ибо хотя в те годы не было ни одного беззаботного студента, не задетого войной, но у Бориса с войной были особые счеты, и наследство от нее получил он слишком уж тяжелое, чтобы быть легковесным; поэтому после долгих размышлений и колебаний Борис все-таки пришел к выводу, что не имеет права пренебречь, быть может, даже и случайным поцелуем маленькой покорительницы точных наук, ибо девчата никогда не разбрасываются своими поцелуями понапрасну. На следующий же день он нашел свою знакомую и, краснея и запинаясь, спросил, не согласилась бы она провести свободный выходной день на природе. Девушка, наверное, только и ждала этого, - сразу же восторженно воскликнула, что мечтает побыть хотя бы часок где-нибудь на зеленой полянке, тогда он, совсем уж глупо, буркнул, что будет ждать ее у лаврского колодца с серебряной водой, что тоже было принято с не меньшим восторгом, и молодой Отава имел возможность убедиться, что и сторонники точных наук способны понимать легенды. Правда, точные науки привели к маленькому неудобству для Бориса, ибо он на несколько минут опоздал к месту свидания. Девушка же пришла туда минута в минуту. Но взаимоотношения их не были еще в той стадии, когда за малейшую провинность сыплются упреки. Борис еще больше покраснел, переживая свою неаккуратность, а девушке это дало право на роль лидера. Они обошли вокруг колодца, достали из него воды, напились, подождали, не ощутят ли чудодейственной силы серебра, но серебро, кажется, не действовало, а может, просто происходило это незаметно; Борис охотно променял бы все серебро мира на какую-нибудь порцию железа, точнее, стали, к тому же самых прочных сортов, ибо ему во что бы то ни стало нужна была твердость, он знал совершенно точно, хотя и не проходили этого ни в школе, ни в университете, что раз уж ты пригласил девушку на свидание, да еще девушку, которая тебя один раз поцеловала, ты должен теперь ее поцеловать, не откладывая, еще до окончания вашего свидания, поцеловать по-братски, или дружески, или как там угодно, но непременно выполнить этот великий и важный акт, а для этого нужна решимость, нужна твердость почти стальная или еще большая, когда речь идет о таком неопытном и далеком от обычных проявлений жизни Борисе Отаве. Хорошо было девушке, когда она целовала его тогда вечером, целовала стихийно, не думая, наверное, ни о чем, подчиняясь какому-то мгновенному импульсу, а ему теперь предстояло осуществить поцелуй заранее обдуманный, поцелуй, так сказать, запланированный, тщательно подготовленный, и вот, пока Борис терялся в своих размышлениях, пока он искал где-то там, куда боялся взглянуть, руку маленькой студентки, пока примерился, с какой стороны удобнее наклониться над ее херувимским личиком и в какую щеку чмокнуть так себе, слегка, и наконец выбрал и стал наклоняться, но делал это, наверное, слишком медленно, так медленно, что прошло очень много времени, - из кустов возле колодца появилась огромная, вся в черном, старуха с суковатой палкой в руках, застыла вначале, увидев парочку, потом замахнулась палкой и закричала басом: - А, безбожники, бесстыдники, поганцы окаянные! Нашли себе место возле святой воды, негодники! Девушка вывернулась из-под руки Бориса, взмахнула перед ним своими светлыми волосами, быстро промчалась через полянку и исчезла в зарослях. Борис хотел еще защитить свою подругу от старухи, но передумал, бросился за девушкой, а необходимое время уже было утрачено бесповоротно, девушку он не догнал, она исчезла в неизвестном направлении, - очевидно, нужно было бы ее искать, но он прошелся по тропинке туда и сюда, потом вышел на Днепровский спуск и возвратился в город один. Студентка потом избегала встреч с ним. Да он и рад был, что она избегает. Теперь, через много лет, Борис вспомнил о колодце, решил повести туда Таю. Захотел, чтобы и с нею повторилась та же самая история, что и со студенткой, изучавшей точные науки. Увы, все повторилось в точности. Тая бежала от Бориса, несмотря на все его попытки задержать ее, выскочила на Днепровский спуск, встала на распутье, не поправив ни прически, ни одежды, стояла, смотрела на Днепр в утренней мгле. Было уже светло, мимо них вверх и вниз пролетали машины. Машин становилось все больше, Борис хотел было уговорить Таю уйти отсюда, отойти хотя бы немного в сторону, чтобы не рассматривали их все те, которые едут в машинах, потому что утром люди особенно любознательны, но она молча махнула рукой, не соглашаясь с ним, уже не спрашивала теперь: "Куда пойдем?" - прятала от него глаза, а может, просто смотрела на Днепр, вообще забыв о существовании Бориса, не заботясь о том, есть возле нее кто-нибудь или нет. Ночь была длинной и короткой одновременно. Кажется, он рассказал Тае все об отце. Отрывками. Выбирал самое существенное, то есть самое страшное. Как-то само собой так получалось. Тогда она прерывала его, целовала. Весь мир залит кровью... Отец отважно вышел на поединок с Шнурре, со всеми фашистами, которые были в Киеве. - неравная борьба, без единого шанса на победу со стороны профессора Отавы. И все равно он не отступил. Единственным сообщником, который у него тогда был, было время. Ждать, ждать, тянуть дни, недели, продержаться, выиграть время. Он каждый день ходил в Софию. Следом за ним приходили его "помощники". Несколько раз еще хотели приспособить в соборе костер для согревания. Профессор заявил, что скорее согласится быть распятым в соборе, чем допустит подобное кощунство. - За девять столетий в Софии не горел никакой огонь, кроме свечей, - сказал он штурмбанфюреру Шнурре. - Только благодаря этому сохранились здесь фрески и мозаики. Почему же ваши солдаты во что бы то ни стало пытаются тащить сюда если не дрова для костра, то хотя бы какую-нибудь жаровню, украденную ими не знаю уж и где. - Я скажу им, - пообещал Шнурре. Между ними теперь установились взаимоотношения чисто официальные. Визиты прекратились. На доме появилась надпись: "Реквизировано для немецкой армии. Вход запрещен. За нарушение расстрел". Профессора, Бориса и даже бабку Галю каждый раз задерживали охранники и требовали пропуск. Это были ужасные дни. Жили в полнейшей изоляции. Все равно что в тюрьме.